В первой главе романа «Евгений Онегин» всего так много, что «бакунинские» места легко теряются, не привлекают к себе досужего интереса. Но привлекут ли они к себе интерес самой Бакуниной? Вернее всего для автора было бы, конечно, преподнести ей свое творение в дар. И Пушкин даже, представляется мне, пытается выйти на контакт со своей пассией по этому поводу. Конкретный шаг в этом направлении предпринимает 18 июля 1825 года, во время своей михайловской ссылки. Чем именно запомнился ему этот день? Да тем, что тогда у него случился очередной конфуз – совершенно дурацкая, впоследствии растиражированная Анной Керн (1800–1879) история с назначением ею самой себя в его музы.

Ее тригорское кокетничанье с поэтом (а еще более усердное – с младшим ее на пять лет симпатичным парнем, ее собственным кузеном Алексеем Вульфом) с его точки зрения вовсе ведь не было достаточным поводом для преподнесения ей написанной не о ней книги, а тем более – посвящения ей стихов. Если повспоминать, Пушкин терпеть не мог писания дежурных мадригалов и всячески уклонялся от «чести» заполнения дамских светских альбомов. В четвертой главе «Евгения Онегина», над которой работает до конца того самого 1825 года, он по свежим следам конфуза с Анной Петровной, что называется, от души возмущается:

XXX

Но вы, разрозненные томы Из библиотеки чертей, Великолепные альбомы, Мученье модных рифмачей, Вы, украшенные проворно Толстого кистью чудотворной Иль Баратынского пером, Пускай сожжет вас божий гром! Когда блистательная дама Мне свой in-quarto подает, И дрожь и злость меня берет, И шевелится эпиграмма Во глубине моей души, А мадригалы им пиши! (VI, 86)

По собственной инициативе посвящения Пушкин пишет лишь в исключительных случаях. Из женщин – разве что фрейлине Александре Смирновой-Россет, которой даже подарил специальный альбом, чтобы она, обладающая зорким творческим глазом, писала в нем свои интересные заметки и воспоминания. Для заставшей его врасплох своим пением романсов на его стихи Марии Голицыной с явной неохотой «оторвал» начальные восемь строк от стихов «Давно об ней воспоминанье…», написанных в память Жозефины Вельо, – мол, она, покойная, на него за это обидеться уже не сможет. Имениннице Елизавете Ушаковой запросто передарил стихотворение «Вы избалованы природой…», которое писал для Анны Олениной – обе эти девушки одинаково не играли решающей роли в его личной судьбе…

Екатерина Бакунина – женщина для Пушкина особенная, давно уже им «расписанная». Хотя, возможно, она даже толком и не представляла, сколько он для нее и о ней в свой доссылочный период написал стихов! Известно, что до самой своей смерти она хранила в тайной шкатулке раритеты своей молодости – пожелтевшие листки с пушкинской рукой переписанным фрагментом стихотворения П.А. Вяземского «Прощание с халатом» и собственный его именинный экспромт-безделку о ней:

Напрасно воспевать мне ваши именины При всем усердии послушности моей; Вы не милее в день святой Екатерины Затем, что никогда нельзя быть вас милей. (II, 125)

Такое впечатление, что наша девушка даже и не знала о целом цикле обращенных к ней замечательных, ценных для литературы пушкинских «унылых» элегий. А через кого, по справедливости сказать, ей было о них узнавать? Брат Александр в лицейские годы передавать ей их не мог. Во-первых, не был замечен ни в особом интересе к поэзии, ни в близкой дружбе с автором элегий – общались два Александра только как одноклассники. Во-вторых, не известно еще, как готовящий себя к военной карьере Бакунин, преодолевающий подмеченные педагогами в его характере «пылкость и живость, как живое серебро, оттого и неосмотрительность, нетерпеливость, переменчивость, чувствительность с гневом и упрямством», отнесся бы к пушкинским «унылым» стихам, узнай, что они адресованы его собственной старшей сестре.

Ведь это были уже не просто именинные мадригалы, а подлинные свидетельства любви и страсти к ней намного младшего ее юноши со сложным, неуравновешенным характером, далеко не красавца и не выходца из богатой и знатной семьи. В общем, на очевидный взгляд Бакунина, такому кавалеру негоже и мечтать о взаимности с его сестрой. Скорее всего, юный Александр Павлович вполне мог счесть притязания возомнившего себя Дон Жуаном одноклассника предосудительными и даже решиться всерьез вступаться за «поруганную» в пушкинских стихах честь Екатерины.

«Бакунинские» элегии сами по себе были, понятно, безымянны и безадресны. Имена вдохновивших на их написание «муз» были известны только строго хранившим тайны поэта его ближайшим друзьям – Пущину, Дельвигу да Кюхельбекеру. Сам Пушкин, судя по его характеру, читать Бакуниной свои стихи тоже не мог – не было у него привычки говорить о собственной поэзии с девушками и женщинами. Зачастую они даже и не знали, что он писатель. В строфах четвертой главы «Евгения Онегина», относящихся к 1825 году, он сам констатирует, что не имеет привычки читать свои стихи или говорить о них с посторонними людьми. Особенно – с дамами. Даже если это – дамы его сердца наподобие Екатерины Бакуниной:

XXXIV

Случалось ли поэтам слезным Читать в глаза своим любезным Свои творенья? Говорят, Что в мире выше нет наград. И впрям, блажен любовник скромный, Читающий мечты свои Предмету песен и любви, Красавице приятно-томной! Блажен… хоть, может быть, она Совсем иным развлечена.

