Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю Слугу, несущего мне утром чашку чаю, Вопросами: тепло ль? утихла ли метель? Пороша есть иль нет? и можно ли постель Покинуть для седла, иль лучше до обеда Возиться с старыми журналами соседа?.. (III, 181)

Так начинается одно из лучших пушкинских стихотворений, написанных им в Малинниках Берновской волости Старицкого уезда Тверской губернии, где он бывал в холодные сезоны 1828 и 1829 годов. Идея провести в этих краях Рождество в 1828-м возникла у него, скорее всего, еще в начале лета – после майской встречи в Царском Селе с Екатериной Бакуниной. Когда ему так и не удалось толком поговорить с нею, давшей, наконец, волю многие годы клокотавшему в ее сердце гневу.

Поскольку Пушкин мечтал пусть и в ходе словесной перепалки выйти со своей любимой на какой-то компромисс, он запланировал повидаться с нею один на один, когда та «остынет». Во время ее фрейлинских рождественских каникул, которые она по своей многолетней привычке проводит в кругу обширного семейства своего дядюшки Александра Михайловича Бакунина в Торжке. Впрочем, еще год назад, после визита к матери своей девушки в Петербург, он записал свое намерение ехать в Торжок об эту пору в штриховке в ПД 838, л. 70 – у «кланяющейся» неумолимым Бакуниным ели, которую мы во всех подробностях рассматривали в 16-й главе.

«Оказию» для поездки в Тверские края поздней осенью 1828 года Пушкин себе и организовал сам. Намекнул тригорской приятельнице Прасковье Александровне Осиповой-Вульф, что не прочь побывать и в ее тверской вотчине, и приглашение от нее отправляться туда не заставило себя ждать. Мол, для хозяйки там всегда найдутся дела, да она сама и просто так всегда рада с Александром Сергеевичем, важным для нее человеком, увидеться. Прекрасно осознавая, что его близкие отношения с нею закончились, она «по-хозяйски» начала переводить их в более практическую плоскость – стала рассматривать своего молодого соседа по псковскому имению как подходящего жениха для одной из своих дочерей: и ему, мол, давно пора остепениться, и девчонок пора сбывать с рук. Евпраксии уже 19 – девушка на выданье. Про 29-летнюю Анну и вообще думать горько – совсем перезрелая невеста.

В последний раз Пушкин, еще не подозревающий Прасковью Александровну в решимости сделаться его тещей, посетил Тригорское летом 1827 года – устыдившись ее упреков в достаточно долгом молчании. А в январе нынешнего, 1828 года, в его письме с извинениями уже за следующий период долгого молчания она прочла странную, на взгляд иных исследователей пушкинской биографии, фразу: «Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское». (XIV, 384)

У поэта явно пропал к тригорским обитателям интерес – мысли его теперь витают в Тверских краях. Но Прасковья Александровна, вероятно, предпочла истолковать для себя эту его сентенцию нежеланием встречаться в Михайловском с опять начавшими ездить туда его родителями. Тем более что те уже завели разговоры о необходимости в их деревенском доме ремонта. Затевали они его на следующий сезон и заранее просились временно пожить у самой Прасковьи Александровны. В общем, ни в Тригорском, ни в Михайловском нуждающемуся для творчества в тишине и покое Пушкину и в самом деле как бы не находилось места.

Алексей Вульф, который в курсе тонкостей отношений с Пушкиным всех членов своей семьи, над листком своего дневника за 11–12 сентября вздыхает: «Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники, что мне весьма неприятно, ибо оттого пострадает доброе имя и сестры и матери, а сестре и других ради причин, это вредно».

