Холодная и скрипучая теплушка с нарами по обеим ее концам забита до отказа. Чугунная печурка, что стоит по середине вагона, против дверей, хотя и топится беспрерывно, и днем и ночью, а тепла — нисколько. Оно улетучивается сквозь щели, особенно когда поезд идет.
В теплушке полутемно, теснотища и несмолкающий гуд. На нарах и под ними в кучах тряпья и всевозможного скарба вплотную друг к другу сидят и лежат изможденные, будто тени, люди — беженцы из голодных деревень Самарской, Уфимской, Казанской и бог весть еще каких губерний. Плачет маленькая ребятня, плачет тихо и беспрерывно. Весь вагон заполнен их тоскливым тягучим и безнадежным: «И-ись... И-ись...»
На станциях все чаще и чаще мужики и бабы, что были покрепче, с трудом стаскивали с нар или выволакивали из-под них окоченевших мертвецов, тащили, безучастные и равнодушные, к двери, где их поджидали хмурые возчики. Они принимали умерших, клали на телеги и увозили куда-то.
Так на одной из каких-то станций вытащили прямо из-под Ленькиного бока длинного и иссохшего, словно жердина, тятьку. Ленька всю ночь спал рядом и не знал, что тот помер.
Мать помогала вытаскивать его. А когда возчики уложили на телегу, тихо и молча вернулась на свое место. Она не плакала, сидела, подобрав под себя ноги, и глядела, глядела, не шевелясь и не мигая, в темный угол вагона.
А Ленька плакал — жалко тятьку. Когда увидел, как потащили его, как в последний раз мелькнула его задранная кверху тощая борода,— заплакал.
Поезд уже давно шел, а мать так и не пошевелилась, так и не отвела глаз от темного угла, будто закоченели.
У стенки сжались в комочки две Ленькины сестренки: пятилетняя Нюра и трехлетки, синенькая, одни живая, Катька. Она уже не плакала, а так — мяукали, будто запаршивленный котенок. Ленька повернулся к матери — не умерла ли тоже? Тронул за плечо.
— Маманя!..
Она медленно повернула голову.
— Маманя, а скоро Сибирь?..
— Скоро... Теперь уж скоро...
Эта таинственная Сибирь казалась Леньке какой то прекрасной и удивительной страной из волшебной сказки, где сразу кончатся их муки, потому что там, в Сибири, видимо-невидимо хлеба, даже недоедки валяются но диорам и улицам. И никто на лих не смотрит — все сыты. Моги, собирай сколь унести сможешь.
Эти хлебные недоедки, и крохотные и совсем большие, снились Леньке по ночам. Снились всегда и почти одинаково. Вот он идет по Сибири. Это, оказывается, никакая но страна, а большая деревня с широкими улицами и высокими избами — теремами. Идет Ленька, поглядывает по сторонам: где же хлеб? Нету хлеба. Ни единого кусочки. «Ну,— думает,— и Сибирь! Здесь, поди, тоже голодуха. Зря ехали столь далеко — пропадем. Теперь уж точно пропадем». А в животе у Леньки будто кто буравом вертит: больно до тошноты. Чувствует: еще пройдет малость и упадет. Упадет и не встанет: нет больше у него никаких сил.
Глядь, а у самой дороги, затаившись в травке, лежит кусок хлеба, небольшой такой кусочек, лежит себе полеживает как ни в чем не бывало. Ленька воровато, чтобы никто не увидел и не отнял, быстро хватает его. Ах как повезло, и как вкусно пахнет он! Даже зубы ломит и руки дрожат.
Ленька жадно подносит кусок ко рту: скорей, скорей съесть его, чтобы этот проклятый бурав перестал наконец вертеть ему кишки. Он впивается зубами в хлеб и вдруг вспоминает: а Катька? А Нюра с маманей? Как же они? И рука его с хлебом бессильно опускается. «Вот и поел,— горько думает Ленька.— Теперь, поди, и до своих не дойду». Но тут же неожиданно видит другой кусок хлеба, и побольше прежнего. Вот он лежит, совсем рядышком, даже смешно, как это сразу его не приметил. А за ним еще и еще!.. Ленька хохочет радостно, снимает с плеча котомку и бросается подбирать куски. Их много, очень много. «Ну теперь на всех хватит! Теперь-то наедимся досыта. Эх жалко, тятьки нет, а то бы враз оклемался».