XXXV

Но я плоды моих мечтаний И гармонических затей Читаю только старой няне, Подруге юности моей, Да после скучного обеда Ко мне забредшего соседа, Поймав нежданно за полу, Душу трагедией в углу, Или (но это кроме шуток), Тоской и рифмами томим, Бродя над озером моим, Пугаю стадо диких уток: Вняв пенью сладкозвучных строф, Они слетают с берегов. (VI, 88)

Душимый в углу пушкинской трагедией сосед – конечно же, единственный достаточно образованный мужчина в михайловско-тригорском окружении Пушкина дерптский студент Алексей Вульф. Очевидно ведь, что точно так же, с учетом особенностей городской среды и общества, Пушкин вел себя и в Петербурге с Царским Селом. Читал написанное он разве что на субботниках у Жуковского да, может быть, перед старшими друзьями-литераторами в гостях у Карамзина.

Исключение среди дам сердца поэта, пожалуй – только Жозефина. Для нее он специально «мастерил» простенькие, понятные ей при ее ограниченных навыках владения русским языком стишки. Как эти, которые ученые датируют периодом с 1817 по апрель 1820 года – слишком уж широко, гораздо позже даты гибели Жозефины осенью 1819 года:

Лила, Лила! я страдаю Безотрадною тоской, Я томлюсь, я умираю, Гасну пламенной душой; Но любовь моя напрасна: Ты смеешься надо мной. Смейся, Лила: ты прекрасна И бесчувственной красой. (II, 119)

Завоевывать интерес женщин Пушкин с молодости привык одними лишь собственными мужскими достоинствами, особенно – изяществом речи, блеском своего гениального ума. В 1825 году, когда его поэтическая слава окрепла и его творения даже начали приносить кое-какие материальные «дивиденды», ему явно хотелось достойным образом, в своей поэтической манере, напомнить не поверившей в него в 1817 году Бакуниной о себе, взрослом и новом. Став в ее жизни первым мужчиной, он по возможности следил за ее судьбой, чувствовал за нее особую ответственность. И стремился хотя бы по-взрослому повиниться перед ней, получить ее прощение, а с ним, может быть, – и какую-то надежду на будущее.

По воспоминаниям Анны Петровны Керн, во время ее пребывания у тетушки Прасковьи Александровны Осиповой-Вульф летом 1825 года в Тригорском Пушкин читал его обитателям поэму «Цыганы» по своей большой «черной» Масонской тетради с изображениями на полях «ножек и головок». Причем сказал, что принес эту тетрадь специально для Анны. Быть может, надеялся, что она проявит женское любопытство – возьмется ее листать и попытается выспросить, кого он в своих рисунках имеет в виду. А то даже и «случайно» узнает «уходящую девушку», с которой должна была встречаться в своем кругу. Ведь обе они относятся к одному семейному клану: мачеха двоюродного брата Анны Керн Александра Александровича Полторацкого уже упомянутая Татьяна Михайловна Полторацкая (урожденная Бакунина) приходится двоюродной теткой «уходящей девушке» пушкинских рукописей Екатерине Павловне Бакуниной. И это узнавание, планировал Пушкин, послужит началом его разговора с Анной о важной для него услуге.

Однако сосредоточенная на себе и собственных чувствах Анна Петровна так и не удосужилась спросить Пушкина о прототипе его «цыганских» рисунков. Ей важен был лишь сам выраженный в рисунках его интерес к теме любви и секса. Но он, вероятно, все равно не отступился от намерения использовать ее стремление после переговоров с мужем в Риге ехать жить в Петербург как верную оказию для посылки Екатерине первой главы своего романа. Анна – свободная, не боящаяся скандалов дама полусвета – как нельзя лучше годилась на роль его ненарочной сводницы. Да и выбора курьера у него, по правде сказать, не было – иной оказии в столицу в обозримом будущем не предвиделось. Письменное же поручение питерским друзьям было чревато неизбежными догадками и ненужными разговорами. Его же собственное почтовое отправление Екатерине вполне могли вскрыть: он знал, что находится не только под церковным, но и под полицейским надзором…

Анна Керн в своих воспоминаниях рассказывает об эпизоде, имевшем место сразу после ее поездки с тетушкой Прасковьей, кузеном Алексеем и кузиной Анной к Пушкину в Михайловское, так: «На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощанье принес мне экземпляр 2-й главы Онегина, в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:

Я помню чудное мгновенье и проч. и проч.

Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю».

