Каждый оценивающе оглядывал других: так тигры обычно смотрят на своих грозных соперников. Но в джунглях наподобие этих никогда не знаешь, где на самом деле таится настоящая опасность.
Дело было в понедельник, 20 сентября 1954 года. Самые лучшие и блестящие юноши мира в количестве одной тысячи ста шестидесяти двух человек выстроились в очередь у стен нелепого сооружения в стиле викторианской неоготики, известного под названием Мемориал-холл, мечтая быть зачисленными в Гарвард студентами. Это были будущие выпускники 1958 года.
Представлявшие полный спектр портновского искусства — от костюмов фирмы «Брукс бразерз» до «секонд-хенда» — молодые люди и вели себя по-разному: одни демонстрировали нетерпение или испуг, другие — скуку или даже беспомощность. Некоторые из новоявленных студентов проделали путь в тысячи миль, а кто-то — всего в пару кварталов. Но каждый из них понимал: им предстоит совершить величайшее путешествие всей своей жизни, и оно начинается здесь и сейчас.
Сын президента Либерии, Шадрах Тубман, прилетел из Монровии через Париж в нью-йоркский аэропорт Айдлуайлд , откуда его на посольском лимузине доставили в Бостон.
Джон Д. Рокфеллер IV скромно, без претензий, приехал поездом, идущим из Манхэттена, зато от Южного вокзала до Гарвардского двора он гордо прикатил на такси.
Принц Ага-хан, очевидно, возник просто ниоткуда. (Ходили слухи, будто он прилетел не то на ковре-самолете, не то на личном реактивном самолете.) Как бы там ни было, он, как все прочие смертные, тоже стоял в общей очереди, ожидая зачисления.
Эти первокурсники стали звездами еще до своего прибытия сюда. Едва родившись на свет, они сразу же привлекли к себе всеобщее внимание.
Но в тот день ранней осенью 1954 года более тысячи других комет ожидали своего звездного часа, чтобы когда-нибудь ярко вспыхнуть на небосводе, прорвавшись сквозь мглу безвестности.
Среди них — Дэниел Росси, Джейсон Гилберт, Теодор Ламброс и Эндрю Элиот. Они — и еще пятый, который пока был далеко отсюда, — и есть герои нашей истории.
Дэниел Росси
С самого раннего детства Дэнни Росси был одержим единственным и отчаянным стремлением — угодить своему отцу.
И мучим единственным кошмаром — что это у него никогда не получится.
Поначалу он верил, что равнодушие доктора Росси к своему младшему сыну имеет какие-то законные основания. В самом деле Дэнни был всего-навсего хлипким и невзрачным братиком самого крепкого и мощного защитника за всю историю округа Ориндж, штат Калифорния. И пока Фрэнк Росси, душа школьных скаутов, неутомимо набирал очки для своей команды, папочка так неистово болел за старшего сына, что на младшего отпрыска его уже не хватало.
А то, что Дэнни получал хорошие отметки — в отличие от Фрэнка, который учился откровенно плохо, — совершенно не производило на отца никакого впечатления. Ведь старший сын имел рост под два метра (он был на голову выше Дэнни), и лишь при одном его появлении на поле весь стадион вскакивал со своих мест, горячо приветствуя могучего атлета.
Но чем мог маленький рыжий очкарик Дэнни заслужить подобные аплодисменты? Он был — так, во всяком случае, постоянно твердила его мать — одаренным пианистом. Почти вундеркиндом. Обычно большинство родителей гордятся такими детьми. Однако доктор Росси ни разу не удосужился прийти на концерт младшего сына и послушать, как он играет.
Понятно, что Дэнни мучился приступами зависти. И обида постепенно перерастала в ненависть. «Ну что ты все молишься на Фрэнка, папа! Я же тоже личность. Вот увидишь, рано или поздно ты все-таки заметишь меня».
А потом, в 1950 году, Фрэнка, ставшего летчиком-истребителем, сбили в небе над Кореей. Теперь вместо зависти, которую Дэнни до сих пор тщательно скрывал от всех, он ощутил боль утраты, которая переросла в чувство вины. Ему казалось, будто и на нем лежит ответственность за то, что случилось. Словно он желал смерти своему брату.
Имя Фрэнка присвоили школьному стадиону, и на торжественной церемонии, посвященной этому событию, отец безудержно рыдал. Смотреть на страдания человека, которого Дэнни ценил превыше всех, было мучительно. И он дал себе слово, что станет для него утешением. Но чем же он мог порадовать отца?
Едва заслышав, как Дэнни упражняется на пианино, Артур Росси раздражался и выходил из себя. Ведь и без того работа дантиста с раннего утра и до позднего вечера проходит под аккомпанемент жужжащей бормашины. Поэтому он распорядился построить в подвале дома студию и выложить ее пробковыми плитами — специально для сына, оставшегося у него в единственном числе.
Дэнни воспринял этот жест вовсе не как проявление заботы и щедрости со стороны родителя: ему казалось, будто отцу просто захотелось избавиться от необходимости не только видеть младшего сына, но и слышать его.
И все же Дэнни был полон решимости продолжить борьбу за любовь отца. Он понимал, что единственный путь наверх — из недр подвала отцовского неодобрения — лежит через спорт.
У мальчика его комплекции была только одна возможность — заняться бегом. Он отправился к тренеру по легкой атлетике и, смущаясь, попросился к нему в группу.
Отныне каждый день он вставал в шесть утра, натягивал кроссовки и шел тренироваться. На первых порах от чрезмерного рвения ноги его болели, наливаясь свинцом. Но Дэнни упорно продолжал бегать. Причем втайне от всех. Он решил, что расскажет обо всем папе только в том случае, если будет о чем рассказывать.
В первый день весны тренер устроил для всей группы забег на четыреста метров, чтобы оценить уровень физической подготовки своих подопечных. Дэнни, к собственному удивлению, первые три четверти дистанции держался вровень с опытными бегунами.
Но внезапно во рту у него пересохло, в груди стало жечь. Он начал отставать. С середины поля донесся голос тренера:
— Держись, Росси! Не отставай!
Из страха рассердить тренера, ставшего для него в эту минуту кем-то вроде отца, Дэнни все же заставил свое изнуренное тело пересечь финишную черту. После чего в изнеможении рухнул на траву. Не успел он отдышаться, как тренер уже склонился над ним с секундомером в руке.
— Неплохо, Дэнни. Признаться, не ожидал от тебя такой прыти: пять минут сорок восемь секунд. Если будешь так же стараться, пробежишь еще быстрее, чем черт не шутит. Иногда на соревнованиях при результате пять минут можно рассчитывать на третье место. Отправляйся на склад — пусть тебе выдадут форму и шиповки.
Предчувствуя близость заветной цели, Дэнни на время даже забросил ежедневные упражнения на пианино, чтобы тренироваться с командой. А это обычно означало по десять или двенадцать убийственных четырехсотметровок. Почти после каждого забега внутренности у него выворачивало наизнанку.
А еще спустя несколько недель тренер при всех сообщил Дэнни, что в качестве награды за проявленное им упорство он ставит его третьим участником в забеге против команды из Вэлли-Хай.
Вечером он рассказал об этом отцу. Пропустив мимо ушей предупреждение сына о том, что вряд ли он станет победителем в этом забеге, скорее наоборот — пробежит хуже всех, доктор Росси сказал, что обязательно придет на стадион.
В тот субботний день Дэнни пережил три самые счастливые минуты в своей детской жизни.
Когда бегуны в нетерпении выстраивались в линию посредине гаревой дорожки, Дэнни увидел родителей: они сидели в первом ряду.
— Давай, сынок, — ласково сказал ему отец. — Покажи всем, что не зря носишь фамилию Росси.
Эти слова так воспламенили душу Дэнни, что он позабыл о наставлениях тренера — не пороть горячку и держать темп. Едва грянул выстрел стартового пистолета, он сразу рванулся вперед и на первом же повороте возглавил гонку.
«Боже мой, — подумал доктор Росси, — малыш просто чемпион».
«Вот черт, — подумал тренер, — малыш просто спятил. Он же сгорит».
Завершая первый круг, Дэнни поднял глаза и увидел то, что прежде считал невозможным: отец улыбался ему, не скрывая гордости за сына.
— Семьдесят одна секунда, — прокричал тренер. — Слишком быстро, Росси. Чересчур быстро.
— Молодчина, сынок! — крикнул доктор Росси.
Следующие четыреста метров Дэнни пролетел, окрыленный отцовской похвалой.
Отметку, означавшую середину дистанции, он пересек все еще первым. Но к этой минуте у него уже сдавали легкие. Во время очередного поворота ему стало не хватать кислорода. Он почувствовал, что конечности, а затем и все тело его коченеют, — говоря языком легкоатлетов, он бежал словно «труп», — и стало ясно, почему они так говорят. Еще чуть-чуть, и он умрет.
Соперники обошли его и оторвались, уйдя далеко вперед. Он слышал, как кричит на другом конце стадиона отец:
— Давай, Дэнни, не жалей кишок!
Когда же он наконец пришел к финишу, ему хлопали. Это были сочувственные аплодисменты, призванные поддержать безнадежно отставшего участника соревнования.
От усталости у него все плыло перед глазами, но он посмотрел на трибуны. Мать ободряюще улыбалась ему. Отца он не увидел. Все было как в дурном сне.
Непонятно почему, но тренер остался доволен своим подопечным.
— Ну, Росси, парней с таким характером я еще не видел. Твое время — пять минут пятнадцать секунд. Ты многого добьешься.
— Но не в легкой атлетике, — ответил Дэнни, хромая прочь. — С бегом покончено.
К своему огорчению, он понял, что зря старался: стало только хуже. Ведь он опозорился не где-нибудь, а на беговой дорожке стадиона, носящего имя Фрэнка Росси.
* * *
После пережитого унижения Дэнни вернулся к прежней жизни. Все свое отчаяние он изливал, стуча по клавишам инструмента. Он играл и днем и ночью, не занимаясь больше ничем другим.
С шести лет он учился музыке у одной местной учительницы. И вот теперь эта почтенная седовласая матрона откровенно призналась матери Дэнни, что ей больше нечего дать мальчику. И предложила Гизеле Росси показать сына Густаву Ландау — бывшему солисту оркестра Венской оперы, который на склоне лет возглавил музыкальное отделение в среднем колледже соседнего Сан-Анджело.
Старец был впечатлен игрой мальчика и взял Дэнни к себе в ученики.
— Профессор Ландау говорит, он очень хорош для своего возраста, — сообщила Гизела мужу за обедом. — Он считает, из него получится профессиональный музыкант.
На это доктор Росси ответил односложно:
— О!
Это означало, что он бы предпочел оставить свое мнение при себе.
Профессор Ландау был мягким, но требовательным преподавателем. А Дэнни был идеальным учеником. Его отличал не только талант, но удивительно страстное желание учиться. Если Ландау задавал по часу в день играть этюды Черни, то Дэнни играл по три часа, а то и по четыре.
— Скажите, я достаточно быстро расту как пианист? — обеспокоенно спрашивал он время от времени.
— Ах, Дэниел, вы могли бы чуть меньше работать над собой. Вы так молоды. Вам следовало бы иногда гулять вечерами, развлекаться.
Но Дэнни было некогда, да и вряд ли что-либо на свете могло его «развлечь». Он очень спешил стать хорошим пианистом. И все свое время, когда он не спал и не учился в школе, проводил за роялем.
Нельзя сказать, что доктор Росси не догадывался, что его сын никуда не ходит и ни с кем не общается. И это его огорчало.
— Послушай, Гизела, есть в этом что-то нездоровое. Он слишком одержим. Может, он ведет себя так из-за своего маленького роста или чего-то там еще. В этом возрасте парни уже вовсю гуляют с девчонками. Бог свидетель — в его годы Фрэнк был настоящим Казановой.
Арта Росси терзала мысль, что его родной сын может оказаться не вполне… мужественным.
Миссис Росси, со своей стороны, считала: будь эти двое мужчин более близки друг другу, от сомнений ее супруга не осталось бы и следа.
Поэтому на другой день, после ужина, она вышла из комнаты, оставив их наедине. Чтобы они побеседовали.
Было заметно, что муж ее раздражен, поскольку, разговаривая с Дэнни, он всякий раз ожидал какого-нибудь подвоха.
— Как в школе — все в порядке? — поинтересовался он.
— Ну, и да и нет, — ответил Дэнни, как и его отец, с неохотой выдавливая из себя слова.
Доктор Росси нервно вздрогнул, словно испуганный солдат-пехотинец, очутившийся на минном поле.
— А что тебя беспокоит?
— Понимаешь, пап, все в школе считают, будто я чудной. Но многие музыканты похожи на меня.
Доктора Росси прошиб пот.
— Ты о чем это, сынок?
— Ну, они по-настоящему любят ее. И я тоже. Мне хочется, чтобы музыка стала моей жизнью.
Последовала небольшая пауза, пока доктор Росси искал подходящий ответ.
— Мой мальчик, — наконец сказал он, не найдя других слов, способных выразить искреннюю привязанность к сыну.
— Спасибо, папа. А теперь мне надо идти вниз и упражняться.
После того как Дэнни ушел, Арт Росси налил себе выпить. «Наверно, мне следует поблагодарить судьбу. Уж лучше пусть любит музыку, чем что-то другое — об этом другом даже и думать не хочется».
Вскоре после своего шестнадцатилетия Дэнни впервые выступал с сольным концертом в сопровождении симфонического оркестра колледжа — за дирижерским пультом стоял его учитель. Перед залом, заполненным до отказа слушателями, среди которых находились и его родители, Дэнни предстояло сыграть очень трудный для исполнения Второй фортепианный концерт Брамса.
Лишь только Дэнни, бледный от страха, вышел на сцену, свет софитов преломился в стеклах очков и чуть не ослепил его. Когда он очутился у инструмента, то почувствовал, что не может шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Профессор Ландау склонился к нему и шепнул:
— Не волнуйся, Дэниел, ты готов.
Волшебным образом страх Дэнни улетучился.
Аплодисментам, казалось, не будет конца.
Дэнни раскланялся и, повернувшись к учителю, чтобы пожать ему руку, был потрясен при виде слез на глазах старика.
Ландау заключил своего ученика в объятия.
— Знаешь, Дэн, сегодня я тобой страшно гордился.
В обычной ситуации сын, томившийся столько лет без отцовской любви, пришел бы в восторг от такого признания. Но в тот вечер Дэниел Росси был опьянен новым чувством: он испытал обожание толпы.
С первых же дней учебы в старших классах Дэнни всей душой мечтал поступить в Гарвард, где собирался учиться композиции у Рэндала Томпсона, специалиста по хоровой музыке, и у Уолтера Пистона, виртуозного исполнителя симфонических произведений. Лишь это стремление придавало ему сил, чтобы справляться с математикой, естественными науками и гражданским правом.
По сентиментальным причинам доктору Росси хотелось бы видеть своего сына студентом Принстона — университета, прославившегося благодаря Ф. Скотту Фицджеральду. К тому же он должен был бы стать альма-матер для Фрэнка.
Но Дэнни не поддавался ни на какие уговоры. В конце концов Артур Росси отстал от сына и прекратил свою агитацию.
«Мне не понять мальчика. Пускай идет учиться, куда хочет».
Но случилось нечто, пошатнувшее позицию невмешательства дантиста. В 1954 году ретивый сенатор Маккарти обратил свой взор на Гарвард как на «прибежище коммунистов». Несколько университетских профессоров отказались сотрудничать с комиссией Маккарти и обсуждать политические взгляды коллег.
Более того, ректор Гарварда, непреклонный доктор Пьюси, не согласился уволить их, как того требовал Джо Маккарти.
— Сын, — все чаще и чаще обращался к Дэну доктор Росси, — как может человек, брат которого погиб, защищая нас от коммунистической угрозы, мечтать о том, чтобы учиться в подобном заведении?
Дэнни отмалчивался. Какой смысл говорить, что музыка вне политики?
Пока доктор Росси упорствовал в своих возражениях, мать Дэнни изо всех сил старалась не вмешиваться и не принимать чью-либо сторону. Таким образом, единственным человеком, с кем Дэнни мог обсуждать эту важнейшую дилемму, оказался профессор Ландау.
Старик был весьма осторожен в высказываниях, но и он как-то признался Дэнни:
— Этот Маккарти меня пугает. Знаешь, в Германии все начиналось точно так же.
Он невольно замолчал: воспоминания обожгли болью незаживающую рану.
А потом продолжил негромким голосом:
— Дэниел, все кругом всего боятся. Сенатор Маккарти считает, что он вправе диктовать Гарварду — приказывать, кого увольнять, и тому подобное. Я думаю, ректор этого университета проявляет огромное мужество. И за это мне бы очень хотелось выразить ему свое восхищение.
— А как вы это сделаете, профессор Ландау?
Пожилой человек слегка поклонился своему блестящему ученику и произнес:
— Я пошлю ему вас.
Наступила середина мая, когда стали приходить письма из различных университетов с выражением согласия о зачислении. Принстон, Гарвард, Йель и Стэнфорд — все желали заполучить Дэнни. Даже доктора Росси это впечатлило, хотя он и опасался, что мальчик может совершить роковую ошибку.
Конфликт разразился в выходные, когда отец вызвал Дэнни в свой кабинет, уставленный мебелью, обитой кордовской кожей. И задал свой ключевой вопрос.
— Да, папа, — застенчиво ответил сын. — Я собираюсь в Гарвард.
Наступила мертвая тишина.
До настоящей минуты Дэнни лелеял смутную надежду, что когда отец станет свидетелем твердости его убеждений, то в конце концов сдастся и уступит.
Однако Артур Росси был тверд как кремень.
— Дэн, мы живем в свободной стране. И ты имеешь право поступать в любой университет, какой тебе захочется. Но и у меня есть свобода выразить свое несогласие. Поэтому я принимаю решение не платить ни пенни по твоим счетам. Поздравляю, сынок, отныне ты предоставлен сам себе. Ты только что объявил о собственной независимости.
На мгновение Дэнни смутился и растерялся. Но затем, вглядываясь в лицо отца, он вдруг понял, что вся эта история с Маккарти была лишь предлогом. На самом деле Артуру Росси просто на него наплевать.
А еще он понял: пора изжить свою детскую потребность в одобрении этого человека.
Ибо теперь он узнал, что никогда ее не получит. Никогда.
— Ладно, папа, — сипло прошептал он, — если тебе так хочется…
Он развернулся и вышел из комнаты, не сказав больше ни слова. Сквозь закрывшуюся следом тяжелую дверь он услышал, с какой силой отцовский кулак ударил о письменный стол.
Как ни странно, но он почувствовал себя свободным.
Джейсон Гилберт-младший
Он был самым настоящим золотым мальчиком. Высоким, светловолосым Аполлоном — его обаяние притягивало женщин и восхищало мужчин. Он преуспевал во всех видах спорта, чем бы ни занимался. Учителя обожали его, поскольку, несмотря на бешеную популярность, он был вежлив и почтителен.
Короче говоря, подобные юноши встречаются крайне редко, и любой родитель мог бы только мечтать о таком сыне, а любая женщина — о таком возлюбленном.
Так и хочется сказать, что Джейсон Гилберт-младший был воплощением «американской мечты». Разумеется, многие люди думали именно так. Но внутри, под этой ослепительной внешностью, скрывался единственный небольшой недостаток. Трагический изъян, доставшийся ему по наследству от многих поколений его предков.
Джейсон Гилберт родился на свет евреем.
Его отец приложил немало сил, чтобы скрыть этот факт. Джейсон Гилберт-старший благодаря синякам и шишкам, которые он получал в своем бруклинском детстве, давно уяснил, что быть евреем — значит обрекать себя на трудности, которые не позволяют свободно вздохнуть. Жизнь была бы намного лучше, если бы все вокруг считали себя просто американцами.
Довольно долго он раздумывал над тем, как избавиться от неудобств, причиняемых ему фамилией. И наконец осенним днем 1933 года окружной судья своим решением подарил Якову Грюнвальду новую жизнь — теперь уже под именем Джейсона Гилберта.
Спустя два года на весеннем балу в загородном клубе он познакомился с Бетси Ньюмен — изящной светловолосой девушкой с веснушчатым лицом. У них было много общего. Они оба любили посещать театр, ходить на танцы, заниматься спортом на свежем воздухе. И что немаловажно, молодых людей объединяло полное безразличие ко всем ритуалам, которые предписывала соблюдать религия предков.
А чтобы их более набожные родственники, которые настаивали на проведении «подобающей» свадебной церемонии, не давили на жениха с невестой, они решили от всех сбежать.
Брак оказался счастливым, и радости в их жизни прибавилось, когда в 1937 году Бетси произвела на свет мальчика, которого они назвали Джейсоном-младшим.
Как только Гилберт-старший, сидевший в прокуренной комнате ожидания, услышал замечательную новость, он возликовал в душе. Отныне его новорожденному сыну не грозят никакие тяготы жизни, вызванные одним лишь фактом рождения от родителей-евреев. Нет, этот мальчик подрастет и станет полноценным членом американского общества.
К тому времени Гилберт-старший стал исполнительным вице-президентом стремительно развивающейся Национальной корпорации связи. Они с Бетси жили на зеленом участке в три акра, в растущем — и без всяких гетто — городке Сайоссет, на Лонг-Айленде.
Спустя еще три года у Джейсона-младшего родилась сестренка — малышка Джулия. Как и старший брат, она унаследовала от матери голубые глаза и светлые волосы — правда, веснушки достались только Джулии.
Детство у них было безоблачным. Оба ребенка буквально расцветали на глазах, благодаря режиму постоянного самосовершенствования, который придумал для них отец. Вначале они научились плавать, затем стали брать уроки верховой езды и тенниса. И разумеется, во время зимних каникул катались на горных лыжах.
Юный Джейсон страстно увлекся теннисом и готовился стать грозой всех теннисных кортов.
Вначале он занимался в спортивном клубе неподалеку. Но когда в мальчике открылись способности, что полностью оправдало ожидания его отца, каждую субботу Гилберт-старший стал лично отвозить своего многообещающего сына в Форест-Хиллз к тренеру Риккардо Лопесу, некогда побеждавшему в финалах на кубок Уимблдона и открытого чемпионата Америки. На протяжении всех тренировок счастливый папаша глаз не сводил со своего отпрыска — он подбадривал Джейсона выкриками, восторженно радуясь его успехам.
Семья Гилбертов намеревалась воспитывать своих детей вне какой-либо церкви и религии. Но вскоре обнаружилось, что даже в таком спокойном месте, как Сайоссет, невозможно жить в подобном состоянии неопределенности. Это значило быть людьми… второго сорта, что ли, или еще того хуже.
Удача еще раз улыбнулась им, когда поблизости построили унитарную церковь. Там их встретили тепло, хотя в жизни церкви они участвовали от случая к случаю. На воскресные службы почти не ходили. Рождество встречали на горнолыжных склонах, а Пасху — на морских пляжах. Но по крайней мере, они были приобщены.
Обоим родителям хватило ума, чтобы понять: не стоит воспитывать своих детей в духе потомков «истинных американцев», прибывших в эту страну на корабле «Мейфлауэр», иначе это когда-нибудь могло бы вызвать у них проблемы психологического плана. Поэтому они рассказывали сыну и дочери о том, что люди еврейского происхождения, как и любых других национальностей, подобно ручейкам стекались сюда из Старого Света, чтобы влиться в мощный поток, составляющий единое американское общество.
Джулия уехала учиться в пансион, но Джейсон предпочел остаться дома и посещать академию «Хокинс-Атвел». Он не желал покидать любимый Сайоссет, но особенно ему не хотелось лишаться возможности встречаться с девушками. Это являлось его излюбленным видом спорта — после тенниса, конечно. В нем он тоже преуспел.
По общему признанию, на уроках он не очень-то выкладывался, но отметки получал вполне приличные, что гарантировало ему поступление в университет, о котором мечтали оба, как сын, так и отец, — в Йель.
Это желание было вызвано как разумными причинами, так и эмоциональными. Йелец, в их представлении, это человек, в котором сочетаются три аристократических качества: хорошее воспитание, ученость и атлетизм. И Джейсон, казалось, был рожден, чтобы поступить туда.
Однако конверт, полученный утром 12 мая, оказался подозрительно невесомым — это сразу навело на мысль, что письмо, содержащееся в нем, очень короткое. И весьма неприятное.
Йель ему отказал.
Оцепенение Гилбертов сменилось возмущением, когда им стало известно, что Тони Роусон, который никак не превосходит Джейсона по успеваемости, а теннисный удар слева у него и вовсе никуда не годится, все же поедет в Нью-Хейвен.
Отец Джейсона настоял на том, чтобы директор школы, сам бывший йелец, немедленно принял его у себя.
— Мистер Трамбал, — требовательным голосом воззвал он, — может, вы объясните мне, почему в Йеле отказали моему сыну, а молодого Роусона взяли?
Седовласый наставник, попыхивая трубкой, произнес:
— Вы должны понять, мистер Гилберт, Роусон из династии йельцев. Его отец и дед — оба выпускники Йеля. Для университета это многое значит. Стремление сохранять традиции укоренилось там чрезвычайно глубоко.
— Хорошо, хорошо, — нетерпеливо остановил его старший Гилберт, — но, прошу вас, дайте мне правдоподобное объяснение, почему такой мальчик, как Джейсон, — великолепно воспитанный, замечательный спортсмен…
— Папа, прошу тебя… — перебил Джейсон, все больше и больше смущаясь.
Но отец упорствовал.
— Можете вы мне сказать, почему ваша альма-матер не желает иметь в своих стенах такого студента, как мой сын?
Трамбал откинулся на спинку кресла и ответил:
— Видите ли, мистер Гилберт, я не осведомлен о том, как проходило обсуждение кандидатур в комиссии по зачислению в университет на этот раз. Но мне доподлинно известно: в Нью-Хейвене любят, чтобы каждый выпуск был сбалансирован по качественному составу.
— По качественному составу?
— Да, знаете ли, — директор объяснял, сухо перечисляя факты, — при зачислении учитывается представительство по географическому принципу, преимущество имеют дети бывших питомцев университета — как в случае с Тони. Затем там следят, чтобы было представлено пропорциональное количество учащихся из средних и подготовительных школ, музыкантов, спортсменов…
Только теперь отец Джейсона стал понимать, что Трамбал имеет в виду.
— Мистер Трамбал, — поинтересовался он, сдерживаясь изо всех сил, — «качественный состав», о котором вы упомянули, — включает ли это понятие в себя религиозную составляющую?
— Вообще-то да, — ответил директор вежливым тоном. — В Йеле нет так называемых квот. Но у них при приеме есть, в некотором смысле, ограничение по числу студентов-евреев.
— Но ведь это незаконно!
— Позвольте с вами не согласиться, — возразил Трамбал. — Евреи составляют — сколько? — два с половиной процента от общего числа населения Америки. Готов поспорить, в процентном отношении Йель принимает по меньшей мере в четыре раза больше.
Гилберт-старший не собирался спорить. Ему стало ясно: этот пожилой человек точно знает, каков ежегодный процент поступления евреев в его альма-матер.
Джейсон испугался, что вот-вот грянет буря, и всей душой хотел этого избежать.
— Послушай, пап, я не хочу учиться в заведении, где меня совсем не ждут. Я считаю — к черту этот Йель.
Затем он повернулся к директору и произнес извиняющимся тоном:
— Простите, сэр.
— Ну что вы, — отозвался Трамбал. — Совершенно понятная реакция. А теперь давайте мыслить позитивно. В конце концов, у вас очень неплохой выбор. Некоторые даже считают, что Гарвард — лучший университет страны.
Тед Ламброс
Он ходил на занятия, но жил дома. Он принадлежал к тому немногочисленному, почти незаметному меньшинству, кто по финансовым соображениям не мог позволить себе роскошь жить в кампусе вместе со своими однокурсниками. Эти немногие лишь днем жили студенческой жизнью: вроде бы и гарвардцы, но не совсем — на ночь они вынуждены были возвращаться в обыденный мир автобусом или поездом.
По иронии судьбы Тед Ламброс родился чуть ли не под сенью Гарвардского двора. Его отец Сократ, приехавший в Америку из Греции в начале 1930-х, владел весьма популярным ресторанчиком «Марафон» на Массачусетс-авеню, в двух шагах от библиотеки Вайденера.
В его заведении, как он частенько хвастался перед членами своего коллектива (иными словами, перед своей семьей), каждый вечер собиралось такое количество великих умов, что не снилось и платоновской Академии. Здесь ужинали не только философы, но и нобелевские лауреаты по физике, химии, медицине и экономике. И даже сама миссис Джулия Чайлд однажды посетила это место, отметив вслух, что приготовленное его женой мясо барашка в лимонном соусе — «весьма занятное блюдо».
Более того, его сын Теодор ходил в Кембриджскую классическую гимназию, которая находилась в такой близости к священной территории университета, что сама считалась чуть ли не его частью.
А поскольку благоговейное отношение Ламброса-старшего к университетским преподавателям граничило с обожанием, то вполне естественно, что и сын его рос с единственным заветным желанием — поступить в Гарвард.
В шестнадцать лет высокий и смуглый красавец Теодор стал помогать отцу в качестве официанта, и теперь юноша мог напрямую обращаться ко всем ученым мужам, которые наведывались к ним в ресторанчик. И когда эти светила науки даже просто здоровались с Тедом, его уже бросало в дрожь.
Он все размышлял, отчего так происходит. В чем кроется сила обаяния преподавателей Гарварда, которую он успевал ощутить даже в те считанные секунды, когда быстро ставил перед кем-то из них тарелку с «клефтико»?
И как-то вечером наступил тот решающий момент, когда ему открылась истина. Оказывается, все дело в том, что его кумиры невероятно уверены в себе. Эти небожители источали апломб, сиявший вокруг них подобно ореолу, — и не важно, о чем они говорили: о высоких ли материях, или просто о достоинствах жены нового преподавателя.
Будучи сыном иммигранта в первом поколении, Тед особенно восхищался этой их способностью любить себя и ценить собственный интеллект.
И у него появилась цель в жизни. Ему захотелось стать одним из этих любимцев судьбы. Не просто студентом университета, но настоящим профессором. Отец разделял его мечту.
К большому неудовольствию остальных детей семейства Ламброс, Дафны и Александра, папочка за общим столом имел обыкновение напыщенно и высокопарно говорить о славном будущем Теда.
— Не понимаю, почему все думают, будто он такой великий, — бывало, ревниво возражал юный Алекс.
— Потому что он такой и есть, — отвечал Сократ чуть ли не с юношеским пылом. — Из всей нашей семьи Тео — единственный настоящий Ламброс.
Он улыбнулся тому, как метко обыграл их фамилию, которая переводится с греческого языка как «светлый» или «блестящий».
Из окна комнатки на Прескотт-стрит, где Тед засиживался над учебниками за полночь, были видны огни Гарвардского двора — всего в двухстах метрах отсюда. Так близко, совсем близко. И если силы вдруг покидали его и внимание начинало рассеиваться, он обычно подбадривал себя мыслями: «Терпи, Ламброс, ты почти уже там». Ведь он, подобно Одиссею в бушующем море у берегов Феакии, понимал — там, на суше, его ждет спасение после долгих испытаний на пределе сил.
Сохраняя верность своим эпическим фантазиям, он мечтал о деве, которая ждет его на чудесном острове. О юной золотоволосой принцессе, похожей на Навсикаю. Но в мечтаниях Теда о Гарварде оставалось место и для рэдклиффских девушек.
Поэтому, читая в старших классах «Одиссею» для сдачи английского языка на «отлично» и добравшись до песни шестой, где Навсикая страстно влюбляется в прекрасного грека, которого волны вынесли на берег ее острова, он усмотрел в этом добрый знак: его тоже ожидает сказочный прием — лишь бы только добраться до цели.
Однако таких отличных отметок за год, как по английскому языку, у него набралось очень немного. В основном все это время он учился на твердые «четверки с плюсом». Причем добывал он их с превеликим трудом, не позволяя себе расслабиться ни на минуту. Смел ли он надеяться, что его примут в волшебный Гарвард?
По успеваемости он занял лишь седьмое место среди выпускников своей гимназии — с баллами чуть выше среднего. Правда, Гарвард обычно отбирал для себя не только отличников, но и тех, кто всесторонне проявил себя в школе. Но Тед решил, что это не для него. Откуда ему после занятий в школе и работы официантом взять время, чтобы ко всему прочему еще играть на арфе или выступать за спортивную команду? С мрачной объективностью он оценивал свои шансы и постоянно твердил отцу, чтобы тот не ждал невозможного.
Но ничто не могло поколебать оптимизма папаши Ламброса. Он верил, что рекомендательные письма от «крупных деятелей», которые регулярно обедают у него в «Марафоне», помогут Теду.
И каким-то образом так и произошло. Теда Ламброса приняли — хотя и без финансовой поддержки. Это означало, что он был приговорен оставаться в своей норе на Прескотт-стрит, не имея возможности вкушать прелести гарвардской жизни вне занятий. Ему придется вечерами вкалывать в «Марафоне», дабы зарабатывать свои шестьсот долларов на учебу.
Несмотря ни на что, Тед был полон решимости. Хотя это пока лишь подножие Олимпа, но он-то уже здесь и готов карабкаться наверх.
Ведь Тед верил в «американскую мечту»: если захотеть чего-то очень сильно, отдаться всем сердцем делу своей жизни — обязательно добьешься успеха.
И стремление покорить Гарвард горело в душе Теда, подобно «негасимому пламени», не дававшему Ахиллу покоя до тех пор, пока не пала Троя.
Впрочем, Ахиллу не приходилось вечерами обслуживать столики.
Эндрю Элиот
Последний из Элиотов поступил в Гарвард, чтобы продолжить традицию, начатую в 1649 году. Эндрю рос привилегированным ребенком.
Родители, даже после элегантного развода, щедро одаривали сына всем, о чем только можно было мечтать мальчику его возраста. Няня у Эндрю была англичанка, а количество игрушечных медведей не поддавалось счету. С раннего детства, сколько он себя помнил, его отправляли в самые дорогие пансионы и летние лагеря. Родители учредили трастовый фонд, чтобы обеспечить своему сыну надежное будущее.
Иными словами, они дали ему все, если не считать того, что не проявляли к нему особого интереса и обделяли своим вниманием.
Разумеется, они любили его. Это и так было ясно без слов. Может, именно поэтому они никогда не говорили ему об этом. Родители думали, будто он сам догадывается, как они признательны судьбе за то, что у них такой хороший и самостоятельный сын.
Однако Эндрю стал первым из всех представителей семейства Элиотов, считавшим, будто бы он не достоин поступления в Гарвард. Довольно часто он едко подшучивал над собой: «Меня возьмут туда учиться лишь за то, что моя фамилия Элиот и я умею писать ее без ошибок».
Несомненно, родословная предков огромным бременем давила ему на плечи, лишая уверенности в себе. Он был убежден в отсутствии у себя творческих способностей, и это, по вполне понятным причинам, усиливало чувство собственной неполноценности.
На самом же деле молодой человек был довольно яркой личностью. Он ничем не кичился, в словах был скромен — о чем известно из его дневников, которые он прятал от преподавателей. Прекрасно играл в футбол. Был крайним нападающим, умел остро подавать угловые, что позволяло центрфорвардам забивать голы.
Это было отличительным свойством его характера: он всегда был рад, если удавалось помочь другому.
Вне футбольного поля он был так же добр, заботлив и внимателен.
Более того, хотя он и не претендовал на исключительное отношение к себе, многие из приятелей считали его чертовски хорошим парнем.
Университет им гордился. Однако Эндрю Элиот единственный из всего выпуска 1958 года обладал качеством, которое отличало его от всех остальных студентов в Гарварде.
Он не был честолюбив.
*****
Примерно в пять утра 20 сентября к загаженному автовокзалу на окраине Бостона подъехал скоростной автобус, из которого вывалились пассажиры, в том числе уставший и взмокший от пота Дэниел Росси. Одежда на юноше была вся в мятых складках, взъерошенные рыжие волосы торчали во все стороны. Даже очки его закоптились за время путешествия через весь континент.
Тремя днями ранее он покинул Западное побережье, имея в кармане шестьдесят долларов, из которых у него оставалось ровно пятьдесят два. Он отчаянно экономил на еде, пока ехал сюда через всю Америку.
Совершенно измученный, едва волоча по улице свой единственный чемодан (с парой рубашек, доверху набитый нотами и партитурами, которые он просматривал в дороге), Дэниел направился к подземке, чтобы добраться до Гарвардской площади. Сначала он потащился в Холворти-холл, комната 6, — его новое жилище первокурсника в Гарвардском дворе, — затем поспешил как можно скорее пройти зачисление, чтобы успеть вернуться в Бостон и перевестись из калифорнийского отделения профсоюза музыкантов, где он состоял на учете, в местное, под номером 9.