Однако отправился Пушкин в Малинники по приглашению Осиповой не сразу, а лишь 20 октября. Может быть, подгадывал, чтобы сама Прасковья Александровна к этому времени успела отбыть обратно, в Тригорское, которое тоже требовало ее хозяйского глаза? Ведь и действительно, 23 октября застал он в Малинниках уже одних дочерей хозяйки, Анну и Евпраксию Николаевн Вульф. О чем отписывает их брату Алексею в Петербург 27-го: «Тверской Ловелас С. Петербургскому Вальмону здравия и успехов желает. Честь имею донести, что в здешней губернии, наполненной вашим воспоминанием, все обстоит благополучно. Меня приняли с достодолжным почитанием и благосклонностию». (XIV, 33)

Как, казалось бы, Прасковья Александровна, прекрасно знающая характер и темперамент Пушкина, а также давние симпатии к нему своих девчонок, смогла, решилась оставить их в Малинниках одних – без своего материнского присмотра? И не захочешь, а в этой ситуации заподозришь ее в коварной интриге, собственном далеко идущем интересе!..

Пробыл Пушкин в Малинниках, на счастье, кажется, давно стремившейся к уединению с ним вдали от собственной матери искренне любящей его старшей сестры Алексея Анны Николаевны, аж полтора месяца – с 23 октября по 4–5 декабря. Заезжал к ней сюда на три недели и после – осенью следующего, 1829 года.

Но на самом деле Анне от этих визитов Пушкина проку было, похоже, не много. «Вечером принесли мне письма от матери и сестры, – фиксирует 2 ноября 1828 года перипетии жизни своих родственниц в дневнике Вульф, – а в последнем милую приписку от Пушкина, которая начинается желанием здравия Тверского Ловеласа С. Петербургскому Вальмону. – Верно, он был в весьма хорошем расположении духа и, любезничая с тамошними красавицами, чтобы пошутить над ними, писал ко мне, – но и это очень меня порадовало. – Мать посылает мне благословение на войну, а сестра грустит, бедная, кажется, ее дела идут к худому концу: это грустно и не знаю чем помочь; ежели мне вмешаться в них, то во всяком случае будет только хуже. – Странное дело: людям даже и собственный опыт не помогает, когда страсти их вмешиваются!»

Пометки о малинниковском вроде как «погорячевшем» общении с Анной после стольких лет, как констатируют биографы поэта, этого самого холодного, самого вялого и прозаического его любовного романа, он сделал в своей рабочей тетради ПД 838. То есть в черновиках последней главы «Евгения Онегина», прямо на рассмотренном нами в предыдущей главе «ПЕЙЗАЖЕ СО СРУБЛЕННЫМ ДЕРЕВОМ» на листе 98 об.

Верхняя часть ветки, «посвященной» Прасковье Осиповой-Вульф, сообщает там от имени Пушкина о развитии его отношений с ее старшей дочерью: «Ея дочку Анетку Вульфъ у…ъ я въ Малинникахъ». Отдельная верхняя ветвь эту сентенцию продолжает: «Тамъ я у…ъ Анетку Вульфъ два раза». По правой стороне ствола дерева сползает пушкинский комментарий к этим его поступкам: «Я у…ъ ея вмѢсто ея кузины Анны Кернъ».

Упомянутая нами ранее, в разговоре о втором ярусе сюиты с верстовым столбом, пушкинская рисованная ремарка о том, что Евпраксию «имел» Вульф, подсказывает, что Пушкин узнал об этом в Малинниках из уст самой этой сестры Алексея. Остается только догадываться, при каких обстоятельствах произошел у почти 30-летнего поэта с 19-летней девушкой разговор на крайне деликатную тему. А они были таковы, что впоследствии всякий раз, когда заходила речь об этой области человеческих отношений, в тоне Евпраксии неизменно звучали по отношению к вообще очень симпатичному ей Пушкину затаенная насмешка и враждебность. В письме к брату Алексею 1836 года она, к примеру, радуется тому, что их юная сестренка Маша предпочла пытавшемуся приволокнуться и за нею Пушкину некоего молодого человека по фамилии Шениг, который никогда не «воспользуется» ее благорасположением, «что об Пушкине никак нельзя сказать».