Самовлюбленная Анна Петровна даже представить себе не могла, что книгу с почтовым, а не подарочным альбомным (чтобы автограф можно было просто вклеить в альбом), как это делалось тогда обычно, листом со своими стихами Пушкин принес тогда вовсе не для нее. Не сбило с ее уверенности в собственной исключительности и то, что пришел Пушкин со своей книгой в самый последний перед ее отъездом момент – чтобы избежать подробных связанных с его поручением расспросов ее самой и всех с нею отъезжающих, а также пристальных разглядываний самой его посылки. Однако и при всех этих ухищрениях все равно не успел присовокупить к ней и единого сопроводительного слова…

Анна повела себя так, что имевшему на нее некоторые виды мужчине и достаточно деликатному человеку Пушкину не хватило решимости признаться, что подарок предназначался им совсем другой женщине. Попытался «спасти» хотя бы стихи, но польщенная его вниманием наша молодая генеральша вцепилась в листок с ними так, что пришлось и на них махнуть рукой: не судьба.

Хотя для стихов, надо сказать, это была именно счастливая судьба. Вместо того чтобы истлевать в тайной шкатулке у гордячки и скрытницы Екатерины Бакуниной, они сделались известными всей российской читающей публике. Анна Керн напечатала их, с вынужденного последующего согласия на то их автора, в дельвиговских «Северных цветах» и тем самым как бы приделала им крылья.

Вы хорошо помните этот крылатый наспех написанный – почти сплошь составленный, как отмечают многие исследователи, из приличествующих случаю литературных штампов – текст?

Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты . В томленьях грусти безнадежной, В тревогах шумной суеты Звучал мне долго голос нежный И снились милые черты. Шли годы. Бурь порыв мятежный Рассеял прежние мечты, И я забыл твой голос нежный, Твои небесные черты. В глуши, во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без слез, без жизни, без любви. Душе настало пробужденье: И вот опять явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты. И сердце бьется в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь. (II, 406)

Листок с этими стихами был, конечно же, безадресным и безымянным. Но что в них позволяло, давало повод Анне Керн его присвоить? Раздутое ею впоследствии до «чудного мгновенья» личное знакомство с их автором, которое произошло при посредстве ее кузена Александра Полторацкого на вечере в петербургском доме ее родной тетки Елизаветы Марковны Олениной в 1819 году. Когда, как излагается в воспоминаниях Анны, она «не заметила» невзрачного паренька Пушкина. Хоть тот якобы и пытался обратить на себя ее внимание «льстивыми возгласами» – комплиментами ее красоте. И второе такое же «мгновенье», когда этот псевдогений чистой красоты самолично заявилась к своей тетушке в Тригорское уже не без явного интереса к ставшему знаменитым поэту. По пути с Украины, от замучившего ее упреками в беспутности отца, в Ригу – к служащему там комендантом ее пожилому нелюбимому мужу.

Странность того, что пробуждение души автора в этих его стихах предшествует второму явлению «мимолетного виденья», а не наоборот, смущает пушкинистов уже давно. Как, конечно, и «божественная» сущность жаждущей простых телесных утех Анны Керн. Иное дело – Екатерина Бакунина. «Чудное мгновенье» встречи с нею зафиксировано на листке от 29 ноября 1815 года еще самого первого пушкинского дневника: «…Нет, я вчера не был счастлив, поутру я мучился ожиданием, с неописанным волнением стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – ее не видно было! – наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, сладкая минута!..»

Пушкин любил эту девушку давно. И когда писал о ней «в томленьях грусти безнадежной» свои бесконечные «унылые» элегии, и когда не находил себе места «в тревогах шумной суеты» – в особенно тяжелые для него морально предссылочные месяцы. Годы изгнания отдалили его от Екатерины. Безнадега начала стирать в памяти ее черты. Душа его «в глуши, во мраке заточенья» пробудилась лишь в момент, когда он вдруг понял, что приезд в деревню Анны Петровны Керн для него – божественный промысел, уникальный шанс изящно напомнить Екатерине о себе. Образ хоть таким способом достижимой любимой девушки воскрес в его мыслях «мимолетным виденьем», вдохновил его на мечты и стихи.

Только к Екатерине и применим образ «гения чистой красоты», впервые возникший в творчестве поэтически влюбленного в великую княгиню Александру Федоровну, супругу будущего императора Николая I, ее учителя русского языка и поэта Василия Андреевича Жуковского. Как известно, стихи с этим образом – «Ах! Не с нами обитает // Гений чистой красоты…» – родились у старшего друга Пушкина во время его поездки в Германию в свите русской принцессы в 1821 году. Екатерина Бакунина, кстати, была дружна и с Жуковским, и с великой княгиней Александрой, старше которой была всего на три года. И с поднесенными ее царственной приятельнице стихами мэтра должна бы, кажется, быть хорошо знакома.

А вроде как цитирующий их Пушкин? Ведь опубликованы адресованные великой княгине Александре стихи Жуковского были только в 1828 году. Сам автор их Пушкину не присылал, и тот в своем изгнании, соответственно, знать их не мог. Но зато с полной уверенностью можно утверждать, что читал статью Жуковского «Рафаэлева Мадонна (из письма о Дрезденской галерее)» в принципе о том же, поскольку точно известно, что «Полярную звезду на 1824 год» с этой статьей ему в деревню в апреле 1825-го завез его лицейский друг Антон Антонович Дельвиг.