— Не хочу обнадеживать тебя, малыш, — предупредила его секретарша. — У нас здесь миллион безработных пианистов. Вообще-то все, что предлагают клавишникам, — это работа в церквях. Но, видишь ли, Господь платит профсоюзу по минимуму.
Указывая пальцами с длинными ярко-красными ногтями в сторону доски, на которой белели листочки с объявлениями, она криво усмехнулась:
— Выбирай свою религию, малыш.
Внимательно изучив все предложения, Дэнни вернулся с двумя бумажками.
— Это мне подходит, — сказал он. — Играть на органе в Малденском храме в пятницу во время вечерней службы и в субботу, во время утренней. А еще воскресная утренняя служба в церкви в Куинси. Эти места еще не заняты?
— Раз висят объявления, значит, не заняты, малыш. Но чтоб ты знал, хлеб, который там предлагают, больше похож на крекеры «Риц».
— Да уж, — ответил Дэнни, — но я готов браться за любую работу, лишь бы платили. А по субботам у вас на танцах играют?
— Вот так-так! Да ты и вправду голодный. У тебя семья большая, которой нужно помогать, или что-то еще?
— Нет, я только что поступил в Гарвард, и мне баксы нужны, чтобы платить за обучение.
— Значит, эти богатенькие ребятишки в Кембридже не стали платить тебе стипендию?
— Это длинная история, — нехотя произнес Дэнни. — Но я буду признателен, если вы про меня не забудете. На всякий случай я буду к вам наведываться.
— Конечно заглядывай, малыш.
Накануне, около восьми утра, Джейсон Гилберт-младший проснулся в Сайоссете, на острове Лонг-Айленд.
Солнце в его спальне всегда светило ярче, чем в других комнатах. Наверное, потому, что отражалось в многочисленных сверкающих трофеях Джейсона.
Он побрился, надел новую теннисную куртку «Лакост», затем с трудом перенес багаж, включавший ракетки всех сортов — как для тенниса, так и для сквоша, — вниз, в свой двухдверный «меркурий» с откидным верхом 1950 года выпуска. Ему не терпелось с ревом помчаться по Поуст-роуд в своем багги, который он переделал собственными руками: увеличил мощность мотора и даже добавил вторую выхлопную трубу из стекловолокна.
Семейство Гилбертов в полном составе — мама, папа, Джулия, домоправительница Дженни и ее муж, садовник Максвелл, — все по очереди прощались с Джейсоном.
Было много поцелуев и объятий. И короткое напутствие отца:
— Сынок, я не желаю тебе удачи, поскольку она тебе не нужна. Ты рожден, чтобы стать номером один — и не только на теннисном корте.
Хотя Джейсон и не подал виду, но эти прощальные слова, призванные подбодрить, возымели совершенно противоположное действие. Юному Гилберту и так было не по себе при мысли о том, что он покидает родимый дом и отныне ему предстоит испытывать характер в окружении действительно лучших членов лиги своего поколения. А тут еще отец в последнюю минуту напоминает о том, как много он ждет от сына, — это только добавило нервозности.
Но возможно, ему стало бы легче, знай он, что в этот день не только он один выслушивал подобные слова: повторяясь сотни раз, они эхом прокатились по разным уголкам страны, их произносили сотни любящих отцов, точно так же провожавших своих единственных и неповторимых отпрысков в Кембридж, штат Массачусетс.
Через пять часов Джейсон уже находился в общежитии для первокурсников и стоял перед дверью в комнату А-32 Штраус-холла, куда его определили. Из двери торчал клочок желтой бумаги, оказавшийся запиской.
Моему соседу: я всегда сплю после обеда, поэтому, пожалуйста, не шумите.
Спасибо.
Подпись была простой: «Д. Д.».
Джейсон тихо открыл ключом дверь и почти на цыпочках внес свои вещи в одну из пустующих комнат. Уложив чемоданы на металлическую кровать (она тихонько скрипнула), он выглянул в окно. Перед ним открылся вид на Гарвардскую площадь — там царила шумная суета. Но Джейсон не возражал. Настроение у него было бодрое, поскольку оставалось еще время, чтобы прогуляться до стадиона на Солджерз-филд и поискать себе партнеров для игры в теннис. Уже одетый во все белое, он захватил с собой ракетку «Уилсон» и банку с мячами «Спаулдингз».
Ему повезло: в одном из теннисистов на университетском корте он узнал того самого парня, которому пару лет назад уступил в финале одного летнего турнира. Парнишка был рад увидеть здесь Джейсона и, согласившись сразиться с ним, довольно скоро ощутил: его прежний соперник, только что объявившийся в Гарварде, стал играть значительно лучше.
Вернувшись в Штраус-холл, Джейсон обнаружил в дверях другую записку на желтой бумаге, в которой сообщалось, что Д. Д. ушел обедать, оттуда пойдет заниматься в библиотеку (в библиотеку — при том, что их еще не зачислили!) и вернется часам к 10 вечера. Если сосед планирует прийти позже этого времени, то к нему огромная просьба вести себя как можно тише.
Джейсон принял душ, надел новенький вельветовый пиджак «Хаспел», быстро перекусил в кафетерии на площади, а затем направил свои стопы в сторону Рэдклиффа — присмотреться к девушкам-первокурсницам. В общежитие он вернулся около половины одиннадцатого и проявил должное уважение к своему незримому соседу, который нуждался в отдыхе.
Наутро его ожидала очередная записка.
Ушел на зачисление.
Если позвонит моя мать, скажите ей, что вчера я поужинал хорошо.
Спасибо.
Джейсон скомкал листок с последним посланием и быстрым шагом вышел наружу, чтобы присоединиться к очереди, которая растянулась на целый квартал у стен здания Мемориал-холла.
Однако вопреки высоким помыслам, о коих можно судить из содержания записки, неуловимому Д. Д. не суждено было стать первым зачисленным студентом из всего курса. Поскольку, едва часы пробили девять и открылись массивные двери Мемориал-холла, туда уже вошел Теодор Ламброс.
За три минуты до этого он покинул свой дом на Прескотт-стрит, чтобы первым перешагнуть через этот порог и тем самым занять хотя и крошечное, но постоянное место в истории старейшего университета Америки.
Ему казалось, это и есть Рай.
*****
Отец Эндрю Элиота привез его из штата Мэн в классическом семейном многоместном автомобиле с откидными сиденьями, который был доверху загружен тщательно упакованными чемоданами: в них лежали твидовые и клетчатые пиджаки, белые щегольские туфли, различные мокасины, широкие шелковые галстуки и запас рубашек на целый семестр — на пуговицах и со стоячими воротничками. Короче говоря, это была его студенческая форма.
Как обычно, отец с сыном были не очень-то разговорчивы друг с другом. Слишком много поколений Элиотов проходило через одну и ту же процедуру переезда в университет, поэтому необходимость в разговорах уже отпала.
Они припарковались у ворот, ближайших к Массачусетс-холлу (некоторые из его прежних обитателей служили еще под командованием Джорджа Вашингтона). Эндрю забежал в Гарвардский двор и поспешил в комнату Джи-21, чтобы заручиться поддержкой своих старинных приятелей по подготовительной школе в деле переноски вещей. Пока его друзья выгружали багаж и таскали его на четвертый этаж, Эндрю вдруг оказался наедине со своим отцом. Мистер Элиот воспользовался этой возможностью, чтобы сказать несколько слов в качестве напутствия.
— Сынок, — начал он, — я буду очень признателен тебе, если ты постараешься не вылететь отсюда. Хотя школ в нашей великой стране бессчетное множество, но Гарвард все-таки один.
Эндрю с благодарностью принял этот мудрый родительский совет, пожал отцу руку и умчался к себе в общежитие. Оба его соседа уже принялись помогать распаковывать вещи. То есть раскупорили бутылку шотландского виски. И поднимали тосты за воссоединение друзей после лета, в течение которого они слегка покутили в Европе.
— Эй, парни, вы чего, — запротестовал Эндрю, — могли хотя бы спросить меня. Кроме того, нам же надо пройти зачисление.
— Да брось ты, Элиот, — произнес Дики Ньюол, делая очередной глоток. — Мы прогуливались там совсем недавно: чертова очередь растянулась на целый квартал.
— Да уж, — подтвердил Майкл Уиглсворт, — все эти придурки хотят первыми зачислиться. Но в гонке, как нам хорошо известно, не всегда побеждают быстрые.
— В Гарварде, думаю, всегда, — вежливо предположил Эндрю. — Во всяком случае, трезвые точно. Пойду посмотрю, что там.
— Я так и знал, — хихикнул Ньюол. — Старина Элиот, дружище, да у тебя задатки первоклассного зануды.
Эндрю стоял на своем — сомнительные шуточки этих преппи его не трогали.
— Я пошел, парни.
— Ну и иди, — сказал Ньюол, надменным жестом отпуская его. — Если поторопишься, мы оставим тебе немного твоего же «Хейг энд Хейг». А кстати, где у тебя остальные бутылки?
Итак, Эндрю Элиот зашагал через Гарвардский двор в конец длинной очереди, закрученной подобно нити, чтобы стать ее частью и вплестись в пеструю ткань под названием «Выпуск 1958 года».
*****
К этому времени все студенты первого курса уже находились в Кембридже, хотя прежде, чем последний из них будет официально зачислен, должно пройти еще несколько часов.
В темном зале с огромным окном из витражного стекла толпились сплошь будущие мировые лидеры, лауреаты Нобелевской премии, промышленные магнаты, нейрохирурги, а также несколько дюжин страховых агентов.
Прежде всего каждому из них вручили по большому желто-коричневому конверту, в котором содержалось несколько видов заявлений: их надо было подписать (в четырех экземплярах для бухгалтерии, в пяти экземплярах для секретаря учебного заведения и, непонятно зачем, в шести экземплярах для студенческой поликлиники). Выполняя всю эту бумажную работу, молодые люди сидели бок о бок за узкими столами, которые тянулись в ряд до бесконечности.
Среди анкет, которые нужно было заполнить, попалась одна — для «Филлипс Брукс-хауса», где содержались вопросы, связанные с религиозной принадлежностью (отвечать не обязательно).
Хотя никто из них не отличался особой набожностью, Эндрю Элиот, Дэнни Росси и Тед Ламброс поставили отметки в графах рядом с названием своих церквей: епископская, католическая, греческая православная соответственно. Джейсон Гилберт, в свою очередь, отметил, что не принадлежит ни к одной из религий.
После официальной регистрации им пришлось дополнительно продираться сквозь бесконечный строй ярых активистов, которые размахивали газетами и во все горло убеждали первокурсников, теперь уже официально ставших студентами Гарварда, вступить в различные организации: молодых демократов, республиканцев, либералов, консерваторов, альпинистов, аквалангистов и так далее.
Бесчисленное множество неугомонных студентов, распространителей университетской прессы, шумно уговаривали всех подписываться на «Кримзон» («Это единственная ежедневная газета в Кембридже, которую можно читать за завтраком!»), на «Адвоката» («И ты сможешь когда-нибудь сказать, что читал этих ребят до того, как они стали пулитцеровскими лауреатами!») и на «Памфлет» («Если подсчитать, то получится всего по одному пенни за каждую шутку!»). Короче говоря, никому не удавалось выйти отсюда, не раскошелившись, — кроме самых стойких сквалыг или совсем уже жалких нищих.
Тед Ламброс мог никуда не записываться и ни на что не подписываться, так как день его был уже полностью распределен между курсами: академическими днем и кулинарными вечером.
Дэнни Росси записался в клуб католиков, предположив, что религиозные девушки более скромные, а потому с ними будет проще познакомиться. Возможно, они даже окажутся такими же неопытными, как и он сам.
Эндрю Элиот пробирался через все это столпотворение с видом бывалого путешественника, привыкшего прорубать себе путь через густые заросли джунглей. Те дружеские сообщества, в которых состоял он, комплектовались в более спокойной обстановке и при гораздо меньшем стечении народа.
А Джейсон Гилберт просто купил моментальную подписку на «Кримзон» (чтобы иметь возможность отсылать домой маме с папой отчеты о собственных достижениях), после чего невозмутимо прошествовал сквозь толпу крикунов и зазывал — с тем же спокойствием, с каким его предки некогда переходили через Красное море, — и вернулся к себе в Штраус-холл.
И, о чудо из чудес, таинственный Д. Д. не спал. Во всяком случае, дверь в его комнату была открыта, а на кровати лежал некто, зарывшийся носом в учебник по физике.
Джейсон отважился обратиться напрямую.
— Привет, это ты Д. Д.?
В ответ из-за книги осторожно выглянули очки с толстыми стеклами в роговой оправе.
— Ты что, мой сосед? — раздался встревоженный голос.
— Ну, меня прописали в Штраус, А-тридцать два, — ответил Джейсон.
— Значит, сосед, — сделал логический вывод молодой человек.
После чего он аккуратно отметил бумажной скрепкой страницу, на которой остановился, отложил в сторону книгу, встал с кровати и протянул холодную и чуть влажную руку.
— Я — Дэвид Дэвидсон, — представился он.
— Джейсон Гилберт.
Тогда Д. Д. вперил подозрительный взгляд в своего соседа и спросил:
— Надеюсь, некурящий?
— Да. Не люблю табачный запах. А к чему такие вопросы, Дейв?
— Прошу тебя, я предпочитаю, чтобы меня называли Дэвид, — сделал замечание тот. — Спрашиваю, ибо я специально просил, чтобы мне дали некурящего соседа. Вообще-то я хотел в одноместный блок, но первокурсникам не полагается жить поодиночке.
— А откуда ты приехал? — поинтересовался Джейсон.
— Из Нью-Йорка. Средняя школа с научным уклоном в Бронксе. Я был финалистом конкурса Вестингауза. А ты?
— Из Лонг-Айленда. Из Сайоссета. Был финалистом всего-навсего парочки теннисных турниров. Ты занимаешься спортом, Дэвид?
— Нет, — ответил юный ученый. — Это пустая трата времени. Кроме того, я собираюсь поступать на медицинский, и мне нужно будет много заниматься дополнительно, например, химией. А ты уже выбрал себе специальность, Джейсон?
«Боже, — подумал Джейсон, — неужели мне придется отвечать на вопросы этого зануды только потому, что он мой сокамерник?»
— Правду говоря — еще не решил. Но пока я буду размышлять над этим, может, сходим и купим что-нибудь из мебели для нашей гостиной?
— Зачем это? — осторожно спросил Д. Д. — У каждого из нас есть кровать, письменный стол и стул. Разве нам еще что-то надо?
— Вообще-то неплохо было бы приобрести диванчик, — предложил Джейсон, — сам знаешь: расслабиться, поваляться с книжкой, когда не надо на лекции ходить. А еще нам понадобится небольшой холодильник. Чтобы можно было по выходным предлагать гостям прохладительные напитки.
— Гостям? — переспросил Д. Д., разволновавшись. — Ты собираешься устраивать здесь вечеринки?
Терпение у Джейсона почти иссякло.
— Скажи мне, Дэвид, а ты случайно не просил, чтобы тебе в соседи дали необщительного монаха?
— Нет.
— Ну и я о том же. А теперь скажи, ты будешь участвовать в покупке подержанного диванчика или нет?
— Мне диванчик не нужен, — демонстративно заявил сосед.
— Ладно, — сказал Джейсон, — я сам заплачу. Но если увижу, что ты на нем сидишь, запрошу с тебя арендную плату.
После обеда Эндрю Элиот, Майк Уиглсворт и Дики Ньюол прочесали все крупные мебельные магазины в районе Гарвардской площади в поисках нужных вещей. В конце концов в одном из них они откопали лучшее из всего, что было, — мебель, обитую искусственной кожей. Потратив на эту покупку три часа жизни и 195 долларов, они стояли теперь рядом со своими сокровищами перед входом в крыло «Джи», которое находилось на первом этаже здания.
— Черт, — воскликнул Ньюол, — прямо в дрожь бросает, как подумаю, сколько куколок можно будет уломать на этом потрясающем диване. Они только взглянут на него, сами сразу же разденутся и — прыг! — уже там.
— В таком случае, Дики, — прервал Эндрю мечтания своего старинного дружка, — надо поскорей затащить его наверх. Не то вдруг какая-нибудь клиффи будет идти мимо, пока мы тут торчим, и тебе придется демонстрировать свое умение на людях.
— Я могу, — бесстрашно парировал Ньюол и тут же добавил: — Ладно, давайте отнесем наше имущество наверх. Мы с Энди берем диван.
Затем, повернувшись к самому крупному участнику их трио, он крикнул:
— Ты управишься с этим креслом один, Уиглсворт?
— Запросто, — коротко ответил атлет-великан.
Он тут же поднял огромное кресло, водрузил его себе на голову, словно это был раздувшийся до невероятных размеров футбольный шлем, и пошел наверх по лестнице.
— Это наш могучий Майк, — сострил Ньюол. — Краса и гордость Гарварда, в ком будет вечно жить командный дух, и первый человек среди выпускников этого университета, кому в будущем выпадет честь исполнять роль Тарзана в художественных фильмах.
— Всего три лестничных пролета. Ну пожалуйста, ребята, — заклинал Дэнни Росси.
— Эй, послушай, паренек, мы договаривались, что только доставим эту штуковину. Ты не предупреждал о ступенях. Мы поднимаем рояли только на лифте.
— Да ладно вам, ребята, — упорствовал Дэнни. — Вы же знаете, в гарвардских общежитиях нет никаких лифтов. Ну что вам стоит поднять инструмент на три пролета и вкатить в мою комнату?
— Еще двадцать баксов, — ответил один из грузчиков, крепкий малый.
— Но как же так, я за этот чертов рояль заплатил тридцать пять!
— Решайся, малыш. Или хочешь стать «поющим под дождем»?
— У меня нет двадцати баксов, — простонал Дэнни.
— Нюни утри, студент, — рявкнул тот из грузчиков, который был поразговорчивей.
И легким шагом они удалились.
Дэнни посидел несколько минут на ступенях Холворти-холла, обдумывая затруднительное положение, в котором оказался. А потом его осенило.
Он поставил перед инструментом шаткую табуретку, поднял крышку дряхлого рояля и начал наигрывать популярные мелодии — сначала робко, затем все уверенней, — чтобы вдохнуть жизнь в стертые клавиши.
Погода стояла теплая, почти все окна в Гарвардском дворе были распахнуты — неудивительно, что почти сразу вокруг него собралось довольно много людей. Несколько наиболее энергичных первокурсников даже принялись танцевать, чтобы заодно поддержать форму перед предстоящими победами в Рэдклиффе, а также и на других площадках танцевальных сражений.
Он был великолепен. А его сокурсники были по-настоящему взволнованы тем, что среди них обнаружился такой талантливый музыкант. («Этот парень — второй Питер Ниро», — заметил кто-то из них.) Наконец Дэнни закончил играть — вернее, это он думал, что закончил, но не тут-то было. Все хлопали ему и кричали, чтобы сыграл еще. Он стал принимать заявки на исполнение различных произведений: от «Танца с саблями» до «Трех монеток в фонтане».
В конце концов на месте происшествия случайно оказался один из университетских полицейских. Именно на это Дэнни больше всего и рассчитывал.
— Эй, ты, — грозно рыкнул полицейский, — играть на пианино у Гарвардского двора запрещено. Двигай отсюда в общагу вместе со своим инструментом.
Толпа неодобрительно зашумела.
— Послушайте, — обратился Дэнни Росси к своей благодарной аудитории. — Почему бы нам всем вместе не поднять рояль по лестнице в мою комнату? А там я смогу играть хоть всю ночь.
Раздались крики согласия, и с полдюжины самых крепких парней из присутствующих с радостной готовностью подхватили инструмент Дэнни и понесли наверх.
— Погодите минуту, — предупредил коп. — Помните: никакой музыки после десяти вечера. Таковы правила.
Снова послышались свист, ропот, улюлюканье, тогда Дэнни Росси вежливо ответил:
— Да, господин полицейский. Обещаю, я буду играть только до обеда.
Хотя Тед Ламброс и не удостоился привилегии переехать в общежитие из каморки, в которой провел все свои школьные годы, он тем не менее большую часть этого дня тоже провел в заботах, приобретая в «Курятнике» очень важные предметы.
Прежде всего он купил зеленый рюкзак для книг — вещь, совершенно незаменимую для серьезного студента Гарвардского университета. Рюкзак — это как практичный талисман: подходит для того, чтобы носить в нем инструменты, нужные в работе, и одновременно выдает в человеке настоящего ученого. Кроме того, он заплатил за большой прямоугольный флаг малинового цвета, на котором красовалась кичливая надпись буквами из белого сукна: «Гарвард, выпуск 1958 года». И пока другие первокурсники развешивали точно такие же вызывающие тряпки по стенам своих общежитий в Гарвардском дворе, Тед покрыл этим куском ткани письменный стол в своей крошечной комнатке.
Для полного счастья он обзавелся курительной трубкой солидного вида — когда-нибудь обязательно научится ею пользоваться.
По мере того как день клонился к вечеру, он все проверял и перепроверял свой тщательно подобранный гардероб из подержанных вещей, пока мысленно не объявил себе, что готов встретить завтрашний день, а с ним и все те испытания, которые ожидают его в Гарварде.
А потом атмосфера волшебства рассеялась, и он направился по Массачусетс-авеню в «Марафон», где снова напялил на себя все то же потрепанное барахло, чтобы подавать на стол кембриджским львам мясо молодого барашка.
Это был день стояния в очередях. Сначала утром, у стен Мемориал-холла, а потом, сразу после шести вечера, у входа в столовую «Фрешмен-Юнион», где сформировалась колонна из желающих поужинать, которая протянулась наружу, вниз по гранитным ступеням и дальше — чуть ли не до Куинси-стрит. Естественно, все первокурсники были в пиджаках и при галстуках, хотя различных расцветок и неодинаковых по качеству — в зависимости от вкусов и возможностей тех, кто их носил. Университетские правила подробно разъясняли, что студенту Гарварда пристало принимать пищу только в приличной одежде.
Однако этих разодетых по всем правилам джентльменов ожидал неприятный сюрприз: в столовой не оказалось тарелок.
Еду здесь накладывали в пластмассовые, почти как для собак, миски желтовато-коричневого цвета, зачем-то разделенные на неравные части. Единственно целесообразным отделением в этом хитроумном приспособлении была круглая дырка в самом центре — туда можно было поставить стакан с молоком.
При всей оригинальности конструкции емкость не могла скрыть того прискорбного факта, что еда для первокурсников оказалась совершенно никудышной.
Что это за мелко нарезанные кусочки бурого цвета шлепком наваливали им в миски на первой раздаче? Крикливые буфетчицы утверждали, будто это мясо. Большинство же считали, что по виду это скорее похоже на струганые подметки, а по вкусу так оно и есть — никто даже не сомневался. Всем полагалась добавка, но вряд ли это кого утешало. Кому охота дополнительно мучиться, жуя то, что не жуется?
Единственным и настоящим спасением стало мороженое. Это лакомство было представлено здесь в огромном количестве сортов. А для восемнадцатилетних юношей такое обстоятельство затмевало любые кулинарные неудачи. Тем более если мороженого много.
Впрочем, никто всерьез не скулил и не жаловался. Ведь, сами того не сознавая, все молодые люди были счастливы просто находиться в этих стенах. Даже невкусная еда делала первокурсников причастными к чему-то важному. Почти все они с ранних лет привыкли побеждать в каких-то областях. Среди поступивших в этом году было двести восемьдесят семь человек, которым в своих школах доверили произнести прощальную речь на выпускном вечере. И каждый понимал, что подобная честь — выступить с речью по окончании Гарварда — выпадет когда-нибудь только одному из них: достойнейшему из достойных.
Тем временем, следуя какому-то необъяснимому инстинкту, студенты-спортсмены уже начали находить друг друга. За одним из круглых столиков, подальше от прохода, Клэнси Робертс умело выдвигал себя на роль капитана хоккейной команды курса. За другим столиком лайнмены, которые час назад познакомились на футбольной площадке «Диллон-филд», с удовольствием налегали на еду — возможно, им в последний раз приходится сидеть среди простого народа. Ибо как только им выдадут защитную экипировку, они смогут питаться за отдельным столом в спортивном клубе университета, где подают мясо хотя и примерно такого же бурого цвета, но зато куски в два раза толще.
Стены огромного зала, обшитые деревянными панелями, гудели от громких разговоров, которые велись оживленными первокурсниками. Нетрудно было понять, кто из них ходил в среднюю школу, а кто посещал частные подготовительные курсы. Последние были разодеты в пух и прах — шерстяные жакеты, шелковые галстуки; они сидели большими компаниями, говорили ни о чем и смеялись просто так. А многообещающий физик из Омахи, настоящий поэт из Миссури и будущий юрист-политик из Атланты ели поодиночке. Возможно, через двадцать четыре часа они будут питаться с кем-то из соседей по общежитию — если за это время не надоедят друг другу.
В Гарварде вопрос о том, кто с кем будет жить, никогда не пускался на самотек — без внимательного рассмотрения и изучения. Более того, должно быть, кто-то очень сообразительный, с наклонностями садиста, долгими часами распределял, кого куда селить. Задача перед ним стояла безумно сложная: только представьте себе огромный стол, уставленный тысячей блюд — и все разные. Что с чем подавать? Какие блюда хорошо сочетаются, а от каких будет несварение желудка? Кому-то в администрации университета это было известно. Или, во всяком случае, он думал, что известно.
Конечно, вас спрашивали о ваших предпочтениях. Курите или нет, занимаетесь ли спортом, интересуетесь искусством и так далее. Преппи, естественно, просили о том, чтобы их селили вместе с их дружками, и обычно подобные просьбы удовлетворялись. Но среди гигантской колонии, состоявшей сплошь из оригиналов, где исключительные личности скорее норма, таких конформистов было совсем немного.
Как, например, нужно было поступить с Дэнни Росси, который попросил лишь о том, чтобы его общежитие находилось как можно ближе к Пейн-холлу, музыкальному корпусу? Поселить пианиста вместе с каким-нибудь другим музыкантом? Нет, это рискованно: могут не сойтись характерами. А Гарварду требуется атмосфера дружеского спокойствия среди новобранцев, которым на этой неделе предстоит пережить самый мучительный урок в своей жизни. Скоро каждый сможет убедиться, что мир вращается не только вокруг него.
По причинам, никому, кроме университетского начальства, не понятным, Дэнни Росси был определен в Холворти-холл, где с ним поселились китаец Кингман By, будущий архитектор из Сан-Диего (может, потому, что оба родом из Калифорнии), а также Берни Акерман, сильный математик и чемпион по фехтованию, окончивший среднюю школу в Нью-Триере, в пригороде Чикаго.
Когда они все вместе ужинали в первый раз в «Юнионе», Берни первым попытался разрешить замысловатую головоломку: по какому же принципу косные гарвардские руководители, специалисты по «всеобщему расселению», соединили именно их троих.
— Все дело в палке, — предложил он им свое решение. — Это единственный символ, который объединяет нас троих.
— Думаешь, ты сказал что-то мудрое, или просто прикидываешься? — спросил Кингман By.
— Черт, неужели вам не ясно? — настаивал Акерман. — Дэнни собирается стать великим дирижером. Чем эти ребята размахивают перед оркестром? Дирижерской палочкой. У меня самая большая палка, потому что я — фехтовальщик. Теперь понятно?
— Ну а я? — спросил By.
— Чем архитекторы обычно рисуют? Карандашами, ручками. Вот вам три палки, и в этом разгадка тайны нашего объединения.
Такое объяснение китайца не впечатлило.
— Ты только что присудил мне самую маленькую. Он нахмурился.
— Ну что ж, зато ты знаешь, куда ее засунуть, — хихикнул Акерман, довольный собственной шуткой.
Так зародилась первая вражда в стане студентов выпуска 1958 года.
Несмотря на кажущуюся самоуверенность, Джейсону Гилберту очень не хотелось одному идти в «Юнион» для участия в «инаугурационной» трапезе. Причем до такой степени, что он готов был пригласить Д. Д. составить ему компанию. Увы, сосед уже успел вернуться из столовой — еще до того, как Джейсон надел галстук и пиджак.
— Я был третьим в очереди, — похвастался он. — Съел одиннадцать порций мороженого. Моей мамочке это должно понравиться.
Пришлось Джейсону набраться смелости и отправиться туда самому. К счастью, у ступеней, ведущих в библиотеку Вайденера, он случайно наткнулся на одного паренька, с которым играл (и у которого выиграл) в четвертьфинале турнира между частными школами Грейтер-Метрополитен. Тот с гордостью представил бывшего соперника своим нынешним соседям со словами: «Этот сукин сын, похоже, станет вместо меня первой ракеткой универа. Пока тот паренек из Калифорнии не побьет нас обоих». Джейсон с радостью к ним присоединился, и они разговорились — в основном о теннисе. И еще обсуждали невкусную еду. И конечно, посуду, напоминающую собачьи миски.
Из дневника Эндрю Элиота
21 сентября 1954 года
Мы с моими соседями наш первый вечер в Гарварде отметили тем, что не стали там ужинать. Вместо этого решили отправиться в Бостон, быстренько перекусить в «Юнион-Ойстер-хаусе», а затем двинуть на Сколэй-сквер — одинокий оазис распутства посреди городской пустоши пуританского приличия. Здесь мы посетили весьма поучительное представление в «Олд-Гарварде». Подмостки этого освященного веками эстрадного театра видели самых легендарных стриптизерш своего времени — такой же была и звезда сегодняшнего вечера, Ирма Тело.
После ее выступления (если это слово подходит для описания того, что она вытворяла на сцене) мы все подбивали друг дружку сходить за кулисы и пригласить ведущую артистку за наш столик, чтобы предложить ей бокал шампанского. Сначала нам хотелось сочинить для нее элегантное послание («Дорогая мисс Тело…»), но потом мы решили, что живой посланник произведет на нее большее впечатление.
К этому моменту обнаружилось, что она уже отправила прочь целую пачку дерзких хвастунов, спустив их всех с лестницы. Каждый из нас демонстрировал потрясающее скрытое мужество, когда притворялся, будто собирается пойти к ней. Однако никто не спешил сделать больше двух шагов к двери, ведущей за кулисы.
Тогда я выступил вперед с блестящим предложением: «Эй, а не пойти ли нам всем вместе?»
Все посмотрели друг на друга — кто первым откликнется? Но никто не откликнулся.
А потом, охваченные внезапным и необъяснимым приступом добросовестности, мы, не сговариваясь, пришли к единодушному мнению, что будет благоразумнее выспаться, чтобы наутро быть готовыми окунуться в лихорадочную гонку под названием «гарвардское образование». Дух, заключили мы, должен главенствовать над плотью.
Увы, бедняжка Ирма, ты даже не знаешь, чего лишилась.
*****
Двенадцать новобранцев построились в одну линию, совершенно голые. Различного телосложения — толстые и хилые (среди них был и Дэнни Росси), разной внешности — от Микки-Мауса до Адониса (Джейсон Гилберт тоже находился среди этой дюжины). Перед юношами стояла длинная деревянная скамейка чуть меньше метра в высоту, а за ней торчал надменный руководитель, ответственный за физподготовку, который перед этим грозно представился как «полковник Джексон».
— Значится, так, — рявкнул он. — Вам, как новобранцам, предстоит пройти знаменитый гарвардский тест «Наступи на скамейку». И не надо кончать Гарвард, чтобы понять: тест заключается в том, чтобы наступать на скамейку и спускаться вниз. Всем ясно? Так вот, этот тест придумали во время войны, чтобы проверять физподготовку у наших американских солдат. И должно быть, тест оказался хорош, не зря же мы Гитлера побили, ведь так?
Он замолчал, ожидая хоть каких-то проявлений патриотических чувств со стороны своих подопечных. Но затем, теряя терпение, продолжил излагать правила:
— Ладно, как только я дуну в свисток, начинайте наступать на скамейку — шаг вверх, шаг вниз. Мы будем слушать пластинку, и одновременно я стану отбивать ритм этой палкой. И так эта процедура будет продолжаться полных пять минут. Я буду следить за всеми, поэтому не вздумайте отлынивать, пропускать шаги — а то весь чертов год будете дополнительно заниматься физкультурой.
Пока этот любезный великан-людоед разглагольствовал, у Дэнни внутри все сжималось. «Вот черт, — думал он про себя, — остальные-то парни вон какие высокие — намного выше меня ростом. Им это все равно что встать на поребрик. А для меня вшивая скамейка — как гора Эверест. Это нечестно».
— Значится, так! — крикнул полковник Джексон. — Когда я скажу «пошел», вы начинаете шагать. И не отставать! Пошел!
И они пошли.
Пронзительно заиграла пластинка, а изверг застучал своей палкой — в безжалостном и невыносимом ритме. Вверх-два-три-четыре, вверх-два-три-четыре, вверх-два-три-че-тыре.
Сделав дюжину шагов, Дэнни сбился со счета и начал уставать. Как бы ему хотелось, чтобы полковник сбавил темп, хотя бы чуть-чуть, но этот тип стучал, как дьявольский метроном. «Хоть бы все поскорее закончилось», — заклинал Дэнни в душе.
— Полминуты! — выкрикнул Джексон.
«Слава богу, — подумал Дэнни, — еще немного, и можно будет остановиться».
Но когда мучительные тридцать секунд подошли к концу, физрук завопил:
— Одна минута прошла, осталось еще четыре!
«О нет, — взмолился Дэнни, — только не это! Я уже выдохся». Но затем он напомнил себе, что если он остановится, то придется, в дополнение к другим занятиям, целый год ходить на физкультуру к этому садисту! Итак, он призвал на помощь всю свою силу духа, все мужество, которое некогда поддерживало его на беговой дорожке, и продолжал двигаться, преодолевая адскую боль.
— Давай, ты, рыжий хиляк! — орал чемпион мира по пыткам. — Я вижу, как ты пропускаешь шаги. Не останавливаться, а то получишь лишнюю минуту.
Пот ручьями лил по рукам и ногам всех двенадцати новобранцев. Даже брызги летели по сторонам, обдавая тех, кто рядом.
— Две минуты. Всего три осталось.
И тут Дэнни пришел в отчаяние, он понял — это конец. Ноги совсем не слушались. Вот сейчас он точно грохнется и сломает руку. И тогда — прощайте концертные залы. А все из-за какого-то нелепого и бессмысленного упражнения для животных.
В это мгновение чей-то тихий голос рядом сказал ему:
— Терпи, парень. Постарайся восстановить дыхание. Если пропустишь шаг — я тебя прикрою.
Дэнни устало поднял голову. Его подбадривал светловолосый и мускулистый сокурсник. Этот спортсмен был в такой прекрасной физической форме, что мог еще советы давать, не сбивая при этом дыхания, и ритмично шагать вверх и вниз. У Дэна сил хватило лишь на то, чтобы кивнуть в знак признательности. Он воспрял духом и продолжил выполнять упражнение.
— Четыре минуты, — закричал Торквемада в трикотажной футболке. — Всего одну осталось шагать. А вы, парни, неплохо справляетесь — для гарвардцев, я имею в виду.
Вдруг ноги у Дэнни совсем перестали сгибаться. Он не мог ступить ни шагу.
— Не останавливайся, — шепнул тот юноша, который был рядом. — Давай, красавчик, еще каких-то вшивых шестьдесят секунд.
Дэнни почувствовал, как чья-то рука берет его под локоть и тянет наверх. Его конечности словно разомкнуло, и он, ценой неимоверного усилия, возобновил убийственное восхождение в никуда.
А потом наконец наступило освобождение. Весь этот кошмар закончился.
— Значится, так. Все сели на скамейку и приложили руку к шее вашего соседа справа. Будем считать пульс.
Новобранцы, только что прошедшие обряд посвящения, радостно рухнули на скамейку, с трудом пытаясь отдышаться.
После того как полковник Джексон записал все данные, касающиеся физической подготовки, двенадцати измученным новичкам было велено принять душ и пройти, все еще в чем мать родила, два пролета вниз по лестнице в бассейн. Их физрук-тиран как бы между прочим заметил:
— Тому, кто не проплывет пятьдесят метров, не видать окончания этого университета, как своих ушей.
Когда они стояли бок о бок под душем, смывая пот после жестокой пытки, Дэнни сказал сокурснику, чье великодушное участие позволит ему провести за роялем еще много-много драгоценных часов:
— Слушай, даже не знаю, как тебя благодарить, — ты же спас меня там, в зале.
— Да ладно, все нормально. Во-первых, тест очень дурацкий. Сочувствую тем, кому придется весь семестр выслушивать приказы этой обезьяны. А кстати, как тебя зовут?
— Дэнни Росси, — произнес коротышка, протягивая мыльную ладонь.