Впечатлениями о ходе любовных дел в семье Вульфов зимой 1828–1829 года поделилась гостившая вместе с Пушкиным и Евпраксией с ее матерью в имении Павловском молодая поповна Екатерина Евграфовна Смирнова, в замужестве Синицына. Она рассказывает: «Когда мы пошли к обеду, Александр Сергеевич предложил одну руку мне, а другую Евпраксии Николаевне, бывшей в одних летах со мною. За столом он сел между нами и угощал с одинаковою ласковостью как меня, так и ее. Когда вечером начались танцы, то он стал танцевать с нами по очереди – протанцует с ней, потом со мной, и т. д. Осипова рассердилась и уехала. Евпраксия Николаевна почему-то ходила с заплаканными глазами. Может быть, и потому, что Пушкин после обеда вынес портрет какой-то женщины и восхвалял ее за красоту; все рассматривали его и хвалили. Может быть, и это тронуло ее, – она на него все глаза проглядела».

Причина слез Евпраксии, конечно, не в этом портрете. Но все-таки интересно ведь, что за женщина на нем была изображена? Наталья Гончарова? Нет, портрету этой юной первостатейной московской красавицы у Пушкина тогда еще взяться неоткуда. «Ни женщина ни мальчик» Екатерина Ушакова, которой он морочит голову второй год? При всей неопределенности, дружеской полушутейности их с Пушкиным отношений она ему подарить свое изображение, пожалуй, и могла. Но еще скорее он постоянно возит с собой портрет Екатерины Бакуниной, которая, конечно же, из принципа Пушкину никогда своих портретов не дарила, но за многие годы мечтаний о ней он вполне мог и заказать для себя копию какого-то из ее изображений у часто писавших ее известных художников. У того же Петра Федоровича Соколова, например.

В тайном архиве Пушкина за два десятка лет его взрослой жизни могло скопиться немалое количество женских живописных портретов. Если он сам не уничтожил их перед своей женитьбой, то раздали их, вероятно, после его смерти изображенным на них лицам по распоряжению царя, как и частные письма к поэту. И даже описи этому розданному мемориальному добру, увы, не составили…

Еще год после визитов Пушкина в Малинники мать Анны с Евпраксией Вульф ждала от него какой-то определенности, решительного поступка. А он …совсем перестал ей писать. О многомесячном карантине поэта в Болдине, как, впрочем, и о его сватовстве к Наталье Гончаровой, Прасковья Александровна узнала, конечно же, от его родителей. Зря, что ли, в последние годы изо всех сил старалась разводить с ними «родственные» отношения? Точно известно, что 4 ноября 1830 года Александра Сергеевича в Болдине настигли сразу два осиповских письма. Которые, как замечает Нина Забабурова, «вызвали в нем какое-то раздражение (к сожалению, они не сохранились)». И на которые он «ответил ей немного холодно и желчно» по-французски – по-светски расплывчато и чопорно – уже на следующий день.

«Вы спрашиваете меня, сударыня, что значит слово «всегда», употребленное в одной из фраз моего письма, – пишет он Прасковье Осиповой-Вульф. – Я не припомню этой фразы, сударыня. Во всяком случае это слово может быть лишь выражением и девизом моих чувств к вам и ко всему вашему семейству. Меня огорчает, если фраза эта может быть истолкована в каком-нибудь недружелюбном смысле – и я умоляю вас исправить ее. Сказанное вами о симпатии совершенно справедливо и очень тонко. Мы сочувствуем несчастным из своеобразного эгоизма: мы видим, что, в сущности, не мы одни несчастны. Сочувствовать счастью может только весьма благородная и бескорыстная душа. Но счастье… это великое «быть может» , как говорил Рабле о рае или о вечности. В вопросе счастья я атеист; я не верю в него, и лишь в обществе старых друзей становлюсь немного скептиком». (XIV, 418–419)