Он торопливо набивает котомку, она уже полна, под самую завязку, а кусков вокруг будто и вовсе не уменьшилось. «Ладно,— весело решает Ленька,— счас отнесу и еще прибегу, да наших всех приведу: на всю жизнь хлеба наберем».
Он хватает котомку, хочет поднять ее и не может, как ни старается — не может. Тогда он пытается тащить ее волоком, но она ни с места, будто приросла к земле.
Обида удавкой перехватывает Ленькино горло: нету силы поднять котомку. А выкладывать хлеб обратно жалко. Так жалко, что он начинает плакать, сначала потихоньку, потом все громче и громче...
С тем всегда и просыпался: с мокрыми глазами и тупой непроходящей болью в животе.
Ах как ему хотелось скорей добраться до Сибири, в сказочные хлебные места. Но дни шли и шли под унылый перестук колес, начинало казаться, что пути и конца никогда не будет.
Но вот однажды мать сказала тихо и безрадостно:
— Будет стоянка — сойдем.
Ленька обрадовался:
— Приехали?! Уже Сибирь?
Мать кивнула, а потом, несколько погодя, произнесла глухо:
— Помоги девчонок собрать...
А чего их собирать, если вся одежонка уже давно понавздевана. Были бы тулупы, и те бы напялили — холодина такая, что до костей прошибает. Ленька на всякий случай пробежал пальцами по пальтишкам — все ли пуговицы застегнуты, затянул покрепче платки.
Катька, видимо, спала, и Ленька разбудил ее. Она сразу тоненько заныла:
— И-ись...
Ленька нагнулся к ней, заговорил ласково:
— Ты не плачь, Кать... Не плачь... Уже Сибирь. Приехали... Счас вот вылезем и наедимся. Хлеба дадут, щей... Горячих...
И Катька умолкла: не то поняла Леньку, не то опять уснула.
Меж тем поезд сбавил ход, заперестукивались колеса на стрелках, потом вагон дернулся несколько раз, лязгнув буферами, и остановился. Сразу стало тихо, мертво.
Мать подтолкнула Леньку:
— Айда, живо...
Она была какая-то странная, взволнованная и растерянная. Ленька никогда не видел ее такой. И он сам вдруг почему-то засуетился, заволновался и не знал, что делать.
— Ну что ты? Бери Катю, помоги ей...
Мать первой спустилась из теплушки по железной висячей лесенке и приняла девчонок: сначала Нюру, потом Катьку. Ленька спустился последним. Встал на землю и шатнулся — ноги словно чужие — совсем не держат.
Мать с Катькой на руках, поджидая Леньку, неслышно плакала, лишь подрагивали плечи да текли слезы по желтым впалым щекам.
Ленька испугался:
— Ты что, мам? Ударилась?
— Нет... Идемте скорее...
Ленька шел, едва переставляя ноги, у него кружилась голова, то и дело подкатывала тошнота. Он как ухватился за материну шубейку, так и добрался, не отпускаясь, до небольшого каменного вокзальчика.
Мать остановилась, произнесла дрогнувшим голосом:
— Вот тут побудьте... пока... — И посадила девчонок у стены, под большим колоколом. — А я за узлом... Я счас, быстренько...
Она сделала несколько шагов, но тут же вернулась, схватила порывисто каждого и поцеловала, а Катьку несколько раз. Потом охватила руками разом всех троих, прижала к себе: «Кровиночки мои, родненькие...» И рванулась назад, к вагонам. Крикнула на ходу:
— Я счас... счас... Я скоро!..
У Леньки тревожно сжалось сердце: что с маманей? Ведь на место приехали, радоваться надо, а она...
