Прошло немало дней и недель. Пожелтели в степи березовые колки, забагрянели листья черемух и осин вдоль кромки бора. Обезлюдели поля и огороды, лишь стаи дроздов с шумом носились по сиротливому простору. Дождей пока не было, но небо уже по-осеннему темнело и хмурилось.
Повеселели сельчане, подобрели, пораспрямили спины: хороший хлеб уродился в нынешнем году. Давно не было такого щедрого урожая. Даже самая захудалая беднота, которая никогда не сводила концы с концами, и та воспряла духом, глядя на свои доверху засыпанные лари: и на еду хватит, и на семена.
И другое радовало не меньше: наконец-то люди за многие месяцы впервые могли вздохнуть свободно. Они ложились спать, не тревожась, что за ночь на их воротах вдруг появится зловещая чертова метка, вслед за которой обрушится какая-нибудь непоправимая беда, не нервничали в постоянном ожидании грохота выстрелов налетевшей на село банды. Все стали безо всякой опаски выезжать на лесосеки, в соседние села и даже в уездный город.
Да, многое изменилось в Елунино, много произошло всяких событий, и больших и малых, с того памятного для Леньки дня, когда Гришаня спас его от смерти, когда он, едва живой, добрался до села. Давно уже нет Фомы Тихоновича Барыбина — арестовали. Вместе с ним увезли в уезд Никиту Урезкова. Нет и Тимохи Косого — скрылся в тот вечер куда-то, словно в воду канул. Не удалось тогда бандитам, как ни готовились, похозяйничать в селе при свете горящих изб. Все они — и те, что собрались у кладбища, и те, что намеревались напасть на село со стороны степи,— крепко напоролись на засады лыковского отряда самообороны. Никто не ушел. Многие сразу легли, от первого же залпа, в том числе и Кузьма Ощепков. Остальные, пальнув два-три раза, бросились обратно. Рыжебородый Прокофий Барыбин, поняв, что его затея рухнула, а ему нет никакого спасения, застрелился. Так вся банда, вернее, три мелкие шайки — Прокофия, Решетникова и Ермила, навсегда перестала существовать.
Конечно, Ленька не участвовал в засадах и не видел ничего этого. Обо всем ему рассказали после и Лыков, и дядька Аким, и ребята-комсомольцы.
Когда брали Барыбина и Никиту Урезкова, когда потом отряд бил и ловил по кладбищу и в степи бандитов, Ленька метался дома в жару и почти в беспамятстве.
Около трех недель провалялся он в постели, пока не оклемался окончательно, пока вместе с болью не исчез и ужас от пережитого там, на бандитской стоянке. Пожалуй, полсела за эти три недели перебывало в доме дядьки Акима, и каждый, кто шел проведать Леньку, нес ему то масла, то яиц, то курицу, будто он, Ленька, обжора какой и ест за десятерых.
Несли любые гостинцы, чтобы хоть этим как-то отблагодарить его да поглядеть, каков он есть, Ленька Спиридонов, который отвел от села этакую грозную беду.
Самыми частыми гостями у Леньки были Варька и Култын. Особенно Варька. Бывало, не успеет Ленька открыть глаза, а она уже тут как тут и всегда одно и тоже:
— Лень, есть хочешь?
Ленька морщился и мотал головой.
— А ты поешь,— умоляюще складывала Варька руки на груди.— Хоть немножко. Ведь поправишься быстрей, а?
И не ожидая ответа, бежала на кухню, радостно крича:
— Теть Паша, я налью Лене супчику. Он хочет поесть.
Ленька сначала бесился:
— Чего ты привязалась ко мне с этой едой, а? На кой она мне счас, а? Ты мне ее давай, когда я здоровый, когда жрать охота. А счас чего? Меня от одного запаха воротит. Не хочу, поняла?
Но Варька не унималась, настырно гнула свое:
— А ты, Лень, через не хочу. Самую чуточку похлебай...
В конце концов Ленька стал бояться Варькиного прихода. Он вздрагивал уже от одного ее голоса, раздавшегося во дворе или в сенцах. Ленька тогда сразу отворачивался к стене и делал вид, что крепко спит. Но ему так и не удалось ни разу «пересидеть» Варьку — терпения не хватало. Приходилось волей-неволей открывать глаза и снова или отбиваться от нее, или безропотно и через силу приниматься за еду.