Мол, если «перевести» его слова на современный язык, его уверения во «всегдашней» любви ко всему семейству Осиповой-Вульф, включая безоглядно якобы предавшихся ему Анну с Евпраксией, и сейчас не потеряли своего значения обычной светской учтивости, любезности по отношению к приятным ему людям. Если речь идет о чем-то большем, то это – то самое «великое «быть может»: делалось по доброй воле и без каких бы то ни было обязательств. В принципе ему вовсе не требовались от девиц Вульф и их матери такие жертвы. Упреки Осиповой в соблазнении и оставлении им ее дочерей-девушек он ловко парирует вежливым вскрытием корыстных мотивов ее собственного поведения – стремления нахальным образом «охомутать» выгодного жениха. Он даже тонко издевается над своей давней подругой: мол, сочувствует она своим подложенным ею под него «дурочкам»-дочерям лишь потому, что и сама в свое время была им же соблазнена и оставлена…

Планировал ли сам Пушкин в конце 1828 года то, что у него на самом деле в Малинниках получилось? Надеялся ли, что вместе с матерью в Малинники приедут и останутся здесь и после ее отъезда ее дочери? Или просто задумывал поработать в тишине, дожидаясь рождественских праздников поблизости от Торжка? Отдохнуть от столичной суеты? Наконец, подлечиться от очередной хвори, которые то и дело цеплялись к нему от «овечек» известной в столице держательницы борделя Софьи Астафьевны? Не беспочвенны ведь подробности на этот счет в его приписке к стихам, в конце ноября отосланным им из Малинников в журнал «Северные цветы» его друга Дельвига: «Вот тебе в цветы ответ Катенину вместо ответа Готовцевой, который не готов. Я совершенно разучился любезничать: мне так же трудно проломать мадригал, как и …. А все Софья Остафьевна виновата . Не знаю, долго ли останусь в здешнем краю…» (XIV, 33)

Начал лечиться он, видимо, еще в столице. Потому и далеко не сразу по получении приглашения от Прасковьи Александровны в Малинники отправился. Но та и не собиралась стеснять его свободу – уехала, оставив ему в деревне «сюрприз» в виде обеих своих дочерей. И, разгадав ее нехитрую предприимчивость, он не замедлил им без зазрения совести – как бы с ее разрешения! – воспользоваться. Несмотря даже на то, что прекрасно знал неписаные законы усадебной этики. Ухаживание за барышнями и пуще того – совместное с ними проживание в доме означало тогда только одно: обязательство жениться.

Не иначе как по подсказке своей «мудрой» матери малинниковские девчонки о пребывании в их доме Пушкина еще и растрезвонили по всей округе. Узнав, что у них гостит знаменитый сочинитель, в усадьбу понаехали соседи – лишние «свидетели» близости отношений какой-то из дочерей помещицы Осиповой с Пушкиным. Юная тверитянка Варвара Черкашенинова сделала в своем дневнике такую запись: «День назад я с Катей была в Малинниках… Собралось много барышень из соседних деревень… В центре этого общества находился Александр Сергеевич. Я не сводила с него глаз, пока сестра Катя толкнула меня локтем…»

«Здесь мне очень весело, – иронизирует Пушкин по поводу своей раздуваемой вульфовской родней деревенской популярности в том же вышеупомянутом ноябрьском письме к Дельвигу. – Соседи ездят смотреть на меня, как на собаку Мунито… На днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу, и думала тихонько от них убраться. Но Петр Марк.<ович> их взбуторажил, он к ним прибежал: дети! дети! мать Вас обманывает – не ешьте черносливу; поезжайте с нею. Там будет Пушкин – он весь сахарный, а зад его яблочный; его разрежут и всем вам будет по кусочку – дети разревелись: Не хотим черносливу, хотим Пушкина. Нечего делать – их повезли, и они сбежались ко мне облизываясь – но увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили. Здесь очень много хорошеньких девчонок (или девиц, как приказывает звать Борис Михайлович), я с ними вожусь платонически, и от того толстею и поправляюсь в моем здоровьи…» (XIV, 33)