С чего-то разревелась Нюрка. Пока Ленька уговаривал ее, подошел усатый дядька в красном картузе, дернул веревку колокола: дзинь, дзонь!.. И почти сразу же вдалеке знакомо свистнул паровоз, вагоны дернулись с лязгом и покатились.
Ленька вскочил, предчувствуя недоброе, и откуда только взялись силы — побежал по заснеженному перрону, скользя и падая:
— Мам, мам!..
Но ее нигде не было. И узла тоже. «Неужто не успела? Неужто уехала?» Но Ленька все бежал и бежал за поездомг безнадежно выкрикивая:
— Мам!.. Мам!..
Он вернулся безучастный и сникший. Тяжело сел рядом с Нюрой и притих, оглушенный новой бедой. Сколько он так просидел — Ленька не помнил, очнулся, когда захныкала Нюра.
— Лень, а где маманя? Почему не идет? Ить холодно...
Из дверей вокзальчика вышел все тот же усатый дядька в красном картузе. Глянул удивленно на них, сбившихся в тесную кучку.
— Вы что тут? Чьи такие? Где мать?
Ленька так и рванулся к нему:
— Дяденька, маманя не успела... Уехала... Останови поезд... Ить одни мы... Пропадем... Катьке совсем худо... Дяденька, родненький!..
Он говорил сбивчиво, горячо, а широко распахнутые глаза его требовали, просили, умоляли.
Дядька пошевелил усами, крякнул растерянно:
— Ах ты беда! Я это самое... А ну-ка айда в зал.
Одной рукой он подхватил Катьку, другой открыл тяжелую дверь, придержал:
— Заходите. Живо.
Там было тепло и пусто. Вдоль стен стояло несколько широких скамей с высокими спинками, в углу бачок с жестяной кружкой на цепочке.
Они прошли к скамье возле высокой круглой печи, обшитой черным железом.
Усатый осторожно положил Катьку и снова, как прежде, произнес растерянно:
— Ах ты беда!.. Ну что мне с вами делать, а?
Ленька, сложив умоляюще руки на груди, заплакал:
— Дяденька, верни поезд... Будь отцом родным...
Усатый развел беспомощно руками, улыбнулся смущенно и виновато.
— Не могу, брат. Не могу. Понимаешь?
Где-то за стеной глухо задребезжал звонок. Усатый подхватился и побежал к двери:
— Сидите тут, авось придумаем что.
Его не было долго. Ленька отогрелся, раскутал Катьку и Нюру, и те, разопрев от пыхающей жаром печи, заснули. К вокзалу подошел поезд — пассажирский. Ленька видел в окно высокие зеленые вагоны с дымящими трубами. По перрону забегали, загалдели люди. Потом послышалось знакомое и тревожное «дзинь, дзонь», поезд уехал, и перрон снова будто вымер. А усатый дядька в красном картузе все еще не появлялся. Ленька забеспокоился: куда пропал? Не обманул ли? Но вот, наконец, дверь отворилась и вошел он, а за ним, впустив облако пара, женщина, укутанная по самые брови толстой клетчатой шалью, и два мужика. Один небольшого роста, в длинном, чуть ли не до пят, тулупе, с тощей козлиной бородкой, другой в старом, продранном на плече полушубке, с бичом в руке.
Усатый кивнул головой:
— Вот они.
Женщина с ходу подошла к скамье, наклонилась над спящими девчонками и, сдвинув тонкие черные брови, долго стояла так, рассматривая их. Потом вздохнула:
— Бедолажечки мои маленькие... Ишь, будто сосулечки, тоненькие, синенькие...— Обернулась к мужику, что был с бичом.— Ну что, Миша, может, обеих и возьмем, а?
Мужик почесал кнутовищем где-то около уха, сказал нерешительно:
— Куда их — двух? Замаемся. Ить своих ртов — целых три.