К тому же в стихах Пушкина Бакунина – не «гений чистой красоты», а только «КАК гений…». Лишь в некотором роде – подобие принцессы Александры: живет во дворце, разделяет какие-то заботы царственных особ… Словом – фрейлина двора. Кстати, некоторое уподобление царственным особам с подразумеваемым «как» в относящихся к Екатерине Бакуниной пушкинских стихах уже, если помните, подобным образом «срабатывало». В «Изменах»:

Ах! для тебя ли, Юный певец, Прелесть Елены Розой цветет?..

Розы, как уже упоминалось, «эмблематические» цветы императрицы Елизаветы Алексеевны. Потому Екатерина в этих стихах у Пушкина – не роза, а всего лишь КАК роза: «розой цветет» там, где ей и полагается «цвести» – в розарии. Иными словами, при дворе, в свите главной розы – императрицы.

А.А. Дельвиг, художник В. Лангер, 1830

Кстати сказать, приходилось Екатерине Павловне какой-то период официально исполнять и должность фрейлины великой княгини Александры. Возможно, Бакунина ездила с нею в Германию. Эта временная перемена в ее службе отразилась в пушкинском рисунке при наброске шутливых, скорее всего, стихов о его мэтре Василии Андреевиче Жуковском с рифмами «чудотворец – царедворец» и «святой —?» на листе 40 об. в ПД 834 в Первой Масонской тетради. Здесь Пушкин начал было писать стихи, датируемые 1823 годом:

Бывало в сладком ослепленье Я верил избранным душам, Я мнил – их тайное рожденье Угодно властным небесам, На них указывало мненье — Едва приближился я к ним… (II, 294)

Почему остановился перед описанием, вероятно, своего разочарования? Потому что подумал о том, что и на его веку встретился ведь уже человек – исключение из общего правила – его старший друг и наставник, замечательный поэт Василий Жуковский (1783–1852). И по уже написанным строчкам у Пушкина побежал рисунок – изображение мэтра.

ПД 834, л. 40 об.

Позы обеих фигурок, женской и мужской, на этом рисунке идентичны – значит, оба его персонажа занимаются одним делом: служат при дворе. Женский подписан по контуру и краю подола юбки: «Екатерина Бакунина, фрейлина жены Николая». Мужской почтительно, с отчеством, – по всей фигурке, кроме ножек: «Василiй АндрѢевичъ Жуковскiй». Потому что эти ножки у него – «чужие», женские ввиду его не свойственного, по мнению Пушкина, мужчине поведения. Живет, мол, учитель и воспитатель наследника престола Василий Андреевич в царском дворце при таких красавицах-фрейлинах, как Екатерина Бакунина, и ведет себя как их подружка, красна девица. Даже не распускает своих именно поэтому на рисунке крест-накрест сложенных на груди рук. И тем более не дает воли своим настоящим, мужским «ногам», которые, судя по рисунку, у него также имеются. И как только достает у него на это терпения и силы воли? Истинно Жуковский, в представлении страстного мужчины Александра Пушкина, – человек особенный: «святой»…

Кстати, явно ведь не из-за одной «Полярной звезды» со статьей Жуковского заглянул к опальному поэту в Михайловское постоянный петербургский житель Дельвиг. Причем на обратном достаточно утомительном пути из белорусского Витебска. И по весенней непролазной псковской грязи. Кроме вышеозначенного столичного журнала, в его дорожном саквояже лежали экземпляр-другой только 15 февраля вышедшей в свет первой главы пушкинского «Евгения Онегина». А в голове Дельвига, кроме идеи начать издавать собственный альманах «Северные цветы», ведущим сотрудником которого он собирался сделать Пушкина, вертелись еще и кое-какие любопытные для поэта сведения о той, для кого, как Дельвиг, скорее всего, догадался, его старый лицейский друг и пишет свой стихотворный роман.

Почему Пушкину ничего не рассказал о перипетиях жизни их общей первой любви Екатерины Бакуниной побывавший в Михайловском раньше Дельвига – еще в январе этого же 1825 года – Иван Пущин? Судя по воспоминаниям этого увлеченного подготовкой революции верного пушкинского друга, он посещал ссыльного поэта скорее по общественной надобности. По поручению руководителя продекабристского Северного общества Кондратия Рылеева должен был оговорить непременное участие Пушкина в Петербурге в близящихся, как тогда по всему чувствовалось, великих событиях. Спартанец-Пущин и собственной-то личной жизнью в тот период не занимался, да к тому же последние годы еще и работал в Москве… Словом, интересной для поэта информацией о жизни их общих петербургских знакомых просто не располагал.