В письме к Дельвигу от 26 ноября 1828 года разгадавший осиповскую уловку Пушкин продолжает собственную иронически описываемую понимающему его с полуслова другу игру: «Здесь мне очень весело, ибо я деревенскую жизнь очень люблю. Здесь думают, что я приехал набирать строфы в Онегина и стращают мною ребят как букою. А я езжу по пороше, играю в вист по 8 гривн роберт – [сентиментальничаю] и таким образом прилепляюсь к прелестям добродетели и гнушаюсь сетей порока – скажи это нашим дамам…» (XIV, 35)

Но до запланированного Пушкиным торжокского Рождества оставалось еще больше месяца. Деревенская публика ему надоела. Девчонки – тоже. Особенно – изводящая его своей сентиментальностью и ревнивыми упреками Аннушка, в жизни которой нет ничего более интересного, чем ее к нему неразделенное чувство. Как старшая и более умная, она прекрасно понимает, что если б Пушкин хотел связать свою жизнь с нею или хотя бы с ее младшей сестрой, то сделал бы это давно и без матушкиных расставленных на него ныне «силков»…

В общем, намеченных им себе сроков в Малинниках Пушкин не выдержал. Уже в начале декабря заскучал и, даже не дождавшись 10-го – дня рождения Анны Николаевны, заторопился по разным своим надобностям в Москву. Сказал, что уезжает не насовсем. Обещал вернуться к концу месяца. Прибыв в старую столицу, однако, замотался: журналы, издатели, сестры Ушаковы, первая встреча на балу с Натальей Гончаровой…

Хотел под Рождество «случайно» для Бакуниной, вроде как по дороге во все те же Малинники, оказаться в Торжке, но не успел. А потому откликнулся на любезное приглашение все той же Прасковьи Осиповой-Вульф уже без заезда в ее берновскую деревушку следовать в красивый старинный городок Старицу. Там специально для проведения рождественского бала и прочих увеселений своей многочисленной родни на время святок она сняла обширный дом. Планировала, наверное, что здесь, на виду у всех наблюдающих за поведением Пушкина заинтересованных лиц, и произойдет у него с одной из ее дочерей решительное объяснение.

Пушкин, конечно же, больше радовался бы, если б эти вульфовские празднования проходили в Торжке, где, как он думал, в это время гостила Бакунина. Но, поскольку и в Старице ему был обещан именно семейный праздник, где-то в глубине души он, может быть, надеялся на личное рождественское чудо. Представлял себе, что среди ближних и дальних съезжающихся сюда родственников Прасковьи Александровны увидит и почетную гостью – также принадлежащую к клану Вульфов фрейлину императрицы Бакунину…

Направлялось ли ей приглашение на вульфовский старицкий бал? Старающаяся во всем угодить своему близкому приятелю Пушкину Прасковья Александровна, конечно, вполне способна была поддержать и такой его намек. Мол, раз он так долго «бегает» за Бакуниной, это значит, что та столь же старательно «удирает» от него. Вот и пусть он лишний раз убедится в том, что, в отличие от ее собственных дочерей, он Бакуниной вовсе не нужен. Впрочем, и сама теперь очень осторожная Екатерина тоже вполне могла проигнорировать это родственное мероприятие уже только потому, что на него должен был быть приглашен «друг семьи» Вульфов – столько лет продолжающий «преследовать» ее своей любовью Пушкин.

Рисунки верхнего яруса сложной сюиты ПД 838, л.99 об. «ПЕЙЗАЖ С ВЕРСТОВЫМ СТОЛБОМ» – и есть рассказ о проведенных поэтом в Тверском краю святках 1828–1829 года. Рассмотрим и его пофрагментно.