Женщина задумчиво склонила голову, потом быстро подняла ее, произнесла дрогнувшим голосом:
— Не объедят, чай... А ежели что, не будет мне жизни — изведусь...
Мужик помолчал несколько, видимо мучительно раздумывая. У него даже пот на лбу выступил. Потом махнул рукой, будто отрубил:
— А, была не была! Берем, Фенюшка, авось не пропадем.
Женщина посветлела, сразу принялась укутывать Нюру и Катьку.
Ленька, напряженный и настороженный, водил глазами по чужим лицам и никак не мог понять, о чем толкуют эти незнакомые люди, чего разглядывают их, что собираются с ними делать. Он глянул на усатого, чтобы спросить его об этом, но не успел, раздался скрипучий тонкий голос:
— Слышь, малец, сколь тебе годов?
Ленька вздрогнул, обернулся. На него из-под лохматой шапки глядели острые беловатые глазки козлобородого в тулупе. Ленька глотнул слюну:
— Двенадцать... с половиной.
Мужик удивился:
— Гляди-кось! А на вид совсем козявка, заморыш.— Он пожевал раздумчиво губы.— Ну что делать-то? Вот ить забота еще. Придется брать, хучь и не подарок.
— Ну, что ты так, Семен Лукич,— произнес усатый.— Немного надо, чтобы поддержать мальца... А ты человек с достатком.
Мужик покривил губы:
— Ладно, ты в моем кармане не шарься...— Глянул на Леньку.— Ну, айда к саням, да поживей.
Ехали они пустой заснеженной степью. На передних санях Ленька с этим в тулупе — Семеном Лукичом, на вторых мужик с женщиной и девчонками. Дорога замысловато петляла меж кустами и небольшими реденькими березовыми рощицами. Она то торопливо спускалась в лога, то медленно взбиралась на взгорки, чтобы снова юркнуть в неприметную белесую низинку.
Прикрылся Ленька охапкой сена, пригрелся. Одна голова торчит. А в голове мысли роятся, мечутся одна тягостней другой. Что теперь будет с ними, с Ленькой и с маленькими? Как жить станут? Одни. В чужой стороне. Среди чужих.
Глянул Ленька вперед, а там будто мельтешит что-то. Что — никак не разберет. Выпростал из-под сена руку, провел пальцами по глазам. Ничто не мельтешит. И нет там впереди ничего. Это просто слезы...
— Ну вот, скоро наше село,— раздался веселый голос Семена Лукича.— Видишь колок? За ним.
Дорога раздвоилась. Одна, круто отвернув вправо, побежала к высокому взгорку, на вершине которого толпилось несколько берез. Ленька вдруг настороженно прислушался: что-то не слышно вторых саней, оглянулся, а они вон уже где — катят по той другой дороге туда, к взгорку.
Ленька крикнул испуганно:
— Дядь, куда это они?
— Куды надо, туды и поехали. В Сосновку.
— А я?! Меня-то зачем от них?
— Затем, что враз эстоль ртов в одни руки — больно многовато.
Ленька дернулся, чтобы спрыгнуть с саней, но Семен Лукич крепко давнул его к саням.
— Сиди, паря, и не рыпайся. Скажи спасибо, что хучь поразобрали вас, подохнуть не дадут.
— А я не хочу,— выкрикнул Ленька тонко и жалобно.— Не хочу. Без девчонок не поеду, не поеду!.. Семен Лукич хмыкнул:
— А я вот счас тебя вожжами охожу, дак сразу угомонишься.
Сказал будто тихо, добродушно, а Ленька притих, только слезы одна другой крупнее побежали по впалым щекам.
Ленька больше не поднимал головы. Опустошенный, безразличный ко всему, он уткнулся лицом в сено и лежал так, ничего не видя и не слыша. Очнулся, когда сани остановились и раздался бодрый голосок Семена Лукича:
— Вылазь, приехали. Заглянем в сельсовет.