Другое дело — Култын. Прибежит, будто с пожара, присядет на краешек скамьи и пошел рассказывать то про Быню с его вурдалаками и чертями, то про Титка, который «счас и нос боится высунуть на улицу, а не то что побить меня», то про какие-нибудь свои дела-забавы, которым и конца не было.
Когда прибегал Култын, Ленька прямо-таки оживал. И не только от его рассказов. Култын мешал командовать Варьке и приставать к Леньке со своей надоевшей едой. Бывало, Култын только присядет, только примется торопливо выкладывать новости, Ленька сразу начинает подсовывать ему то миску с супом, то молочную кашу, то шаньгу — все, что в это время стояло около него. Култын сначала стеснялся есть, потом обвык: ест и рассказывает. А ел он быстро, аппетитно. Пока говорит — все уметет, до крошки.
Варька просто зеленела от злости, глядя, как Култын наворачивает. Нет, не из жадности, а от обиды и жалости к Леньке: ведь совсем пропадет не евши...
Пока Ленька болел, у Култына лицо округлилось, по щекам яркий румянец пошел, и глаза повеселели.
Раза три или четыре заходил к Леньке Лыков. Жилистый, взъерошенный, быстрый, со своим неизменным маузером в обшарпанной деревянной кобуре. Он долго не задерживался — торопили дела. Но и за то короткое время, пока выкуривал небольшую самокрутку, сидя против Леньки на табуретке, он успевал рассказать самые интересные новости. От него первого Ленька узнал, что в село прибыла первая партия детишек из голодных краев. Детки маленькие, тощенькие, едва живые. Их уже поразобрали по дворам. Однако многим сельчанам еще «не хватило» детей, и Лыков теперь ждет новую партию. Узнал Ленька, что сбор продуктов для голодающих прошел хорошо — в уезд отправлено двенадцать подвод хлеба, картошки, масла и сала.
Все это Лыков рассказывал Леньке, когда тот уже круто повернул на поправку. А в первый раз он пришел проведать его на другой день, сразу же после разгрома банды. Как ни худо тогда было Леньке, а все запомнилось, все осталось в сердце...
Лыков вошел стремительно, громко бухая костылем, осунувшийся, со впалыми от бессонья и усталости глазами. От его потрепанной шинели пахнуло утренней свежестью и горелым порохом. Он подошел к Леньке, долго и молча разглядывал его, будто впервые увидел, потом наклонился и поцеловал в распухшие губы.
— Спасибо, браток. Кончена банда. Отлеживайся. Приедет Митрий из больницы — буду рекомендовать тебя в комсомол от нашей партийной ячейки.
У Леньки дрогнуло сердце, однако он прошептал:
— Не возьмет меня Митька, годами, скажет, не вышел... Не положено, скажет...
— Возьмет,— твердо произнес Лыков.— Вышел. Вполне. Не годами, так делами. А нам такие ребята, как ты, нужны. Бойцы. Впереди драка за жизнь у нас еще большая.
Помолчал, а потом добавил совсем иным тоном, не то растерянным, не то удивленным:
— Ну, браток, и геройский ты у нас парень!..
Ленька тогда даже поморщился: геройский! Видел бы Лыков, как перетрусил Ленька, когда Аркашка шел к нему с ножом, а потом, когда попросил у Гришани топор... Да и после дело было не лучше, когда он уже поскакал к селу на Гришанином Карьке...
Ленька уже выезжал из бора. Впереди широко раскинулись желто-зеленые поля, а за ними далеко на взгорье виднелись крайние избы села. Ленька до сей поры не может понять, как все получилось: или конь запнулся, или испугался чего и шарахнулся в сторону, только Ленька, который и без того едва держался, вылетел из седла и тяжко шмякнулся о землю. Сколько он пролежал так, Ленька не знает. Когда он очнулся и открыл глаза, конь был далеко и спокойно щипал траву. Ленька пошевелился, пытаясь встать, но острая боль во всем теле снова пригвоздила его к земле. «Как же я теперь доберусь,— мелькнула жгучая мысль,— вдруг не успею? Вдруг вот так и пролежу?»