— Джейсон Гилберт, — ответил атлет и добавил с улыбкой: — А плавать ты умеешь, Дэн?
— Да, спасибо, — заулыбался Дэниел. — Я родом из Калифорнии.
— Из Калифорнии — и не качок?
— Мой вид спорта — рояль. Тебе нравится классическая музыка?
— Скорее легкая, вроде Джонни Матиса. Но я бы с удовольствием послушал, как ты играешь. Может, как-нибудь после ужина в «Юнионе», а?
— Конечно, — сказал Дэнни, — но если не получится, обещаю тебе пару билетиков на мое первое публичное выступление.
— Ничего себе, неужто ты хорош настолько?
— Да, — негромко произнес Дэнни Росси без тени смущения.
Затем они оба спустились в бассейн и по соседним дорожкам — Джейсон на хорошей скорости, а Дэнни сосредоточенно и не спеша — проплыли обязательные пятьдесят метров, что означало: их общее физическое состояние полностью соответствует требованиям, которые предъявляются к студентам Гарварда.
Из дневника Эндрю Элиота
22 сентября 1954 года
Вчера у нас был этот дурацкий гарвардский тест «наступи-на-скамейку». Благодаря футболу я нахожусь в приличной физической форме и тест прошел, даже не вспотев. (Если быть точнее: потел много, но напрягался не сильно.) Единственная проблема у меня возникла, когда «полковник» Джексон приказал нам, чтобы каждый нащупал у соседа справа артерию на шее: парень рядом со мной был такой липкий от пота, что я никак не мог найти у него пульс. Поэтому, когда этот фашиствующий тип подошел к нам, чтобы записать данные, я просто назвал первое попавшееся на ум число.
Вернувшись к себе в общагу, мы втроем еще раз вспомнили это довольно унизительное испытание. Все согласились, что наиболее недостойным и бессмысленным действом во всем этом мероприятии было дурацкое позирование для фотографии перед самим тестом со скамейкой. Представьте себе, отныне в личном деле у всех, а если быть совсем точным, у студентов всего нашего выпуска есть фотография, где каждый позирует перед объективом совершенно голым, якобы для того, чтобы проверить осанку. Но вероятно, это делается затем, чтобы в случае, если кто-то из нас станет президентом Соединенных Штатов, на факультете физического воспитания можно будет достать из папки его фотокарточку и посмотреть, что представляет собой лидер величайшей страны мира в натуральном виде.
Уиглсворта больше всего бесило то, что какой-нибудь вор может залезть в базу данных, выкрасть наши фотографии и продать неким силам.
«Но кому? — спросил я. — Кто станет платить за то, чтобы увидеть изображения тысячи голых гарвардских первокурсников?»
Это заставило его умолкнуть и задуматься. В самом деле, кто захочет хранить у себя портретную галерею подобного рода? Разве только какие-нибудь сексуально озабоченные девицы из художественного колледжа в Уэллсли. А затем мне в голову пришла еще одна любопытная мысль: интересно, а клиффи тоже должны фотографироваться в таком виде?
Ньюол был уверен, что должны. И тут я представил себе, как здорово было бы пробраться в спортзал в Рэдклиффе и стащить их фотки. Вот это зрелище! Тогда бы мы точно знали, на каких девушек стоит обратить внимание в первую очередь.
Вначале мой план им очень даже понравился. Но потом храбрости у них поубавилось. А Ньюол стал доказывать, что «настоящий мужчина» должен выяснять все опытным путем.
Тоже мне, храбрецы. А мне бы, наверное, понравилась эта ночная вылазка.
Я так думаю.
*****
Учебные карточки нужно было заполнить к пяти часам пополудни в четверг. Это означало, что у первокурсников выпуска 1958 года оставалось совсем немного времени, чтобы присмотреться и составить для себя сбалансированную программу. Им предстояло выбрать основные предметы, несколько дополнительных курсов и, возможно, кое-что для общего культурного развития. А самое важное — это определиться с халявой. Хотя бы один такой легкий курс по меньшей мере был совершенно необходим всем — как заядлым преппи, так и тем из первокурсников, кто собирался идти на медицинский.
Для Теда Ламброса, который давно решил про себя, что будет специализироваться по античной литературе, выбрать предметы было довольно несложно: латынь (2А), Гораций и Катулл, и естествознание (4) с пиротехником Л. К. Нэшем, который регулярно взрывал себя на лекциях — по нескольку раз за год.
Греческий (А), как введение в классическую версию языка, на котором Тед говорил с рождения, был для него халявным и одновременно необходимым предметом. Через два семестра он сможет прочесть Гомера в оригинале. А пока он будет читать великие поэмы в переводах во время занятий с Джоном Финли, легендарным профессором по древнегреческой литературе. Из этого предмета, или «Гум-два», как его любовно называли студенты, можно почерпнуть много знаний, в том числе эротического свойства, и экзамен по нему легко сдавать — об этом в Гарварде знали все.
Дэнни Росси обдумал свой учебный план еще во время поездки через всю страну. Музыка (51) и анализ формы — неизбежные дисциплины для любого студента, специализирующегося в этой области. Зато остальные предметы — сплошное удовольствие. Разбор произведений оркестровой музыки от Гайдна до Хиндемита. Затем немецкий для начинающих, чтобы дирижировать операми Вагнера. (Итальянский и французский он выучит позднее.) И разумеется, самый популярный и увлекательный курс в университете (к тому же бесплатный) — «Гум-два».
А еще Дэнни очень хотел посещать композиторский семинар Уолтера Пистона и надеялся, что этот великий человек позволит ходить к нему на занятия и не посмотрит на то, что он первокурсник, хотя в группе у него учатся уже почти выпускники. Но Пистон отказал ему, «для его же блага».
— Видите ли, — объяснял ему композитор, — произведение, которое вы принесли мне, очень милое. И мне вовсе не обязательно было его смотреть. Рекомендательного письма от самого Густава Ландау уже вполне достаточно. Но если я возьму вас сейчас, вы окажетесь в парадоксальном положении, когда — как бы мне это вам объяснить? — будете быстро бегать, не умея ходить. Скажу вам, если это утешит хоть в какой-то мере: когда Леонард Бернстайн поступил к нам, мы, как и в вашем случае, заставили его заниматься музыкальной программой с самых азов.
— Хорошо, — сказал Дэнни с вежливой покорностью.
А выйдя за дверь, подумал: «Полагаю, тем самым мне дали понять, что мое произведение — всего лишь милый детский лепет».
Первокурсники из числа преппи имеют огромное преимущество. Благодаря обширным связям среди бывших выпускников Гарвардского университета, которые прекрасно разбираются во всем, что происходит в Кембридже и его окрестностях, они точно знают, какие из дисциплин стоит брать, а каких следует избегать.
Подпольщики в пиджаках из харрис-твида передают из года в год секретный пароль, который помогает жить припеваючи даже в Гарварде: «Трёп». Чем больше возможности играть различными словами, переливать из пустого в порожнее (не обременяя себя такими пустяками, как знание фактов) — тем вероятнее, что курс этот окажется легкой прогулкой.
Кроме того, ребята-преппи приезжают в университет, уже поднаторев в деле написания всевозможных эссе. Они научены снабжать свои сочинения практичными фразами, как то: «с теоретической точки зрения» или «на первый взгляд может показаться, что мы имеем дело с определенной и ясной позицией, которая может с таким же успехом сохраняться и при более внимательном рассмотрении», и так далее, в том же духе. Подобный ветер, наполняя парус, поможет тебе пройти полпути во время часового теста, прежде чем ты доберешься до сути вопроса, излагая его теоретически.
Но в математике такой номер не пройдет. И поэтому, ради бога, старик, держись подальше от точных наук. И даже если считается, что надо обязательно включать естествознание в учебную программу, бери эти предметы на втором курсе. К тому времени ты доведешь свою манеру формулировать пустые слова и выражения до совершенства, и в этом случае тебе, наверное, не составит труда доказать, что, «с определенной точки зрения, два плюс два — это, возможно, не что иное, как некое выражение пяти».
Программа, которую выбрал для себя Эндрю Элиот, — мечта любого преппи. Во-первых, это курс по общественным отношениям (1), ибо само название — общественные отношения — уже является приглашением для трепотни и перемалывания чуши. Затем английский язык (10), изучение произведений авторов от Чосера до кузена Тома. Предмет довольно строгий, но Эндрю прочитал большую часть этого добра (по крайней мере, в кратком изложении, в серии «Hymarx»), когда учился в старших классах подготовительной школы.
Выбор курса лекций по истории искусств (13) тоже подтвердил дальновидность Эндрю. Читать не много, изредка записывать кое-что. В основном же студенты занимаются тем, что смотрят слайды. Мало того, лекции у них проходят около полудня, в затемненной аудитории, и атмосфера полумрака весьма располагает к тому, чтобы желающие слегка вздремнули перед обедом. А Ньюол еще заметил: «Как только найдем себе подружек среди клиффи, можно будет водить их туда — вот где идеальное место для перепихона».
С четвертым предметом вообще не было никаких проблем. Конечно же, «Гум-два». Помимо прочих привлекательных сторон этой дисциплины Эндрю находил еще одну: поскольку преподаватель занимал должность, которую учредили предки Элиота и завещали ее университету, он считал профессора Финли в некотором смысле членом их семьи.
В день, когда им выдали на руки учебные карточки, Эндрю, Уиг и Ньюол устроили вечеринку «джин-с-тоником» в честь официального утверждения выбранных ими учебных планов, способствующих их дальнейшему самосовершенствованию.
— Ну, Энди, — спросил Дики после четвертой рюмки, — кем ты хочешь стать, когда повзрослеешь?
И Эндрю ответил, полушутя:
— Если честно, мне что-то вообще не хочется взрослеть.
Из дневника Эндрю Элиота
5 октября 1954 года
Случаи, по которым все тысяча с лишним человек нашего курса собираются вместе, за всю нашу жизнь чрезвычайно редки.
Находясь в стенах университета, мы соберемся трижды. В первый раз — на церемонии посвящения в первокурсники, где все чинно, серьезно и скучно. Затем — на пресловутой пьянке под названием «Дымарь» в День первокурсника, где все совсем наоборот. И наконец — однажды июньским утром через четыре года, когда мы получим наши дипломы, после того как пройдем всю дистанцию, преодолев все барьеры и препятствия.
В иных обстоятельствах наши пути в Гарварде почти не пересекаются. Говорят, самой важной встречей для нас станет та, которая произойдет четверть века спустя. Это будет в 1983 году — трудно даже представить себе, когда это еще будет.
А еще рассказывают, будто когда мы соберемся на двадцатипятилетие нашего выпуска, то испытаем нечто вроде братских чувств друг к другу, ощутим некое единство. Но пока мы гораздо больше напоминаем зверушек в Ноевом ковчеге. То есть мне, например, не кажется, что львам найдется о чем поболтать с ягнятами. Или с мышами. Примерно такие же чувства мы с моими дружками-соседями испытываем к некоторым существам, которые находятся на борту нашего корабля, вышедшего в плавание на четыре года. Мы живем в разных каютах и гуляем по разным палубам.
Так вот, сегодня вечером мы впервые собрались все вместе, выпуском 1958 года, в театре «Сандерс». И все было очень торжественно.
Я знаю, в последнее время не все в восторге от доктора Пьюси, но когда ректор говорил сегодня об университетской традиции защищать право преподавателя свободно выражать свою точку зрения — это задело за живое.
Он привел в пример А. Лоуренса Лоуэлла, который в начале этого века сменил моего прапрадеда на посту ректора Гарвардского университета. Оказывается, сразу же после окончания Первой мировой войны довольно много ребят в Кембридже заигрывали с социалистами и коммунистами — даже страстно проповедовали все эти новые идеи. Лоуэлл испытывал сильное давление со стороны тех, кто требовал исключить леваков из числа профессорско-преподавательского состава.
И когда Пьюси привел слова из знаменитой речи Лоуэлла в защиту права профессоров в учебном классе быть абсолютно свободными и учить «правде так, как они ее понимают», даже самые недалекие парни, вроде меня, поняли, что наш ректор проводит скрытую аналогию с той неумолимой войной, которую развязал против него сенатор Маккарти.
Надо отдать ему должное. Ректор проявил мужество, «силу для сопротивления», по определению Хемингуэя. Но выпуск 1958 года так и не удостоил его овацией стоя.
Но что-то подсказывает мне, что когда-нибудь, когда мы станем старше и многое повидаем на своем веку, нам всем будет очень стыдно, что сегодня мы не поблагодарили Пьюси за отвагу.
*****
— Куда ты направляешься, Гилберт?
— А как по-твоему, Д. Д.? Завтракать, ясное дело.
— Сегодня?
— Ну да, а почему нет?
— Ладно тебе, Гилберт, ты и сам должен знать. Забыл? Ведь сегодня — Йом-Кипур.
— Ну и что?
— Разве ты не знаешь, что это такое?
— Знаю, День Искупления для евреев, или Судный день.
— Гилберт, ты должен поститься сегодня, — напомнил его сосед. — Ты говоришь так, будто ты — не еврей.
— Вообще-то, Д. Д., я действительно не еврей.
— Ладно, не заливай. Ты такой же еврей, как и я.
— На каких доказательствах строится подобное категорическое утверждение? — шутливым тоном спросил Джейсон.
— Ну, для начала, разве ты не заметил, что в Гарварде евреев всегда селят вместе? Как ты думаешь, почему тебя подселили ко мне?
— Да уж, хотел бы я знать, — сострил Джейсон.
— Гилберт, — упорствовал Д. Д., — ты и в самом деле стоишь на своем и отрицаешь собственную принадлежность к еврейской вере?
— Послушай, я знаю, что мой дед был евреем. Но наша семья принадлежит к местной унитарной церкви.
— Это ничего не значит, — резко возразил Д. Д. — Гитлер, будь он сейчас жив, все равно считал бы тебя евреем.
— Слушай, Дэвид, — невозмутимо ответил Джейсон, — на всякий случай, если ты вдруг не слышал: этот мерзавец уже несколько лет как подох. Кроме того, мы в Америке. Вспомни-ка ту часть из «Билля о правах», где говорится о свободе вероисповедания. Поэтому внук еврея может завтракать даже на Йом-Кипур.
Но Д. Д. и не думал признавать поражение.
— Гилберт, тебе надо почитать очерк Жан-Поля Сартра о национальной самоидентификации евреев. Это поможет тебе решить свою дилемму.
— Если честно, я и не думал, будто у меня есть дилемма.
— Сартр пишет, человек уже еврей, если общество считает его евреем. И это значит, Джейсон, что ты можешь быть блондином, есть бекон на Йом-Кипур, носить одежду преппи, играть в сквош — это ничего не меняет. Общество все равно будет считать тебя евреем.
— Ну, знаешь, друг мой, до сих пор никто, кроме тебя, еще не огорчал меня по этому поводу.
Но тут же про себя Джейсон подумал, что эти слова — не совсем правда. Разве он уже не столкнулся с небольшой «проблемой» со стороны приемной комиссии Йеля?
— Ладно, — сказал Д. Д., завершая разговор, пока Джейсон застегивал свое пальто, — если хочешь и дальше жить как страус — это твое право. Но рано или поздно ты сам все поймешь. — И с издевкой добавил на прощание: — Приятно тебе позавтракать.
— Спасибо, — весело откликнулся Джейсон, — и не забудь за меня помолиться.
*****
Пожилой человек пристально наблюдал за тем, как затихает волнующееся море студентов, которые, затаив дыхание, приготовились слушать его комментарии по поводу принятия Одиссеем решения плыть домой после десяти лет изнуряющих встреч с женщинами, чудовищами и чудовищными женщинами.
Он стоял на сцене театра «Сандерс», единственного подходящего помещения в Гарварде — как по размерам, так и по обстановке, — способного вместить в себя всех желающих посещать лекции профессора Джона X. Финли-младшего, самим Олимпом избранного для того, чтобы донести славу Древней Греции до простых масс Кембриджа. И действительно, профессорское красноречие обладало такой притягательной силой, что многие из числа тех сотен студентов, которые в сентябре пришли на курс классической литературы («Гум-два») как праздные филистеры, к Рождеству превратились в страстных эллинофилов.
Таким образом, в 10 утра по вторникам и четвергам почти четверть всего населения Гарварда собиралась для того, чтобы прослушать лекции этого выдающегося человека об эпической поэзии от Гомера до Мильтона. Для каждого из слушателей нашлось свое любимое место в зале, откуда ему удобнее было созерцать Финли. Эндрю Элиот и Джейсон Гилберт предпочитали сидеть на балконе. Дэнни Росси обычно садился в разных местах, убивая тем самым двух зайцев: таким способом он изучал акустику зала — место проведения основных концертов в Гарварде, где иногда выступал даже Бостонский симфонический оркестр.
Тед Ламброс всегда сидел в первом ряду, дабы не упустить ни единого слова. Он пришел в Гарвард с желанием специализироваться по классическим языкам и литературе, но изыскания Финли лишний раз доказывали, насколько удивительна и роскошна эта область знаний, и это наполняло Теда восторгом и одновременно гордостью за свою нацию.
Сегодня Финли рассуждал на тему, почему Одиссей все же покинул зачарованный остров нимфы Калипсо, не вняв ее страстным мольбам и обещанию даровать ему вечную жизнь.
— Вы только представьте себе… — негромко сказал Финли восхищенным слушателям.
Он замолчал, пока все гадали, что именно надо будет сейчас вообразить.
— Представьте себе, что нашему герою предложена нескончаемая идиллия с прекрасной нимфой, которая навсегда останется юной. А он отвергает все это ради того, чтобы вернуться на несчастный островок, к женщине, которая — Калипсо недвусмысленно напоминает ему об этом — уже находится в том возрасте, когда никакая косметика не помогает. Согласитесь, на редкость заманчивое предложение. Но каков же был ответ Одиссея?
Профессор стал ходить взад-вперед и читать по памяти, не заглядывая в текст, затем сразу же переводить его с греческого:
— «Знаю, богиня, сказала ты сущую правду, и Пенелопе разумной с тобой не сравниться ни ликом, ни станом. Да и возможно ль, чтоб смертные жены земной красотою спорили с вами, богинями вечно живущими. Пусть даже так, но тоска меня гложет по дому, и сладостный день возвращения встретить желаю».
Он перестал расхаживать и медленно, не спеша, приблизился к краю сцены.
— Вот, — произнес он чуть ли не шепотом, который, однако, было слышно в самых отдаленных уголках зала, — это и есть суть послания, заключенного в поэме об Одиссее…
Сотни ручек и карандашей нацелились, чтобы записать те главные слова, которые будут сейчас произнесены.
— Суть заключается в том, чтобы покинуть заколдованный остров — который следует понимать как метафору чего-то милого и приятного — ради того, чтобы вернуться к холодным снежным ветрам в каком-нибудь Бруклине, штат Массачусетс; Одиссей отказывается от бессмертия ради собственной индивидуальности. Иными словами, несовершенство человеческого бытия затмевается блаженством человеческой любви.
В наступившей тишине зал выжидал, когда Финли переведет дух, и лишь затем осмелился выдохнуть сам.
А затем раздались аплодисменты. Постепенно чары рассеялись, и студенты потянулись к выходам в разных концах зала театра «Сандерс». Тед Ламброс расчувствовался едва ли не до слез, он понимал, что просто обязан сказать хотя бы несколько слов мастеру. Однако ему не сразу удалось собраться с духом. Пока он мешкал, подвижный ученый уже успел надеть рыжевато-коричневый плащ и мягкую фетровую шляпу и направиться к высоким арочным дверям главного выхода.
Тед робко приблизился к нему. Подойдя к профессору, он поразился: на самом деле здесь, на земной тверди, этот исполин оказался человеком обыкновенного роста.
— Сэр, с вашего позволения, — начал он, — это была самая захватывающая лекция из всех, которые мне когда-либо доводилось слушать. Конечно, я еще пока только на первом курсе, но собираюсь специализироваться по классической филологии, и готов поклясться, сегодня вы обрели еще сотни приверженцев… да, вот, сэр.
Он понимал, что мямлит слишком долго и нескладно, но Финли уже привык к неуклюжести своих поклонников. В любом случае, ему было приятно.
— На первом курсе — и уже решили заниматься классической филологией? — поинтересовался он.
— Да, сэр.
— Как ваше имя?
— Ламброс, сэр. Теодор Ламброс, выпуск тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года.
— О, — произнес Финли. — «Тео-дорос», дар Бога, и «лампрос» — настоящее имя в духе Пиндара. Сразу приходят на память строки из его Восьмой Пифийской оды: «Lampron phengos epestin andron» — «Лучистый свет, что льется на людей». Сделайте одолжение, приходите к нам в среду на чаепитие в «Элиот-хаус», мистер Ламброс.
И прежде чем Ламброс успел произнести слова благодарности, Финли развернулся на каблуках и шагнул прямо навстречу октябрьскому ветру, читая попутно вслух оду Пиндара.
*****
Джейсон проснулся от звука чьих-то страданий.
Он бросил взгляд на ночной столик. Часы показывали чуть больше двух. Из-за двери в соседнюю комнату доносились приглушенные рыдания и испуганные крики: «Нет, нет!»
Джейсон вскочил с кровати и бросился через гостиную к двери Д. Д., откуда раздавались эти душераздирающие звуки.
Легонько постучав, он спросил:
— Дэвид, как ты?
Рыдания резко прекратились, и стало тихо. Джейсон еще раз постучался и снова спросил, уже иначе:
— У тебя что-то случилось?
Сквозь закрытую дверь послышался отрывистый ответ:
— Уходи, Гилберт. Оставь меня.
Но произнес он это на удивление тоскливым голосом.
— Послушай, Д. Д., если ты сейчас же не откроешь дверь, я ее выломаю.
Через мгновение Джейсон услышал, как скрипнул стул. Еще спустя минуту дверь слегка приоткрылась. И сосед встревоженно выглянул в щелку. До Джейсона дошло, что тот все это время сидел за письменным столом и занимался.
— Чего тебе? — накинулся на него Д. Д.
— Я услышал непонятные звуки, — ответил Джейсон. — И подумал, может, у тебя что-то болит.
— Я просто вздремнул немного, и мне приснился дурной сон. Ничего особенного. И я буду тебе очень признателен, если ты дашь мне заниматься.
Он снова закрыл дверь.
Но Джейсон все еще не уходил.
— Эй, Д. Д., послушай, не обязательно быть семи пядей во лбу, чтобы знать: от недосыпа люди могут свихнуться. Может, хватит на сегодня заниматься?
Дверь опять открылась.
— Гилберт, как я подумаю, что кто-то из моих соперников сидит в это время и зубрит, то мне совсем не спится. Химия, понимаешь? Выживает сильнейший.
— А я все равно считаю, небольшой отдых тебе не повредит, Дэвид, — ласково произнес Гилберт. — А кстати, что это был за дурной сон?
— Даже если расскажу — ты не поверишь.
— А ты попробуй.
— Так, глупость какая-то, — нервно засмеялся Д. Д. — В общем, мне приснилось, будто нам раздали тетради для экзаменационных работ, а я не понял вопросов. Нелепо, да? Ладно, теперь иди спать, Джейсон. У меня все просто отлично.
Наутро Д. Д. не вспоминал о том, что случилось ночью. Правду говоря, он вел себя даже нагло, всем своим видом давая Джейсону понять: то, чему тот был свидетелем несколько часов назад, всего лишь случайная неприятность.
И все-таки Джейсон счел себя обязанным рассказать об этом проктору общежития, который номинально считается ответственным за бытовые условия студентов. Кроме того, Деннис Линден был студентом-медиком и вполне мог объяснить причины явления, с которым столкнулся Джейсон.
— Деннис, — предупредил Джейсон, — дайте слово, что все останется строго между нами.
— Совершенно, — ответил без пяти минут доктор медицины. — Я рад, что ты обратился ко мне со своей проблемой.
— Нет, серьезно. Я считаю, Д. Д. свихнется, если не получит отличных оценок по всем предметам. Он совсем обезумел, он просто одержим желанием стать первым студентом на всем курсе.
Линден затянулся сигаретой «Честерфильд» и, выпуская в воздух дым колечками, ответил как бы между прочим:
— Но, Гилберт, мы ведь оба знаем, что такое просто невозможно.
— Откуда же это известно? — озадаченно поинтересовался Джейсон.
— Позволь мне рассказать тебе кое-что по секрету. Твой сосед даже в собственной школе не был номером один, а ведь оттуда приехало человек пять-шесть ребят с гораздо более высокими средними баллами и школьными показателями. На самом деле даже в приемной комиссии ему поставили чуть выше десяти с половиной.
— Что? — переспросил Джейсон.
— Видишь ли, как я уже сказал, это закрытая информация. Так вот, в Гарварде на основе всех этих баллов и показателей вычисляют, на каком месте впоследствии окажется каждый из студентов, принятых в университет…
— Заранее? — перебил его Джейсон. Проктор кивнул и продолжил:
— Более того, они почти никогда не ошибаются.
— Вы хотите сказать, что знаете, какие оценки я получу в январе? — спросил Джейсон, остолбенев.
— И не только это, — ответил будущий врач, — нам даже приблизительно известно, под каким номером ты будешь стоять в списке выпускников.
— Может, скажете прямо сейчас, чтобы я зря не напрягался с учебой? — пошутил Джейсон, но через силу.
— Ладно, Гилберт, все, что я сказал, не для протокола. Я сообщил тебе обо всем просто для того, чтобы ты был готов оказать моральную поддержку своему соседу, когда он очнется и поймет, что он не Эйнштейн.
Неожиданно для самого себя Джейсон возмущенно вспылил:
— Знаете, Деннис, я не готовился на роль психиатра. Неужели нельзя помочь этому парню прямо сейчас?
Проктор сделал еще одну затяжку и ответил:
— Джейсон, юный Дэвидсон — которого (только это между нами) я считаю дурачком-простофилей — для того и оказался здесь, в Гарварде, чтобы узнать пределы своих возможностей. Это как раз то, что, если можно так выразиться, у нас получается лучше всего. Хотя до середины семестра пока все остается как есть. Если парень окажется не в состоянии смириться с мыслью, что вершина горы оказалась для него недоступной, тогда мы, возможно, договоримся с кем-нибудь из специалистов студенческой поликлиники, чтобы с ним побеседовали. Как бы там ни было, я рад, что ты обратился ко мне с этим вопросом. И не мешкая обращайся снова, если он начнет странно вести себя.
— Он всегда ведет себя странно, — ответил Джейсон с полуулыбкой.
— Гилберт, — сказал проктор, — ты даже понятия не имеешь, каких чокнутых принимают в Гарвард. Твой Д. Д. — это тихая гавань по сравнению с буйными психами, которых я навидался за все это время.
Из дневника Эндрю Элиота
17 октября 1954 года
Я никогда не ходил в отличниках и не особо возражал, когда мне ставили по «трояку» за каждую контрольную работу по всем предметам. Но я всегда считал себя очень даже приличным футболистом. И эта иллюзия только что развеялась без следа.
Наша треклятая команда первокурсников упакована такими мощными игроками со всего света, что вряд ли я смогу когда-нибудь за ними угнаться.
Для меня это настоящий урок смирения по-гарвардски — остается утешаться тем немногим, что выпадает на мою долю. Проводя время на скамейке запасных в ожидании, когда меня выпустят на поле — за три или четыре минуты до конца матча (но лишь при условии, если мы ведем в счете, и по-крупному) — я постоянно напоминаю себе: тот парень, который вышел играть раньше меня, не просто обычный спортсмен. Может, он потому так высоко подает угловые удары, что является потомком Всевышнего.
Впрочем, если я и должен сидеть в запасе, то такое может случиться и с ребятами вроде Карима Ага-хана, а ведь он, как выразился профессор Финли, вообще является «прапрапрапраправнуком самого Бога».
Но он не единственный небожитель, которому я обязан тем, что практически превратился в пассивного зрителя. Наш центральный форвард — настоящий персидский принц, тоже с божественной родословной. Есть у нас и другие игроки, не уступающие им по силе, которые приехали из других экзотических мест, таких как Южная Америка и Филиппины, а также просто из обычных средних школ. Благодаря всем этим ребятам я и застрял на скамейке запасных.
Зато мы непобедимы. Хотя бы это приятно сознавать. И если мне однажды удастся сыграть на поле еще минут семь, я буду считать, что по праву заслужил свой номер в команде первокурсников.
Цветок моего самолюбия уже и так изрядно увял, не выдержав соседства с жарким талантом этих ребят на футбольном поле, но и этого мало: скрипя зубами, я сообщаю, что лучший игрок команды, Брюс Макдональд, вероятно, вообще самый гениальный человек на всем нашем треклятом курсе.
Он окончил школу Эксетера под номером один, был капитаном и лучшим бомбардиром своей команды по футболу, как и команды по лакроссу в весенних играх. Вечерами ему тоже есть чем заняться: он так бесподобно играет на скрипке, что его, первокурсника, выбрали возглавить сводный оркестр Гарварда-Рэдклиффа!
Слава богу, я прибыл сюда с хорошо развитым чувством собственного несовершенства. И будь я таким же самовлюбленным перцем, как большинство приехавших в Гарвард, после первой же тренировки, увидев, как другие гоняют мячи, я бы утопился в реке Чарльз.
*****
Раввин взошел на подиум и объявил:
— После исполнения гимна мы сердечно приглашаем нашу паству в помещение прихода, где всех ждут вино, фрукты и медовый пирог. А теперь давайте вернемся к сто второй странице и споем вместе «Адон Олам, Владыка Мира».
На хорах, где располагался орган, Дэнни Росси, следуя условному знаку раввина, проникновенно сыграл вступительные аккорды псалма на радость собравшимся верующим.
После благословения раввина все стали по очереди выходить, а Дэнни тем временем доигрывал завершение богослужения. Закончив играть, он тут же схватил пиджак и поспешил вниз.
Скромно войдя в помещение прихода, Дэнни сразу же направился к щедро накрытому столу. Когда он накладывал себе на бумажную тарелку куски пирога, то услышал рядом голос раввина:
— Как хорошо, Дэнни, что ты остался с нами. Надеюсь, не из чувства долга. Я же знаю, как сильно ты занят.
— Да, мне нравится во всем участвовать, рабби, — ответил он. — То есть мне все интересно.
Дэнни был вполне искренен. Хотя и не стал говорить, что больше всего на еврейских празднествах ему нравится обилие еды, что обычно позволяет сэкономить на обеде.
Эта суббота выдалась для него особенно суматошной: сегодня проводился Осенний бал для молодежи из числа прихожан конгрегациональной церкви в Куинси, где он также подрабатывал. И Дэнни уговорил священника нанять для танцев «его собственное» трио (которое он быстро собрал, найдя для такого состава барабанщика и контрабасиста через профсоюзный офис). Утомительно, конечно, но плата в пятьдесят баксов станет хорошим утешением.
Ему показалось бессмысленным возвращаться в Кембридж, чтобы скоротать время между двумя выступлениями — на утреннем богослужении и на вечернем светском мероприятии, тем более что весь Гарвард будет стоять на ушах из-за субботней футбольной лихорадки, и в этом шуме и гаме все равно не удастся позаниматься. Поэтому Дэнни доехал на метро до Копли-сквер и просидел до самого вечера в Бостонской публичной библиотеке.
Напротив него, по другую сторону стола, сидела пухленькая брюнетка — на ее тетрадках красовалась эмблема Бостонского университета. Застенчивый ловелас решил воспользоваться этим, чтобы вовлечь девушку в беседу.
— Вы учитесь в Бостонском университете?
— Да.
— А я — в Гарварде.
— Оно и видно, — нехотя произнесла она.
Дэнни вздохнул, терпя ожидаемую неудачу, и вернулся к чтению труда Хиндемита «Искусство музыкального сочинительства».
Когда он вышел на улицу, на город уже опустилась прохладная мгла. И пока ноги несли его через бостонский вариант венецианской площади Сан-Марко, он решал жизненно важную для себя теологическую дилемму.
Будут ли приверженцы конгрегационализма его кормить?
Лучше уж не изменять жизненным принципам, сказал он себе. На всякий случай. Поэтому он быстро перехватил сэндвич из ржаного хлеба с тунцом и только после этого отправился в путешествие на юг — в Куинси.
Больше всего на этих танцах его порадовало то, что музыканты, которых он нашел, — и барабанщик, и басист — тоже оказались студентами младших курсов. А огорчало то, что ему пришлось весь вечер сидеть за роялем, при этом изо всех сил стараясь не пялиться на вполне созревших девиц в обтягивающих свитерках, учениц старших классов, которые всячески извивались, двигаясь в такт музыке, извлекаемой его голодными пальцами, нажимавшими на клавиши.
Когда последние парочки наконец покинули танцпол и разбрелись кто куда, выбившийся из сил Дэнни посмотрел на часы. Боже мой, подумал он, полдвенадцатого, а ведь мне еще около часа добираться до Гарварда. А к девяти утра надо опять сюда возвращаться.
На мгновение у него возникло искушение подняться наверх и уснуть на какой-нибудь одинокой скамье. Нет, не стоит рисковать местом. Лучше взять себя за шкирку и вернуться в общагу.
Когда он в конце концов вошел в Гарвардский двор, почти во всех окнах свет уже не горел. Однако, подойдя к Холворти-холлу, он с удивлением обнаружил своего соседа, Кингмана By, сидящего на каменных ступенях.
— Привет, Дэнни.
— Кинг, какого черта ты делаешь на улице? Здесь же холодно.
— Берни меня вытурил, — сообщил его приятель несчастным голосом. — Он там фехтует и говорит, мол, ему надо побыть одному, чтобы сконцентрироваться.
— В такой час? Парень совсем сбрендил.
— Знаю, — сказал Кингман жалобно. — Но у него же сабля, что я мог с ним поделать, пропади я пропадом.
Вероятно, в организме, находящемся за гранью полного изнеможения, уже не остается места для страха, поскольку Дэнни, как ни странно, вдруг преисполнился отваги, чтобы справиться с этой чрезвычайной ситуацией.
— Пойдем, Кинг, может, нас двоих хватит, чтобы привести его в чувство.
Когда они вошли в корпус, By тихо сказал ему:
— Ты настоящий друг, Дэнни. Об одном я жалею — был бы у тебя рост метр девяносто.
— А я как жалею, — с тоской произнес Дэнни.
К счастью, безумный мушкетер уже спал. И измученный Дэнни Росси почти мгновенно последовал его примеру.
*****
— Бог ты мой, этот еврейский мальчик так играет в сквош — я глазам своим не поверил.
Дики Ньюол подробно рассказывал своим дружкам-соседям обо всех соперниках, с кем успел помериться силами в том виде спорта, где ему не было равных с самого раннего детства, когда он только научился держать ракетку в руках.
— Неужто он сможет победить тебя и стать первой ракеткой по сквошу? — спросил Уиг.
— Шутишь? — Ньюол застонал. — Да он побьет пол-универа. Его укороченные вообще не берутся. Но больше всего мне действует на нервы, что парень этот действительно очень приятный. То есть не только для еврея, а вообще для человека.
На это высказывание Эндрю среагировал вопросом:
— А почему ты решил, будто евреи — не люди?
— Брось, Элиот, ты же знаешь, о чем я. Обычно эти темноволосые ребята такие мозговито-агрессивные. Но этот тип даже очков не носит.
— Знаешь, — заметил Эндрю, — мой отец всегда искренне восхищается евреями, даже подчеркивает это. Между прочим, если ему понадобится врач, то он обратится только к ним.
— А в обычной жизни он ко многим из них обращается? — съехидничал Ньюол.
— Это совсем другое. Но не думаю, чтобы он специально их избегал. Просто мы вращаемся в других кругах.
— Ты хочешь сказать, это случайное совпадение, что ни в один из клубов, куда вхож твой отец, никого из этих замечательных докторов не приглашают?
— Хорошо, — сдался Эндрю. — Но я ни разу не слышал, чтобы он позволил себе пренебрежительно высказаться о ком бы то ни было. Даже о католиках.
— Но ведь он и не общается с этими ребятами, верно? В том числе с нашим новым сенатором из Массачусетса, который гоняется за макрелью.
— Вообще-то у него были какие-то дела со старшим Джо Кеннеди.
— Но только не за обеденным столом в элитном Фаундерз-клубе, готов поспорить, — вклинился Уиг.
— Эй, послушайте, — возмутился Эндрю, — я и не говорил, будто мой отец святой. Но он, по крайней мере, учил меня, что нельзя пользоваться тем скабрезным языком, который так нравится Ньюолу.
— Но, Энди, ты же годами терпел мои цветистые эпитеты.
— Да, — подхватил Уиг. — С чего это вдруг ты стал таким паинькой?