Они взошли по узким трескучим ступеням в большой пятистенник. Там в синем махорочном дыму сидело несколько мужиков. Они примолкли, уставясь на Леньку. По их одежде никак нельзя было сказать, что они из богачей: одеты кто во что горазд. Однако Ленькин вид даже на них, должно быть, произвел впечатление. И то: шапка, словно ее собаки терзали,— одни дыры, из которых торчали клочки серой ваты; пальтишко — сплошные разномастные заплаты, пришитые какими попало нитками; ноги, обернутые грязным тряпьем, перевитым крест-накрест разлохмаченными веревками, всунуты в изношенные до крайности опорки.
— Вот энто гость! — произнес наконец кто-то.— Где добыл такого, Семен Лукич?
Но тот, не отвечая на вопрос, обратился к молодому одноногому мужику, который сидел на столе. Рядом, прислоненный к стене, стоял костыль. На мужике была выцветшая гимнастерка, туго перехваченная широким ремнем, на котором сбоку висела длинная деревянная кобура. Из-под расстегнутого ворота рябил полосатый матросский тельник.
— Так это самое, председатель, уведомить забежал: вот подобрал на станции. На прокорм решил взять. Мать, должно, кинула.
Ленька вдруг выкрикнул срывающимся голосом:
— Не кинула! Не успела она: побежала за узлом, а поезд покатил.
Семен Лукич недовольно качнул головой, произнес, не повышая голоса:
— Не ори. Ишь ты, с гонором еще. За узлом! Какой там у них узел? Все добро, поди, на себе. Из голодных краев бегут. Кинула, гада. Его да еще двух девчонок малых. Тех сосновские взяли.
— Не кинула,— уже тихо произнес Ленька.— Она не кинула, не успела... Я знаю...
Одноногий легко спрыгнул со стола, ловко скакнул к табуретке, сел и будто даже весело глянул на Леньку.
— А ну подойди, браток. Как зовут-то? Ленька? Спиридонов Ленька? Хорошо зовут... А мамка твоя верно, должно быть, не успела. Авось найдется еще. А пока у нас поживешь. Добро?
Ленька поднял голову и увидел его карие, чуть прищуренные глаза, теплые и ласковые, будто солнечные лучики. Так на него смотрели только одни глаза — тятькины... И Ленька, сам не зная почему, вдруг уткнулся в его широкое тугое плечо, и тяжело всхлипнул. А тот легонько поглаживал Леньку, уговаривал растроганно:
— Ну, ну, будет, браток, будет... Все обойдется. Поживем...— И уже другим голосом, жестким, злобноватым: — вот он, главный враг революции,— голодуха. Это пострашней любой войны: все живое выкосит без выбора, без пощады. Пол-России захлестнул неурожай, бежит народ кто куда, люди мрут что мухи. Теперь вся надежда на нас, на Сибирь. Дадим революции хлеб — победим, нет — все пойдет прахом.
— Всех не накормишь.
— Во-во! — выкрикнул он уже совсем зло и, легонько отстранив Леньку, вскочил.— Нет, шутишь, накормим! Всех перетряхнем, все лишнее повытрясем, а накормим! Не для того три года на фронтах бились, чтобы сейчас вот так уморить Советскую власть голодом.
Едва он кончил, Семен Лукич кашлянул слегка.
— Так что, Захар, я поехал. Недосуг мне. Малец, значится, у меня будет.
Председатель перевел дыхание, нахмурился, сел и с силой потер пальцами синеватую бритую щеку.
— У тебя, говоришь? Ладно. Только уговор, Лукич, не обижай мальца.
Семен Лукич развел обидчиво руки:
— Да с чего мне обижать-то его? Свой, чай, есть... Да и не для того беру к себе. Откормлю, выправлю, человеком сделаю... Как не помочь такому горю.
— Ладно. Хорошо. Езжай, Лукич. А ты, браток,— хлопнул Леньку по плечу,— крепись. Авось обойдется все и мамка твоя отыщется...
Семен Лукич взял Леньку за плечо, подтолкнул вперед.
— Айда, нечего сопли пущать. Счас тебя в баню, а потом щей полну чашку.