И Ленька, морщась, сдерживая стоны, приподнялся, ласково подзывая коня:
— Карька, Каренька, Каря... Иди сюда, иди... Но конь даже ухом не повел: уходил все дальше и дальше, пощипывая траву.
— Баран ты, остолоп ненажорный,— зло закричал Ленька вслед коню, поняв, что не дозваться его и что с ним уходит последняя надежда добраться до села.
Боль, досада, злость и беспомощность — все смешалось в одну кучу, и он ожесточенно, с каким-то яростным подвыванием, заколотил кулаками по земле, будто это она была во всем виновата.
Постепенно он успокоился, присмирел. Даже боли в теле несколько поутихли, и он прикрыл глаза, наслаждаясь этой передышкой. «Ладно,— расслабленно подумал он,— до утра далеко... Авось доберусь...»
И тут его прошила новая мысль, переворошив душу, как ветер охапку соломы: «А что, если Карька раньше меня придет в село? Один, без Гришани? Что тогда? Ить Фома Тихонович враз поймет, что что-то неладно, поскачет на стоянку, а там... Нет, нет... Тогда все пропало... Тогда...» Ленька не стал больше додумывать. Собрав все силы, морщась и охая, он встал. Прошел десяток шагов, упал. Полежал несколько, снова поднялся. И так до тошноты, до одури. Потом, помнит, лез на четвереньках и плакал. Плакал, как последний слюнтяй. «Геройский!.. Вот тебе и геройский!»
Ленька тогда все-таки быстрее добрался до села, чем Карька. Тот пришел только на другой день, когда Фому Тихоновича уже схватили.
Теперь все это далеко позади. Теперь село живет совсем другими мыслями и делами, а вместе с ним и Ленька. Он заметно переменился, стал будто бы взрослее. Не простое, видимо, дело — заглянуть смерти в глаза.
В последние недели, после хлебной страды, у Леньки почти нет свободного часа, все время занят: то по хозяйству, то ходит с дядькой Акимом на заработки — помогает ставить избу одному погорельцу на Старом конце. А в дни отдыха — по воскресеньям работы еще больше: он вместе с комсомольцами делает для нардома, а главное для школы, скамейки, столы и разные полки.
Ленька уже довольно-таки хорошо наловчился орудовать и рубанком, и долотом, и ножовкой. Дядька Аким нет-нет да и похвалит его:
— Ну, Леньша, ты — самый что ни есть талан! Ишь, не токо, оказывается, кулеш можешь готовить, а и рубанок слушает тебя! — И добавлял ласково: — Давай, давай, милок, работай, учись, авось столяром станешь. Большой руки. Нарасхват!
Ленька смущенно смеялся и принимался строгать еще прилежней.
Работы предстояло много, а времени — в обрез. Все столы и скамейки нужно было сделать до снега, к открытию школы. Так решила комсомольская ячейка.
И парни старались, работали без устали, с редкими перекурами, от солнца и до солнца. Старался и Ленька: ведь он теперь тоже комсомолец.
Сейчас он поуспокоился малость, привык к этому. А в первые дни чуть не лопался от гордости и радости, особенно когда шел на военные занятия.
Член РКСМ! Сдержал свое слово Лыков, приняли Леньку в ячейку! Единогласно! Ленька боялся: вдруг Митька чего-нибудь воспротивится. Но и он вместе со всеми поднял руку.
Нет, никогда Ленька не забудет тот день: сколько у него было тревог, сколько радости!
Его принимали на первом же собрании после приезда Митьки из больницы.
Утром Ленька забежал к Шумиловым: занес топорище, которое сделал для них дядька Аким. Тети Марьи и Варьки дома не было, куда-то собирался и Митька — запрягал коня.
Крепко он сдал, Митька, за время болезни, окостлявил, нос будто вытянулся, и уши оттопырились. Не понять: или от худобы, или что острижен наголо. На лице одни глаза прежние: черные, быстрые, с затаенной усмешкой. Полтора месяца провалялся Митька в больнице. Доктора едва выходили его, сказывали: если б опоздали привезти — помер бы. Операцию какую-то делали, пулю вынимали. Теперь ничего, совсем здоровый, только худой вот...