Накренившийся верстовой столб – знак того, что личные пушкинские дорожные планы в этот раз «подкосились» и были «вручную» скорректированы. Судя по первоначальной цифре «230» на столбе, ехать Пушкин собирался из Москвы только до Торжка. На это намекает крупно, хоть и бледно выписанный предлог «Къ» в верхнем левом углу рисунка и зачеркнутая, как бы «несостоявшаяся» буква «Б» перед верстовым столбом, выдающие тайну того, к кому именно наш поэт из старой столицы стремился. Если внимательно приглядеться к самому дорожному столбу, то по его левому ребру можно прочитать тоже бледновато, но зато полно прописанное вожделенное для души поэта направление езды в Тверскую губернию – «Къ Бакунинай ЕкатеринѢ».

Собственноручное пушкинское исправление цифры «230» на «250» корректировало направление от Москвы к тверскому уездному городку Старице. К 6 января, когда Пушкин в Старицу прибыл, там уже несколько недель в кругу перебравшихся сюда из Малинников своих родных сестер Анны с Евпраксией изрядно скучал его тригорский приятель Алексей Вульф. В его дневнике находим: «В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин… Он принес в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним заключил я оборонительный и наступательный союз против местных красавиц, отчего его прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катенька Вельяшева), несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокиту Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны».

Левая часть верхнего фрагмента ПД 838, л. 99 об.

Кажется, что прибывшая в Тверские края об эту пору собственная двоюродная сестра Анна Петровна Керн Алексея Вульфа в данный момент совсем не интересует. Похоже, после тригорского скандала осени 1824 года появляться в доме тетушки она не решается, хоть и гостит неподалеку – в Бернове. Анна – вовсе не равноценный Бакуниной сюрприз и для вместе с Алексеем принимающегося увиваться за более молоденькими и свеженькими старицкими барышнями Пушкина. На его рисунке ПД 838, л. 99 об. Анна и есть – по-зимнему обнаженное (нагое – наглое?) дерево с дуплом на «самом интересном месте» по-женски изящно изогнутого тела-ствола, «танцующее» у деревянной стены строения с дорожной табличкой «250» [верст].

ПРАВИЛО № 42: в сюитах Пушкина большую роль играют полисемия, переносные значения русской лексики.

Подспудно присутствовала в этой сюите мысль Пушкина о другой женщине – Екатерине Бакуниной. По стволу этого же керновского танцующего дерева рядками спускаются буквы, слагающиеся в намерение поэта: «Я Ѣду къ 25 Мая къ ея матери просить руки ея дочери». На бревенчатой стене почтовой станции записано намерение, с которым Пушкин в этот раз и ехал в Тверские края: «Къ Бакунинай ЕкатеринѢ къ 25 Декабря Ѣхалъ я въ Торжокъ».

Правая часть верхнего фрагмента ПД 838, л. 99 об.

Но об этом Пушкин никому не рассказывает. В арендованном Прасковьей Александровной старицком доме живет скромно. Ухаживать старается за всеми девушками одинаково, без особого усердия. После скандала по поводу Анны Керн в Тригорском, а пуще того – своего малинниковского общения с осиповскими дочерьми старается не гневить хозяйку: посторонними дамами даже не интересуется. Интимное свидание с Анной Керн у него, как явствует из рисунка, состоялось на «нейтральной» территории.

На это указывает третье исправление цифр на все том же придорожном столбе сюиты ПД 838, л. 99 об. Поверх цифр «230» и «250» Пушкин более бледными чернилами и более крупными цифрами начертал: «до почты 15 вѢрстъ» , имея в виду ям, к которому относит свою будничную, грубую, даже циничную ремарку: «Я у…ъ Анну Кернъ въ КувшинихѢ на станцiи». В этом рисунке сюиты в нескольких вариантах написания увековечены и сам факт этого дорожного «развлечения», и его место и дата: «16 Генваря» .