— Знаете, парни, — ответил Эндрю, — в частной подготовительной школе у нас вообще не было ни евреев, ни негров. И если вы там рассуждали об «этих ничтожествах», кого это трогало? Но в Гарварде полно людей самых разных, поэтому я считаю — нам следует научиться жить вместе со всеми.
Его приятели с недоумением переглянулись.
А затем Ньюол недовольно произнес:
— Кончай тут воспитывать, понял? Значит, если бы я сказал, мол, этот парень коротышка или жиртрест, ты бы и ухом не повел. Когда я говорю о ком-то, что он жид или черномазый, это просто дружеский способ его охарактеризовать, как условное обозначение. И кстати, к твоему сведению, я пригласил этого парня, Джейсона Гилберта, погудеть вместе с нами после футбольного матча в субботу.
После чего посмотрел на Эндрю озорными глазами и добавил:
— Если, конечно, ты не против настоящего общения с одним из жидовских мальчиков.
*****
Ноябрь только начался, но в шесть часов вечера уже темнело, а воздух был по-зимнему холодный. Переодеваясь после тренировки по сквошу, Джейсон с досадой обнаружил, что забыл прихватить с собой галстук. Придется возвращаться за ним в Штраус-холл. В противном случае этот ирландский цербер, который при входе в «Юнион» специально проверяет у студентов наличие галстуков, радостно выставит его за дверь столовой. Вот черт. Черт.
Он поплелся через мерзлый Гарвардский двор с голыми деревьями, поднялся по лестнице в свою секцию А-32 и стал рыться в карманах в поисках ключа.
Когда Джейсон наконец толкнул открывшуюся дверь, то сразу заметил — что-то не так. Везде темно. Он взглянул на дверь в комнату соседа. У того тоже не горел свет. Может, Д. Д. заболел? Джейсон осторожно постучался к нему и спросил:
— Дэвид, ты в порядке?
Ответа не последовало.
И тогда, в нарушение жестких правил проживания в общежитии, Джейсон сам открыл чужую дверь. Сначала он обратил внимание на потолок, с которого свисали оборванные электрические провода. Затем взгляд его скользнул по полу. Там он увидел своего соседа, вернее, его неподвижное тело с ремнем вокруг шеи.
От страха у Джейсона закружилась голова.
«О боже, — подумал он, — этот придурок убил себя».
Джейсон опустился на корточки и перевернул Д. Д. При смене положения тела Дэвид издал очень слабый звук, похожий на стон. «Скорее, Джейсон, — лихорадочно думал он, пытаясь сообразить, что делать, — звони в полицию. Хотя нет. Вдруг не успеют!»
Он осторожно снял кожаный ремень с горла соседа. Затем, как пожарный, взвалил парня на плечо и со всех ног бросился бежать к Гарвардской площади, где поймал такси и велел водителю гнать на полной скорости в больницу.
— Он поправится, — заверил Джейсона дежурный врач. — Не думаю, что электрическая проводка в Гарварде — подходящее средство для самоубийства. Впрочем, бог свидетель, некоторым мальчикам удается исхитриться и действительно покончить с собой. Как вы думаете, почему он это сделал?
— Не знаю, — сказал Джейсон, все еще не отошедший от испуга.
— Этот молодой человек слишком сильно переживал из-за оценок, — произнес Деннис Линден.
Он приехал в лечебницу как раз вовремя, чтобы дать профессиональную оценку отчаянному поступку юного первокурсника.
— И ничто в его поведении не предвещало подобного развития событий? — спросил доктор из санитарной службы.
Джейсон бросил взгляд на Линдена, который продолжал вещать с важным видом:
— Нет. Вообще-то всегда трудно на вид определить надтреснутое яйцо. Я хочу сказать, студенты на первом курсе испытывают огромные нагрузки.
Пока двое медиков продолжали беседовать, Джейсон не сводил глаз со своих башмаков.
Через десять минут Джейсон и проктор вместе вышли из лечебницы. Только теперь до юноши дошло, что он без пальто. И без перчаток. И вообще раздет. Когда он испугался за Дэвида, то не чувствовал холода. А теперь его знобило.
— Подбросить тебя, Джейсон? — спросил Линден.
— Нет, спасибо, — мрачно ответил он.
— Брось, Джейсон, ты же замерзнешь до смерти, пока дойдешь до общаги в таком виде.
— Ну ладно, — уступил он.
Все те несколько минут, пока они ехали по Маунт-Оберн-стрит, проктор пытался найти для себя оправдание.
— Послушай, — объяснял он с рационалистической точки зрения, — это и есть Гарвард: либо пойдешь ко дну, либо выплывешь.
— Да уж, — чуть слышно пробормотал Джейсон, — но ведь вы-то считаетесь спасателем на этих водах.
Перед следующим светофором он вылез из машины Линдена и в сердцах хлопнул дверцей.
Его переполняла злость, и он опять забыл о собачьем холоде.
Он пошел в сторону площади. В «Элси» заказал себе двойную порцию ростбифа, дабы возместить ужин, который пропустил, а потом отправился в «Кронин» — там он заглянул во все деревянные кабинки, в надежде увидеть хоть одно дружелюбное лицо, чтобы можно было присесть рядом и напиться.
Наутро Джейсона разбудил громкий стук в дверь, от которого у него еще больше разболелась голова. Пошатываясь, он пошел открывать и только тогда заметил, что спал, в чем был вчера вечером, не раздеваясь. Впрочем, душа у него тоже была помята изрядно. Под стать внешнему виду.
Он открыл дверь.
Перед ним стояла коренастая женщина средних лет и смотрела на него с серьезным видом.
— Что ты с ним сделал? — требовательным голосом спросила она.
— А, — не двигаясь с места, сказал Джейсон, — должно быть, вы — мать Дэвида.
— Да ты просто гений, — буркнула она. — Я здесь, чтобы забрать его вещи.
— Прошу вас, — произнес Джейсон, приглашая ее войти.
— На лестнице холодрыга, чтоб ты знал, — заметила она и прошла в комнату, бросая по всем углам ястребиные взоры. — Фу, настоящий свинарник. Кто-нибудь здесь убирает?
— Раз в неделю дежурный уборщик пылесосит комнаты и чистит унитаз, — доложил Джейсон.
— Чего уж тут удивляться, что мой мальчик заболел. А чья это грязная одежда валяется по полу? Там же полно микробов, знаешь об этом?
— Это вещи Дэвида, — тихим голосом ответил Джейсон.
— А зачем тебе надо было входить к нему и разбрасывать повсюду одежду моего Дэвида? Что, богатенький мальчик решил так поразвлечься?
— Миссис Дэвидсон, — сказал Джейсон спокойно, — он сам уронил все на пол.
И тут же добавил:
— Не хотите ли присесть? Наверное, вы очень устали.
— Устала? Да я просто без сил. Тебе известно, каково ехать поездом всю ночь, особенно женщине в моем возрасте? Но я постою, пока ты будешь объяснять, почему это не твоя вина.
Джейсон вздохнул.
— Послушайте, миссис Дэвидсон, я не знаю, что вам сказали там, в лечебнице.
— Мне сказали, будто он очень слаб и его надо перевести в какую-то другую хорошую… ужасную больницу. — Она помолчала, а потом выдохнула: — Для душевнобольных.
— Мне очень жаль, — мягко произнес Джейсон, — но здесь такие серьезные нагрузки. В смысле, чтобы иметь хорошие оценки.
— Мой Дэвид всегда получал хорошие отметки. Он учился день и ночь. А затем он покидает мой дом и приезжает жить сюда с тобой, а потом у него падает успеваемость, как будто и не было всей этой подготовки. Почему ты мешал ему учиться?
— Поверьте мне, миссис Дэвидсон, — настаивал Джейсон, — я никогда его ничем не беспокоил. Он… — Джейсону пришлось собраться с духом, чтобы закончить фразу, — кажется, сам довел себя до такого состояния.
Миссис Дэвидсон с трудом пыталась осмыслить этот довод.
— Как это? — спросила она.
— По какой-то непонятной причине он просто вбил себе в голову, что обязан быть лучше всех. То есть самым лучшим.
— Ну и что в этом плохого? Я его так воспитала.
Джейсону вдруг стало жалко того маленького мальчика, каким был когда-то в детстве его теперь уже бывший сосед. Совершенно очевидно: это мать подгоняла его, как беговую лошадь, заставляя сына всегда приходить первым в бесконечных скачках. Немудрено, что он сломался, подобно Шалтаю-Болтаю, не выдержав такого напряжения.
А потом женщина без предупреждения плюхнулась на диван и разрыдалась.
— За что мне это? Я ли не жертвовала всем в своей жизни ради него? Как это несправедливо!
Джейсон осторожно дотронулся до ее плеча.
— Послушайте, миссис Дэвидсон, если Дэвида отправляют в больницу, ему понадобятся его вещи. Хотите, я помогу вам сложить все?
Она посмотрела на него снизу вверх беспомощными глазами.
— Спасибо, молодой человек. Прости, что накричала, но я немного расстроена и всю ночь не спала, ехала в поезде.
Она открыла свою сумочку, достала из нее носовой платок, уже сырой, и утерла слезы.
— Ну вот, — сказал Джейсон ласково. — Посидите здесь. Я сварю вам кофе. А потом соберу его вещи, подгоню сюда машину и отвезу вас… туда, где Дэвид.
— Это место называется Массачусетский психиатрический центр, в Уолтеме, — сообщила она, всхлипывая чуть ли не на каждом слове.
В комнате Дэвида он достал из-под кровати чемодан и побросал туда те вещи, которые, на его взгляд, должны будут пригодиться. Что-то подсказывало ему — галстуки и пиджаки в больнице не потребуются.
— А что с книгами? — спохватилась мать Дэвида.
— Вряд ли ему понадобятся учебники прямо сейчас, но, когда он попросит, я привезу все, что ему нужно.
— Ты очень добрый, — повторила она и высморкалась.
Уложив чемодан, Джейсон быстро осмотрел комнату, желая убедиться, что не забыл ничего существенного из вещей. В эту минуту он краем глаза заметил на столе какую-то тетрадь. Он с опаской приблизился, понимая, что ничего хорошего он там не увидит.
Так и есть. Это была «синяя тетрадь» для экзаменационной работы по химии, которую проводили в середине семестра. Ночной кошмар соседа сбылся. Он получил на экзамене четверку с минусом. С самым небрежным видом, насколько это возможно, Джейсон свернул экзаменационную тетрадь в трубочку и сунул в задний карман брюк.
— Подождите здесь, миссис Дэвидсон. Моя машина припаркована в нескольких кварталах отсюда. Я сбегаю за ней и подгоню сюда.
— Наверное, я отрываю тебя от занятий, — кротко сказала она.
— Ничего страшного, — ответил он, — я просто счастлив, что могу сделать хоть что-то для Дэвида. Я хочу сказать, он действительно очень хороший парень.
Миссис Дэвидсон посмотрела Джейсону Гилберту прямо в глаза и тихо произнесла:
— А знаешь, твои родители должны гордиться тобой.
— Спасибо, — прошептал Джейсон Гилберт.
И выбежал из комнаты, с ноющей болью в сердце.
Из дневника Эндрю Элиота
3 ноября 1954 года
Одна из самых приятных сторон жизни вдали от дома, но не в частном пансионе, это возможность не спать всю ночь напролет. Такое у нас случается время от времени, особенно когда необходимо сделать что-нибудь очень серьезное: например, выполнить контрольную работу, которую надо сдавать уже утром.
Майк Уиглсворт в этом деле стал настоящим специалистом. Обычно он садится за свою пишущую машинку часов в семь вечера, имея при себе несколько исписанных листков с материалами по теме и с полдюжины бутылок «Будвайзера». К полуночи он набрасывает первый вариант черновика, а потом до рассвета примешивает к тексту соответствующее количество «трёпа». Этот процесс запивается кофе. Потом он идет завтракать, съедает дюжину яиц с беконом (ведь он звезда по гребле, как-никак) и сдает свою работу преподавателю. После чего отправляется к себе и дрыхнет до самого вечера, а затем встает и идет на лодочную станцию.
Однако прошлой ночью у нас троих была вполне уважительная причина не ложиться. Все хотели дождаться результатов общенациональных выборов. Вообще-то политика нас ничуть не колышет. Просто это очень хороший повод отмазаться от лекций.
Как и подобает провинциальной газетенке, сегодняшняя «Кримзон» основное внимание уделила тому, сколько выпускников Гарварда оказалось среди тех, кого в итоге избрали на различные посты. Не менее тридцати пяти новоиспеченных конгрессменов учились в свое время в нашем скромном университете, не говоря уже о четырех из пяти новых сенаторов. Теперь, когда бремя управления страной будет давить им на плечи, все они, присоединившись в мужской уборной Сената к Джеку Кеннеди, смогут хором попеть гарвардские футбольные песни.
Когда я за завтраком просматривал криминальную хронику в газете, у меня вдруг возникла одна мысль: а вдруг этот не шибко привлекательный парнишка, жующий хлопья «Уитиз» за соседним столиком, когда-нибудь станет сенатором? Или даже президентом. Ведь никогда не угадаешь, кто на что способен. Отец рассказывал мне как-то, что ФДР считался весьма эксцентричным студентом. Причем до такой степени, что члены одного студенческого клуба, куда до того приняли кузена Тедди, проголосовали против Рузвельта.
Гарвардские первокурсники все еще напоминают бесформенных гусениц. И потребуется немало времени, чтобы выяснилось, кто из них превратится в самую редкую бабочку.
В одном я могу быть совершенно уверен: лично я останусь такой гусеницей на всю жизнь.
Из газеты «Гарвард Кримзон» от 12 января 1955 года:
«ГИЛБЕРТ ВОЗГЛАВИТ СБОРНУЮ КОМАНДУ ПО СКВОШУ
Джейсон Гилберт, выпуск 1958 года, из Штраус-холла и Сайоссета, Лонг-Айленд, избран капитаном сборной команды первокурсников по сквошу. Гилберт, который учился прежде в Хокинс-Атвелле, где он возглавлял обе команды — как по сквошу, так и по теннису, — является непобедимой первой ракеткой этого сезона. Кроме того, он сеяный игрок под номером семь в Младшей теннисной группе Восточных Штатов».
— Гилберт, ты заслуживаешь медали, — отметил Деннис Линден. — Если бы не твоя сообразительность, этот юный зубрила Д. Д. мог действительно отправиться на тот свет.
Проктор пригласил Джейсона к себе не только для того, чтобы похвалить за героические усилия по спасению своего товарища, но и чтобы поделиться с ним новой проблемой. Иными словами, сообщить новость, которая вряд ли его обрадует.
— Мы подобрали тебе другого соседа, — объявил Деннис — Я лично выбирал его на встрече прокторов, ибо я верю — ты сможешь оказать на него стабилизирующее влияние.
— Эй, это нечестно, — возразил Джейсон. — Мне опять становиться нянькой? А нельзя ли дать нормального соседа?
— В Гарварде нормальных людей нет, — философски заметил Линден.
— Ну хорошо, Деннис, — вздохнул, соглашаясь, Джейсон. — А у этого перца какая проблема?
— Ну, — невозмутимо начал проктор, — он немного, самую малость… агрессивный.
— Ладно, это еще куда ни шло. Я занимался боксом.
Линден кашлянул.
— Дело в том, что он дерется на мечах.
— Это какой-нибудь иностранный студент из Средневековья?
— Остроумно. — Линден улыбнулся. — Нет, вообще-то он первый номер в команде фехтовальщиков. Его имя то и дело мелькает в «Кримзоне» — Берни Акерман. В сабле ему нет равных.
— О, замечательно. И кого он собрался зарубить?
— Ну, не совсем зарубить. Он живет в Холворти-холле с одним очень чувствительным китайцем. И всякий раз, стоит им о чем-нибудь поспорить, как Акерман достает свою саблю и начинает размахивать ею перед этим малым. Парнишка сейчас доведен до такого состояния, что в студенческой поликлинике пришлось выписать ему пилюли от бессонницы. И совершенно очевидно, что мы просто обязаны их расселить.
— А почему, черт побери, вы не можете поселить ко мне китайца? — выразил свое недовольство Джейсон. — Похоже, он такой славный малый.
— Не можем. Он хорошо ладит с третьим соседом — тот музыкант. Поэтому прокторы решили их не трогать. Кроме того, я всем сказал, мол, такой парень, как ты, сможет преподать этому типчику хороший урок.
— Деннис, я приехал сюда, чтобы ходить на лекции и приобретать знания, а вовсе не для того, чтобы учить приличным манерам хулиганов из Лиги плюща.
— Ладно тебе, Джейсон, — уговаривал его проктор, — у тебя все обязательно получится, и ты сделаешь из этого пугала пушистого котенка. Кроме того, ты можешь рассчитывать на какую-нибудь положительную запись в своих документах.
— Деннис, — сказал Джейсон на прощание, — вы сама доброта.
Из дневника Эндрю Элиота
16 января 1955 года
Вчера, в связи с началом зимней сессии, мы устроили грандиозную вечеринку, и Джейсон Гилберт смешил нас до потери пульса. Мы позвали нескольких тщательно отобранных краль из числа студенток местных колледжей, которые успели приобрести широкую известность своим наилегчайшим поведением. (Ньюол утверждает, будто поимел одну, пока отвозил ее назад в Пайн-Мэнор, но, кроме его слов, у нас ничего нет. Будь он поумнее, привез бы хоть какое-нибудь доказательство.)
Этому дьяволу Гилберту каким-то образом всегда удается быть в центре любой тусовки. Во-первых, он чертовски красив — до такой степени, что нам с трудом удавалось сохранять внимание к себе наших собственных подружек. А потом, когда он начал рассказывать всякие истории, мы все просто катались по полу от смеха. Оказывается, к нему недавно подселили нового соседа (что случилось с прежним, он так и не рассказал), так вот, этот парень немного больной на голову.
Каждый раз, когда Джейсон ложился спать и пытался уснуть, этот псих доставал свою саблю и начинал прыгать по гостиной, изображая из себя одного из героев Эррола Флинна.
В общем, уже в первую неделю их совместного проживания парень изрубил диван в гостиной чуть ли не на куски. Но больше всего Гилберта доставал шум. Похоже, всякий раз, когда этот чокнутый наносил победный удар, что не составляло никакого труда, поскольку диван не мог ответить ему тем же, он вопил: «Убью!» И конечно же, это бесило Гилберта со страшной силой.
И вот прошлой ночью они выяснили отношения. Гилберт вышел к этому типу, держа в руке всего-навсего теннисную ракетку, и как можно спокойнее поинтересовался, какого черта и чем он тут вообще занимается. Парень ответил, что ему нужно дополнительно попрактиковаться перед встречей с командой из Йеля.
Джейсон на это сказал, что, если ему и в самом деле нужна практика, он с удовольствием ее устроит. Только им придется сражаться до тех пор, пока кто-то из них двоих не умрет. Ясное дело, сначала парень решил, будто Гилберт берет его на пушку. Но чтобы придать своим словам убедительности, Джейсон разнес ракеткой на мелкие щепки все, что осталось от дивана. После чего повернулся к сопернику и объяснил, мол, с ним произойдет то же самое, если он проиграет.
Невероятно, но фехтовальщик выронил свое оружие и быстро ретировался к себе в комнату.
Этот случай не только положил конец ночному безумию, но на другой же день головорез сходил в мебельный магазин и купил там новенький диван в гостиную.
И у Гилберта наконец наступила спокойная жизнь. В самом деле, стало очень тихо. По всей видимости, теперь этот парень даже разговаривать с Джейсоном боится.
*****
Подобно своему знаменитому предку, Сократ Ламброс был непреклонен в вопросах, касавшихся жизненных принципов. А раз так, то ничто не могло освободить его сына Теда от вечерней работы в «Марафоне». Именно поэтому Теду не разрешили в сентябре участвовать в церемонии посвящения в первокурсники, когда ректор Пьюси произносил свою яркую речь в защиту академических свобод.
А из-за того, что сразу же после занятий Тед становился человеком подневольным, он никогда не ходил на футбольные матчи и не сидел на стадионе «Солджерз-филд» среди своих приятелей-первокурсников, не кричал с ними до хрипоты и не напивался до дурноты.
Это была одна из тысяч причин, почему Тед эмоционально не чувствовал себя полноценным членом выпуска 1958 года. А ему так хотелось уподобиться своим собратьям.
Вот почему, когда объявили о проведении Дня первокурсника, он стал умолять отца отпустить его хотя бы на вечер, чтобы поучаствовать в веселом мероприятии под названием «Дымарь», которое проводится один-единственный раз за все время студенческой жизни в Гарварде.
Сократ проявлял твердость, но Таласса заступилась за сына:
— Наш мальчик все время работает, так старается. Позволь ему отдохнуть один вечер. Parakalo, Сократ.
— Ну ладно, — наконец-то уступил глава семьи.
Сам великий Демосфен при всем своем красноречии не смог бы подобрать лучших слов благодарности во славу великодушия какого-нибудь правителя, чем те, которые расточал своему отцу юный Тед Ламброс.
И вот в день праздника, 17 февраля, Тед Ламброс побрился, надел свежую рубашку и свой лучший твидовый пиджак (из секонд-хенда, но почти новенький) и зашагал к зданию театра «Сандерс». Он заплатил доллар, что позволяло ему не только пройти на представление, а потом пить пиво, сколько влезет, но и получить при входе лотерейный приз — от трубки из высушенного кукурузного стебля до рекламных пачек сигарет «Пэлл-Мэлл».
Deo gratias, наконец-то он один из них.
В половине девятого на сцену нервной походкой вышел чрезмерно загримированный ведущий вечера, чтобы объявить о начале представления. Его встретил шквал недовольных выкриков, приправленный немыслимыми для рафинированных студентов Гарварда ругательствами.
Первым номером программы было выступление вокальной группы «Вдовы из Уэллесли», в которую входила дюжина чопорных молоденьких певиц из соседнего женского колледжа.
Едва они начали петь, как изо всех уголков зала в них градом полетели монеты, — все это сопровождалось яростными криками: «Раздевайтесь донага!»
Конферансье посоветовал девам поскорее заканчивать выступление и убираться со сцены. Следующих участников концерта ожидала подобная же участь.
Поведение первокурсников во время представления, хотя и несколько вызывающее, показалось бы верхом любезности и приличия по сравнению с тем, что происходило потом. Основная часть этого праздника — собственно говоря, то, что и называлось «Дымарём», — еще была впереди: нужно было перейти по коридору в Мемориал-холл, куда подвезли триста столитровых бочек с пивом, чтобы первокурсники смогли утолить жажду.
Разумеется, молодые люди не были оставлены без присмотра. Здесь присутствовали четыре декана, прокторы всех общежитий, а также человек десять из университетской полиции. Копы оказались дальновиднее всех, поскольку были в дождевиках, которые в конечном счете им очень пригодились.
В мгновение ока Мем-холл — зал, где обычно проходят многие торжественные мероприятия университета, — был залит пивом по колено. Тут и там затевались драки. Прокторы пытались разнимать дерущихся, но их дубасили и толкали на мокрый пол.
Тед Ламброс стоял, наблюдая за всей этой потасовкой, и не верил своим глазам. Неужели это и есть будущие мировые лидеры?
И в ту же минуту его окликнули.
— Эй, Ламброс, — заорал кто-то, — ты даже не пьян!
Это был Кен О'Брайен, который учился с ним в одной группе по латинскому языку, он был мокрым насквозь и пьяным в стельку.
Не успел Тед ответить, как ему облили голову. Крещение пивом. Пока жидкость медленно стекала на его лучший твидовый пиджак, Тед сердито набросился на Кена и врезал ему кулаком по подбородку. Но из-за этого он потерял равновесие и упал на пол, уже превратившийся в море пива.
Это было уже слишком. И хотя О'Брайен, которого он сбил с ног, вполне дружелюбно упрашивал его продолжать драку, Тед с тоской на сердце пошлепал по морю пива прочь из Мем-холла. Не оборачиваясь.
*****
Оркестр Гарварда−Рэдклиффа ежегодно проводит конкурс-концерт на звание лучшего солирующего музыканта среди студентов этих двух учебных заведений. Состязание проводится зимой, чтобы победитель — обычно это старшекурсник или последипломный студент — смог блеснуть на весеннем концерте оркестра.
Правда, всегда найдутся какие-нибудь ретивые юнцы, мечтающие о ранней славе. И Дону Лоуэнштайну, руководителю оркестра, приходится пускать в ход все свои дипломатические способности и убеждать их не позориться на публике.
Но этого первокурсника, тщедушного рыжего очкарика, пришедшего к нему на прием сегодня, никак не удавалось отговорить.
— Послушай, — немного снисходительно объяснял Лоуэнштайн, — наши солисты — это в основном те, кто намеревается идти в профессионалы. Я уверен, ты был звездой в своей школе, но…
— Я уже профессионал, — перебил его Дэнни Росси, выпуск 1958 года.
— Ладно-ладно, ты только не кипятись. Просто требования для участия в этом конкурсе невероятно высокие.
— Я знаю, — ответил Дэнни. — Если я вам не подойду, это будут уже мои проблемы.
— Давай выясним это прямо сейчас. Пойдем спустимся в зал, и я тебя послушаю.
Примерно час спустя Дональд Лоуэнштайн вернулся к себе в состоянии, близком к потрясению. Сьюзи Водсворт, его заместитель, была в их общем кабинете — она с интересом посмотрела на Дона, когда тот вошел и плюхнулся в кресло рядом со своим письменным столом.
— Сьюзи, я только что слышал игру победителя конкурса этого года. И знаешь, этот первокурсник Росси — гений.
В эту минуту вошел тот, о ком они говорили.
— Спасибо, что уделили мне время, — сказал Дэнни. — Надеюсь, теперь вы сочтете меня достойным участия в вашем конкурсе.
— Привет, — произнесла девушка из Рэдклиффа, проявляя инициативу. — Я Сьюзи Водсворт, замруководителя оркестра.
— Э-э, м-м, приятно познакомиться.
Он надеялся, что она не заметила, как он глазеет на нее из-за очков.
— Думаю, здорово, что в этом году в нашем конкурсе будет участвовать первокурсник, — сияя, добавила она.
— Ну, — застенчиво произнес Дэнни, — может, я наконец перестану обольщаться на свой счет.
— Сомневаюсь, — еще более ослепительно улыбнулась Сьюзи. — Дон сказал мне, ты очень хорош.
— О! Надеюсь, он сказал так не просто из вежливости. Внезапно наступила неловкая пауза. И за эти считанные секунды Дэнни решился сделать над собой героическое усилие и произвести впечатление на это симпатичное создание.
Конечно, он провалится, как всегда. Но зато потом сможет смело сказать себе, что закон больших чисел должен быть на его стороне.
— Мм, Сьюзи, а тебе хотелось бы послушать, как я играю?
— Очень, — ответила она с энтузиазмом и, взяв Дэнни за руку, повела его из кабинета искать свободный класс с инструментом.
Он сыграл Баха, а затем — искрометного Рахманинова. Вдохновленный тем, что рядом женщина, он демонстрировал еще более впечатляющую технику, чем прежде, но ни разу не взглянул на нее, чтобы не сбиться.
Но он все равно ощущал ее присутствие. О, и еще как ощущал!
Наконец Дэнни поднял голову. Она склонилась над роялем, глубокий вырез ее блузки открывал перед ним вид, весьма интересный с эстетической точки зрения.
— Ну как, хотя бы немного получается? — спросил он, переводя дыхание.
Широкая улыбка расцвела на лице девушки.
— Позволь мне сказать тебе кое-что, Росси, — начала она, придвигаясь ближе, чтобы положить руки ему на плечи. — Ты, без всякого сомнения, самый фантастический парень из всех, с кем я когда-либо имела удовольствие находиться в одном помещении.
— О! — сказал Дэнни Росси, глядя на нее снизу вверх, на его лбу от волнения выступили капельки пота. — Скажи, э-э, как насчет того, чтобы выпить по чашечке кофе когда-нибудь?
Она рассмеялась.
— Дэнни, а как насчет того, чтобы заняться любовью прямо сейчас?
— Прямо здесь?
Она начала расстегивать ему рубашку.
* * *
Дэнни всегда мечтал о том времени, когда женщины все же поймут, что блестящее исполнение сложного пассажа на клавиатуре рояля может возбуждать не меньше, чем мастерски исполненный пас на футбольном поле. И вот наконец это свершилось.
К тому же футболисты никогда не играют на бис.
Из дневника Эндрю Элиота
6 марта 1955 года
Так называемая система колледжей — вот что делает Гарвард и, вынужден признать, Йель непохожими на все другие университеты в Америке.
Где-то году в 1909-м Кембридж стал превращаться из небольшого поселка в настоящий город, и, хотя некоторые студенты проживали в общежитиях, основная масса гарвардцев селилась в самых разных его частях. Парни победнее снимали дешевые хибары вдоль Массачусетс-авеню, а ребята из привилегированных семей (такие, как мой отец) жили просто в шикарных квартирах в районе, который назывался в то время Золотой Берег (рядом с Маунт-Оберн-стрит). Такое социальное разобщение влекло за собой множество предубеждений.
И тогда ректор Лоуэлл решил: неправильно, когда студенты университета живут своими закрытыми группами. Поэтому он выдвинул идею взять в качестве примера английский Оксфорд, разделить университет на колледжи поменьше, и всех перемешать.
Все происходит примерно так. Сначала всех нас, первокурсников, размещают в общежитиях в Гарвардском дворе, чтобы мы имели возможность познакомиться с большинством ребят нашего общего первого курса. Спустя год считается, будто мы нашли для себя новых разных и интересных друзей. После чего мы уже готовы провести следующие три года в восхитительных небольших колледжах ближе к реке, которые гарвардцы снобистски называют просто «хаусами».
Вообще-то для некоторых парней подобные перемены имеют кое-какую образовательную ценность. Качки из Алабамы вдруг обращаются с просьбами поселить их в одном «хаусе» с кем-то из будущих медиков, философов или писателей. И если им идут навстречу, то такое положение дел вполне способно обогатить жизнь спортивных молодых людей не меньше, чем любой академический курс.
Но все обстоит совершенно иначе, когда речь заходит о преппи. Для того чтобы разнообразить блюдо под названием «жизнь», нам не нужны специальные приправы. Мы как бактерии (только чуть круче). Мы прекрасно существуем в собственной среде. Поэтому я уверен — в администрации университета ничуть не удивились, когда Ньюол, Уиглсворт и я решили продлить наше совместное проживание на следующие три года.
Сначала мы хотели, чтобы к нам присоединился Джейсон Гилберт и стал четвертым. Он парень очень даже неплохой, и с ним было бы весело. К тому же Ньюол считал, что мы могли бы извлекать выгоду из того, что у него переизбыток поклонниц. Но не это главное.
Дик предложил ему эту идею, когда они возвращались на автобусе после матча по сквошу против Йеля (в котором мы победили). Но Джейсон не захотел. Ему до этого сильно не везло с соседями, просто до ужаса, поэтому он решил жить один. И хотя второкурсники редко пользуются такими привилегиями, но проктор общежития, в котором жил Гилберт, обещал написать письмо в его поддержку. А еще Джейсон предложил, чтобы в списке предпочтений мы указали один и тот же «хаус». Тогда можно вместе питаться, а ему будет удобно посещать наши многочисленные импровизированные вечеринки.
Теперь осталось решить единственную проблему — куда податься.
Хотя колледжей было семь, но только три из них действительно были приемлемы для нас в социальном плане. Ведь невзирая на все эти разговорчики про демократию, в большинстве случаев главы колледжей хотят придать своим «хаусам» некий шик, а раз так — стараются подбирать для себя студентов определенного типа, взаимно тяготеющих друг к другу.
Много народу выбирает «Адамс-хаус» (названный так в честь славного парня Джонни из выпуска 1755 года, второго президента Соединенных Штатов), может, потому, что там раньше находились квартиры Золотого Берега. К тому же, и это немаловажно, их повар некогда работал в одном чудесном нью-йоркском ресторане (фактор, который трудно не принимать во внимание, особенно если речь идет о трех годах жизни, когда приходится ежедневно в одном и том же месте завтракать, обедать и ужинать).
Есть еще «Лоуэлл-хаус», шедевр в георгианском стиле, удобное место для членов «Файнал-клубов» — глава этого колледжа еще в большей степени англичанин, чем сама английская королева. К тому же это очень скромное место.
Но бесспорно, рай для преппи в Гарварде — это… «Элиот-хаус». Излишне говорить, что и Уиг, и Ньюол хотят именно его указать номером первым в списке предпочтений. Мне же становится немного не по себе, как подумаю, что придется жить в этом здании грозного вида из красного кирпича — памятнике моему прапрадедушке (и даже с его статуей во дворе).
И все же Уигу и Ньюолу не терпелось попасть туда, где большинство наших приятелей уже расположились с удобством. Мы никак не могли определиться с выбором, пока однажды поздним вечером нас не удивил своим появлением неожиданный гость.
Хоть мы и были пьяны, но, к счастью, не настолько, чтобы не услышать, как кто-то стучится в дверь.
Ньюол поднялся с места и, пошатываясь, пошел встретить ночного гостя. Услышав, как он вдруг воскликнул: «Господи Иисусе!», я тоже поспешил к двери, откуда донесся ответ нашего посетителя: «Не совсем так, молодой человек, я всего лишь Его смиренный ученик».
Это был не кто иной, как профессор Финли. Он, собственной персоной, — и в нашей общаге!
Он случайно проходил мимо, совершая вечернюю прогулку, и подумал, а не заглянуть ли ему к нам, чтобы спросить, куда мы собираемся подавать заявку на будущий год. И особенно его интересовало, не получит ли «Элиот-хаус» «преимущественное право» среди остальных претендентов на наш выбор.
Мы тут же в один голос пообещали, мол, обязательно получит, хотя он прекрасно понимал, что именно меня беспокоит — быть Эндрю Элиотом в «Элиот-хаусе», глава которого носит звание Элиот-профессора по древнегреческой литературе.
На самом деле он пришел поддержать меня и заверить в том, что он вовсе не ждет, будто я сразу начну переводить Библию для индейцев или стану ректором Гарварда. Но он верит, что и я, пусть и как-то иначе, чем мой прапрадед, но оставлю свой след на этой земле. Не знаю, что я испытал в ту минуту — был ли я потрясен или просто растроган. Выходит, этот великий профессор думает, будто я смогу действительно дорасти до… ну, не знаю… до кого-нибудь.
Наутро я все еще не был до конца уверен, что Джон X. Финли действительно лично приходил к нам в общежитие.
Но даже если он нам приснился, мы трое все равно пойдем в «Элиот». Ибо Финли, даже если это был всего лишь его призрак, умеет очаровывать, как никто другой.
*****
Когда по утрам Джейсон Гилберт забирал у своей двери газету «Кримзон», он сразу же открывал ее на спортивной странице — посмотреть, какой из его подвигов упомянут здесь в очередной раз. После этого он читал первую страницу — узнать о событиях университетской жизни. И лишь потом, если у него оставалось время, он просматривал сообщения о новостях в мире, краткие заголовки которых давались в специальном разделе.
И по этой причине он не обратил внимания на короткую заметку, в которой сообщалось, что «впервые за всю историю конкурса исполнительского мастерства, проводимого оркестром Гарварда-Рэдклиффа, победителем стал студент первого курса.
Вечером 12 апреля 1955 года Дэниел Росси, выпуск 1958 года, в сопровождении оркестра исполнит Концерт ми-бемоль Ференца Листа».
Джейсон узнал о концерте лишь через три дня, когда обнаружил у себя под дверью конверт.
Дорогой Гилберт!
Если бы ты не помог мне пройти тест со скамейкой, я бы, наверное, не имел возможности заниматься музыкой в должном объеме, чтобы победить в конкурсе.
Вот для тебя, как обещал, два билета. Приходи с подружкой.
С уважением,
Дэнни.
Джейсон улыбнулся. Как давно это было — воспоминания о той сумасшедшей неделе в начале учебного года уже почти потускнели, а об обещании Дэнни он и вовсе забыл. Зато теперь ему есть куда пригласить Энни Рассел — самую симпатичную девушку в Рэдклиффе. Джейсон уже давно подыскивал для этого удобный случай. И вот такой случай представился — как нельзя кстати.
Вечером 12 апреля в театре «Сандерс» собрались многочисленные ценители талантов, чтобы присмотреться к юному исполнителю, про которого говорили, будто он ворвался в музыкальную галактику Кембриджа, как новая комета.
Но никому из тех, кто пришел на концерт, не дано было понять, что ощущает в эту минуту сам исполнитель, готовящийся предстать перед судом взыскательной публики. Дэнни стоял за кулисами и с все возрастающим волнением и страхом наблюдал за тем, как новые и новые лица появляются в зале. Здесь присутствовали не только его преподаватели и профессора, он также узнал весьма уважаемых людей из знаменитых консерваторий города. О боже, даже Джон Финли пришел.