Ленька отдал Митьке топорище и заторопился уходить. Однако Митька остановил его:
— Погоди, Лень, дело к тебе... У нас нынче вечером в сельсовете собрание ячейки. Приходи. Принимать тебя в комсомол будем.
Ленька чуть не упал- от неожиданности.
— Меня?! В комсомол?!
— Тебя. А что? Ты ж сам просился. Или забыл?
Ничего Ленька не забыл: и как просился, и как Митька не вписал его в ячейку. Он хотел было сказать, что ему и сейчас нет четырнадцати годов, а только тринадцать, да промолчал. На всякий случай — мало ли чего.
До самого вечера Ленька промаялся, будто заболел: еда в горло не шла, работа не клеилась. Ходил по двору как неприкаянный, нервничал и все поглядывал на солнце: скоро ли вечер?
«Как они там будут меня принимать? Что будут делать? А вдруг не примут? А вдруг скажут: погоди еще? А вдруг...» Эти «а вдруг» совсем измотали Леньку.
Наконец солнце медленно, будто нехотя стало опускаться за крыши изб. У Леньки сердце защемило: «Пожалуй, пора...» И он, полный отчаянной решимости, чуть побледневший, пошагал к сельсовету. Но этой решимости Леньке хватило как раз, чтобы взяться за скобу и открыть сельсоветскую дверь.
— Заходи, заходи, Леня,— раздался голос Лыкова. Он сидел за столом вместе с Митькой и Серегой Татуриным и приветливо глядел на Леньку.— Чего остановился? Айда сюда, к столу вот.
Ленька, жалко улыбаясь, пряча зачем-то руки за спину, протопал до стола и остановился.
От стола струился малиновый отсвет. Ленька стоял перед столом напряженный, с вытянутой тонкой шеей, будто собираясь вот-вот взлететь к потолку. Он стоял и ждал: что же будет дальше?
Никто, однако, не торопился сказать ему об этом: Митька с Лыковым переговаривались вполголоса, Серега что-то старательно писал на листке огрызком карандаша. Ленька взглянул повыше. Со стены на него смотрел чуть усмешливыми прищуренными глазами Ленин. Он, казалось Леньке, все понимал и сочувствовал ему и словно говорил: «Не робей, Ленька. Все будет хорошо...»
И Ленька в самом деле вдруг вздохнул глубоко и опустил уставшие от напряжения плечи.
Над столом поднялся Митька.
— Ну, так вот, товарищи, Ленька... Леня Спиридонов просится к нам в комсомол. Как будем решать?
Послышался гулкий голос Сашки Кувалды:
— Как решать — принимать!
Митька перевел взгляд на Леньку.
— Расскажи, Спиридонов, свою биографию.
Ленька судорожно сглотнул слюну.
— Это чего?.. Какую такую?..
— Ну, кто ты есть, где родился, кто твои родители.
Ленька изумленно поднял брови:
— Да ты что, не знаешь? Ить я сколь раз сказывал тебе.
— Я-то знаю, другие не знают.
Ленька беспомощно оглянулся: кто же из них не знает его, Леньку? Встретился взглядом с Сашкой Кувалдой, тот улыбнулся и подмигнул ему. А Генерал выкрикнул:
— Знаем мы его. Ничего парень. Стоющий.
А Митька не унимался:
— Зачем идешь в комсомол?
Ленька подумал с тоской: «Вот ведь зануда. Сроду не знал. Нарочно придирается, чтобы не вписать. Выдумывает всякое, Спиридоновым навеличивает...» Ответил даже несколько сердито:
— Хочу — вот и иду. В отряд самообороны хочу. Чтоб наган дали. И учиться хочу.
Лыков стукнул кулаком по столу.
— Молодец, браток! Так. По-нашенски. Добрым бойцом будешь. Уже доказал. — Повернулся к Митьке.— Хватит, поди?
Митька, как показалось Леньке, нахмурился недовольно.
— Может, у кого из членов РКСМ есть вопросы?
— Нету.
— Все ясно!
Митька кивнул.
— Ну что, тогда проголосуем? Парнишке-то всего тринадцать лет. Не по Уставу будто...
— Чего там!.. Подрастет!
— Кто «за»?
У Леньки дух замер, а в голове снова мелькнуло проклятое «а вдруг...». Но руки парней легко и дружно взлетели кверху.