Когда в середине апреля 1825 года Дельвиг нагрянул к Пушкину в Михайловское, тот занимался написанием «Андрея Шенье». На листе 64 в ПД 835 с его строками и разместится впоследствии профиль по-настоящему обрадовавшего ссыльного поэта своим приездом гостя. И пусть не путает вас в датировке рядом с профилем Дельвига случайная для этого места тетради тем же карандашом написанная XXI строфа «Евгения Онегина», предназначенная для пятой его главы, работу над которой Пушкин продолжит уже после отъезда друга:

XXI

Спор громче, громче; вдруг Евгений

Хватает длинный нож, и вмиг

Повержен Ленский; страшно тени

Сгустились; нестерпимый крик

Раздался… хижина шатнулась…

И Таня в ужасе проснулась… (VI, 106–107)

Дата приезда Дельвига в Михайловское – «17 АпрѢля» – на пушкинском рисунке «затерялась» среди огромных букв фамилии барона, записанной в линиях волос на его голове. Хотя и без этой подсказки Антон Антонович хорошо узнается по всегдашним его кругленьким очочкам на коротком вздернутом носу. Кто-то из товарищей оставил такое описание внешности Дельвига: «Это был молодой человек, довольно полный, в коричневом сюртуке. Большие осененные густыми, темными бровями глаза блестели сквозь очки в черной оправе; довольно полное, но бледное лицо его было задумчиво, и вообще вся наружность выражала несвойственное летам равнодушие».

ПД 835, л. 64

ПД 835, л. 64

На рисунке поэта мы видим достаточно добродушное, даже веселое лицо Дельвига. Вероятно, таким оно становилось только при общении с однокашником Александром Пушкиным: с лицейских лет друзья-поэты по-человечески понимали, очень любили и неизменно поддерживали друг друга. Да к тому же не было грустным и то, чем Дельвиг намеревался поделиться с псковским изгнанником. Он знал, что Александру отрадно будет услышать о том, что его лицейская пассия Екатерина Бакунина, вопреки недавним ожиданиям столичного света, так и не вышла замуж – дала решительную отставку своему неверному жениху гвардейскому офицеру Владимиру Волкову и все еще продолжает нести свою фрейлинскую службу при дворе.

Нелюбопытный к общественной суете, не терпящий обязательств и перемен личных обстоятельств, Антон Дельвиг, конечно же, не искал этих сведений для друга специально. По всей видимости, они – отголоски каких-то разговоров его более близких к свету столичных приятелей и подруг. Конечно, первой в этом плане приходит в голову «специалистка» по сбору такой информации – супруга Дельвига, недавняя выпускница петербургского частного женского пансиона Софья Салтыкова. Однако познакомит Антона с барышней Софьей Михайловной высоко ценивший интерес этой своей ученицы к отечественной литературе ее преподаватель русской словесности П.А. Плетнев только в мае 1825 года. То есть по возвращении Дельвига от Пушкина. И вместе с этой женщиной в дельвиговский дом, действительно, войдет петербургская «богема»…

Мы не знаем, конечно, что и как именно рассказал Дельвиг в свой приезд в Михайловское Пушкину. Но тот же Владимир Сысоев в своей книге о Екатерине Бакуниной приводит отрывок из письма от 26 декабря 1821 года родственника Бакуниных Никиты Муравьева, сообщающего своей матери о, скорее всего, первом ставшем известным свету любовном похождении Екатерины: «Авантюра Бакуниной чрезвычайно романтична! Остается надеяться, что роман будет продолжаться Бакуниной, которая очаровательна и достойна сделать хорошую партию». Весьма уместно здесь примечание Владимира Ивановича о том, что слово «авантюра» в ту пору, в соответствии со Словарем Владимира Ивановича Даля, переводилось в первую очередь как «поиск счастья».

Конечно, вне реальных обстоятельств сложно понять связь предполагающей абсолютное бескорыстие «чрезвычайной романтичности» с материальным комфортом «хорошей партии». Но логично допустить, что избранник 26-летней все еще «очаровательной» Бакуниной просто молод, хорош собой, но, как это Никите Михайловичу доподлинно известно, или не очень богат, или, быть может, не слишком благородного происхождения (поведения?). И ему самому, романтически настроенному молодому человеку, хочется верить в сказку – надеяться на то, что Екатерина продолжит отношения с героем своего романа и после того, как тоже узнает о последнем обстоятельстве.

Однако, выходит, у самой гордой Бакуниной или, может быть, у еще более амбициозной и достаточно приземленной интересами ее матери Екатерины Александровны это сомнительное обстоятельство жениха ее дочери все-таки «не прокатило». Рассказанная Дельвигом петербургская новость последних лет, безусловно, обрадовала оторванного от светской жизни поэта, свидетельством чему является его карандашная же подпись под профилем Дельвига, свидетельствующая о теперешней его осведомленности в перипетиях личной жизни любимой девушки: «Дверь прiоткрылась».

Над сном Татьяны, строфа из которого «прилепилась» к профилю Дельвига в ПД 835, л. 64, Пушкин плотно работает в той же второй Масонской тетради листов через десять. И здесь, на листе 84 со строфами XIX и XX для пятой главы, у него вдруг …поплыл белый лебедь по имени Екатерина Бакунина.