Все эти несколько недель, пока шла подготовка к концерту, репетиции с оркестром проходили в приподнятом настроении. Дэнни с нетерпением и даже с некоторой маниакальной радостью ожидал этого грандиозного события — когда ему представится возможность продемонстрировать свой талант пианиста перед залом, вмещающим более тысячи человек, перед всеми этими важными персонами. Он вдруг стал чувствовать себя великаном.
Но так было до вчерашнего вечера. Ибо накануне события, которое должно было превратиться в его коронацию на гарвардской сцене, Дэнни не мог уснуть. Метался. Ворочался. Представлял себе самое худшее. И стонал, словно это худшее должно случиться неизбежно.
Наверняка я стану посмешищем, думал он. Обязательно упаду в обморок, выйдя на сцену. Или просто споткнусь и упаду. Или вступлю слишком рано. Или слишком поздно. Или вообще забуду, что играть. Все повеселятся от души. И не только дамочки из округа Ориндж, но и целая тысяча известнейших во всем мире, уважаемых людей. Какое несчастье. И вообще, зачем я только сунулся на этот чертов конкурс?
Он потрогал у себя лоб. Горячий и влажный. Может, я заболел, подумал он. У него затеплилась надежда. Может, придется отменить выступление. О, прошу Тебя, Господи, пускай у меня будет грипп. Или даже что-нибудь посерьезнее.
К своему великому огорчению, наутро он чувствовал себя вполне здоровым. А это значило, что вечером ему не миновать встречи с гильотиной в театре «Сандерс».
Он одиноко стоял за сценой, желая оказаться где-нибудь совсем в другом месте.
Дон Лоуэнштайн, дирижер сегодняшнего концерта, подошел к нему, чтобы поинтересоваться, готов ли он к выступлению. Дэнни хотел сказать «нет». Но непроизвольно, сам того не желая, кивнул.
Он набрал в грудь воздуха, сказал про себя: «Вот дьявол» — и вышел на сцену, не отрывая глаз от пола. Перед тем как сесть за рояль, он слегка поклонился публике — в знак признательности за вежливые аплодисменты. К счастью, огни прожекторов ослепили его и он не видел лиц в зале.
А затем случилось нечто необъяснимое.
Едва он оказался за роялем, его страх преобразовался в новое чувство. Это было возбуждение. Он сгорал от желания творить музыку.
Он подал знак Дону, что готов.
С первым взмахом дирижерской палочки Дэнни впал в странное гипнотическое состояние. Ему снился сон, будто он играет безупречно. Так хорошо в своей жизни он еще никогда не играл.
Крики «браво!» летели к нему из всех уголков большого зала. И аплодисменты звучали без всякого «диминуэндо».
Все, что творилось вокруг Дэнни после выступления, напомнило Джейсону чествование победителя финальной встречи на звание чемпиона какого-нибудь кубка по теннису. Поклонники разве что не подбрасывали героя в воздух и не носили на руках вокруг театра. Вся элита музыкальной общественности Кембриджа выстроилась в очередь, чтобы обнять его или просто пожать руку.
И все же, когда Дэнни заметил Джейсона, он высвободился из объятий и поспешил к краю сцены, чтобы с ним поздороваться.
— Ты был бесподобен, — тепло поприветствовал его Джейсон. — Так приятно было получить от тебя билеты на концерт. Кстати, позволь представить тебе мою подругу, мисс Энни Рассел, выпуск тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года.
— Привет, — улыбнулся Дэнни. — Ты учишься в Клиффе?
— Да, — ответила она, светясь от радости, — И я, наверное, повторю то, что до меня уже сказал миллион человек: сегодня вечером ты был просто изумителен.
— Спасибо, — поблагодарил Дэнни.
И тут же добавил извиняющимся тоном:
— Знаете, ребята, мне очень жаль, но я должен идти — осталось еще несколько профессоров, с которыми надо бы обменяться рукопожатиями. Давайте как-нибудь встретимся и сходим куда-нибудь, посидим, а, Джейсон? Рад был познакомиться, Энни.
Он махнул рукой на прощание и был таков.
На другой день Джейсон, вдохновленный тем, что Энни накануне весь вечер была весела, позвонил ей снова, чтобы пригласить ее на футбольный матч, который состоится в следующую субботу.
— Извини, мне очень жаль, — ответила она, — но я еду в штат Коннектикут.
— О, у тебя свидание в Йеле?
— Нет. Дэнни будет играть с Хартфордским симфоническим оркестром.
«Проклятье, — подумал Джейсон, вешая трубку. — Все надежды рухнули. Вот тебе урок на будущее: никогда не помогай сокурсникам в Гарварде, даже если это всего лишь тест «наступи на скамейку»».
*****
24 апреля 1955 года, во вторник, воздух в Кембридже был все еще по-зимнему свеж. Однако, судя по официальной статистике, приведенной администрацией университета, можно было предположить, что в метафорическом смысле лучи солнечного света уже ворвались в жизнь 71,6 процента первокурсников трехсот двадцать второго выпуска Гарварда. Этому большинству было отчего ликовать: они определились с выбором коттеджа и их просьбу удовлетворили.
Для троицы из крыла Джи-21 никаких неожиданностей не было, ведь еще месяц назад им было явление необычного архангела, принесшего благую весть об их поступлении. Однако молодые люди были приятно удивлены, узнав, что их определили в номер с великолепным видом на набережную реки. Не многим второкурсникам перепадало такое отменное жилье.
Кроме того, не все второкурсники получали привилегию жить в отдельном номере. Но Джейсон Гилберт удостоился такого права (за вышеупомянутые заслуги). Его одноместное жилище находилось во внутреннем дворе «Элиота», как раз напротив того здания, где поселились три его друга-аристократа.
Он поделился этой отличной новостью с отцом, с которым регулярно разговаривал по телефону — раз в неделю.
— Потрясающе, сынок. Господи, даже те, кто просто слышал о Гарварде, знают, что в «Элиот-хаусе» собраны сливки общества.
— Вообще-то здесь все считаются сливками общества, папа, — шутливо заметил Джейсон.
— Да, разумеется. Но Элиот — это creme de la creme, Джейсон. Мы с твоей матерью очень тобой гордимся. И всегда будем гордиться. Кстати, а ты делал те новые упражнения для отработки ударов слева?
— Да, папа. Конечно.
— Я читал в «Мире тенниса», что все большие шишки набирают в весе, пока разъезжают с турнира на турнир, все равно как боксеры за ночь.
— Наверное, — сказал Джейсон, — но вообще-то у меня совершенно нет времени. Очень много приходится заниматься.
— Конечно, сынок. Если что-то идет в ущерб учебе, то лучше не надо. Ладно, жду звонка через неделю.
— Пока, пап. Маму поцелуй.
Что же касается Дэнни Росси, то он был вне себя от возмущения. Как же так, ведь он просил в своем заявлении, чтобы его определили в «Адамс-хаус», поскольку именно здесь в основном живут музыканты и литераторы. Тут только кликни, и народу сбежится на целый камерный оркестр.
Он был уверен, что его возьмут в «Адамс», поэтому особенно не ломал себе голову над тем, какие «хаусы» указывать на втором и третьем месте в перечне своих предпочтений. Просто вписал небрежно первые пришедшие на ум названия — «Данстер» и «Элиот».
И вот его направили в «Элиот» — куда он хотел меньше всего.
Как они могли с ним так поступить — с ним, кто уже отличился в университете, добился такого признания среди публики? Неужели в «Адамс-хаусе» не поняли, кому они отказали, ведь им не придется впоследствии с гордостью рассказывать всем, что здесь у них проживал сам Дэнни Росси?
Более того, ему совсем не нравилась перспектива торчать целых три года в этом «Элиоте» с кучкой самодовольных преппи.
И Дэнни решил обратиться с жалобой к самому господину Финли. После прослушивания курса лекций «Гум-два» он проникся глубочайшим уважением к этому выдающемуся человеку — вот кто поймет истинную причину недовольства, если честно объяснить, почему Дэнни не хочется идти в возглавляемый им колледж.
Каково же было его изумление, когда Финли откровенно во всем сознался.
— Это я очень хотел заполучить вас, Дэниел. Мне даже пришлось главе «Адамс-хауса» предложить взамен двоих крепких футболистов и одного публикующегося поэта — лишь бы только он согласился отдать вас.
— Наверное, я должен быть польщен, сэр, — сказал Дэнни, совершенно сбитый с толку таким поворотом событий. — Просто мне…
— Я знаю, — сказал профессор, прежде чем Дэнни успел высказать свои опасения, — но, несмотря на уже сложившуюся репутацию, я хочу, чтобы наш колледж выделялся по всем дисциплинам. Вы когда-либо посещали «Элиот-хаус»?
— Нет, сэр, — признался Дэнни.
Спустя мгновение Финли уже вел Дэнни вверх по винтовой лестнице башни, выходящей во внутренний двор. Молодой человек уже запыхался, но энергичный Финли бодро поднимался по ступеням. И наконец он распахнул дверь.
Первое, что бросилось Дэнни в глаза, — удивительно красивый вид на реку Чарльз, открывающийся из огромного круглого окна. И лишь потом он заметил рояль.
— Что вы об этом думаете? — спросил Финли. — Все великие умы прошлого обретали вдохновение в местах возвышенных. Вспомните, как итальянский гений Петрарка взбирался на гору Венту. Весьма платонический поступок.
— Глазам своим не верю, — произнес Дэнни.
— Дэниел, возможно ли, сидя здесь, наверху, написать симфонию, как, по-вашему?
— Не то слово.
— Вот почему мы хотели заполучить вас в «Элиот-хаус». Не забывайте, все колледжи в Гарварде рады принять у себя гениев, но только мы их поощряем.
И этот великий человек, живая легенда Гарварда, протянул руку юному музыканту и произнес:
— С нетерпением жду вашего появления здесь осенью.
— Благодарю вас, — сказал Дэнни, крайне растроганный. — Спасибо, что пригласили меня в «Элиот».
И все же для некоторых студентов выпуска 1958 года день 24 апреля ничем не отличался от других учебных дней.
Тед Ламброс был одним из тех немногих, кому так не повезло. Он ведь жил у себя дома и не подавал никаких заявлений по поводу выбора колледжа в качестве места проживания, а потому новость, всколыхнувшая все население Гарвардского двора, оставила его совершенно равнодушным.
Он, как обычно, с утра сходил на занятия, днем посидел в библиотеке Ламонта, а в пять вечера направился в «Марафон».
И все это время он не мог не чувствовать ликования своих более удачливых сокурсников: еще бы, ведь они проведут оставшиеся три года на берегу реки в качестве жителей единственного в своем роде городка.
Получив на экзаменах в середине семестра одну оценку «отлично» с минусом и по каждому из трех предметов «хорошо», он вполне справедливо предположил, что ему полагается стипендия — в таком размере, чтобы она позволяла жить в кампусе.
Однако, прочитав письмо из отдела финансовой помощи студентам, в котором с большим удовольствием сообщалось, что на следующий год ему выделена стипендия в размере восьмисот долларов, он крайне огорчился.
На первый взгляд, можно было бы тихо порадоваться и такой скромной сумме. Но все дело в том, что совсем недавно в Гарварде объявили об увеличении платы за обучение ровно на такую же сумму. Тед был расстроен донельзя. Как это все напоминало безумный бег белки в колесе!
Он по-прежнему не являлся полноценным членом этого сообщества. Пока что.
*****
Оказывается, не только представители академической общественности побывали на концерте Дэнни Росси в театре «Сандерс». Солист даже не догадывался о том, что по приглашению профессора Пистона его выступление прослушал и сам Шарль Мюнш — выдающийся дирижер Бостонского симфонического оркестра. Маэстро прислал собственноручно написанное письмо, в котором высоко оценивал мастерство Дэнни и приглашал его с толком для себя провести лето, посещая концерты знаменитого Тэнглвудского музыкального фестиваля.
Программа еще не определена, но я уверен, знакомство со всеми великими музыкантами, приезжающими на фестиваль, пойдет вам на пользу. И я бы желал лично пригласить вас присутствовать на репетициях нашего оркестра, поскольку мне стало известно, что вы стремитесь сделать профессиональную карьеру.
Искренне ваш,
Шарль Мюнш.
Это приглашение, помимо всего прочего, помогло бы решить щекотливую семейную проблему. Дело в том, что в своих частых письмах Гизела настойчиво уговаривала сына приехать летом домой, тогда отец обязательно, в этом нет никаких сомнений, перестанет клеймить собственного сына. И они смогут наладить отношения.
И хотя ему безумно хотелось повидаться с матерью — и поделиться своим огромным успехом с профессором Ландау, — Дэнни решил, что не стоит испытывать судьбу и нарываться на очередной конфликт с Артуром Росси, врачом-стоматологом.
И внезапно, как-то очень быстро, первый год учебы в университете подошел к концу.
Май начался с подготовки к экзаменам. Теоретически считалось, что эти специальные дни даются для индивидуальных дополнительных занятий. Но для большинства студентов Гарварда (таких, как Эндрю Элиот и компания) это время означало, что пора браться за ум и садиться за выполнение всех семестровых заданий, начиная с тех, которые давались еще на самых первых лекциях и семинарах в начале учебного года.
Спортивный сезон завершился выяснением отношений во встречах с командами Йельского университета. Не всегда эти сражения завершались в пользу Гарварда. Но свою теннисную команду Джейсон Гилберт все же привел к победе. Безжалостно расправляясь с первой ракеткой команды соперников, Джейсон с особым наслаждением наблюдал во время матча за тем, как изменяется в лице тренер из Йеля, а потом он еще раз вернулся на корт, уже в паре с Дики Ньюолом, чтобы вновь упиться сладкой местью.
Теперь Джейсону тоже пришлось засесть за учебники и как следует покорпеть. Он решительно сократил количество светских развлечений, позволяя себе расслабляться только по выходным.
Тем временем, стремительно возросли продажи сигарет и стимулирующих пилюль «NōDōz». Читальный зал Ламонта сутками напролет был забит до отказа. Современная вентиляционная система библиотеки не справлялась с запахами грязных рубашек, холодного пота и неприкрытого испуга. Но никто ничего не замечал.
Экзамены принесли сплошное облегчение. Ибо студенты выпуска 1958 года, к своей великой радости, узнали, что старинная присказка про Гарвардский университет: «Поступить сюда очень трудно. Но чтобы не окончить Гарвард, надо быть сущим гением» — оказалась на удивление правдивой.
Постепенно пустели корпуса общежитий первокурсников, где освобождали места для выпускников двадцатипятилетней давности, которые должны съехаться в университет, чтобы еще раз пожить здесь с неделю во время проведения мероприятий, приуроченных к этой дате. Однако среди студентов нынешнего выпуска были и такие, кто уезжал отсюда насовсем.
Мизерное количество из всех первокурсников совершили невозможное — завалили экзамены. Некоторые честно признались самим себе, что перспектива и дальше испытывать все возрастающее давление со стороны невероятно честолюбивых сверстников просто невыносима. А потому, чтобы сохранить нормальную психику, предпочли перевестись в учебные заведения поближе к дому.
Некоторые продолжали неравную борьбу. В результате чего повреждались умом. Случай с Дэвидом Дэвидсоном (он все еще находился в клинике) не был единичным. На Пасху здесь произошло еще одно самоубийство. В «Кримзоне» впоследствии сочувственно написали, что студент погиб в автомобильной катастрофе, хотя все знали, что мертвое тело Боба Разерфорда из Сан-Антонио нашли в его собственном автомобиле, который стоял в гараже.
Впрочем, как выразились бы некоторые представители нашего курса, известные своей суровостью: не стало ли все происходящее определенным уроком для всех нас — как для жертв, так и для тех, кто выжил? Будет ли жизнь потом, на вершине успеха, легче той, которая протекала в добровольных пыточных камерах Гарварда?
А самые ранимые и впечатлительные понимали, что выживать придется еще три года.
Из дневника Эндрю Элиота
1 октября 1955 года
В августе, когда мы собрались все вместе в родовом гнезде нашей семьи в штате Мэн — где большую часть времени я занимался тем, что знакомился со своей новой мачехой и ее детьми, — отец и я дружески побеседовали на берегу озера, как и положено раз в году. Во-первых, он поздравил меня с тем, что я хоть и со скрипом, но сдал экзамены по всем предметам. Честно говоря, перспектива того, что сын в течение четырех лет будет находиться в стенах учебного заведения, чрезвычайно радовала его.
Затем в воспитательных целях он сообщил мне, что, по его мнению, я не должен страдать из-за того, что имел несчастье родиться богатым. Главная мысль отцовской речи заключалась в том, что он, конечно, и дальше будет с удовольствием оплачивать мою учебу и проживание в кампусе, но выдачу денег на карманные расходы собирается прекратить — для моего же блага.
И поэтому, если мне захочется — а он очень надеется, что захочется, — записаться в один из клубов, сходить на стадион поболеть за сборную команду Гарварда, пригласить какую-нибудь подходящую юную даму в кафе «Локе-обер» и так далее, я должен буду самостоятельно поискать доходное занятие. Все это, конечно же, научит меня по-эмерсоновски «поверить в собственные силы». Я очень вежливо его поблагодарил.
Приехав в Кембридж до начала занятий на втором курсе, я сразу же пошел в студенческий центр занятости, где выяснил, что самые прибыльные места уже разобрали студенты-стипендиаты — им, конечно же, «бабки» были гораздо нужнее, чем мне. Таким образом, я лишился возможности приобрести поучительный опыт мытья грязной посуды и раскладывания картофельного пюре по тарелкам.
И вот, когда мне уже ничего не светило, во внутреннем дворике «Элиота» я случайно встретил мистера Финли. Услышав рассказ о причине моего раннего появления в университете, он одобрил отцовское стремление привить сыну прекрасные американские ценности. Как ни странно, он тут же повел меня прямо в библиотеку «Элиот-хауса» — словно у него не было других дел — и там уговорил Неда Девлина, заведующего библиотекой, взять меня на работу помощником библиотекаря.
В общем, я славно устроился. Три раза в неделю за семьдесят пять центов в час я должен просто сидеть за столом в читальном зале, с семи вечера до двенадцати ночи, и наблюдать за тем, как ребята читают книжки.
Между прочим, глава колледжа профессор Финли, скорее всего, знал, что делает, ибо работа эта совершенно необременительна и мне ничего не останется делать, кроме как самому читать книги.
Лишь изредка кто-нибудь из читателей просит меня выдать какую-нибудь книгу, а так я сижу, почти не отрываясь от чтения, — и только если в зале кто-то начнет слишком громко разговаривать, мне приходится просить их, чтобы они заткнулись.
Но вчерашний вечер не был похож на все предыдущие. Ибо в библиотеке «Элиот-хауса» и в самом деле произошло кое-что необычное.
Примерно часов в девять я поднял глаза, чтобы просто оглядеть помещение. В зале находилось еще довольно много читающих преппи: все одетые как обычно — в рубашки с пуговицами на концах воротничков и в хлопчатобумажные слаксы.
Но за одним из столов в дальнем углу сидел какой-то парень атлетического телосложения, на плечах которого я увидел нечто странное. Это же мой пиджак, подумалось мне. Точнее, мой бывший пиджак. В принципе, я мог бы его и не узнать, но данный экземпляр — из твида, с обтянутыми кожей пуговицами — мои предки привезли мне из Лондона, купив в «Хэрродсе». Такие не встретишь на каждом шагу.
Но не это меня удивило. В конце концов, я ведь сам еще весной продал свой пиджак одному известному скупщику подержанных вещей по имени Джо Кизер. Он человек для Гарварда просто незаменимый: когда моим дружкам не хватает денег на предметы первой необходимости, будь то тачка, выпивка или клубные взносы, они обычно загоняют свои модные тряпки старине Джо.
Но я не знаком ни с кем из парней, кто бы покупал у него вещи. Этот читатель показался мне немного подозрительным. Словом, поскольку я был при исполнении служебных обязанностей, мне предстояло решить эту проблему. Возможно, и очень даже похоже на то, что в библиотеку проник лазутчик, замаскировавшийся под преппи.
Парень был приятной наружности — темноволосый и симпатичный. Но пожалуй, чересчур опрятный. Я имею в виду, хотя в читальном зале было душновато, он не только не снял пиджак, но и воротник на рубашке у него был застегнут наглухо — это сразу бросалось в глаза. А еще он, казалось, зубрил что-то изо всех сил. Сидит, зарывшись с головой в книгу, и только время от времени заглядывает в словарь.
Конечно, это не запрещено законом. Однако, насколько мне известно, в «Элиот-хаусе» никто себя так не ведет. Поэтому я решил присмотреть за этим возможным нарушителем.
Обычно в одиннадцать сорок пять я начинаю гасить свет, давая посетителям понять, что библиотека закрывается. Но вчера к этому времени читальный зал уже опустел — если не считать незнакомца в моем бывшем пиджаке. У меня появилась возможность раскрыть его тайну.
Я как бы между прочим подошел к его столу и, указав на большую лампу в центре зала, спросил, не возражает ли он, если я ее выключу. Вздрогнув от неожиданности, он поднял на меня глаза и сказал немного извиняющимся тоном, мол, не смотрел на часы и не знал, что библиотека уже закрывается.
Когда в ответ на это я пояснил, что согласно правилам колледжа у него есть еще официальные четырнадцать минут, парень понял мой намек. Он встал и спросил, как я догадался, что он не из «Элиота». Что-то не так с его лицом?
Я откровенно сказал ему, мол, не с лицом, а всего лишь с пиджаком.
Это озадачило незнакомца. Поскольку он принялся было рассматривать свою одежду, я объяснил ему, что пиджак, который на нем, — моя бывшая собственность. И тут же, спохватившись, что ляпнул бестактность, заверил парнишку, мол, он может пользоваться библиотекой в любое время, когда я на месте.
Ведь он же студент Гарварда, не так ли?
Да. Оказалось, он второкурсник, но живет вне территории кампуса. Его зовут Тед Ламброс.
*****
17 октября в «Элиот-хаусе» произошел небольшой бунт. А именно выступление против классической музыки. Точнее, демонстрация против Дэнни Росси. А чтобы быть совсем точным, агрессивные действия на самом деле были направлены не на молодого человека, а на его рояль.
Все началось с того, что парочка тусовщиков чуть ли не в дневное время устроила у себя вечеринку с коктейлем. В обычные дни Дэнни занимался на инструменте в Пейн-холле. Но перед экзаменами или зачетами он играл на стареньком рояле в своей комнате.
В тот день, когда он без устали играл у себя наверху, кому-то из радушных хозяев коктейль-пати показалось, будто под музыку Шопена не очень-то хорошо надираться в хлам. Это же вопрос вкуса. А для «Элиот-хауса» вкус превыше всего. Вот почему было решено, что Росси должен умолкнуть.
Вначале они пустили в ход дипломатические средства. Отправили на переговоры Дики Ньюола, чтобы тот вежливо постучался в дверь комнаты Росси и почтительно предложил Дэнни «прекратить бренчать и пачкать им мозги».
Пианист ответил, что правила проживания в общежитии позволяют ему играть в дневное время, поэтому он имеет на это полное право. На это Ньюол сказал, что плевать он хотел на эти правила с высокой колокольни, ибо Росси своей музыкой мешает вести очень серьезную беседу. После чего Дэнни попросил его уйти. Что тот и сделал.
Когда Ньюол вернулся и сообщил собутыльникам о провале переговоров, они приняли решение о необходимости воздействовать на противника не словом, а делом.
Четверо легионеров «Элиота» — самых крепких и самых нетрезвых — решительным шагом пересекли внутренний двор и поднялись по винтовой лестнице в комнату Росси. Они тихонько постучались к нему. Он слегка приоткрыл дверь. Не произнося ни слова, бойцы прошли внутрь, окружили ненавистный инструмент, отволокли его к раскрытому окну и — сбросили вниз.
Рояль Дэнни, пролетев три этажа, упал во двор, ударился о мощеный тротуар и разлетелся на мелкие кусочки. По счастливой случайности, никто в это время внизу не проходил.
Росси испугался, что его сейчас тоже выкинут из окна. Но Дики Ньюол просто заметил мимоходом: «Спасибо за сотрудничество, Дэн». И банда весельчаков удалилась.
За считанные секунды вокруг разбитого инструмента собралась целая толпа. Первым возле него оказался Дэнни — он вел себя так, будто убили кого-то из членов его семьи.
(«Бог ты мой, — рассказывал потом Ньюол, — никогда не думал, что можно так сокрушаться из-за простой деревяшки».)
Правонарушители, совершившие нападение, были немедленно вызваны в кабинет старшего наставника, где господин Портер пригрозил им исключением из университета и велел заплатить за новый рояль, а также за разбитое окно. Мало того, он приказал тотчас пойти и извиниться.
Но Росси все еще негодовал. Он заявил, что они — кучка диких животных, которым не место в Гарварде. Поскольку мистер Портер находился рядом, они нехотя согласились с этим высказыванием. А когда все разошлись, тусовщики поклялись отомстить этому «плюгавому итальяшке-замухрышке», из-за которого у них столько неприятностей.
В тот же вечер за ужином Эндрю Элиот (который во время всей этой заварушки отсиживался на скамейке запасных на матче по футболу) увидел Дэнни: он сидел в одиночестве за дальним столиком и с несчастным видом ковырялся в своей тарелке. Эндрю подошел к нему и сел напротив.
— Эй, Росси, я слышал про твой рояль, мне очень жаль.
Дэнни поднял на него глаза.
— Что они о себе воображают, черт бы их побрал? — неожиданно взорвался тот.
— Сказать тебе правду? — откликнулся Эндрю. — Они воображают, будто являются воплощением всего изысканного. А на самом деле это просто кучка пустоголовых преппи, которые попали сюда лишь благодаря тому, что их богатые родители оплачивали им учебу в дорогих школах. А из-за парней вроде тебя они чувствуют себя неуверенно.
— Из-за меня?
— Ну да, Росси. В тебе все дело. У тебя есть то, что невозможно купить за деньги, и это бесит их до чертиков. Они завидуют, ведь у тебя есть настоящий талант.
Дэнни помолчал немного. Затем посмотрел на Эндрю и тихо произнес:
— Знаешь, Элиот, а ты действительно хороший парень.
*****
Теду никак не удавалось сосредоточить свое внимание на Елене Троянской. Но не потому, что рассказ профессора Уитмена о появлении Елены в третьей песне «Илиады» не доставлял ему никакого удовольствия. Просто все мысли Теда устремились к образу даже более дивному, чем прекрасный лик той, ради которой тысячи кораблей однажды пустились в плавание.
Вот уже больше года он не сводил глаз с этой девушки. Прошлой осенью они стали вместе изучать древнегреческий язык, и Теду до сих пор не забыть того мгновения, когда он впервые увидел ее: утреннее солнце нежно светило сквозь окна Север-холла, озаряя эти янтарные волосы и тонкие черты лица, которое было словно выточено из слоновой кости. Платье девушки, неброское, но сшитое с большим вкусом, заставило его вспомнить о нимфе из оды Горация — «simplex munditiis» — «прекрасное в простоте».
Он хорошо помнит тот день, уже тринадцать месяцев назад, когда Сара Харрисон впервые привлекла к себе его внимание. Стюарт попросил кого-нибудь из студентов проспрягать слово «paideuo» в имперфекте и в первом аористе, и она вызвалась отвечать. Девушка всегда робко занимала место в самом последнем ряду у окна — в отличие от Теда, который предпочитал сидеть впереди и точно по центру. Она читала вслух правильно, но таким тихим голосом, что профессор вежливо попросил ее говорить громче. Это и был тот самый момент, когда Тед Ламброс повернул назад голову и увидел девушку.
С тех пор он стал садиться на другое место — в первом ряду, но крайнее справа, так, чтобы можно было созерцать Сару и одновременно участвовать в учебном процессе. Дома в письменном столе он хранил «Реестр Рэдклиффа» и, как запойный пьяница, то и дело доставал журнал колледжа и тайно любовался ее фотографией. Скудную информацию о девушке, приведенную под снимком, он выучил наизусть. Она была из Гринвича, штат Коннектикут, посещала школу мисс Портер. Жила в общежитии Кэбот-холл — вряд ли он когда-нибудь наберется смелости ей позвонить.
На деле же ему не хватало духу даже просто обратиться к ней после занятий. Так он и жил целых два семестра, сосредоточивая свое внимание в равной степени на сложных формах греческих глаголов и на прелестных чертах лица Сары. И если, отвечая на вопросы преподавателя по грамматике, он демонстрировал смелость и решительность, то сказать хотя бы несколько слов ангельской Саре Харрисон ему не позволяла патологическая робость.
Но потом случилось нечто непредвиденное. Сара не смогла ответить на какой-то вопрос.
— Простите, мистер Уитмен, но мне никак не удается понять особенности гекзаметра Гомера.
— Чуть больше практики, и у вас все получится, — доброжелательно ответил профессор. — Мистер Ламброс, вы не могли бы прочесть вслух и перевести эту строку, будьте любезны.
Так все и началось. После занятий Сара сама подошла к Теду.
— Черт возьми, ты читаешь с такой легкостью. Как это у тебя получается?
Он едва смог призвать все свое мужество и ответить ей.
— Я бы с удовольствием помог тебе, если хочешь.
— О, спасибо. Я была бы тебе очень признательна, честно.
— Как насчет чашечки кофе в «Клюве»?
— Отлично, — сказала Сара.
И они вместе вышли из Север-холла и зашагали рядом.
Тед сразу понял, в чем ее трудность. Она совершенно игнорировала наличие «дигаммы» — греческой буквы, существовавшей в языке во времена Гомера, но с тех пор вышедшей из употребления, поэтому ее даже перестали печатать в текстах.
— Ты просто представь себе, где в слове можно поставить на первое место «w». Как, например, в oinos, которое тогда станет woinos, и сразу же напомнит тебе слово «вино», что оно и означает.
— Знаешь, Тед, ты так прекрасно объясняешь.
— Может, мне легче потому, что я грек, — сказал он с несвойственной ему стеснительностью.
Спустя два дня профессор Уитмен снова вызвал Сару Харрисон прочесть гомеровский гекзаметр. Она блестяще справилась с заданием, после чего с благодарной улыбкой взглянула через всю аудиторию на своего наставника, который не скрывал гордости за нее.
— Большое спасибо, Тед, — шепнула она ему, когда они выходили из класса. — Чем тебе отплатить?
— Ну, может, еще раз выпьешь со мной кофе.
— С удовольствием, — ответила она.
И улыбнулась так, что у него слегка подогнулись колени.
С тех пор встречи после занятий превратились в некий ритуал. Тед ждал их с нетерпением, подобно тому как благочестивый монах предвкушает заутреню. Разумеется, беседовали они на общие темы — в основном говорили о том, что проходили на занятиях в классе и особенно о греческом языке. Тед был предельно осторожен: он боялся нечаянным словом или жестом нарушить что-либо в их отношениях и утратить это платоническое чувство восторга.
И тем не менее их общение помогало обоим изучать предмет, который вел профессор Уитмен. Понятно, что Тед был сильнее в вопросах лингвистики, но Сару отличало знание научной литературы — в том числе дополнительной. Например, она прочла книгу Милмана Перри «L'epithete traditionnelle dans Homere» (на английский язык она не переводилась) и помогла Теду дополнить его представление о стилистике гомеровского языка.
Экзамен по предмету они оба сдали на «отлично» и победоносно перешли к изучению древнегреческой лирической поэзии с профессором Хвелоком. Но темы обсуждений только усиливали эмоциональное состояние Теда.
Все началось со страстного стихотворения Сапфо, которое они по очереди читали и переводили, сидя напротив друг друга за столом с исцарапанной ламинированной поверхностью.
И так далее по тексту весь шестнадцатый отрывок из Сапфо.
— С ума сойти, правда же, Тед? — воскликнула Сара. — Посмотри, как женщина выражает свои чувства, доказывая, что ее любовь превосходит все, что считается важным в мире мужчин. Для своего времени это было, наверное, очень смело.
— А меня больше всего удивляет то, как открыто она говорит о своих чувствах, без тени смущения. Это ведь очень непросто — и мужчинам, и женщинам.
Интересно, поняла ли она, что он говорит и о себе тоже?
— Еще кофе? — спросил он. Она кивнула и поднялась с места.
— Моя очередь.
Когда Сара отправилась к стойке бара, у Теда мелькнула мысль, не пригласить ли ее как-нибудь поужинать вечерком. Но тут же он впал в уныние. Куда ему — он же связан договором с «Марафоном», где надо быть с пяти до пол-одиннадцатого каждый божий день. И наверняка у нее уже есть парень. За такой девушкой любой будет рад приударить.
В знак приближающейся весны профессор Левин, который вел у Теда латынь, дал всей группе задание вне плана — прочесть знаменитый гимн «Pervigilium Veneris». И хотя в нем воспевается весеннее празднество в честь богини Венеры, покровительницы влюбленных, заканчивается гимн на трогательной и грустной ноте. Поэт сетует:
Из дневника Эндрю Элиота
4 ноября 1955 года
Еще задолго до поступления в Гарвард я мечтал быть хористкой в кордебалете.
Ведь это не только безумно смешно, но и очень хороший способ знакомиться с девушками.
На протяжении вот уже более ста лет клуб «Заварной пудинг» ежегодно ставит на гарвардской сцене какую-нибудь музыкальную комедию. Авторами, как правило, являются лучшие умы университета (одним из них, например, был Алан Дж. Лернер, 1940 года выпуска, который впоследствии написал «Мою прекрасную леди»).
Однако славу этим представлениям приносит не столько качество текстов пьесы, сколько количество участников кордебалета. Этот единственный в своем роде кордебалет состоит из загорелых преппи-качков в женских нарядах, которые скачут по сцене и дрыгают волосатыми мускулистыми ногами.
После премьерного показа в Кембридже участники этой бездумной и слегка вульгарной буффонады совершают небольшой тур по нескольким городам, отдавая дань гостеприимству бывших выпускников университета и, самое главное, зрелому возрасту их дочерей.
Очень давно мой отец впервые привел меня на одно из таких представлений, и до сих пор я помню, как парни на сцене с таким грохотом били копытами, исполняя канкан, что все вокруг едва не рухнуло. Деревянное здание на Хольок-стрит буквально ходило ходуном.
Постановка нынешнего года (сто восьмая по счету) называется «Бал для леди Годивы» — можно только догадываться о степени утонченности юмора этого представления.
Как бы там ни было, первый день прослушивания и распределения ролей походил на некое сборище слонов. Но по сравнению с некоторыми футболистами даже такие бойцы, как Уиглсворт, смотрелись грациозными сильфидами. Ну и конечно, кто бы сомневался, все эти мастодонты просто умирали от желания заполучить роль одной из горничных леди Годивы — тогда бы они вырядились как надо, на зависть участницам «Рокетс».
Я знал, что конкуренция будет жестокой, поэтому заранее поработал с гирями (подолгу приседал с ними) — подкачал икроножные мышцы до необходимой выпуклости, чтобы соответствовать требованиям.
Каждому давалось по минуте, чтобы спеть что-нибудь, но я думаю, все решалось в ту долю секунды, когда нас просили закатать штанины брюк.
Всех вызывали в алфавитном порядке, и, когда подошла моя очередь, я, дрожа коленками, вышел на сцену и исполнил куплет песни «Alexander's Ragtime Band», стараясь петь басом.
Два дня я с волнением ждал, когда вывесят список участников с распределением ролей, и сегодня это наконец случилось.
Там содержалось два сюрприза.
Нам с Уигом не суждено было стать горничными. Майк — к своей вечной славе — отхватил желанную роль Фифи, дочери леди Годивы, дебютантки высшего света.
А я — о стыд и позор! — назначен на роль принца Макарони, одного из претендентов на ее руку.
«Отлично, — пришел в восторг Майк, — значит, я, как ни странно, проживаю совместно с одним из моих воздыхателей».
А мне было не до смеха. Я подумал, что опять провалился.
Какой же из меня мужчина — даже в кордебалет не взяли.
*****
Это был обычный для пятницы вечер в «Марафоне». Все столики были заняты, за каждым из них оживленно беседовали гарвардские мужчины со своими подругами. Сократ подгонял работников ресторана, чтобы они не мешкали с обслуживанием, поскольку снаружи собралась уже приличная толпа, ожидающая своей очереди. Прямо у входа, рядом со стойкой кассы, кто-то затеял спор. Сократ по-гречески окликнул старшего сына, работавшего в зале:
— Тео, пойди и помоги сестре.
Тед поспешил на выручку. Подойдя ближе к кассе, он услышал, как Дафна кому-то возражает:
— Послушайте, мне очень жаль, но вы, должно быть, что-то не так поняли. Мы никогда не бронируем столики в дни уик-энда.