Запись об этом интимном свидании, которое для себя с Пушкиным организовала в несколько экзотическом по тем строгим временам месте неистощимая на выдумку касательно всего относящегося к амурным делам Анна Керн, имеется и в сюите «ЛЕСНАЯ ОПУШКА» (ПД 838, л. 100) – мы сразу просто не стали ее читать. В траве близ корней расположенного в крайней левой – «неправильной» – позиции и как бы противопоставляющего себя всем остальным своим изображенным здесь сородичам голого дерева со сломанной верхушкой Пушкин примечает: «Я у…ъ Анну Кернъ ВЪ КУВШИНИХѢ на почтовай станцiи».

Его «ловеласовскую» натуру интригует не только эксцентричность любовного поведения его давней подруги в тверской глубинке. У почти усохшего дерева по имени Анна Керн на его рисунке нет «головы»: несмотря на собственные мимолетные, хоть и многолетние интимные отношения с этой женщиной, Пушкин не одобряет ее стремления к официальному разводу с мужем, порицает ее легкомысленное поведение.

У «ножек» дерева «Евпраксия Вревская» начинается расположенная в сюите перпендикулярно предыдущей фраза-продолжение мысли поэта об Анне Керн: «Она Ѣхала къ ея мужу…». По кроне дерева Евпраксии с переходом на крону дерева ее мужа, Бориса Вревского, расписано направление, по которому Анна следовала: «…въ Смоленскъ…». В штриховке правее названия ее пункта назначения записана и надобность, по которой она в этот город торопилась: «…разводиться съ мужемъ, чтобы жить въ ПетербургѢ».

Пушкин прекрасно знал, что Анна уже лет пять не живет вместе со своим законным мужем Ермолаем Федоровичем, к тому времени уже генерал-лейтенантом и комендантом Смоленска, но не одобрял ее «безголовых» намерений: подумала ли она о том, на какие средства будет существовать одна, после официального развода?

Пока не отошли далеко от «Лесной опушки», заметим также явное сходство линий текста травы у корней нарисованного в этой сюите керновского дерева с травой возле него же в сюите «Пейзаж со срубленным деревом». Разница – в том, что в «Опушке» сообщение о первом сексуальном опыте автора рисунков с Анной Керн в 1825 году в Тригорском сдвинулось в прошлое – записано в отдалении штриховкой, привязанной к современности комментарием: «Я не люблю ея». Да уже и по толщине ствола безголового керновского дерева можно судить о том, что события в «Опушке» происходят на целых пять лет (огромный для быстро стареющей женщины срок!) позже тригорских.

Пушкин не только не признает за собой обязательств по отношению к этой своей давней подруге, а и явно порицает ее распутный да еще и безмужний образ жизни. Он уже не рад даже просто встречаться с этой своей «надоедливой мухой» в петербургском салоне жены его друга Дельвига, где Анна – нечто вроде непременной детали интерьера. Кажется, в своих мемуарах Анна Петровна больше всего внимания уделяет своему общению с Пушкиным в 1828 году, но в плане описания общепризнанной в нашем литературоведении любви к ней поэта и здесь «ухватиться» буквально не за что. Все связанное с Анной Пушкиным иронизируется или не очень даже добродушно обшучивается. Услыхал, к примеру, в дельвиговской гостиной посвященные Анне стихи А.И. Подолинского

Когда стройна и светлоока Передо мной стоит она, Я мыслю: Гурия Пророка С небес на землю сведена…

и тут же пародирует их последние строки:

Я мыслю: в день Ильи Пророка Она была разведена… [139]

Сама Анна Керн сетует: «Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным. В минуты рассеянности он напевал какой-нибудь стих и раз был очень забавен, когда повторял беспрестанно стих барона Розена:

Неумолимая, ты не хотела жить, —

передразнивая его голос и выговор…» И, заметьте, – полное отсутствие стремления понять, почему именно эта строка запала в душу поэта, в унисон с какими его мыслями она в ней вибрирует… О том, что такое «цитирование» у Пушкина не было предназначено «забавлять» окружающих, говорит ремарка князя Вяземского: «Пушкин всегда имел на очереди какой-нибудь стих, который любил он твердить. В года молодости его и сердечных припадков, было время, когда он часто повторял стих из гнедичева перевода вольтеровской трагедии «Танкред»: «Быть может, некогда восплачешь обо мне!»