В контурах лебедя от лица Пушкина можно прочесть уже давно нам известное: «Екатерину Бакунину у…ъ я 25 Мая въ ея домѢ въ Царскамъ». В чернильных пятнах и размазках: «Я мужъ ея» , снова – «Я у…ъ ея 25 Мая», «Я буду просить руку ея 25 Мая» … В линиях обтекающих лебедя волн частично прочитываются дополнения к вышесказанному о Бакуниной: «…такая злюка…», «…она и мать ея не считаютъ меня ея мужемъ…»

ПД 835, л. 84

ПД 835, л. 84

Волны чуть ниже, поодаль от лебедя – воспоминания о событиях, предшествовавших высылке Пушкина на юг, а затем – в Михайловское. По частичном прочтении они выглядят так: «…Я думаю, что наказан я за Лилу… кляуза… ея руку 23 Мая. Ея мать Жанета меня обманула: 25 Мая она увезла ея отъ меня… въ 24 я оказался въ Михайловскамъ…»

На оборотной стороне листа с лебедем – практически чистовик написанного явно не в конце декабря 1824, как считают ученые, а под впечатлением от дельвиговских петербургских новостей стихотворения 1825 года. Этого как бы заочного разговора поэта со своей возлюбленной Бакуниной, переживающей измену своего избранника-конногвардейца Волкова:

Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает; На девственных устах улыбка замирает. Давно твоей иглой узоры и цветы Не оживлялися. Безмолвно любишь ты Грустить. О, я знаток в девической печали; Давно глаза мои в душе твоей читали. Любви не утаишь: мы любим, и как нас, Девицы нежные, любовь волнует вас. Счастливы юноши! Но кто, скажи, меж ими Красавец молодой с очами голубыми, С кудрями черными?… Краснеешь? Я молчу, Но знаю, знаю всё; и если захочу, То назову его. Не он ли вечно бродит Вкруг дома твоего и взор к окну возводит? Ты втайне ждешь его. Идет, и ты бежишь, И долго вслед за ним незримая глядишь. Никто на празднике блистательного мая, Меж колесницами роскошными летая, Никто из юношей свободней и смелей Не властвует конем по прихоти своей. (II, 363)

Пушкину явно хотелось, чтобы Екатерине стало известно об его, ее «мужа», осведомленности о неурядицах в ее личной жизни. Именно для этого он напечатал это стихотворение в собственном Сборнике 1826 года. В связи с еще большими неприятностями в жизни Бакуниной конца 1825 года пушкинский стихотворный укор по поводу гвардейца Волкова получился для нее даже более болезненным, чем спервоначалу задумывалось…

Пребывающего в вынужденном бездействии Пушкина явно терзает ревность, которую он вытесняет из своего сердца в тревожный сон своей романной Татьяны:

XIX

И страшно ей; и торопливо Татьяна силится бежать: Нельзя никак; нетерпеливо Метаясь, хочет закричать: Не может; дверь толкнул Евгений: И взорам адских привидений Явилась дева; ярый смех Раздался дико; очи всех, Копыты, хоботы кривые, Хвосты хохлатые, клыки, Усы, кровавы языки, Рога и пальцы костяные, Всё указует на нее, И все кричат: мое! мое!

XX

Мое! сказал Евгений грозно, И шайка вся сокрылась вдруг; Осталася во тьме морозной Младая дева с ним сам-друг; Онегин тихо увлекает Татьяну в угол и слагает Ее на шаткую скамью И клонит голову свою К ней на плечо; вдруг Ольга входит, За нею Ленской; свет блеснул; Онегин руку замахнул И дико он очами бродит, И незваных гостей бранит; Татьяна чуть жива лежит. (VI, 105–106)

Почему именно – лебедь? Может, потому что у его Екатерины – высокая, красивая, прямо лебединая шея? А может, потому, что сам пребывает теперь в раздражении ее, на его взгляд, легкомысленным, даже вероломным по отношению к нему, как он себя считает, ее мужу, поведением – романом с несерьезным человеком, лейб-гвардейцем Волковым. Не на это ли намекает несколько созвучный с обсценным русским словом «б…ъ», которым обзывают слишком любвеобильную женщину, корень «бедь» в названии его рисованного персонажа? Или он просто горестно иронизирует над легендарной «лебединой» верностью своей девушки по отношению к нему самому?

Светлая душа Василия Жуковского, изучавшего пушкинский архив после гибели его хозяина, не приемлет, конечно, подобных ассоциаций. Но явно «с подачи» Пушкина он в конце жизни, в 1851 году, написал своего «Царскосельского лебедя» – почувствовал себя умирающей белокрылой птицей любимых мест его с его великим учеником молодости, где

…На водах широких На виду царевых теремов высоких, Пред Чесменской гордо блещущей колонной, Лебеди младые голубое лоно Озера тревожат плаваньем, плесканьем, Боем крыл могучих, белых шей купаньем… [94]

В отсутствие большого количества впечатлений Пушкин в своей деревне на все лады осмысливает рассказанное Дельвигом. Во Второй Кишиневской тетради ПД 832 рисует не дающую ему покоя ситуацию в черновиках «Тавриды»: когда развивалась бакунинская «авантюра» с Волковым, сам он как раз путешествовал по Крыму. Крымские горы и набрасывает на листе буквами фамилии «Волковъ» так, что буква «о» становится как бы нимбом над головой его самого, сидящего под этими «горами» с книгой или тетрадью в руках.

Почему – нимб? Так от «святой», «монашеской» жизни в «пустыни» под названием Михайловское. Почему сидит? Потому что он в деревне и в самом деле СИДИТ – отбывает ссылку и перебирает ногами в нетерпеливом стремлении поскорее выбраться из нее в столицу к друзьям и любимой. А заодно, как это свойственно поэтам, мечтает в связи со своей девушкой о несбыточном: «Въ Михайловскамъ я жду ея приѢзда ко мнѢ».