— Принят, — сказал Митька и улыбнулся в первый раз.— Единогласно.
— Принят?! — не поверил Ленька.— Уже принят? Теперь я тоже комсомолец?
— Точно. Самый настоящий. На неделе получишь комсомольский билет.
У Леньки вдруг лицо расплылось в улыбке, и слезы заискрились в глазах.
— Ну, спасибо, ребята, ну, спасибо!.. Да я теперь... Да я теперь...— И не знал, что сказать.
На том же собрании приняли в комсомол и Галинку Лушникову, первую девку. Ленька радовался и гордился, что вместе с ним в ячейке будет и она, такая красивая, с такими большими и озорными глазами. Митька тоже радовался, и, пожалуй, больше всех. Когда поздним вечером все они выходили из сельсовета, Ленька заметил, как Митька, быстро оглянувшись — не смотрит ли кто,— поцеловал Галинку не то в щеку, не то в ухо...
Втянулся Ленька в дела и заботы ячейки. Теперь он даже не мог представить, как это раньше жил без них, этих малых и больших забот, волновался и переживал, если вдруг что-то не ладилось у них или срывалось.
Вот и нынче: работа, кажется, шла хорошо, было сделано уже больше половины и столов и скамеек, а он все беспокоился — вдруг все-таки не успеют к сроку.
Они работали у сколоченных дядькой Акимом верстаков, в бывшем амбаре, который теперь гордо называли столярной мастерской.
Не стало больше барыбинской усадьбы. Гришанина мать и сестра после ареста Фомы Тихоновича и смерти Прокофия сразу же куда-то уехали, а все их имущество сельсовет конфисковал и передал селу на общее пользование: и двор, и дом, и мельницу. Теперь мельница работает с утра и до вечера, мелет бесплатно всей елунинской бедноте муку. В барыбинском же доме Лыков и дядька Аким решили разместить школу, а в длинном амбаре, что стоял почти рядом,— мастерскую.
Неузнаваемо изменился этот темный, провонявший затхлостью и мышами амбар. Теперь тут почти каждый день хлопотно, шумно, веет свежим воздухом, запахом сосны и столярного клея. Вместо небольших оконцев по обеим продольным стенам прорублены широкие окна.
В доме тоже кипит работа — плотники ломают внутренние стены и перегораживают помещение на два просторных класса.
Больше всех, пожалуй, радовался этим переменам дядька Аким. Как же! Ведь наконец-то исполняется его самая красивая, самая дорогая мечта — рождается трудовая школа! И пусть дом Барыбина не дворец с огромными окнами на все стороны, о котором дядька Аким рассказывал Леньке, и стоит не на самом высоком месте, но счастье от этого было нисколько не меньше. Дядька Аким в эти дни как-то распрямился, посветлел лицом и даже будто помолодел. Он однажды взял ножницы и решительно окоротил усы и бороду, но что самое удивительное, снял и выбросил свою опояску — толстую волосяную веревку, за которой вечно торчал его плотницкий топор...
Строгает Ленька ножку для стола, а сам краем глаза поглядывает на дядьку Акима, который по-хозяйски ходит от верстака к верстаку, приглядывается, как идут дела. Одному что-то скажет, другому, взяв инструмент, покажет, как нужно делать.
Не успел Ленька всласть поработать, раздался оглушительный голос Сашки Кувалды:
— Шабаш, ребята. Перекур. У меня ажио уши повяли.
Парни медленно и устало разгибались, откладывали инструменты, неторопливо лезли в карманы за кисетами. Курить пошли к черемухе, к той самой, под которой Ленька в последний раз сидел с Гришаней. Словно сейчас видит он его бледное лицо, печальные глаза, слышит голос: «Осточертело все... Скорей бы уж конец...»
Только много времени спустя понял Ленька эти горькие его слова. Не хотел, не мог Гришаня жить так, как жил его отец, как жил Прокофий.
Ребята шутили, хохотали. Но Леньке было грустно, беспокойно. Где он сейчас, Гришаня? Что с ним? Жив ли? Ленька часто вспоминает о нем, думает. И жалеет. От этого и радость как-то тускнеет, когда слышит, как в Гришанином доме стучат топоры, и видит, как ломаются стены...