Однако надменный долговязый преппи в длинном честерфилде с бархатным воротником категорично утверждал, что он заранее заказал столик на двадцать ноль-ноль и не собирается торчать снаружи на Массачусетс-авеню со всем этим (далее шел перечень слов) быдлом. Увидев брата, Дафна вздохнула с облегчением.
— Что происходит, сестренка? — спросил Тед.
— Этот джентльмен настаивает, что он забронировал столик, Тедди. Но ты же знаешь о наших правилах на выходные дни.
— Да, — подтвердил Тед и тут же обернулся к протестующему клиенту, чтобы объяснить: — Мы бы никогда…
Он застыл на полуслове, увидев, кто стоит рядом с этим разгневанным хлыщом безукоризненного вида.
— Привет, Тед, — сказала Сара Харрисон, явно смущенная грубостью своего кавалера. — Думаю, Алан что-то перепутал. Мне очень жаль.
Ее спутник сердито посмотрел на нее.
— Я никогда ничего не путаю, — решительно заявил он и снова повернулся к Теду. — Я звонил вчера вечером и общался с какой-то женщиной. По-английски она говорила не очень хорошо, поэтому я четко изложил свою мысль.
— Наверное, это была мама, — предположила Дафна.
— Что ж, ваша мама должна была записать мой заказ, — упорствовал педантичный Алан.
— Она записала, — сказал Тед на этот раз, держа в руке большую книгу для записей. — Вы — мистер Девенпорт?
— Да, это я, — сказал Алан. — Вот видите, у меня заказан столик на восемь часов.
— Да. Он зарезервирован на вчерашний вечер, четверг, когда мы действительно принимаем заказы. Вот, посмотрите.
— Как я могу это прочесть, чувак? Тут же по-гречески написано, — возмутился он.
— Тогда попросите мисс Харрисон прочитать это для вас.
— А ты, официант, не впутывай мою подругу в свой бардак.
— Пожалуйста, Алан, это мой друг. Мы вместе изучаем классическую филологию. И он прав.
Сара указала на запись, сделанную рукой миссис Ламброс, где против фамилии «Девенпорт» стояло время: восемь вечера, четверг.
— Наверное, ты забыл сказать, что желаешь заказать столик на следующий день.
— Сара, да что с тобой, черт возьми? — вспылил Алан. — Неужели ты больше веришь каракулям какой-то безграмотной женщины, чем моим словам?
— Простите, сэр, — сказал Тед, сдерживаясь изо всех сил. — Уверен, моя мать не менее грамотная, чем ваша. Просто для письма она предпочитает использовать свой родной язык.
Сара попыталась прекратить этот спор, который все больше приобретал неприятный оттенок.
— Перестань, Алан, — тихо произнесла она. — Пойдем есть пиццу. Я ведь сразу тебе предлагала.
— Нет, Сара, это уже дело принципа.
— Мистер Девенпорт, — сказал Тед спокойно, — если вы прекратите шуметь, я предоставлю вам первый же освободившийся столик. Но если вы и дальше будете так отвратительно себя вести, я просто вышвырну вас ко всем чертям.
— Прошу прощения, гарсон, — отозвался Алан. — К твоему сведению, я на третьем курсе Школы права и изучаю юриспруденцию, а поскольку я совершенно трезв, то ты не имеешь права меня выставлять. А если попытаешься, я засужу тебя и ты останешься без штанов.
— Это вы меня простите, — ответил Тед. — Возможно, вы и изучали какие-то заумные концепции в своей Гарвардской школе права, но сомневаюсь, чтобы вам были знакомы постановления городских властей Кембриджа, которые позволяют собственнику выгнать на улицу любого человека, трезвого или пьяного, если он нарушает порядок.
Теперь Алан понял, что дело оборачивается противостоянием не на жизнь, а на смерть, а победителю достанется Сара.
— Ну давай, попробуй, выкинь меня! — выкрикнул он.
Мгновение никто не двигался. Было ясно, что оба соперника готовятся вступить в сражение.
Дафна почувствовала, что поведение брата ставит под угрозу все их доныне безбедное существование, и шепнула:
— Пожалуйста, Тедди, не надо.
— Может, ты выйдешь отсюда, Алан? — раздался голос.
Алан вздрогнул, так как не ожидал от Сары таких слов. Он зло посмотрел на нее и резко ответил:
— Нет! Я собираюсь остаться здесь и поужинать.
— Ну и ешь тогда один, — бросила она и вышла наружу.
Пока Дафна Ламброс снова и снова шептала слова благодарности Господу, Тед ворвался на кухню, где стал бить кулаками по стене.
В ту же минуту появился отец.
— Ti diabolo echeis, Theo? Что за постыдное поведение? Ресторан полон, посетители жалуются. Ты хочешь меня разорить?
— Я хочу умереть! — закричал Тед, продолжая биться о стену.
— Тео, сын мой, мой первенец, нам надо зарабатывать на жизнь. Умоляю тебя, вернись в зал и обслужи столики с двенадцатого по двадцатый.
Тут Дафна приоткрыла дверь и заглянула на кухню.
— Эти местные такие раздражительные, — сказала она. — А что с Тедом?
— Ничего! — взревел Сократ. — Возвращайся к себе за кассу, Дафна!
— Но, папа, — робко ответила она, — там одна девушка хочет поговорить с Тедом, ну та, что была вроде судьи во время схватки.
— О боже! — вырвалось у Теда, и он шагнул в сторону мужской уборной.
— А теперь ты куда направился, черт бы тебя побрал? — рявкнул Сократ.
— Причесаться, — сказал Тед, прежде чем испариться.
Сара Харрисон скромно стояла в уголке, кутаясь в пальто, — она слегка дрожала, хотя в помещении было жарко.
Тед подошел к ней.
— Привет, — сказал он с беспечным выражением лица, которого добивался неистовыми репетициями перед зеркалом.
— Знаешь, мне так жаль, я даже передать тебе не могу, — начала она.
— Все в порядке.
— Нет, позволь мне объяснить, — настояла она. — Этот тип — невыносимый сноб и зануда. И всегда был таким — с первой минуты нашего знакомства.
— Так зачем ты встречаешься с таким парнем?
— Встречаюсь? Мне просто подстроили встречу с этим двуногим. Знаешь, как это бывает: его мама знакома с моей мамой.
— О, — произнес Тед.
— Родителей, конечно, нужно слушаться, но всему же есть предел! И если моей матери еще раз захочется с кем-то меня познакомить, я скажу, что лучше пойду в монастырь. Слушай, а ведь он такой засранец, правда?
— Да, — улыбнулся Тед Ламброс. Затем наступила неловкая пауза.
— Ну… прости, — еще раз извинилась Сара. — Наверное, я отвлекаю тебя от работы.
— Пускай хоть все помрут с голоду, мне все равно, лишь бы с тобой разговаривать.
«О боже, — подумал он. — Как это у меня сорвалось с языка?»
— Мне тоже, — застенчиво произнесла она.
Из суматохи переполненного зала ресторана отец воззвал к сыну по-гречески:
— Тео, приступай к работе, или я прокляну тебя!
— Думаю, тебе лучше идти, Тед, — тихо произнесла Сара.
— Можно, я сначала задам тебе один вопрос?
— Конечно.
— А где Алан сейчас?
— У чертей, наверное, — ответила Сара. — По крайней мере, я его к ним послала.
— Значит, сегодня вечером ты свободна, — широко улыбнулся Тед.
— Тео! — бушевал отец. — Я прокляну тебя и детей твоих детей.
Не обращая внимания на все возрастающие угрозы родителя, Тед продолжил:
— Сара, если ты подождешь еще часик, я бы хотел пригласить тебя поужинать.
Ответ ее был очень краток:
— Отлично.
* * *
Все ценители хорошей кухни знали, что в «Ньютаун-гриле» за площадью Портер подавали лучшую пиццу в Кембридже. Именно туда в одиннадцать вечера Тед привез Сару (в отцовском разбитом «шевроле-бискейне») на первый ужин в качестве свидания. Все свои дела в «Марафоне» он закончил с молниеносной быстротой, летая на крыльях любви.
Они сидели за столиком у окна. Красная неоновая вывеска на улице то и дело вспыхивала, отбрасывая свет на их лица, из-за чего все происходящее походило на сон. Собственно, Теду почти не верилось, что это явь. В ожидании пиццы они оба потягивали пиво.
— Никак не пойму, зачем девушке вроде тебя соглашаться на свидание вслепую, — сказал Тед.
— Это же лучше, чем сидеть в комнате и зубрить в субботний вечер, разве нет?
— Да тебя, наверное, осаждают со всех сторон приглашениями. То есть я всегда считал, что ты нарасхват и занята аж до конца тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года.
— Это один из главных гарвардских мифов, Тед. Вечерами в выходные дни половина девчонок Рэдклиффа сидят по своим комнатам с несчастным видом, ибо все мальчики в Гарварде, видите ли, вообразили себе, что кто-то другой уже пригласил их куда-нибудь. А девушки из Уэллесли между тем ведут весьма бурную жизнь, развлекаясь напропалую с парнями.
Тед был поражен.
— Вот черт, если бы я только знал. Ты же никогда не рассказывала…
— Видишь ли, такие разговоры не очень-то сочетаются с греческими глаголами и английскими булочками с маслом, — ответила она, — хотя иногда меня так и подмывало тебе сказать.
Эти слова привели Теда в полное замешательство.
— Знаешь, Сара, — признался он, — мне до смерти хотелось пригласить тебя на свидание — с первой же минуты, как я тебя увидел.
Она смотрела на него, глаза ее внезапно заблестели.
— Ну и почему, черт возьми, ты тянул так долго? Неужели боялся? — спросила она.
— Уже нет.
Он припарковал «шевроле» перед Кэбот-холлом и проводил девушку до самой двери. Затем положил руки ей на плечи и посмотрел прямо в глаза.
— Сара, — произнес он твердо, — ради этого я целый год терпел английские булочки с маслом.
И он поцеловал ее со всей страстью, которую приберегал для нее в тысячах мечтаний.
Она ответила на поцелуй с неменьшим пылом.
Когда он наконец отправился домой, им владело такое возбуждение, что ноги будто сами несли его, едва касаясь поверхности земли. Вдруг он резко остановился. Вот черт! Машина-то осталась перед Кэбот-холлом! Он бросился назад, чтобы забрать ее — в надежде, что Сара не заметит его дурацкой оплошности, выглянув из окна.
Но в это время глаза Сары Харрисон ничего не видели. Девушка неподвижно сидела на кровати и пристально смотрела перед собой.
Заключительные стихи, которые они разбирали на занятии по древнегреческой литературе, принадлежали автору, известному отнюдь не благодаря любовной лирике, — Платону.
— По иронии судьбы, — заметил профессор Хавелок, — философ, который изгнал поэзию из своего Идеального Государства, был автором, может, самого совершенного лирического стихотворения из всех, которые когда-либо появлялись на свет.
И он по-гречески прочел вслух одну из самых знаменитых эпиграмм, «Астеру»:
Бой часов Мемориал-холла вовремя известил об окончании занятия. Когда они вместе выходили из класса, Тед шепнул Саре:
— Как бы я хотел быть для тебя небом!
— Ни в коем случае, — ответила она. — Я хочу, чтобы ты был рядом со мной.
И они пошли в «Клюв», держась за руки.
*****
Ноябрь — самый суровый месяц по крайней мере для десяти процентов студентов второго курса. Ведь именно в это время «Файнал-клубы» (называемые так потому, что можно быть членом только одного из них) проводят свой авторитетный отбор. Эти одиннадцать общественных образований существуют на самой кромке гарвардской жизни. Но эта кромка, если можно так сказать, с позолотой.
Любой «Файнал-клуб» является некой закрытой организацией для избранных, равных по статусу людей — сюда могут приходить богатые преппи и выпивать с другими богатыми преппи. Эти джентльменские сообщества никак не влияют на университетскую жизнь. И действительно, большинство студентов Гарварда едва ли знают об их существовании.
Однако стоит ли говорить, что для мистеров Элиота, Ньюола и Уиглсворта ноябрь оказался весьма напряженным месяцем. Их квартира превратилась в настоящее место паломничества для пилигримов в твидовых пиджаках — они валили сюда толпами и упрашивали друзей вступить в тот или иной клуб.
Подобно мушкетерам, троица решила держаться вместе. И хотя им уже поступили приглашения из большинства клубов, было ясно, что, скорее всего, они бы пошли либо в «Порцелин», либо в «А. Д.», либо во «Флай».
Надо сказать, если бы пришлось выбирать один из вышеназванных клубов, то молодые люди предпочли бы примкнуть к «Порцу». Ведь это, между прочим, «старейший мужской клуб Америки», и первенство его бесспорно, поэтому стоит ли размениваться, если уж на то пошло.
А когда их троих включили в число участников решающего званого обеда, устраиваемого в «ПЦ» — клубе, они сделали вывод, что приняты.
Вернувшиеся в «Элиот-хаус» юноши, разомлевшие от приятного воздействия последнего бокала дижестива, не спешили снимать с себя смокинги, когда вдруг раздался стук в дверь.
Ньюол язвительно предположил, что это, наверное, какой-нибудь отчаявшийся эмиссар от другого клуба — например «А. Д.», куда взяли Франклина Д. Рузвельта после того, как «Порцелин» его забаллотировал.
Оказалось, это Джейсон Гилберт.
— Парни, я вам не помешал? — спросил он угрюмо.
— Нет, ничуть, — ответил Эндрю. — Заходи, выпей с нами коньяку.
— Спасибо, но я крепких напитков не употребляю, — ответил он.
Как ни странно, но под его взглядом им стало как-то неуютно в своих смокингах.
— С решающего обеда? — поинтересовался он.
— Н-да, — небрежно ответил Уиг.
— В «Порце»? — спросил он.
— «В первый раз», — пропел Ньюол.
Но ни Майк, ни Дик не почувствовали легкой горечи в голосе Джейсона.
— Трудно было выбрать, парни? — спросил он.
— Не совсем, — сказал Уиг. — У нас была еще парочка вариантов, но «ПЦ» показался самым привлекательным.
— Да, — произнес Джейсон. — Должно быть, приятно, когда вас хотят.
— Тебе лучше знать, — сострил Ньюол. — Все крали в Клиффе сохнут по тебе, фотокарточки коллекционируют.
Джейсон не улыбнулся.
— Наверное, они не знают, что я — прокаженный.
— О чем это ты говоришь, Гилберт, черт бы тебя побрал? — спросил Эндрю.
— Я говорю о том, что почти все ребята, кого я знаю, получили хотя бы по одному приглашению вступить в какой-нибудь клуб, ко мне же никто не обратился с предложением, даже скромнейший «Бат-клуб». Никогда не чувствовал себя таким кретином.
— Да брось ты, Джейсон, — сказал Ньюол утешительно. — Все эти «Файнал-клубы» — такая хренотень.
— Не сомневаюсь, — ответил он. — То-то вы, ребятки, так и светитесь от счастья, что вас туда приняли. Я тут подумал: поскольку мозги у вас настроены на клубный лад, может, подскажете мне, чем именно я так не угодил всем.
Ньюол, Уиг и Эндрю неловко переглянулись, гадая, кто из них возьмется объяснить Джейсону то, что им всем казалось очевидным. Эндрю понял: у его соседей не получится это сделать. А потому он попытался привести не слишком положительные примеры из жизни Гарварда.
— Знаешь, Джейсон, — начал он издалека, — кто те ребята, которых в основном зовут в клубы? Это все преппи из частных школ Святого Павла, Святого Марка, Гротона. Что-то вроде кирпичей из одной кладки. Ну, ты знаешь — рыбак рыбака видит издалека, птицы одного полета и так далее. Понимаешь, о чем это я?
— Как не понять, — иронически сказал Гилберт. — Просто я ходил не в ту школу, да?
— Ну да, — сразу же подхватил Уиг. — Прямо в точку.
На что Джейсон ответил:
— Туфта все это.
В комнате повисла мертвая тишина. Наконец Ньюол разозлился, что Джейсон портит им хорошее настроение.
— Скажи, Христа ради, Гилберт, с какой стати «Файнал-клубы» должны брать евреев? То есть разве в обществе «Гилель» ждут, например, меня?
— Но это же религиозная организация, черт возьми! Они и меня там не ждут. То есть я даже не…
Он замолчал, не договорив. На мгновение Эндрю показалось, что Джейсон чуть было не сказал: «Я даже не еврей». Но это же абсурд. Неужели кто-нибудь из негров стал бы утверждать, что он не чернокожий?
— Послушай, Ньюол, — Уиглсворт повысил голос, — этот парень — наш приятель. И не надо его доставать, когда он и так не в себе.
— Да я спокоен, — сказал Джейсон с тихим бешенством. — Скажем просто — меня просветили, правда, чуть неловко. Ладно. Спокойной ночи, пташки, простите, что помешал вашему высокому полету.
Он повернулся и вышел из комнаты.
После такого требовалось дернуть еще немного виски — под философски глубокомысленные замечания Майкла Уиглсворта.
— Зачем такому приятному парню, как Джейсон, зацикливаться на своем происхождении? Я хочу сказать — нет ничего плохого в том, что ты еврей. Если, конечно, тебя не волнуют такие глупости, как «Файнал-клубы».
— Или ты не хочешь стать президентом Соединенных Штатов, — добавил Эндрю.
16 ноября 1955 года
Дорогой папа!
Я не попал ни в один из «Файнал-клубов». Знаю, по большому счету это не важно, и мне действительно все равно — подумаешь, ну будет на одно место меньше, куда можно сходить, чтобы выпить.
И все-таки вот что меня действительно беспокоит: мою кандидатуру даже не рассматривали. А главное — почему.
Когда я, набравшись духу, попросил своих друзей (по крайней мере, я считал их своими друзьями) разъяснить ситуацию, они не стали вилять. Они сказали напрямик, что в «Файнал-клубы» никогда не принимают евреев. Впрочем, они выразили эту мысль в такой изящной форме, что это вовсе не прозвучало как предубеждение.
Папа, такое происходит уже во второй раз, когда меня не взяли куда-то только из-за того, что посчитали евреем.
Как же это согласуется с тем, что ты всегда говорил: мы «такие же, как все американцы»? Я верил тебе — и все еще хочу верить. Но почему-то окружающий мир не разделяет твоего мнения.
Вероятно, если человек — еврей, он не может просто снять с себя это, как одежду. Может, отсюда — все наши предубеждения и никакой гордости.
Здесь, в Гарварде, есть много действительно талантливых людей, которые считают, будто быть евреем — это особая честь. Это меня тоже смущает. Ибо сейчас я совсем не знаю, что же все-таки значит — быть евреем. Знаю только, что многие люди считают меня им.
Папа, я совершенно сбит с толку и обращаюсь за помощью к человеку, которого уважаю больше всех на свете. Мне очень важно раскрыть для себя эту тайну.
Ведь пока я не пойму, кем являюсь, я никогда не узнаю, кто же я на самом деле.
Твой любящий сын,
Джейсон.
Его отец не стал отвечать на тревожное письмо сына. Вместо этого он отменил на один день все дела и сел на поезд, направлявшийся прямо в Бостон.
Когда Джейсон выходил из раздевалки после тренировки по сквошу, он едва поверил своим глазам.
— Пап, что ты здесь делаешь?
— Знаешь, сынок, давай отправимся в «Дерджин-парк» и возьмем себе по отличному стейку.
В каком-то смысле сам выбор места говорил о многом. Ведь в этом всемирно известном мясном ресторане недалеко от бостонской скотобойни нет ни кабинок, ни укромных уголков. Со снобизмом, вывернутым наизнанку, здесь и банкиров, и водителей автобусов усаживают за один и тот же длинный стол, накрытый скатертью в клеточку. Некий вариант насильственного уравнивания различных отрядов плотоядных.
Возможно, Гилберт-старший искренне не понимал, что в подобном месте невозможно будет пообщаться по душам. Возможно, он выбрал это место просто из-за атавистической потребности покровительствовать сыну. Накормить своего мальчика, чтобы хоть как-то заглушить ту боль, которую он испытывает.
Во всяком случае, среди звона массивных тарелок и криков из открытой кухни Джейсон вдруг понял одну вещь: папа здесь, рядом с ним, чтобы поддержать его. И всегда будет.
Жизнь полна разочарований. И единственный способ справляться с мелкими неудачами — держать удар и становиться сильнее.
— Однажды, Джейсон, — сказал ему отец, — когда ты станешь сенатором, те ребята, которые отвергли тебя, обязательно пожалеют об этом, и очень сильно. И поверь мне, сынок, этот неприятный случай — эй, да мне ведь тоже обидно за тебя — покажется такой ерундой.
Джейсон проводил отца на Южный вокзал к ночному поезду. Перед тем как сесть в вагон, Гилберт-старший потрепал Джейсона по плечу и сказал:
— Нет никого на свете, кого бы я любил больше тебя, сынок. Всегда помни об этом.
Назад к станции метро Джейсон шел с незнакомым чувством опустошенности.
*****
— Нет.
— Да.
— Нет!
Сара Харрисон села, резко выпрямившись, лицо ее пылало.
— Перестань, Тед. Сколько раз в своей жизни ты отказывался заниматься с девушкой любовью?
— Пятая поправка, — возразил он.
— Тед, здесь темно, а ты все равно стесняешься до ужаса. Для меня совершенно не важно, со сколькими девицами ты переспал до меня. Я просто хочу, чтобы ты позволил мне вступить в этот клуб.
— Нет, Сара. Мне не кажется правильным делать это на заднем сиденье «шевроле».
— Но я же не возражаю.
— Зато я возражаю, черт побери! Я хочу, чтобы у нас с тобой это случилось где-нибудь в более романтическом месте. Ну, знаешь, например, на берегу реки Чарльз.
— Ты спятил, Тед? Там же холодно! А может, в мотеле «Киркланд»? Я слышала, у них с этим не очень строго.
Тед было встрепенулся, но потом покачал головой.
— Не выйдет, — вздохнул он с сожалением. — Его хозяин — приятель моих родителей.
— Значит, мы опять возвращаемся к нашему славному «шевроле».
— Прошу тебя, Сара, я хочу, чтобы все было иначе. Послушай, в следующую субботу мы сможем поехать в Нью-Гемпшир.
— В Нью-Гемпшир? Ты рассудка лишился? По-твоему, нам придется ездить за сотню миль отсюда всякий раз, когда захочется заняться любовью?
— Нет, нет, нет, — заверил он. — Лишь пока я не найду достойное место. О боже, вот когда я действительно жалею, что не живу в колледже, так это сейчас. Во всяком случае, наши перцы имеют своих женщин у себя в комнатах хотя бы в дневное время.
— Ну, ты не живешь в «хаусе», а я торчу в рэдклиффской общаге, куда мужчин пускают раз в год по обещанию…
— И когда же вам это обещают?
— Не раньше последнего воскресенья следующего месяца.
— Ладно. Подождем.
— И что нам делать до тех пор — принимать холодный душ?
— Не понимаю, почему ты так спешишь, Сара.
— Не понимаю, почему ты не спешишь.
Правду говоря, Тед и сам не понимал, почему перспектива «переспать» с ней вселяет в него такую неуверенность. Он вырос с представлением о том, что любовь и секс имеют отношение к двум совершенно разным типам женщин. И хотя он и его дружки с важным видом гордились своими похождениями в обществе девиц, ублажавших их по-всякому, никто из парней и помыслить не мог, чтобы жениться не на девственнице.
И хотя он не посмел бы признаться в этом даже самому себе, одна мысль смущала его: с чего вдруг «хорошая» девушка вроде Сары Харрисон так стремится заняться с ним любовью. Вот почему он с радостью отложил эту тему до следующего воскресного Дня открытых дверей в ее общежитии. У него еще будет достаточно времени, чтобы привести в соответствие такие противоположные понятия, как чувственность и любовь.
И все же один вопрос не давал ему покоя, и он все искал подходящие слова, чтобы озвучить его как можно мягче.
Сара поняла: его что-то тревожит.
— Эй, что с тобой?
— Не знаю. Просто… мне бы хотелось быть у тебя первым.
— Но это так и есть, Тед. Ты — первый мужчина, которого я действительно полюбила.
*****
— Эндрю… ты сегодня занят? — спросил Тед, заметно нервничая. — Ты можешь уделить мне пять минут после того, как закроешь библиотеку?
— Конечно, Ламброс. Хочешь, спустимся в «Гриль» за парой чизбургеров?
— А? Вообще-то я бы предпочел более тихое место.
— Мы можем взять еду ко мне в комнату.
— Это было бы отлично. Я захватил с собой кое-что особенное — выпить.
— Ну-у, Ламброс, это звучит заманчиво.
В четверть первого ночи Эндрю Элиот разложил два чизбургера на кофейном столике у себя в комнате, а Тед извлек бутылку из своего рюкзака.
— Ты когда-нибудь пробовал рестину? — спросил он. — Это греческий национальный напиток. Принес тебе в подарок.
— С чего вдруг?
Тед склонил к нему голову и пробормотал:
— Вообще-то это вроде взятки. Мне нужна твоя помощь, Энди, очень большая помощь.
Судя по смятению, отразившемуся на лице приятеля, Эндрю был уверен, что тот сейчас попросит у него денег в долг.
— Не знаю, как тебе сказать об этом, — начал Тед, пока Эндрю разливал рестину. — Но независимо от того, согласишься ты или нет, поклянись, что не скажешь об этом ни единой душе.
— Конечно, конечно, будь уверен. А теперь — выкладывай, а то у меня от напряжения сейчас будет сердечный приступ.
— Энди, — смущенно заговорил Тед, — я влюбился…
И снова замолчал.
— О, мои поздравления, — ответил Эндрю, не зная, что еще можно на это сказать.
— Спасибо, но, видишь ли, есть одна проблема.
— Слушай, не тяни, Ламброс. Какая проблема?
— Обещай, что не будешь меня осуждать с этической точки зрения!
— Если честно, я не очень-то разбираюсь в вопросах этики.
Тэд посмотрел на Элиота с облегчением и неожиданно выпалил:
— Слушай, можно, я буду занимать твою комнату пару раз в неделю после обеда?
— И это все? Вот из-за чего у тебя разжижение мозгов? Когда тебе надо?
— Ну, — ответил он, — согласно правилам проживания вам разрешается принимать у себя девушек с четырех до семи. Тебе с твоими соседями бывает нужна квартира в это время?
— Нет проблем. У Уиглсворта гребля, а потом он ужинает в клубе универа. То же самое Ньюол, только у него теннис. Я тренируюсь в спортзале. Как видишь, у тебя полная свобода действий — можешь заниматься чем угодно.
Тед вдруг широко улыбнулся.
— Господи, Элиот, как мне тебя благодарить?
— Ну, бутылочка рестины от случая к случаю — неплохая идея. И еще вот что: мне нужно обязательно знать имя девушки, чтобы записать ее как свою гостью. Сначала придется хитрить, но наш комендант — парень неплохой.
Они договорились о способе, который позволит Теду и его возлюбленной («совершенной богине» Саре Харрисон) пользоваться гостеприимством «Элиот-хауса». Все, что для этого требуется, — просто предупредить Эндрю за пару часов.
Тед обрушил на него потоки благодарных слов и выплыл из комнаты, как на облаке.
А Эндрю остался один — размышлять над вопросом, который сформулировал умный йелец Коул Портер: «Что за штука эта любовь?»
Но, черт подери, он так ни до чего и не додумался.
*****
Эта весна стала весной Джейсона Гилберта.
Он закончил свой первый сезон по университетскому сквошу непобежденным. И сразу же пошел дальше — сменил прежнего капитана теннисной сборной, став первой ракеткой в одиночном разряде. Здесь ему тоже не было равных. Более того, он выиграл титулы чемпиона Всеамериканской студенческой ассоциации спортсменов-любителей и чемпиона Восточных университетов.
Благодаря этим двум последним победам он стал первым студентом из всего выпуска, чья фотография появилась на спортивной странице газеты, имевшей гораздо более высокие тиражи, чем «Кримзон», хотя тоже почти университетской, — «Нью-Йорк таймс».
И даже если он испытал психологическую травму после неприятного случая с «Файнал-клубами», это было совершенно незаметно — по крайней мере, для его соперников в спорте.
В любом американском колледже, как правило, есть какая-нибудь личность, известная всем как «студенческий лидер». Гарвард всегда гордился тем, что не признавал правомерность такого названия.
Но вопреки семантике в данный момент в этой пьесе из жизни второкурсников неоспоримым героем — или, говоря шекспировским языком, «в центре всеобщего внимания» — был, безусловно, Джейсон Гилберт-младший.
Почитание Дэнни Росси со стороны немногочисленной музыкальной общественности не могло уравновесить того разочарования, которое он испытал после оскорбительного уничтожения рояля. Дэнни ненавидел «Элиот-хаус» и временами даже обижался на главу колледжа профессора Финли: и зачем только тот привел его в эту противную нору, где живут такие отвратительные псевдоутонченные придурки.
Его презрение распространялось почти на всех обитателей дома и возвращалось ему тем же. Почти всегда он ел в одиночестве — и лишь Эндрю Элиот, когда им случалось увидеться, подсаживался к нему и старался приободрить.
В случае с Тедом Ламбросом все возрастающая увлеченность этого юноши Сарой доказывала обоснованность высказывания Платона о том, что любовь заставляет умственные способности развиваться и достигать больших высот. По всем классическим предметам он получил твердые «отлично». Кроме того, он теперь не чувствовал себя полностью оторванным от жизни кампуса. Может, потому, что он по многу часов проводил в «Элиот-хаусе».
Эндрю мог лишь наблюдать за всеми со стороны и восхищаться тем, как растут его сокурсники. Лепестки раскрывались, цветки распускались. На второй год обучения наступило славное пробуждение всего выпуска.
Это было время надежд. Веры. Безграничного оптимизма. Почти все студенты выпуска, уезжая из Кембриджа на лето, думали: «Это пока еще только начало».
Когда на самом деле все уже почти закончилось.
*****
Второе лето в Тэнглвуде, по сравнению с первым, стало для Дэнни Росси просто незабываемым. Если летом 1955 года его самой вдохновляющей обязанностью было всего лишь «полировать до блеска дирижерскую палочку маэстро Мюнша», как самоуничижительно шутил он, то в 1956-м ему уже доверили помахать ею перед оркестром.
Убеленный сединами француз проникся любовью к энергичному маленькому калифорнийцу, словно это был его собственный внук. И, к ужасу остальных студентов фестивальной школы, предоставлял Дэнни любую возможность участвовать в создании «настоящей» музыки.
Так, например, когда Артур Рубинштейн приехал на фестиваль играть Пятый концерт Бетховена, Мюнш во время репетиции дал задание Дэнни переворачивать для виртуоза ноты.
Во время первого перерыва Рубинштейн, о невероятной музыкальной памяти которого ходили легенды, с озабоченным видом потребовал объяснить, зачем дирижеру понадобилось выставлять перед ним эти отлично знакомые ему ноты. Мюнш ответил с лукавой улыбкой, что делается это ради молодого человека, который переворачивает страницы. Чтобы Дэнни Росси мог учиться у мастера в непосредственной близости от него.
— Этот мальчик очень увлечен, — добавил он.
— Как и мы в его возрасте, разве нет? — улыбнулся Рубинштейн.
Некоторое время спустя он пригласил Дэнни к себе в гримерную, послушать концерт в его интерпретации.
Дэнни начал играть нерешительно. Но, дойдя до аллегро в третьей части, он уже так увлекся, что забыл о собственной робости. Пальцы его летали. По правде говоря, он и сам поражался той необъяснимой легкости, с которой у него получалось играть произведение в таком бешеном темпе.
Закончив, он поднял голову — тяжело дыша, обливаясь потом.
— Слишком быстро, да?
Виртуоз кивнул, но глаза его светились от восхищения.
— Да, — признал он. — Но все равно очень хорошо.
— Может, я просто переволновался, но эта клавиатура создает у меня ощущение, будто я качусь с горки. Словно что-то меня подгоняет.
— А знаете почему, мой мальчик? — спросил Рубенштейн. — Видите ли, поскольку я не очень-то вышел ростом, мастера из фирмы «Стейнвей» были так добры ко мне, что специально изготовили этот инструмент с клавишами, ширина которых на одну восьмую меньше обычных. Взгляните еще раз.
Дэнни с удивлением разглядывал личный инструмент Артура Рубинштейна. Ведь на этой клавиатуре он, который тоже «не очень-то вышел ростом», мог с легкостью растягивать пальцы на полные тринадцать клавиш.
А затем мастер великодушно заметил:
— Послушайте, все мы знаем, что мне не нужны никакие ноты, тем более чтобы их переворачивали. Почему бы вам просто не остаться здесь и не поиграть для души?
В другой раз, когда оркестр репетировал на открытом воздухе увертюру к опере Моцарта «Свадьба Фигаро», Мюнш очень театрально вздохнул, будто от усталости, и сказал:
— Все-таки для француза погода в Массачусетсе чересчур жаркая и влажность здесь повышенная. Мне надо побыть в тени минут пять.
Затем он повернулся к Дэнни.
— Идите сюда, молодой человек, — сказал он, протягивая ему дирижерскую палочку. — Думаю, вы хорошо знакомы с этим произведением, чтобы помахать перед музыкантами этим предметом. Займите мое место на минутку и убедитесь, что все вас слушаются.
С этими словами он оставил беззащитного Дэнни стоять в одиночестве за дирижерским пультом перед целым Бостонским симфоническим оркестром.
Разумеется, при оркестре состояло несколько помощников дирижера и репетиторов — именно для подобных случаев. Но всем им пришлось стоять в сторонке и сгорать не только от летней жары.
В тот вечер он действительно был на высоте. И, едва добравшись до гостиницы, Дэнни сразу же позвонил профессору Ландау.
— Это просто чудесно, — с гордостью похвалил учитель ученика. — Ваши родители должны быть очень рады.
— Да-а, — ответил Дэнни уклончиво. — А вы не могли бы позвонить маме и рассказать ей об этом?
— Дэниел, — профессор Ландау обратился к нему со всей серьезностью, — эта мелодрама с вашим отцом чересчур затянулась. Послушайте, ведь это прекрасная возможность для вас сделать жест примирения.
— Профессор Ландау, прошу вас, постарайтесь понять. Я просто не могу заставить себя…
И он умолк.
Из дневника Эндрю Элиота
29 сентября 1956 года
Секс.
Я много думал о нем летом, когда потел, надрываясь на строительных работах, о которых так предусмотрительно договорился мой отец, желавший расширить мое знакомство с физическим трудом. И пока мои соседи по кампусу, Ньюол и Уиг, валялись на лучших пляжах Европы, я все лето только тем и занимался, что укладывал кирпичи.
В Гарвард на предпоследний курс я вернулся, преисполненный решимости добиться успеха там, где до сих пор не знал неудач — ибо еще ни разу не пробовал.
Я настроился потерять свою девственность.
Майк и Дик приехали в колледж, полные впечатлений о том, как они гуляли ночи напролет с нимфами разных национальностей и габаритов — на любой вкус.
Но желание быть как все и ничем не отличаться мешало мне попросить у них совета — как у одного, так и у другого, а если точнее, спросить у них чей-нибудь номер телефона. Ведь тогда я стану посмешищем для всего «Порцелина», не говоря уже об «Элиот-хаусе»: вся эта разудалая компашка, включая даже старых сплетниц, которые служат в столовой, обязательно начнет надо мной потешаться.
В отчаянии я даже подумывал, не посетить ли мне пресловутые бары в районе площади Сколэй в Бостоне, но так и не собрался с духом, чтобы пойти туда одному. Кроме того, сама мысль об этом внушала отвращение.
Кто бы мог мне помочь?
Ответ на этот вопрос стал для меня очевиден в первый же вечер, когда я вновь приступил к работе в библиотеке. Ибо там усердно трудился за своим столом Тед Ламброс — он-то мне и был нужен.
*****
На этот раз уже Эндрю упрашивал Теда прийти к нему в комнату для очень важного разговора.
Тед был озадачен, поскольку никогда не видел своего приятеля таким взволнованным.
— Как дела, Элиот?
— Так себе. А как ты провел каникулы, Тед?
— Неплохо, если не считать того, что виделся с Сарой всего раза два за все время. А так работал, как обычно, в «Марафоне». Так что у тебя стряслось?
Эндрю ломал голову, как же ему начать разговор.
— Эй, Ламброс, ты умеешь хранить секреты? — спросил он.
— У кого ты спрашиваешь, Элиот? Мы же связаны с тобой священными узами арендатора и арендодателя.
Эндрю открыл еще одну бутылку пива и сделал большой глоток.