Какие у него для таких надежд основания? А нарисованные прямо под его сидящей фигуркой ножки его предполагаемой тещи Екатерины Александровны Бакуниной. Вернее – «заградительная» поза этих ножек, в линиях которых записано: «Ея мать отказала Владимiру Волкову въ рукѢ Екатерины».

ПД 832, л 13

ПД 832, л 13

Особенно «любит», кстати, в пушкинских черновиках становиться в позы сама, по пушкинскому мнению, своенравная его любимая девушка Екатерина. Как, к примеру, в сюите в ПД 836, л. 11 – при сцене измены Земфиры ее мужу Алеко с молодым цыганом у могилы на краю дороги. На полях листа с описанием момента, когда Алеко с ножом нависает над любовниками, Пушкин дважды рисует юбки с ножками собственной возлюбленной.

ПД 836, л. 11

На верхнем рисунке, по юбке спереди переплетенными буквами подписанном именем-фамилией Екатерины, его девушка стоит перед ним в позе типа «Кто ты такой, чтобы мне указывать?» Поза ее ножек выражает обескураживающее Пушкина непризнание Екатериной его на нее супружеских прав. В ее «возмутительных» ножках им записано: «Она не считаетъ меня ея мужемъ». По подолу сзади (в прошлом Екатерины) и по низу юбки (в настоящее время) он напоминает, прежде всего, себе самому: «Я у…ъ ея. Я ея мужъ» .

Ставящая ногу в стремя амазонка на нижнем рисунке – также не признающая Пушкина своим мужем его своевольница Бакунина. На юбке у ее колена – прореха, символизирующая потерю ею стараниями самого Пушкина девственности. Юбочную дыру окружает его констатация этого факта: «Я у…ъ Екатерину Бакунину» . И очень крупными буквами по всей юбке – не подлежащий, в его понимании, сомнению вывод: «Я ея мужъ». В линиях ноги Бакуниной от бедра до пятки Пушкин записывает свои планы в отношении своей фактически жены: «Я буду просить руку ея. Я Ѣду къ ней въ ЦарскаѢ къ 25 Мая». В линиях стремени уточняет: «Въ ЦарскаѢ къ ней и матери ея».

ПРАВИЛО № 29: суть ситуации зачастую раскрывает поза, жест персонажа: сложенные особым образом руки, позиции ног и туловищ, повороты голов и так далее. Осмысливать их следует, понятно, в переносном смысле: сидит – возможно, пребывает в неволе; сложил руки крест-накрест на груди – ведет себя скромно и благородно; скрестила ножки – блюдет целомудрие…

Тещины ножки нарисованы Пушкиным с правой – правильной! – стороны листа 13 в ПД 832: отказавшая Волкову мать его Екатерины сейчас действует как его собственная сообщница. И это придает смелости ему, упустившему свой шанс признаться во всем и тем кардинально поправить ситуацию при «разборке» его «полетов» у Карамзиных, попытаться официально просить у Екатерины Александровны руки ее дочери.

И он решает для себя: «Я Ѣду къ Бакунинымъ въ Петербургъ». Дорисованный в другой раз – иными, гораздо более светлыми чернилами – мужской профиль в центре сюиты говорит о том, что задумал он в столице и еще одно важное дело, которое становится понятным даже при частичном прочтении его сентенции о нем: «…вь Петербургъ на дуэль къ ея жениху». Похоже, ему пока доподлинно не известны причины расстроившейся свадьбы Бакуниной, но винить во всем он склонен Волкова, который уже одним своим возникновением рядом с его женой Екатериной нанес якобы ему обиду. Да еще ухитрился при этом обидеть Бакунину и саму по себе.

Волковскую обиду Екатерина под деревом и оплакивает. «Я бы самъ могъ е…ь Екатерину Бакунину , – вздыхает по этому случаю буквами кроны этого дерева Пушкин, – если бъ былъ рядомъ. А я въ ссылкѢ, и мнѢ никуда не выѢхать».

Однако похоже на то, что, дельвиговская «горячая» информация о Бакуниной одновременно обнадежила, приободрила поэта. Подала ему идею, придала смелости напомнить о себе все еще остающейся свободной да еще и обиженной его соперником Волковым Екатерине. Почему бы ему, действительно, не попытаться передать ей о многом могущую за него самого рассказать первую главу своего романа «Евгений Онегин»? И – в качестве сопроводительного письма к своей книге – специально написанные свежие стихи с одной его девушке понятными намеками?