Конечно, в каждой повторяемой творчески чутким на ухо Пушкиным чужой строчке было что-то для него самого забавное (несуразное, высокопарное…), но из ряда подобных он почему-то ведь выбирал именно эти. Даже из одной заметки Анны Керн об этой пушкинской привычке вполне резонно сделать вывод о том, что не было в отношениях поэта с нею ни интеллектуальности общения, ни теплоты любви, ни прозрачности понимания чувств. По сути, каждый из них понимал и любил только себя.

Кстати, если сексуальный опыт с Анной Керн в восприятии Пушкина, «пробежав» по стволу дерева, опять опустился на уровень травы (низменный, материальный интерес, потребность тела), то такого же рода отношения с ее двоюродной сестрой Анной Вульф зимой 1828 года он фиксирует непременно в верхних ветках деревьев. Как на потолстевшем керновском дереве в «Опушке». Там на самой высокой тонкой веточке сохранилось хоть сколько-то зелени: для Пушкина – новизны, свежести, разнообразия в скучных многолетних неполноценных сексуальных контактах с возрастной уже девушкой Анной Николаевной. В голых ветках кроны и единственной зеленой веточке записано: «Я у…ъ Анету Вульфъ въ Малинникахъ».

«Высота» на дереве этой любовной связи – конечно, не от возвышенности пушкинских чувств к Анне Вульф. Скорее – от, так сказать, головной, умственной, а вовсе не сердечной, как полагалось бы, природы этих отношений. Разобидевшись осенью и на Бакунину, и на Оленину, Александр Сергеевич как бы снисходительно принимает «утешения» еще, кажется, недавно столь же гордой по отношению к нему старшей из двух сестер его приятеля Алексея Вульфа, которой адресованы его иронические стихи 1825 года – начала ее в него влюбленности:

Увы! напрасно деве гордой Я предлагал свою любовь! Ни наша жизнь, ни наша кровь Ее души не тронет твердой. Слезами только буду сыт, Хоть сердце мне печаль расколет. Она на щепочку на…ыт, Но и понюхать не позволит. (II, 452)

Он теперь словно «отыгрывается» на несчастной Аннушке, по его мнению, слишком много воображающей о себе – по использованной в стихотворении пословице, «с…ей» духами. Как бы «мстит» в ее лице всему «несогласительному», «несочувственному» по отношению к его матримониальным планам женскому роду…

То, вследствие чего кувшинихинское дорожное приключение Пушкина с Анной Керн в январе 1829 года имело место, в той же сюите с дорожным столбом достаточно подробно описывает пышный куст невдалеке от него. Читается записанный в нем текст справа налево по чуть клонящимся для этого влево вертикальным веткам-строчкам.

Они сообщают: «Мать АлексѢя Вульфа устроила балъ въ городкѢ СтарицѢ. Я верстъ 250 мчался изъ Москвы изъ-за Екатерины Бакунинай, чтобы встрѢтитъ въ гостяхъ у Вульфавъ сестру его, надоѢдливаю муху Анну Кернъ. Братъ ея устроилъ мнѢ как бы случайную встрѢчу съ ней въ БерновѢ. Наутро я отправился къ АннѢ на свиданiе въ Кувшиниху на почту. Она Ѣхала къ мужу въ Смоленскъ».

Происходило это свидание на кувшинихинской почтовой станции по всей вероятности 15 января. Наутро 16 января любовников нагнал в Кувшинихе их «сводник» Алексей Вульф.

По верстовому столбу в этой сюите прописано направление движения обоих друзей из Павловского и Бернова: в нижней части столба предлог «на» и вокруг его «головки» – названия «Кувшиниху и Петербургъ».

Центральная часть верхнего фрагмента ПД 838, л. 99 об.