— Ты знаешь, я с восьми лет учился в частных пансионах. Девочек мы видели только таких, каких привозили к нам на чаепития с танцами, на утренники всякие. Ну, ты знаешь — обычно это маленькие жеманные принцессы-недотроги…
— Да уж, — подхватил Тед. — Наслышан о таких.
— А у вас в школе было совместное обучение?
— Конечно, это одно из преимуществ отсутствия денег.
— Значит, тебе наверняка было не так уж много лет, когда ты… начал спать с девушками?
— Да уж, немного, — ответил Тед, отнесясь к теме разговора с беззаботным легкомыслием: он явно не догадывался о причине терзаний Эндрю.
— А сколько тебе было лет, когда ты в первый раз… ну, ты понимаешь… попробовал?
— Ну, если быть честным, — ответил Тед, — то на самом деле, наверное, многовато. Мне было почти шестнадцать.
— С профи или дилетанткой?
— Брось, Элиот, за такие вещи не платят. Это была маленькая второкурсница по имени Глория — большая охотница до подобных дел. А ты?
— Что я?
— Сколько тебе было, когда ты утратил невинность?
— Тед, — промямлил Эндрю в смятении, — ты, наверно, сильно удивишься…
— Погоди, Элиот, неужели ты хочешь сказать, будто занимался этим со своей няней, когда тебе было одиннадцать?
— Хотелось бы. На самом деле это у Ньюола так все и было. Нет, я хотел сказать — черт подери, как мне стыдно! — что я еще ее не утратил.
В момент признания Эндрю боялся, что его друг вот-вот рассмеется. Но вместо этого Тед, задумавшись на мгновение, посмотрел на него с искренней симпатией.
— Неужели у тебя со здоровьем проблемы или что-то другое?
— Нет, никаких проблем, если не считать проблемой страх. То есть у меня было множество свиданий за последние несколько лет, и, думаю, во время некоторых из них можно было бы… вступить в связь. Но всякий раз мне не хватало духу, чтобы действовать. Ведь если честно, Ламброс, я совсем не уверен, что знаю, как это делается. То есть я прочел все книжки — «Любовь без страха», «Идеальный брак». Но все эти мысли уже так долго мучают меня, что я ужасно боюсь облажаться в решающий момент — если ты понимаешь, о чем я.
Тед покровительственным жестом положил руку Эндрю на плечо.
— Дружище, я думаю, тебе нужно то, что на языке футболистов называется «отработкой удара».
— Да уж. Но мне бы не хотелось тебя напрягать и причинять беспокойство.
— Эй, Энди, это же легко. Здесь, в Кембридже, полно цыпочек, с которыми я учился в школе. Для них переспать со студентом Гарварда, к тому же с утонченным парнем из «Элиот-хауса», — сплошная радость.
— Но, Тед, — ответил он с волнением в голосе, — только пусть они с виду не будут шлюшками. Меня же могут с ними увидеть. Ну, ты знаешь, в столовой или где-нибудь на свидании.
— Нет-нет. Тебе не придется поить их или кормить. Просто пригласишь к себе в комнату, а там природа сделает свое. И не беспокойся: та, про которую я думаю, очень даже хороша собой.
— Э-э, нет, не надо, чтобы была слишком хороша. Хочу начать свою карьеру с азов, а потом уже продвигаться. Если ты понимаешь, о чем я говорю.
Тед Ламброс рассмеялся.
— Энди, Энди, хватит строить из себя убогого пуританина. Все в этой жизни должно даваться легко. Слушай, может, подождешь меня завтра в двенадцать пятнадцать перед кафе «Бригхем»? Вот увидишь: эта маленькая блондинистая мороженщица — настоящий фейерверк.
Тед поднялся на ноги и зевнул.
— Слушай, уже совсем поздно, а мне утром к девяти. Давай до завтра.
Эндрю Элиот остался сидеть, будто контуженный. Он совсем не ожидал, что дело пойдет так быстро. У него же еще миллион вопросов, которые он хотел бы задать.
На другой день у дверей «Бригхема» он встретил Теда с явным раздражением.
— Где тебя носило, черт возьми? Я уже битый час жду.
— Да ну, я же вовремя пришел. У меня лекция в двенадцать закончилась. Да что с тобой? Ладно, пойдем, пора приниматься за дело.
— Погоди, погоди, Ламброс. Мне надо знать, что я должен делать?
Тед мягко ответил:
— Значит так, Элиот, просто входишь вместе со мной внутрь, заказываешь рожок мороженого, и, когда поблизости никого не будет, я представлю тебя Лорейн.
— А кто это — Лорейн?
— Это твой пропуск в рай, малыш. Она и в самом деле славная крошка и просто обожает гарвардских парней.
— Но, Тед, что мне говорить?
— Просто одари ее своей соблазнительной улыбкой и спроси, не желает ли она выпить с тобой после обеда. А Лорейн, на то она и Лорейн, обязательно согласится.
— Почему ты так уверен?
— Потому что она еще никому в своей жизни не сказала «нет».
Она появилась перед ними сразу, как только молодые люди подошли рассчитываться к стойке. Тед не соврал — девушка действительно была настоящей красавицей. Пока все дружески болтали, Эндрю не мог удержаться, чтобы не скользнуть взглядом туда, где у девушки была небрежно расстегнута пуговица на форменной кофточке.
Ух ты, подумал он, неужели это происходит со мной? Господи, надо было получше перечитывать все эти инструкции вчера.
— А в каком корпусе ты живешь? — поинтересовалась Лорейн.
— Э-э… в «Элиоте», — ответил он односложно.
Но затем, почувствовав на своих ребрах локоть Теда, добавил:
— Э-э… может, зайдете ко мне сегодня?
— Зайду, — ответила она. — Посещение разрешается с четырех, да? Я подойду в это время ко входу, там и встретимся. А теперь, простите, меня посетители ждут.
— Ну что? — спросил Тед, когда они снова оказались на улице. — Теперь-то ты готов?
Готов? Да он почти без чувств.
— Ламброс, — взмолился он, — ну пожалуйста, дай мне хоть пару советов. Как мне сделать первый шаг?
Тед остановился, когда они оказались в центре Гарвардской площади — среди гущи студентов, которые стеклись сюда к полудню.
— Энди, — милостиво произнес он, — скажи ей что-нибудь легкомысленное, вроде: «Лорейн, почему бы нам с тобой не пойти в спальню и не побаловаться?»
— А это не будет очень грубо?
— Господи, Элиот, она же не Дорис Дэй! Этой девушке действительно очень нравится заниматься такими вещами с ребятами из Гарварда.
— Честно?
— Честно, — подтвердил Тед.
А затем прощальным жестом он достал что-то из кармана и сунул в руку Эндрю.
— Что это?
— Вопрос культуры — это самое главное, — ответил Тед с улыбкой. — Осторожней с «троянским конем», который достался тебе от грека.
Из дневника Эндрю Элиота
30 сентября 1956 года
День выдался просто потрясающий.
Никогда не забуду Теда Ламброса за ту услугу, которую он мне оказал.
Ну и само собой, Лорейн я тоже никогда не забуду.
*****
Дэнни Росси вернулся в Кембридж в сентябре с изменившимся взглядом на окружающий мир — и на самого себя. Артур Рубинштейн похвалил его мастерство пианиста. Он дирижировал настоящим симфоническим оркестром — пусть даже совсем недолго.
И хотя вряд ли он стал Казановой, но благодаря нескольким коротким знакомствам (двум, если быть точным) он открыл для себя существование у женщин эрогенной зоны, о которой прежде не подозревал: той, которая возбуждается посредством клавиш. Теперь он бы и самой Брижит Бардо не испугался — лишь бы поблизости стоял рояль «Стейнвэй».
А чтобы овладеть третьей ипостасью музыканта, ему осталось начать самому серьезно сочинять музыку. Как и было обещано, Уолтер Пистон взял его к себе на семинар, и Дэнни начал целеустремленно писать.
Но еще больше ему не терпелось избавиться от внешних признаков того, что называлось ученичеством. Ему надоело, что его знали как чьего-то ученика, протеже или любимчика. Его возмущало, когда кто-то говорил о нем так. Он готовился стать великим человеком — самим собой.
Семинар по композиции его разочаровал. Казалось, занятия состоят из одних упражнений на усвоение стилей различных мастеров прошлого. Когда Дэнни пожаловался, что неудовлетворен такими «ограничивающими» заданиями, профессор Пистон постарался логически объяснить свою методику.
— Все великие мастера, будь то писатели или композиторы, начинают с подражания. Именно это дает человеку чувство стиля. И только потом он может создавать собственные вещи. Наберитесь терпения, Дэнни. В конце концов, юный Моцарт сначала писал как псевдо-Гайдн, и даже Бетховен начинал с того, что подражал Моцарту. Не будьте таким импульсивным — вы в благородной компании.
Дэнни слушал слова предостережения, но не слышал их. События в Тэнглвуде этого лета перевернули все представления в его голове. Прилежно выполняя все требования Пистона на семинарских занятиях, он все же стал искать выход для выражения собственной музыкальной индивидуальности.
И наконец такая возможность сама его нашла. Однажды днем, когда он заканчивал писать эссе за письменным столом, у него зазвонил телефон.
— Это Дэнни Росси? — спросил немного взволнованный женский голос.
— Да.
— Я Мария Пасторе, руководитель танцевального клуба Рэдклиффа. Надеюсь, вы не подумаете, будто это слишком самонадеянно с нашей стороны — наша труппа хочет поставить оригинальный балет этой весной. Естественно, ваше имя первым пришло нам на память. Пожалуйста, скажите, если это для вас чересчур обременительно, то я тогда не буду…
— Нет-нет, — Дэнни поддержал разговор, — мне очень интересно.
— В самом деле? — обрадовалась Мария.
— Конечно, — ответил Дэнни. — А кто будет хореографом?
— Э-э, видите ли, — засмущалась Мария, — скорее всего я. Но хочу сказать, я не совсем новичок в этом деле. Я училась у Марты Грэхэм и…
— Ну что вы, — подчеркнуто великодушно произнес Дэнни, — я тоже еще только учусь. Может, мы с вами поужинаем в Элиоте и обговорим все?
— Вот это да, это же просто замечательно. Давайте я встречу вас у кабинета коменданта общежития, скажем, в пять тридцать или около того?
— Нет, — сказал Дэнни. — Может, подойдете к пяти? Мы бы обсудили все у меня в комнате, прежде чем идти в столовую.
А про себя он подумал: «Если эта Мария окажется страшненькой, я просто не поведу ее ужинать».
— У вас в комнате?
Голос ее немного дрогнул — было слышно, что девушка снова нервничает.
— Ну… да, — ответил он учтивым тоном. — У меня здесь рояль и все, что нужно. Если вас это не устраивает, можно встретиться, например, в Пейн-холле. Но в любом случае мне необходимо, чтобы рядом был инструмент.
— Нет-нет, все в порядке, — быстро заговорила Мария Пасторе, хотя в голосе ее все равно слышалось волнение. — Давайте у вас в комнате. Итак, увидимся в среду в пять. Я буду очень рада. Спасибо.
Она повесила трубку. А Дэнни подумал: «Интересно, буду ли я рад и насколько?»
Ровно в пять часов, в среду 14 ноября, раздался стук в дверь Дэнни Росси.
— Войдите, — крикнул он, затягивая галстук, и потянул носом. Кажется, он перестарался с лосьоном после бритья. Теперь вся комната пропахла одеколоном «Олд спайс».
Он бросился к окну и приподнял раму на несколько сантиметров. А затем открыл дверь.
— Привет, — сказала Мария Пасторе.
Она была такая высокая, что Дэнни не сразу увидел ее лицо. Но то, что первым бросилось ему в глаза, было весьма занимательным, и он задержал там взгляд, прежде чем перевести его выше.
Лицо у нее тоже было очень хорошеньким. Длинные черные волосы оттеняли большие выразительные средиземноморские глаза. Сомнений нет — они обязательно пойдут ужинать в «Элиот» сегодня. И пускай там у всех челюсти отвалятся от изумления.
— Спасибо, что дали мне возможность поговорить с вами. Марию так и переполнял восторг.
— Ну что вы, это вам спасибо, — галантно ответил Дэнни Росси. — Ваша идея меня заинтересовала.
— Вообще-то я еще не успела вам толком все объяснить, — робко заметила она.
— О, — произнес Дэнни Росси. — Я хотел сказать, ваше предложение сочинить музыку к балету весьма заманчиво. А… разрешите ваше пальто?
— Нет, спасибо, — неуверенно ответила Мария, — мне кажется, здесь немного прохладно.
— Ах да, — сказал Дэнни и поспешил закрыть окно. — Мне нравится свежий воздух. Помогает сохранять ясность мыслей, знаете ли.
Он жестом пригласил ее присесть. Она так и сделала и на протяжении всего разговора сидела, кутаясь в пальто. Дэнни понимал, что девушка делает так не только из-за низкой температуры в комнате.
«Она стесняется, — подумал он. — Но я все-таки увижу, что скрывается под пальто, по крайней мере, когда мы пойдем в столовую».
— Выпьете чего-нибудь? — спросил он.
— Нет, благодарю. Для танцоров это совсем не полезно.
— Я подумал, может, капельку шерри.
Он доверял студенческой поговорке: «От виски девчонки игривы, от шерри они шаловливы».
— Мне в самом деле не нравится алкоголь, — чуть ли не извиняющимся тоном произнесла Мария.
— Тогда колу? — предложил Дэнни.
— Хорошо.
Слушая, как она рассказывает о своем замысле поставить короткий балет, Дэнни все гадал, чувствует ли она, что он раздевает ее взглядом. Впрочем, она очень нервничала и вряд ли замечала что-либо вокруг.
На то, чтобы изложить свою концепцию балета, у нее ушло полчаса.
Оказывается, она проштудировала «Идиллии» Теокрита, «Эклоги» Вергилия и сделала несколько важных выписок из труда Роберта Грейвса «Греческая мифология» — все эти материалы она собирала для написания либретто будущего балета, который ей хотелось бы назвать «Аркадия» («Например, прекрасным эпизодом могла бы быть сцена встречи Аполлона и Дафны»). Ведущие танцоры играли бы пастухов и пастушек, а для комического разнообразия можно включить повторяющийся мотив гротескных сатиров, которые гоняются по сцене за нимфами.
Дэнни решил, что идея просто потрясающая. Похоже, проект этот обещает стать чертовски увлекательным.
На другой день за обедом несколько парней, которых он даже не знал, подходили по очереди к его столику, чтобы отметить необычайную миловидность его подружки, с которой он ужинал накануне. Дэнни улыбался по-мужски, с напускной бравадой.
Да уж, подобных девушек еще никто и никогда не приводил в столовую «Элиот-хауса». А когда известные пошляки подошли к нему и напрямую спросили: «Росси, как у тебя с ней — выходит?», он даже не стал обсуждать с ними эту тему, дабы благородно обезопасить честь Марии Пасторе.
Но правда заключалась в другом: провожая ее до Рэдклиффа — он думал, что вряд ли ему когда-нибудь удастся с ней сблизиться, даже просто поцеловаться. Уж слишком она высокая. И хотя благодаря их совместным планам она теперь часто будет бывать у него в комнате, никаких шансов на прогресс в отношениях между ними ему не светит.
Ибо ее рост — метр семьдесят пять, а Белоснежку, как известно, с гномами связывала исключительно платоническая дружба.
Из дневника Эндрю Элиота
12 ноября 1956 года
Существует общепринятое ошибочное представление, будто всем преппи на все плевать и они в любой ситуации способны сохранять спокойствие. Невозмутимость. Самообладание. Никогда не страдают язвой желудка. Никогда даже не потеют, и волосы у них всегда причесаны. Позвольте мне опровергнуть это суждение. У каждого преппи есть глаза. А также руки, мужские органы, душевные волнения. И если преппи уколоть, то у него пойдет кровь. А если причинить ему боль, он даже может заплакать.
Так и случилось с моим давнишним приятелем и соседом Майклом Уиглсвортом, «бостонским брамином» — рослым красавцем, капитаном команды гребцов и в целом хорошим парнем.
Ничто из вышеперечисленного, ни даже искренняя привязанность к нему всех членов экипажа лодки и приятелей из «Порца» или восхищение многочисленных друзей из «Элиот-хауса» — не смогло сохранить его разум невредимым. Когда он приехал на уик-энд домой в Фэрфилд, его невеста ни с того ни с сего объявила ему, что по зрелом размышлении она решила выйти замуж за парня постарше — которому под тридцать.
Уиг, казалось, воспринял все это со стоическим спокойствием. По крайней мере, пока не вернулся в колледж. И вот однажды вечером, проходя мимо очереди в столовой, он бодрым голосом сообщил одному из приятелей, накрывавшему на стол: «Убью-ка я рождественскую индейку!»
Поскольку он все время хихикал, сестры-хозяйки тоже стали смеяться. Но затем из-за пазухи мешковатого, потертого твидового пиджака от «Дж. Пресса» Уиг извлек пожарный топор. И, дико размахивая им, принялся гоняться за «индейкой» — которая, вероятно, мерещилась ему повсюду — по периметру помещения столовой.
Столы опрокинулись, тарелки разлетелись в стороны. Все — преподаватели, студенты, гостьи из Клиффа — в ужасе бросились врассыпную. Кто-то позвал копов из кампуса, но когда те прибыли, то тоже перепугались до смерти. Единственным человеком, который, сохраняя спокойствие, сумел справиться с ситуацией, оказался старший преподаватель Уитни Портер. Он неспешно подошел к Уигу и недрогнувшим голосом невозмутимо поинтересовался, нужен ли Майклу еще топорик.
Этот невинный вопрос, так своеобразно сформулированный, заставил Уига прекратить махать топором и задуматься. Ответил он не сразу. Скорее всего, он начал постепенно осознавать, что в руках его находится смертельно опасное оружие, а для каких целей — это ему было не совсем ясно.
С той же сверхъестественной безмятежностью Уитни попросил у Уига топорик.
Уиглсворт был в высшей степени вежливым человеком. Он незамедлительно передал инструмент (рукоятью вперед) старшему преподавателю со словами: «Пожалуйста, сэр, доктор Портер».
К этому времени подоспели два врача из студенческой поликлиники. Медики вывели Майка наружу, а мистер Портер настоял на том, чтобы сопровождать его в больницу, — уверен, те двое были бесконечно ему благодарны.
Как только мне разрешили, я отправился его навестить. И сердце мое сжалось от боли, когда я увидел нашего гарвардского Геркулеса таким беспомощным. Он без конца то плакал, то смеялся. Врач сказал, что ему «понадобится длительный отдых». Иными словами, они и сами не знают, когда ему станет лучше и станет ли.
*****
Спустя десять дней после стремительного отбытия Майкла Уиглсворта глава колледжа профессор Финли пригласил Эндрю к себе в кабинет — пообщаться. На сей раз их беседа, как и многие предыдущие, началась с бесчисленных повторений его фамилии с различными интонациями. Элиот — повествовательно, Элиот — восклицательно, Элиот — вопросительно. После того как все вступительные заклинания были произнесены, он сказал:
— Элиот, я считаю вас не только эпонимом, но и настоящим эпигоном.
(Сразу же после этого разговора Эндрю помчался к себе, чтобы посмотреть в словарь, где обнаружил, что его похвалили, во-первых, за то, что он происходит из семьи, давшей имя этому колледжу, а во-вторых — за то, что он достоин своих предшественников.)
— Элиот, Элиот, — повторил мастер Финли, — я в высшей степени обеспокоен судьбой юного Уиглсворта. Все перебираю в памяти связанные с ним события и задаю себе вопрос: может, были какие-то признаки, которые мне следовало бы заметить. Но я всегда считал его подлинным Аяксом.
Эндрю немного растерялся. Ему был знаком только один «Аякс» — чистящий порошок.
— Как вам известно, Элиот, — пояснил ученый, — Аякс, «стена ахейцев», по силе уступал лишь самому Ахиллу.
— Да, — согласился Эндрю, — Уиг был настоящей «стеной».
— Я видел его каждое утро, — продолжил профессор, — из окна своего кабинета, когда его команда гребла на лодке мимо по реке. Он выглядел таким крепким.
— Команде будет его не хватать.
— Нам всем будет его не хватать, — сказал Финли, печально качая серебристой гривой. — Нам всем.
Последующие слова этого выдающегося человека не стали неожиданностью.
— Элиот, Элиот, — произнес он.
— Да, сэр?
— Элиот, из-за преждевременного отъезда Майкла возникла пустота — как в нашем доме, так и в наших сердцах. И хотя второго Уиглсворта нам не найти, возможно, случившееся есть не что иное, как игра богинь судьбы.
Он встал с кресла, словно собираясь расправить риторические крылья.
— Элиот, — продолжал он, — кто может пребывать в неведении о трагических событиях последних дней? Как после падения Трои бесчисленные невинные жители города были iactati aequore toto… reliquiae Danaum atque immitis Achilli…
Знания латыни еще по подготовительной школе хватило Эндрю, чтобы понять: профессор читает из «Энеиды» Вергилия. Неужели он хочет сказать, что место Уига займет некий «троянский конь»?
Финли неистово расхаживал по кабинету, то и дело бросая взоры через окно на поверхность реки, где уже не увидит крепкого Майка Уиглсворта, а затем неожиданно повернулся и уставил на Эндрю свой сверкающий взгляд.
— Элиот, — сказал он в заключение, — завтра днем приезжает Джордж Келлер.
Джордж Келлер
Будапешт, октябрь 1956 года
Все детство Дьёрдя прошло под гнетом двух извергов: Иосифа Сталина и… обственного отца. С той лишь разницей, что Сталин держал в страхе миллионы людей, а отец Дьёрдя измывался лишь над своим сыном.
Разумеется, «Иштван Грозный», как Дьёрдь часто называл отца за глаза, никогда никого не убивал и даже никого не посадил за решетку. Он был всего лишь мелким функционером Венгерской партии трудящихся, а марксистско-ленинскую терминологию использовал для того, чтобы критиковать своего сына.
— За что он меня бичует? — бывало, жаловался Дьёрдь своей сестре Марике. — Я ведь даже более добропорядочный коммунист, чем он сам. Во всяком случае, я верю в идею. Ради отца я даже вступил в партию, хоть и считаю, что она уже протухла. Так чем же он недоволен?
Марика старалась успокоить брата. И утешить его, ибо хотя Дьёрдь никогда бы не сознался в этом, но он искренне огорчался из-за того, что старик всегда им недоволен.
— Видишь ли, — мягко сказала она, — ему бы хотелось, чтобы волосы у тебя были покороче…
— Что? Может, мне еще наголо побриться? К твоему сведению, многие из моих друзей отрастили бакенбарды, как у Элвиса Пресли.
— Твои друзья ему тоже не нравятся, Дьюри.
— Но почему — непонятно, — сказал Дьёрдь, в ужасе качая головой. — У них же у всех отцы — члены партии. Некоторые даже партийные шишки. А к детям своим они относятся гораздо лучше, чем мой отец.
— Он просто хочет, чтобы ты сидел дома и учился, Дьюри. Давай по-честному, ты же почти каждый вечер уходишь куда-то.
— Нет, это ты давай по-честному, Марика. Я лучше всех окончил гимназию. Теперь изучаю советское право…
В эту самую минуту в комнату вошел Иштван Колошди и, сразу же перехватив инициативу, закончил предложение вместо сына.
— Ты учишься в университете благодаря моему положению в партии, и не забывай об этом. Если бы ты был просто умным католиком или евреем, то никто бы на твои отличные оценки и не посмотрел. Подметал бы сейчас улицы в какой-нибудь дыре. Скажи спасибо, что являешься сыном партийного секретаря.
— Замсекретаря по сельскому хозяйству, — уточнил Дьёрдь.
— Ты говоришь так, будто это позор, Дьюри.
— А по-твоему, это очень демократично, когда власти заставляют людей заниматься сельским хозяйством против их воли?
— Мы не заставляем…
— Прошу тебя, отец, — перебил его Дьюри, раздраженно вздыхая, — ты же не с наивным идиотом разговариваешь.
— Нет, я разговариваю с жалким хулиганом. А что касается твоей девушки, то…
— Как ты можешь критиковать Анику, отец? Ведь партия считает ее достойной изучать аптечное дело.
— И все же, когда тебя видят с ней — это вредит моей репутации. Аника — отрицательный элемент. Шляется по разным кафе на Ваци Укка и слушает западную музыку.
«Но тебя-то больше всего раздражает то, — подумалось Дьёрдю, — что рядом с ней сижу я. В прошлое воскресенье в «Кедвеше» мы почти три часа слушали Коула Портера».
— Отец, — сказал Дьёрдь, все еще надеясь на здравое обсуждение вместо перебранки, — если социалистическая музыка такая замечательная, почему же в кантате «Сталин» нет ни одной хорошей мелодии?
В ярости правительственный чиновник повернулся к дочери.
— Я больше не буду разговаривать с этим типом. Он — позор всей нашей семьи.
— Раз так, я поменяю фамилию, — сказал Дьёрдь шутливо.
— Пожалуйста, — произнес старик, — и чем скорее, тем лучше.
Он вылетел из комнаты и хлопнул дверью.
Дьёрдь обернулся к сестре.
— А теперь что я сделал, черт подери?
Марика пожала плечами. Ей всегда приходилось исполнять роль арбитра в подобных схватках между отцом и братом, сколько она себя помнит. Кажется, стычки эти начались сразу после того, как умерла их мать, — Дьёрдю тогда было пять, а ей всего лишь два с половиной.
Старик с тех пор так и не изменился. В приступах раздражительности он изливал свою злость на старшего ребенка. Младшей же дочери изо всех сил хотелось поскорее вырасти, чтобы заменить мать своему брату и жену — отцу.
— Постарайся понять, Дьёрдь, он прожил очень трудную жизнь.
— Но это не значит, что надо усложнять жизнь мне. Хотя в чем-то я его понимаю. На работе он как в ловушке. Да, Марика, даже социалистические чиновники имеют амбиции. Сельскохозяйственная программа — это полная катастрофа. Начальство обвиняет в этом его, а на ком он может выместить свою досаду? Иногда я жалею, что у нас нет собаки — глядишь, он бы ее пинал вместо меня.
Марика понимала, что, несмотря на сердитые выпады Дьёрдя, в каком-то смысле он искренне сопереживает отцу, которого постигло разочарование. Хотя для ученика сапожника из Капошвара старик немалого добился. Главным несчастьем Иштвана Колошди было то, что он произвел на свет такого блистательного сына. Теперь его собственная заурядность стала очевидной.
В глубине души они оба это знали. И поэтому боялись любить друг друга.
— У меня потрясающая новость! — крикнула ему Аника, которая промчалась через Музеум-бульвар, чтобы перехватить Дьёрдя между лекциями на юрфаке.
— Только не говори, будто тест на беременность отрицательный, — улыбнулся он.
— Этого я не узнаю до пятницы, — ответила она, — но слушай: польские студенты бастуют, чтобы поддержать Гомулку, а мы организуем марш в знак солидарности.
— Аника, тайная полиция ни за что не даст провести ничего подобного. Эти головорезы из госбезопасности вышибут вам мозги. И наши русские «друзья» им помогут.
— Дьюри Колошди, ты не только пойдешь со мной на демонстрацию, но и понесешь один из плакатов, которые я все утро писала. Вот, какой тебе больше нравится: «Привет, польская молодежь!»? Или «Русские — вон!»?
Дьёрдь улыбнулся. Ну не порадуется ли отцовское сердце при виде того, как он несет подобный плакат?
— Я возьму вот этот, — сказал он, указывая на плакат с надписью: «Венгрии — нового лидера».
Они поцеловались.
Площадь Пятнадцатого Марта гудела от возбуждения. Тысячи демонстрантов заполняли газоны, люди держали в руках плакаты и флаги. Здесь были делегации от фабрик, школ и университетов. Какой-то молодой актер из Национального театра взобрался на памятник Шандору Петёфи и стал оттуда декламировать «Национальный гимн» поэта, в котором воспевается Венгерская революция 1848 года.
Все разрастающаяся толпа в мощном едином порыве подхватила слова поэта: «Most vagy soha — сейчас или никогда!»
Впервые в своей жизни Дьёрдь почувствовал: происходит что-то очень важное. И он был частью этого.
Наконец шествие началось — впереди шли поющие демонстранты, которые несли гирлянду из красных гвоздик. Толпа стала выливаться на главные улицы города, преграждая путь транспорту. Но это не вызывало никакой враждебности. Многие водители просто закрывали свои автомобили и присоединялись к марширующим. По пути следования к ним примыкали новые люди — в том числе работники магазинов и контор. В каждом окне, на каждом балконе стояли целые семьи, все приветственно махали руками.
Как по волшебству весь Будапешт превратился в бескрайнее красно-бело-зеленое море. Повсюду люди создавали триколор из подручных средств: ленточек, тряпок и даже бумаги. Когда студенты свернули на площадь Юзефа Бема, то все увидели, что памятник в центре площади уже обернут в огромный венгерский флаг с вырванным из сердцевины социалистическим гербом.
До вечерней зари собравшиеся студенты говорили о том, чтобы организовать демонстрацию перед зданием Парламента. Другие предлагали разобраться с огромным монументом Сталина, который вот уже несколько лет высится в самом центре городского парка и с чугунной насмешкой взирает оттуда вниз на Будапешт. Дьёрдь и Аника, взявшись за руки, отдались на волю основного потока, который понес их назад через мост, к площади перед Парламентом.
— Как ты думаешь, что власти будут делать? — спросил Дьёрдь.
— Уйдут в отставку. Ничего другого им не остается.
Толпа на площади перед Парламентом почти пугала своей необъятностью. Сотни тысяч людей осаждали величественное здание правительства, украшенное неоготическими башенками. Все скандировали имя единственного руководителя, заслужившего доверие народа, — Имре Надя, требуя вернуть его на пост премьер-министра, с которого его сняли год назад по настоянию ЦК партии.
Вечер уступил место ночи, и ощутимо похолодало. Но никто не расходился, люди делали факелы из газет и журналов и, держа их в руках, продолжали скандировать имя Надя.
И вдруг на одном из балконов показалась чья-то худощавая фигура. В передних рядах раздались крики — они эхом разнеслись по толпе, нарастая волной, и вот уже задние ряды тоже стали кричать: «Это Надь, это Надь!»
Немного неуверенно, волнуясь, смещенный лидер поднял руки, жестом умоляя всех замолчать, а потом принялся размахивать руками, словно дирижируя.
— Он что, сошел с ума? — не удержался Дьёрдь. — Машет руками как помешанный.
Но через мгновение все стало понятно. Он исполнял национальный гимн, и вместе с ним запела вся площадь. Это был гениальный ход!
После окончания песни Надь исчез так же незаметно, как и появился. Толпа, взволнованная и ликующая, начала расходиться. Инстинктивно все понимали, что этой ночью уже ничего не случится. По крайней мере, на площади перед Парламентом.
Дьёрдь и Аника были уже на полпути к университету, когда услышали выстрелы. Они взялись за руки и побежали к Музеум-бульвару. Улицы, мощенные булыжником, были запружены людьми — возбужденными, любопытствующими, напуганными.
Когда они вдвоем добрались до Музеум-бульвара, в воздухе все еще висели клубы слезоточивого газа. Аника достала носовой платок и прижала его к лицу. У Дьёрдя защипало в глазах, словно от ожога. Какая-то истеричная молодая девица пронзительно вопила, что агенты тайной полиции устроили резню среди беззащитных людей.
— Мы должны убить всех этих негодяев! — рыдала она.
— Ни малейшего шанса, — шепнул Анике Дьёрдь. — Поверю в это, лишь когда увижу хоть одного мертвого агента.
Он взял свою девушку за руку, и они снова побежали.
Не успели они добежать до следующего квартала, как остановились, охваченные ужасом. Над их головами, привязанное за ноги к фонарному столбу, висело истерзанное тело офицера тайной полиции. Дьёрдю стало дурно.
— Дьюри, — сказала Аника, дрожа, — мы же знаем, что они творили со своими пленниками.
На следующем углу они увидели трупы еще двух агентов тайной полиции.
— Господи, — взмолилась Аника, — я больше этого не вынесу.
— Пойдем, я провожу тебя домой.
— Ну, хулиган, тебя еще не арестовали, как я погляжу.
Было около пяти утра. Иштван Колошди сидел, прильнув к радио, — он выглядел изможденным и нервно курил. Марика бросилась на шею брату.
— Дьюри, ходят такие ужасные слухи. Я так боялась, как бы с тобой что-нибудь не случилось.
— Зачем тебе слухи, Марика, — вмешался глава семьи. — В новостях только что сообщили всю правду.
— В самом деле? — спокойно произнес Дьёрдь. — И какова же версия «Радио Будапешта» о сегодняшних событиях?
— Произошел небольшой фашистский мятеж, который полиция сурово пресекла, — сказал Иштван Колошди. — А где ты был весь вечер?
Дьёрдь сел в кресло напротив отца, наклонился вперед и сказал с улыбкой:
— Слушал Имре Надя.
— Ты сумасшедший. Надь — это ничтожество.
— Попробуй сказать это тем тысячам людей, которые приветствовали его на площади перед Парламентом. И мы собираемся вернуть его и поставить во главе партии.
— А я собираюсь вернуть волосы на свою лысину. Вы все — кучка безмозглых идиотов.
— Ты говоришь как настоящий социалист, — сказал Дьёрдь, выходя из комнаты. — Пойду спать. Даже сумасшедшим нужен отдых.
Спустя примерно три часа сестра разбудила его.
— Проснись, Дьюри. Надя назначили премьером! Только что передали в новостях.
Дьёрдь заставил свое измученное тело подняться с постели. Он должен увидеть лицо отца. Застегивая на ходу рубашку, он побрел в гостиную. Старик, казалось, прилип к радиоприемнику, вокруг все было заставлено пепельницами, до краев наполненными окурками.
Когда Марика передала Дьёрдю чашку с черным кофе, он спросил отца:
— Ну и?
Глава семьи поднял на него глаза и ответил без тени иронии:
— Ты никогда не слышал от меня ни слова против Имре Надя. В любом случае, он должен будет получить благословение Москвы, ведь он попросил помощи у советских войск.
— На сей раз ты размечтался, отец.
А потом повернулся к сестре и сказал:
— Если позвонит Аника, скажи ей, что я ушел в университет.
Он закинул куртку через плечо и поспешил из дома.
В последующие годы Дьёрдь, вспоминая эту минуту, задавался вопросом: ну почему он так сухо простился тогда? Нет, не с отцом. Ведь старик разозлил его своим бесстыжим лицемерием. Но неужели сестре Марике нельзя было сказать что-нибудь ласковое на прощание?
Конечно, в то холодное октябрьское утро 1956 года он и представить себе не мог, что вскоре окажется за тысячи километров от дома, но все равно — легче от этого ему не становилось.
На университет обрушилась лавина слухов. После каждого выпуска новостей люди носились по зданию, оповещая всех, словно городские глашатаи. Уставшие студенты очень обрадовались, услышав о том, что сказал президент Эйзенхауэр: «Сердцем Америка вместе с народом Венгрии». Все шептали друг другу: «Весь мир следит за тем, что происходит!»
Но всеобщая эйфория наступила во вторник днем, когда премьер-министр Надь объявил о начале вывода советских войск. Дьёрдь в таком восторге бросился через весь зал обниматься с Аникой, что по пути сбил с ног человек шесть, не меньше.
Утром первого ноября Дьёрдя грубо растолкал Гёза, знакомый парень с юрфака.
— Какого черта…
И только потом он заметил что-то очень странное. Тощий Гёза сегодня выглядел как толстый клоун на арене цирка. Дьёрдь протер глаза, не понимая, в чем дело.
— Что это с тобой случилось, черт побери? — спросил он.
— Надо убираться отсюда, — сказал Гёза. — Я напялил на себя всю одежду — во всяком случае, все, что налезло, — и направляюсь в Вену.
— Ты рехнулся? Советские войска ушли. Разве ты не слышал, что сказали по радио «Свободная Европа»?
— Да, но я также слышал, что сказал мой кузен, который живет в деревне Гёр. Он позвонил мне часа два назад и сообщил: на западной границе скопилось несколько сотен русских танков. Они просто перегруппируются, чтобы вернуться обратно.
— Он в этом уверен?
— Тебе хочется подождать, чтобы убедиться? Дьёрдь помешкал, но только несколько секунд.
— Дай мне сбегать за Аникой, — попросил он.
— Ладно, но только быстро.
Ей не хотелось идти.
— Откуда такая уверенность, будто советские танки собираются вернуться?
— Ну сколько тебе нужно объяснять? — ответил Дьёрдь нетерпеливо. — Послушай, если Венгрия станет независимой, то поляки и чехи тоже захотят отделиться. И тогда — бац! — российская империя развалится, как карточный домик.