Почему Пушкин не поручил эту свою бандероль уже 26 апреля отбывающему из Михайловского в Петербург Дельвигу? Скорее всего – не сразу нашелся, придумал, решился на это отправление. Возможно, не хотел обременять деликатным поручением не очень общительного в чисто светской среде своего друга. Во всяком случае, он точно знал, что в бакунинский дом Дельвиг не вхож. Появившейся летом 1825 года в Тригорском Анне Керн, как имеющей светские связи женщине, выполнить пушкинское поручение было значительно проще…

Вскоре, впрочем, сама Судьба заставит Дельвига действовать по плану Пушкина с Анной Керн на пару. Анна Петровна легко войдет в дом Антона Антоновича в самом конце 1825 года, когда окончательно порвет с мужем и переселится в Петербург, возможно, уже потому, что постарается в первую очередь перезнакомиться со всей петербургской родней его любимого друга Пушкина. Впрочем, Владимир Сысоев допускает, что сам Дельвиг с Анной успел познакомиться еще в 1817 году. Как он пишет, в 1816-м отец Дельвига, тоже Антон Антонович, был произведен в генерал-майоры и назначен на службу в город Хорол Полтавской губернии. Здесь он общался с генералом Ермолаем Федоровичем Керном, который командовал стоявшей по соседству, в Лубнах – в нескольких верстах от Хорола, 15-й пехотной дивизией и ходил в женихах Анны Полторацкой. Антон Дельвиг-младший сразу после выпуска из Лицея ездил на Украину к своему отцу в гости.

«Внедрению» Анны Керн в дельвиговский дом также здорово поспособствовала женитьба пушкинского друга осенью того же 1825 года на вышеупомянутой Софье Салтыковой, девице 1806 года рождения, которая в почти сверстнице своего мужа и Пушкина Анне Петровне сразу же обрела родственную душу на почве искусств, светских развлечений и душевных пороков. Попавший в Петербург после ссылки лишь летом 1827 года Пушкин нашел в доме Дельвига всю свою «компашку» – литературно-музыкальный салон Софьи Михайловны с Анной Петровной – в полном сборе. И, в свою очередь, сделался его частью, поскольку истинной душой этого заправляемого женщинами салона был сам его друг Антон Антонович.

Однако, скрепя сердце подарив Анне Керн в 1825 году выклянченные ею стихи, «злопамятный» Пушкин так и не забыл о своей тригорской неприятности с ними – как бы записал нашу самоуверенную генеральшу в число должников в своей состоящей из клочков бумаги с фамилиями его обидчиков легендарной «бухгалтерской книге». Во всяком случае, летом 1828 года, когда приставучая, ненасытная любовью Анна, как женщина, ему уже поднадоела, как бы в отместку за тот ее «отъем» его книги со стихами, адресованными им на самом деле недотроге и гордячке Екатерине Бакуниной, он достаточно жестоко над своей «мадам Керн» прикололся. Повод для этого и организовал сам. Опять вознамерился через Анну передать свои стихи другому лицу – Антону Дельвигу.

В воспоминаниях о Пушкине Анна Петровна со своим обычным, местами граничащим с тупостью прямодушием констатирует: «Когда Дельвиг с женою уехали в Харьков, я с отцом и сестрою перешла на их квартиру. Пушкин заходил к нам узнавать о них и раз поручил мне переслать стихи Дельвигу, говоря: «Да смотрите, сами не читайте и не заглядывайте». Я свято это исполнила и после уже узнала, что они состояли в следующем:

Как в ненастные дни собирались они. Часто. Гнули, бог их прости, от пятидесяти На сто. И отписывали, и приписывали Мелом. Так в ненастные дни занимались они Делом» [96] .

Судя по искренности этого рассказа, Анна Петровна так и не поняла, что Пушкин прежде всего хотел напомнить ей аналогичный по смыслу эпизод их тригорского общения. Когда она фактически выхватила у него из рук предназначавшуюся совсем не ей книгу с вложенными в нее стихами, не дав возможности ему, автору и владельцу этих сокровищ, пояснить связанные с ними собственные намерения. Он знал, что в тайном ожидании от него «очередного» мадригала жаждущая поэтических восхвалений собственной телесной и, как она думает о себе, душевной красоте безотказная в любви Анна не удержится и заглянет-таки в его листок. Вот и пусть хоть на этот раз почувствует себя, как сам он тогда, горько разочарованной, прочитав о любви вовсе не к ней, а к …игре в карты. Это, пожалуй, самое жестокое унижение, которое по отношению к женщине Пушкин сознательно мог себе позволить.

После тригорского конфуза с Анной Керн Пушкин даже и осенью 1830 года все еще полон сарказма, прямо исходит желчью. В отрывке «Несмотря на великие преимущества…» к тяготам своей поэтической доли в числе прочего относит: «Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотв.<орца> – есть его звание, прозвище, коим он заклеймен и которое никогда его не покидает. – Публика смотрит на него как на свою собственность, считает себя вправе требовать от него отчета в малейшем шаге. По ее мнению, он рожден для ее удовольствия, и дышит для того только, чтоб подбирать рифмы… Задумается ли он о расстроенных своих делах, о предположении семейственном, о болезни милого ему человека, тотчас уже пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно изволите сочинять? Влюбится ли он? – красавица его нарочно покупает себе альбом и ждет уже элегии…» (VIII, 409)

Остается добавить, что, несмотря на нескольколетние достаточно близкие отношения, больше ничего любовного от Пушкина Анна Керн так и не дождалась. И это только подтверждает мою версию о том, что и нахально захваченное «Я помню чудное мгновенье…» предназначалось тоже отнюдь не ей.