Ее лицо побледнело. Она была напугана тем, что ей предстоит принять такое важное решение.
— А как же мама? Она без меня не сможет.
— Ей придется, — ответил Дьёрдь невозмутимо. Он обнял ее обеими руками. Она тихо плакала.
— Дай мне хотя бы позвонить ей, — попросила она.
— Да. Но только быстро.
Они отправились в путь. Дьёрдь и Аника — в чем были, Гёза нес на себе весь свой гардероб. Когда они добрались до окраины Будапешта, Дьёрдь увидел телефонную будку и вспомнил о сестре.
— У кого-нибудь есть мелочь? — спросил он. Аника вложила монетку ему в руку.
— Дьюри, где ты? — с тревогой спросила сестра. — Отец беспокоится.
— Слушай, — ответил он, — я очень спешу…
В эту минуту Гёза сунул голову в будку и зашептал:
— Скажи ей, что «Голос Америки» передает зашифрованные послания от беженцев, между текстами в передачах.
Дьёрдь кивнул.
— Прошу тебя, Марика, не задавай мне никаких вопросов. Просто слушай регулярно «Голос Америки». Если там скажут, что… — Он снова замолк. — Что Карл Маркс умер, это значит, со мной все в порядке.
— Дьюри, я ничего не понимаю. Мне страшно.
— И мне тоже, — признался он. — Поэтому, ради бога, молись, чтобы он действительно умер.
И повесил трубку, не сказав больше ни слова.
— А как же твой отец? — спросила Аника. — Разве у него не будет неприятностей, когда выяснится, что ты сбежал из страны?
— Знаешь, он законченный конъюнктурщик с уникальным талантом самосохранения. У него все будет отлично, уверяю тебя.
А в глубине души подумал: «Все мое детство он воротил от меня нос, с какой стати я теперь должен о нем беспокоиться?»
Они шли молча и без остановок. На дороге им попадались только случайные старые грузовики — почти все они двигались в сторону западной границы. Изредка троих беглецов брали в кузов и подвозили несколько километров. Никто из водителей ни разу не спросил, куда они направляются и зачем.
Когда они добрались до окраины Гёра, почти совсем стемнело.
— А теперь что нам делать? — спросил Дьёрдь Гёзу. — Спать под открытым небом слишком холодно, а в карманах едва ли наберется пара форинтов на еду.
— У меня даже на тарелку супа денег не хватит, — подхватила Аника.
Гёза улыбался.
— Доверьтесь мне. У вас хватит сил, чтобы пройти еще часок?
— Но только если я буду точно знать, что мы будем ночевать где-нибудь в помещении, — сказал Дьёрдь.
Аника закивала в знак согласия.
— В Энеше, примерно в восьми километрах отсюда, живут родители Тибора Ковача. Он собирался идти с нами. Родители, наверное, ждут его.
Аника ахнула.
— Разве они не знают, что его застрелили прошлой ночью?
— Нет, — ответил Гёза, — и сейчас не стоит говорить им об этом.
И он повел их в сторону Энеше.
Еще часа полтора все трое устало тащились по заледеневшей проселочной дороге, освещенной лишь лунным светом. Они шли с самого раннего утра и выбились из сил так, что едва могли говорить.
— Завтра хороший день для того, чтобы попытаться перейти через границу, — сказал Гёза. — Это День поминовения усопших. Дороги будут забиты. Все местные жители отправятся на кладбища.
Ковачи были рады принять у себя друзей своего сына — их, казалось, совсем не беспокоило, что его не было с ними. Он ведь уже несколько дней проводил инструктаж среди заново сформированных отрядов милиции — показывал, как пользоваться оружием, поэтому выдумка Дьёрдя о том, что Тибору пришлось остаться в Будапеште еще на пару дней, показалась вполне убедительной.
Ужин был сказочным. В отличие от столицы, на селе было много продуктов, и госпожа Ковач устроила для них настоящий пир с курицей и овощами. Даже выставила бутылку токайского.
— Восхищаюсь вами, — широко улыбался мистер Ковач. — Будь я чуть помоложе — тоже махнул бы с вами. Русские обязательно вернутся — как пить дать. Все видели танки — с кем бы я ни говорил. С главных дорог их убрали, но они затаились в лесах — выжидают, как голодные медведи.
Анике предложили переночевать на постели Тибора. Внутри у нее все сжалось от ужаса, но она понимала — отказываться нельзя. Двое юношей свернулись калачиком на полу у камина в гостиной.
Наутро пошел сильный снег.
Гёза посмотрел на Дьёрдя и Анику.
— Думаю, в такую погоду нам лучше всего сесть на поезд, идущий в Сопрон. Там у нас с Австрией довольно широкий участок границы, и почти не охраняемый. Если повезет, то уже вечером мы сможем перейти на ту сторону.
Около полудня они поблагодарили Ковачей и отправились в путь, передав Тибору всевозможные приветы и пожелания.
На окраине села беглецы испытали первое потрясение. Русские танки уже не прятались за деревьями. Два из них вызывающе расположились прямо посередине дороги.
— Ну и? — спросил Дьёрдь Гёзу.
— Без паники, Дьюри. Снег валит так сильно, что им, похоже, совсем не до нас. Мы ведь идем налегке, без вещей — с какой стати им подозревать нас в чем-то?
— Ты, Гёза, во всех этих шмотках выглядишь как ходячий футбольный мяч, — заметил Дьёрдь. — И если хочешь исхитриться и проскочить мимо танков, то лучше бы тебе раздеться.
Неожиданно лицо Гёзы приняло страдальческое выражение. Юноше совершенно не хотелось расставаться хоть с одним предметом из того, что составляло пять шестых его имущества.
— Давайте обойдем поселок и посмотрим, нельзя ли добраться до железной дороги с другой стороны, — предложил он.
Они так и сделали.
Но у дальнего въезда в населенный пункт стояло еще два танка. Выходит, они больше часа шли под снегом — и все напрасно. Дьёрдь и Аника уставились на Гёзу. Не говоря ни слова, тот начал расстегивать верхнюю куртку. Пальцы его дрожали — и не только от холода.
— А кто… кто… будет разговаривать с ними?
— Кончай, Гёза, — ответил Дьёрдь, — каждый из нас хотя бы шесть лет, но учил русский. Нам главное — не сбиться и говорить одно и то же.
— У тебя самое лучшее произношение, Дьёрдь, — упирался Гёза. — Будет гораздо лучше, если ты пообщаешься с ними за всех нас. Кроме того, когда надо талантливо соврать — тебе в этом вообще нет равных.
— Хорошо, товарищ, — сказал Дьёрдь. — Я стану представителем нашей делегации.
После того как Гёза снял с себя предпоследний костюм и закопал всю ненужную теперь одежду в сугроб, они все вместе двинулись в сторону танков.
— Стой! Кто идет?
Один из солдат попросил предъявить удостоверения личности. Дьёрдь сделал несколько шагов вперед и заговорил с ним на безупречном русском языке:
— Мы, все трое, — студенты университета имени Лоранда Этвоша, навещали нашего друга, заболевшего ангиной. Нам хотелось бы сесть на поезд и вернуться в Будапешт. Желаете посмотреть наши документы?
Военнослужащий шепотом посовещался с одним из своих коллег, после чего снова повернулся к Дьёрдю.
— Это не обязательно. Проходите!
И махнул им рукой. Они торопливо прошли через поселок прямо к железнодорожной станции — у каждого сердце готово было выскочить из груди.
— Вот черт, — сказал Гёза, указывая на станцию впереди. — И там тоже танки.
— Не обращай на них внимания, — ответил Дьёрдь. — Не думаю, чтобы сами солдаты знали, что им делать в этих обстоятельствах.
Он оказался прав. Никто не стал задерживать их на пути к платформе, у которой стоял поезд, битком набитый пассажирами и готовый к отправлению. Внутри было шумно, царила полная неразбериха. Все трое отчаянно спрашивали у разных людей:
— В Сопрон? Поезд идет в Сопрон?
Им что-то кричали в ответ, махали руками, поезд медленно тронулся с места. Гёза первым вскочил в вагон. Дьёрдь подсадил Анику, а затем сам взобрался на ступеньку. Еще мгновение — и станция осталась позади.
Свободных сидячих мест не было, поэтому они остались стоять в тамбуре и смотрели в окно. Каждый из них знал, о чем думают остальные двое. Самое большее часа через полтора они будут в Сопроне. А там уже и граница.
За окном проплывали знакомые венгерские пейзажи, но со зловещим дополнением. Русские танки. Повсюду. И у каждого орудие нацелено прямо на поезд, в котором едут они.
В следующие полчаса никто из них не произнес ни слова.
А потом наступил шок.
— Дьёрдь, — сказал Гёза сдавленным голосом, будто вокруг его шеи затянулась петля, — ты видишь, где мы сейчас?
Дьёрдь посмотрел по другую сторону от советской бронетанковой техники. Сердце у него чуть не остановилось.
— Мы едем не в ту сторону! Этот чертов поезд идет не в Сопрон — он идет назад в Будапешт!
Аника в страхе сжала его руку.
Поезд внезапно остановился, последовал толчок. Аника упала на Дьёрдя, который сохранил равновесие только благодаря тому, что крепко держался за поручень у окна. Пассажиры переглядывались в страхе и замешательстве. Дьёрдь не сводил взгляда с русских танков за окнами поезда.
— Они же не начнут стрелять, правда? — шепнула Аника.
— Я в этом совсем не уверен, — ответил он, покусывая губу.
А потом неожиданно в дальнем конце вагона появился проводник в блеклой серо-голубой форме и стал пробираться сквозь толпу. Отовсюду на него посыпались вопросы. Он сложил руки рупором и объявил:
— Мы не можем въехать в Будапешт. Повторяю, мы не можем въехать в Будапешт. Советские танки окружили город, и там идет сильная стрельба.
После чего последовала самая удивительная часть информации:
— Мы поворачиваем назад. И проследуем до самого Сопрона.
Гёза, Дьёрдь и Аника посмотрели друг на друга. Они ликовали. Через несколько минут поезд медленно тронулся с места и помчал прочь от Будапешта, задушенного советскими танками.
Весь их путь к границе, казалось, пролегал через коридор из танков. Когда они наконец прибыли на место и ступили на платформу вокзала в Сопроне, то вздохнули с облегчением, полные надежд. Пока все шло хорошо.
День уже клонился к вечеру.
— С какой стороны граница? — спросил Дьёрдь у Гёзы.
— Я не знаю, — признался тот.
— Ну и что нам теперь делать, черт побери? — сорвался он. — Спросить у какого-нибудь русского солдата?
И тут Анику осенило.
— Здесь же есть лесной институт! Мы могли бы поспрашивать студентов.
Она не успела закончить свою мысль. Не прошло и пары секунд, как Дьёрдь уже интересовался у пожилой женщины, как пройти к институту.
Едва они вошли в огромный вестибюль, как тут же к ним подошел молодой человек в берете:
— Друг, боеприпасы нужны?
Внутри здания царила почти праздничная атмосфера. Десятки юных патриотов вооружались, чтобы дать отпор русским захватчикам и освободить свою родину.
Каждому из вновь прибывших выдали по куску хлеба, по чашке какао и… по пригоршне патронов, которые им насыпали, черпая совком из большого чана.
— А где оружие? — поинтересовался Дьёрдь, жуя хлеб.
— Скоро будет, друг, обязательно будет.
Трое беглецов отошли в сторонку посовещаться, что делать дальше. Одно было ясно. Не для того они проделали весь этот путь, чтобы участвовать в сопротивлении, результат которого известен заранее.
— Эти люди — чокнутые, — сказал Гёза, перебирая в руках патроны, словно это горсточка орехов. — Гильзы все разнокалиберные. Среди них даже двух одинаковых не найти. Как они собираются их использовать — из трубочек плеваться в русских, что ли?
После чего он встал и вышел наружу — сориентироваться на местности.
Дьёрдь и Аника посмотрели друг на друга. Впервые за эти дни они остались наедине.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил он у нее.
— Мне страшно. Надеюсь, у нас все получится.
Она сжала его ладонь.
— Не волнуйся, — ответил он.
А потом, помолчав несколько минут, спросил:
— А кстати, что ты сказала матери?
— Знаю, ты будешь смеяться, но мне пришлось соврать, чтобы она поверила. — Она несмело улыбнулась. — Я сказала, будто мы уходим, чтобы пожениться.
Он ответил усталой улыбкой и сжал ее руку.
— А вдруг так оно и есть, Аника?
— Ты это серьезно, Дьёрдь?
Он помедлил немного и сказал:
— А зачем я, по-твоему, взял тебя с собой?
Они оба откинулись назад и замолчали, обессиленные. Через несколько минут она печально произнесла:
— Интересно, как там, в Будапеште, хотела бы я знать.
— Заставь себя не думать об этом, — ответил он.
Она кивнула. Но в отличие от Дьёрдя ей было непросто совладать со своими воспоминаниями.
Вернулся Гёза.
— Австрия всего в нескольких километрах отсюда — нужно пройти пешком через лес, который начинается за домами. Если выйти прямо сейчас, можно добраться туда затемно.
Дьёрдь взглянул на Анику. Она встала, не говоря ни слова.
Снова пошел сильный снег. Он беззвучно падал пушистыми белыми хлопьями. Вскоре все трое промокли насквозь и продрогли. Городские туфли на тонкой подошве совершенно не грели — в них было все равно что босиком.
Но они были не одни такие. То и дело им встречались группы людей, иногда семьи с детьми. Иногда они просто кивали друг другу, иногда обменивались скудной информацией, рассказывали, кто что знает. Да, мы думаем, граница в том направлении. Да, мы действительно слышали, что большинство пограничников дезертировали. Нет, советских солдат мы не видели.
В чаще леса они то и дело натыкались на бункеры, из которых угрожающе торчали стволы пулеметов. Это были пограничные посты, вероятно покинутые людьми. Друзья просто обходили их стороной и продолжали двигаться вперед, в любую минуту ожидая выстрелов в спину.
На снегу что-то зловеще сверкнуло. Неподалеку раздался лай собаки. Все трое застыли на месте, не в силах пошевельнуться.
— Это пограничный патруль? — испуганным шепотом спросил Гёза.
— Дьявол, откуда же мне знать? — шикнул в ответ Дьёрдь.
Через секунду-другую путь им преградил какой-то человек с немецкой овчаркой. Но оказалось, это всего лишь кто-то из местных вывел собаку на прогулку. Они поспешили дальше.
Еще минут через пять лес закончился. Внизу, у подножия холма показалось то, что, скорее всего, и было австрийской границей. Они увидели, как солдаты в шинелях останавливают у ворот транспорт, разговаривают, жестами требуя показать документы. Некоторым машинам разрешалось проехать, другие отправлялись обратно.
— Ну вот мы и на месте, — объявил Гёза.
В его измученном голосе послышались ликующие нотки.
— Да уж, — криво усмехнулся Дьёрдь, — теперь осталось всего-навсего проскочить мимо пограничников. Кто-нибудь умеет летать?
Вдруг незнакомый голос произнес:
— Стоять, руки вверх!
Они резко обернулись и увидели позади двоих мужчин в военной форме. Один из них держал в руках автомат.
Проклятье… пограничный патруль!
— И куда это мы собрались? Уж не на пикник ли в Австрию, случайно?
Ни Дьёрдь, ни Гёза, ни Аника не ответили. От безысходности все трое утратили дар речи. У второго военнослужащего была рация, по которой он уже начал связываться с начальством.
Понимая, что терять уже нечего, Дьёрдь предпринял отчаянную попытку договориться.
— Послушайте, мы же с вами — венгры. Через несколько часов мы все окажемся у русских в плену. И вас, парни, это тоже касается. Может, мы все-таки…
— Молчать! — рявкнул тот, который держал рацию. — Мы поймали вас при попытке незаконно пересечь государственную границу.
Но Дьёрдю показалось, будто парень с автоматом ищет его взгляда. Ему почудилось или солдат в самом деле слегка качнул головой, словно желая сказать: «Бегите отсюда»?
Впрочем, это уже не имело значения. Оставался последний шанс вырваться на свободу, и каждый из них интуитивно это осознавал.
Дьёрдь едва заметно коснулся руки Аники. Она все поняла. И в то же мгновение оба бросились бежать. Гёза, тоже желая спастись, рванулся влево, а Дьёрдь с Аникой ринулись вправо.
Не успели они сделать и нескольких шагов, как вдогонку им засвистели пули. Может, автоматчик и не целился в них, но у Дьёрдя не было желания это уточнять. Пригнув голову, он припустил что было сил.
Дьёрдь не помнил, как долго он уже бежит. Знал только, что совсем не чувствует усталости. Он мчался, проваливаясь в сугробы по колено до тех пор, пока до него не дошло, что стрельбы больше не слышно. Наступила полная тишина. Он вдруг очутился посреди широкого заснеженного поля.
Почувствовав себя в безопасности, он замедлил шаг. И только сейчас понял, что совершенно выбился из сил и вот-вот упадет. Он слышал лишь собственное тяжелое дыхание. Он обернулся, чтобы взглянуть на Анику.
Но не увидел ее. Сзади никого не было. Постепенно до него дошло: ее больше нет рядом с ним. Он был слишком занят собственным бегством, чтобы думать о ней.
Может, она споткнулась и упала? Побежала не в ту сторону, заблудившись из-за снегопада? А может, ее задела одна из пуль?
Дьёрдь пошел назад по своим следам в снегу. Он хотел позвать ее по имени, раскрыл рот, но не издал ни звука. Ему стало страшно. Он боялся привлечь к себе внимание. А если он так и будет идти в обратную сторону, то его обязательно схватят. Как, наверное, уже поймали ее. Не будет ли это равносильно самоубийству?
Нет, Аника наверняка хотела бы, чтобы он продолжил свой путь и спасся. Он снова повернул, стараясь не думать о девушке, которая любила его и бросила все ради того, чтобы быть с ним.
Прошло совсем немного времени, когда он увидел вдалеке — или ему показалось, будто увидел — очертания башни на фоне вечернего неба. А затем он разглядел, что это колокольня.
В Венгрии таких церквей нет. Это точно Австрия. Он двинулся в сторону башни на горизонте.
Спустя полчаса Дьёрдь Колошди, пошатываясь, вошел в австрийский городок Наункирхен. Местные жители отмечали какой-то свой праздник. Едва завидев его, все сразу роняли, кто он. Или, по крайней мере, откуда. Один из мужчин — пухлый, розовощекий — подошел к нему, выставив Указательный палец.
— Bist du ungarisch? — спросил он.
Даже в своем полубессознательном состоянии Дьёрдь догадался, что его спросили, не венгр ли он. И что еще важнее, с ним говорили по-немецки. Он был в безопасности.
К нему подошли двое мужчин и усадили его на скамью. У одного была при себе фляжка со шнапсом, и он протянул ее парню. Дьёрдь сделал глоток. И вдруг разрыдался. Он чувствовал себя виноватым за то, что остался в живых.
Небольшой австрийский полицейский фургон со скрипом притормозил в двадцати метрах от того места, где сидел Дьёрдь. К нему подошел высокий стройный полицейский с совершенно невозмутимым выражением лица.
— Guten Abend, — произнес он спокойным голосом и, указав на свой автомобиль, добавил: — Mit mir, bitte.
Дьёрдь обреченно вздохнул, как человек, признавший свое поражение, покорно поднялся с места и медленно поплелся вслед за полицейским. А когда, усталый, он залез в машину, то убедился, что его худшие опасения подтвердились. Здесь находилось еще человек десять-двенадцать других пассажиров — таких же венгров, как и он сам.
— Добро пожаловать на Запад, — сказал невысокий жилистый человек с пушистыми бачками, сидевший в заднем ряду.
Дьёрдь поспешил занять место рядом с ним.
— Что здесь происходит, черт побери? — озабоченно спросил он.
— Австрийцы подбирают бродяг вроде нас. Меня зовут Миклош Шандор. Зови меня Мики. А тебя?
— Дьёрдь Колошди, — отозвался Дьёрдь, а затем быстро спросил: — Они отправят нас обратно?
— Не будь болваном. Я лично держу курс на Чикаго.
— Откуда вы знаете?
— Потому что по эту сторону границы люди вольны ехать туда, куда им хочется. А ты разве не поэтому сбежал?
Дьёрдь задумался на мгновение, а затем тихо сказал:
— Да, наверное. А куда же нас везут в этом автобусе?
— Ну, после того как поймают еще несколько рыбок, проскочивших сквозь советские сети, нас всех повезут в какое-нибудь место, где можно будет передохнуть. Я немного владею немецким и успел переговорить с полицейским.
Дьёрдю хотелось вздохнуть с облегчением. Но уж слишком много разочарований выпало на его долю, столько раз дела принимали совершенно неожиданный оборот, что он решил не расслабляться.
Пока беженцев везли сквозь ночную мглу, многие из них дремали. Но Дьёрдь не спал, он жадно вглядывался в окно, пытаясь разобрать названия городов и деревень. Ему хотелось быть абсолютно уверенным в том, что они не свернут с дороги, которая ведет к свободе.
Перед самым рассветом они добрались до Айзенштадта. Их фургон въехал на забитую автомобилями стоянку перед железнодорожным вокзалом, который так и кишел венгерскими беженцами: здесь их было не меньше тысячи.
— Что тут творится? — спросил Дьёрдь у Мики, который сбегал на разведку — разузнать, что к чему.
— Они организуют железнодорожный транспорт, — выпалил он, запыхавшись, — чтобы отвезти всех в какой-то большой заброшенный армейский лагерь, который русские использовали во время войны.
— Как-то не слишком привлекательно это звучит, — сказал Дьёрдь.
— Да, — согласился Мики и подмигнул. — Все русское, хотя и без русских, — это не для меня. Я хочу добираться самостоятельно.
— То есть как это?
— Видишь ли, рано или поздно, но всех этих людей обязательно отправят в Вену. А я предпочитаю отправиться туда немедленно. Хочешь со мной?
— Конечно. У вас есть карта?
— Да, вот здесь, — ответил коротышка, указывая на собственную голову. — Я все запомнил. Единственное, что от нас требуется, — это двигаться на север и следить за дорожными знаками. Ладно, давай разделимся и беззаботно прогуляемся поодиночке к выходу в конце зала. Когда убедишься, что никто на тебя не смотрит, смывайся и двигай вдоль шоссе. Встречаемся у первой же пивной по правой стороне дороги.
Они оба кивнули и быстро разошлись в разные стороны. Дьёрдь, стараясь не привлекать к себе внимания, поспешил к дальнему выходу из вокзала. Улизнув от вооруженной охраны, он быстро зашагал на север.
Первая таверна оказалась всего в шестистах метрах от вокзала. Его более взрослый спутник был уже там — стоял, небрежно прислонившись к выцветшей деревянной табличке, на которой значилось название заведения «Der Wiener Keller».
— Название переводится как «Венский винный погреб», — объяснил Мики, показывая на плакат. — Небольшой каламбур, связанный со словами «Вена» и «вино». Не слишком оригинально для таких джентльменов, как мы. Предлагаю двигаться дальше.
Не говоря больше ни слова, они пошли.
— А как у тебя с английским? — спросил Мики, когда они бодро шагали по дороге.
— Ни слова не знаю, — признался Дьёрдь.
— Ах да, ты же из тех привилегированных сынков партийных работников, кто все эти годы прилежно учил русский язык. Не очень-то предусмотрительно с твоей стороны, как считаешь?
— Согласен. Но я начну изучать английский, как только смогу купить себе учебник.
— Да ты идешь рядом с ним, — ответил его новый товарищ. — Если проявишь к нему интерес, то заговоришь у меня на приличном американском прежде, чем мы доберемся до Вены.
— Хорошо, — улыбнулся Дьёрдь. — Начнем учиться.
— Урок первый. Повторяй за мной: «Я клёвый чувак. Ты клёвый чувак. Он клёвый чувак. Она…»
— А что это значит? — спросил Дьёрдь.
— «Клёвый чувак» — это красивый комплимент, означающий «хороший человек». Доверься мне, Дьёрдь, мой английский соответствует современным требованиям, так как я штудировал все газеты. А теперь кончай задавать вопросы и начинай повторять за мной.
Через два часа Дьёрдь уже мог составить некоторое количество вполне сносных фраз для небольшого разговора. Он узнал, как можно польстить своим будущим соотечественникам. Сообщить им, что жизнь в Венгрии — тошниловка, а Соединенные Штаты — это надежда всего будущего человечества. Что касается более практического применения языка, то теперь он знал, как спросить, где находится мужской туалет.
Когда они перебрались через Дунай, то немного замедлили шаг. Оба вдруг осознали, что где-то на востоке, всего в нескольких сотнях километров отсюда, эта же река разделяет пополам их родной город.
— У вас остались родные в Будапеште? — спросил Дьёрдь.
Мики помедлил с ответом, слегка переменившись в лице.
— Теперь уже нет, — ответил он с загадочным видом. — А у тебя?
Дьёрдь пожалел о том, что вообще затронул эту тему, и ответил теми же словами:
— Теперь уже нет.
И опять, в который раз, попытался выкинуть из головы мысли об Анике.
* * *
Мики рассказал, что собирается узнать адреса наиболее крупных американских организаций, оказывающих помощь беженцам, и в каждой из них сообщить о том, что в Иллинойсе живут его сестра и зять. А еще что у него есть профессия. И кроме всего прочего, что Чарльз Ланкастер горит желанием стать его спонсором.
— А кто это такой — Чарльз Ланкастер? — спросил Дьёрдь.
— Мой зять, конечно.
— Ланкастер?
— Знаешь, Дьюри, если бы тебя звали Лукашем Кароли, неужели ты бы не поменял свое имя, чтобы оно звучало более привычно для американского уха?
Дьёрдь согласился. И мгновенно прикинул, как использовать данный урок в своем непростом случае.
— А как они станут произносить имя Дьюри Колошди?
— Они будут путаться и в жизни его не запомнят. Каждому американцу необходимо иметь американское имя.
— Хорошо, а вы что предлагаете?
— С именем Дьёрдь дело обстоит неплохо, — ответил Мики, не скрывая удовольствия от представившейся возможности дать новое имя взрослому человеку. — Просто назовешься Джорджем. Но «Колошди» надо бы заменить на что-то более вразумительное и четкое.
Дьёрдь покопался в памяти. По какой-то неизвестной причине на ум пришло название самой первой таверны, попавшейся ему на пути к свободе, — «Der Wiener Keller».
— А «Джордж Келлер» как будет звучать?
— Вполне достойно. Очень даже достойно.
К этому времени они уже давно могли бы сесть на поезд, но Дьёрдю не хотелось расставаться со своим новым другом.
— Как, по-вашему, их может заинтересовать обычный студент? То есть у меня же нет ни диплома, ни какой-нибудь степени.
— Значит, нужно хорошенько взвесить все, что могло бы их заинтересовать.
— Я изучал советское право. Разве это может пригодиться в Америке?
— Ага, ну вот видишь. Оказывается, у тебя всестороннее советско-партийное образование. Русским ты владеешь почти как родным. Скажешь им, мол, желаешь использовать свои знания в борьбе против мирового коммунизма. Скажешь, что хочешь поступить в университет, чтобы научиться этой борьбе.
— А в какой именно университет?
— В Америке самые лучшие университеты — это Гарвард и Йель. Но тебе лучше сказать, что ты хочешь учиться в Гарварде.
— А почему?
Мики улыбнулся.
— Потому что венгру сказать «Йель» — язык не повергнется.
И только на Ринг-штрассе они разошлись в разные стороны.
— Удачи тебе, Джордж.
— Мики, я никогда не забуду, что вы для меня сделали.
Некоторое время спустя Дьёрдь обнаружил у себя в кармане конверт. В него был вложен листок с будущим адресом Мики в Хайленд-парке, штат Иллинойс. И двадцать пять американских долларов.
Сведения об учебе, представленные Дьёрдем в американском комитете Красного Креста, похоже, произвели там должное впечатление. Правда, вместо билета на самолет он получил направление в один из бараков на окраине города. Это его совсем не устраивало.
Дьёрдь подошел к одному из служащих Красного Креста — цветущего вида юноше с биркой на груди, на которой значилось: «Альберт Реддинг: английский, немецкий, французский».
— Простите, мистер Реддинг, — вежливо обратился к нему Дьёрдь. — Я бы хотел учиться в Гарварде.
— А кто бы не хотел? — засмеялся молодой человек. — Меня туда не взяли. А ведь я был третьим по успеваемости среди выпускников нашей школы, к тому же редактором газеты. Да вы не волнуйтесь, у нас много университетов. Вы обязательно закончите свое образование, это я вам обещаю.
Но у Дьёрдя была в запасе козырная карта — одна из «ключевых американских фраз», которой его научил Мики во время их совместного марш-броска из Айзенштадта в Вену.
— Мистер Реддинг, — произнес он с легкой дрожью в голосе, — я хочу приехать в Америку… до Рождества.
И это подействовало! По выражению лица Реддинга Дьёрдь понял, что просьба, в которой заключалось единственное чаяние беженца, тронула сердце американца.
— А ведь ты отличный парень, знаешь об этом? — произнес он с искренней симпатией. — Назови-ка ты мне свое имя, и я посмотрю, что можно для тебя сделать.
И Дьёрдь Колошди впервые произнес вслух свое свежеиспеченное имя!
— Я — Келлер. Джордж Келлер.
— Ладно, Джордж, — сказал Альберт. — Не могу ничего обещать, но приходи сюда завтра утром и найди меня, хорошо?
— Хорошо.
— Ну а если тебе понадобится что-нибудь еще…
— Да, понадобится, — перебил его Дьёрдь, предупреждая эту ненавязчивую попытку от него избавиться. — Как я понимаю, у вас есть возможность передавать сообщения по радио «Голос Америки», да?
— Ну конечно. Правда, это не по моей части, но я могу передать куда следует.
Он достал из кармана куртки блокнот и карандаш, и Дьёрдь приготовился диктовать.
— Пожалуйста, мне бы хотелось, чтобы там сказали просто, что… «мистер Карл Маркс умер».
— И все?
— Да, пожалуйста.
Молодой человек поднял глаза на Дьёрдя и недоверчиво спросил:
— Слушай, неужели за железным занавесом не знают об этом?
— Некоторые, наверное, сильно удивятся, — ответил Дьёрдь. — В любом случае, мистер, спасибо. Я приду сюда снова завтра рано утром.
На следующее утро, в семь тридцать, Альберт Реддинг пребывал в состоянии сильного потрясения.
— Ну, я не знаю, — сообщил он Дьёрдю по секрету, помахивая телеграммой в левой руке. — Наверное, мне надо было родиться венгром.
— А что такое?
— Это такая удача, даже не верится, — повторил молодой человек в полном смятении. — Послушай, что здесь написано: «Руководителю американского комитета Красного Креста в Вене. Гарвардский университет создал комиссию для поиска и финансирования одного или двух компетентных студентов венгерских университетов из числа беженцев. Мы были бы признательны, если бы вы предоставляли нам исчерпывающую информацию обо всех потенциальных кандидатах. Пожалуйста, присылайте подробные отчеты». Подпись: Збигнев К. Бжезинский, профессор, советник правительства.
Риддинг посмотрел на Дьёрдя, выпучив глаза.
— Ты веришь в это?
— Кто его знает? Но все же давайте на всякий случай поскорее отправим этому человеку информацию обо мне.
* * *
Ответ пришел в течение двадцати четырех часов. Этот юный беженец оказался именно тем кандидатом, которого они искали. Все остальное было чистой формальностью.
Через восемь дней Джордж Келлер, приехав на автобусе в Мюнхен, сел там на самолет, а спустя двадцать шесть часов приземлился в аэропорту Ньюарка, США. В течение длительного путешествия он совсем не устал. Все это время он занимался тем, что запоминал слова и выражения из своего нового ценнейшего приобретения — книги под названием «Как существенно пополнить словарный запас за тридцать дней».
На таможне в аэропорту его почти не проверяли. И немудрено. С собой у Джорджа было всего две книжки, три газеты и несколько комплектов чистого нижнего белья, которые ему дали в Красном Кресте. И когда он, пройдя паспортный контроль, неуверенно вышел в зал прибытия, к нему навстречу шагнул какой-то бледный, нескладный, коротко стриженный человек и схватил за руку.
— Джордж Келлер?
Тот кивнул, хотя еще не совсем привык к своему новому имени.
— Я профессор Бжезинский. Добро пожаловать в Америку. Мы договорились, что сегодня вы переночуете в Гарвардском клубе в Нью-Йорке.
*****
Впервые Эндрю увидел Джорджа Келлера в кабинете главы колледжа профессора Финли — дело было в послеобеденное время. Профессор Бжезинский только что приехал с Южного вокзала вместе с юным беженцем из Венгрии и представил молодых людей друг другу. После чего он вручил Эндрю двести долларов и попросил его поводить Джорджа по магазинам в районе Гарвардской площади и купить все необходимое из одежды. Им придется основательно заняться покупками, поскольку у венгра совсем ничего нет, даже пижамы. А чтобы Эндрю понял все правильно, Бжезинский предупредил:
— У нас ограниченный бюджет, мистер Элиот. Поэтому, я думаю, вы поступите мудро, если сделаете основные покупки в «Курятнике».
Когда они пришли на площадь, Джордж начал громко читать вслух все вывески подряд, каждый раз допытываясь:
— Я правильно произношу эти слова, Эндрю?
Он на ходу учил наизусть рекламные слоганы вроде ««Лаки страйк» — табак отменный» или «Восемь минут — и ты на Парк-стрит» (надпись на электрическом табло над входом в метро). А затем сразу же старался употребить эти слова и выражения в предложениях типа: «Как ты думаешь, Эндрю, может, купим пачку «Лаки страйк»? Мне говорили, в этих сигаретах табак отменный и их приятно курить». Или: «Я слышал, что от Гарвардской площади до Парк-стрит, которая, как известно, является центральной улицей Бостона, можно добраться всего за восемь минут. Я прав?»
После чего он жадно выслушивал весь тот бред, который нес в ответ Эндрю, тут же уточняя значения непонятных ему слов.
— Прошу тебя, Джордж, — взмолился наконец Эндрю, — что я тебе — ходячий словарь?
Впрочем, сказать, будто Джордж проявлял неблагодарность, нельзя. Он то и дело сыпал выражениями вроде: «Эндрю, ты реально клёвый чувак».
Наш утонченный преппи все гадал, откуда беженец нахватался таких словечек. Но затем пришел к выводу: наверное, это перевод с венгерского.
В «Курятнике» Джордж повел себя как ребенок, оказавшийся в сокровищнице Санта-Клауса. Никогда в жизни он не видел на прилавках такого изобилия товаров. Но больше всего его поражала яркость красок.
— У нас дома, то есть там, где раньше был мой дом, все вещи серого цвета, — объяснял он. — Да и то достать их можно лишь по большому блату.
Видя, как блестят глаза у парня, Эндрю подумал было, что тому захочется покупать все подряд, но, когда дело дошло до выбора самых простых вещей, Джордж оказался на редкость привередливым покупателем. Они долго стояли в отделе нижнего белья, решая диалектическое противоречие: склониться ли в пользу широких трусов на резинке, которые носят большинство студентов Гарварда, или же остановиться на плавках в обтяжку, которые предпочитают «самые крутые из парней». (Келлер вознамерился стать модным американцем по всем параметрам.)
Когда речь зашла о выборе носков и галстуков, они провели точно такие же изыскания, включив в обсуждение весь спектр вопросов. Разумеется, Эндрю настоятельно рекомендовал ему купить широкие шелковые галстуки.
Что касается тетрадей и прочих учебных принадлежностей, здесь все обстояло гораздо легче. Джордж просто выбирал те из них, на которых была изображена эмблема университета (даже шариковые ручки он купил с эмблемой — товар, выпускаемый исключительно для туристов).
Но когда Эндрю стал объяснять, что все гарвардцы таскают свои вещи в зеленых ученических рюкзаках, Джордж отнесся к этим словам с недоверием.
— Почему это в зеленых? Разве официальный цвет университета не винно-красный?
— Ну да, — замялся Эндрю, подбирая слова, — но…
— В таком случае зачем ты говоришь, чтобы я купил зеленый рюкзак?
— Слушай, Джордж, честное слово, я не знаю, почему так сложилось. Просто это традиция. Я хочу сказать, все крутые парни…
— О, правда, что ли?
— Даже профессор Пьюси, — ответил Эндрю, надеясь, что ректор университета не будет возражать, если его имя прозвучит в качестве примера, хотя и всуе.
В отделе учебной литературы они провели целую вечность. Еще в поезде Бжезинский помог Джорджу составить учебный план, который подходил бы человеку, в совершенстве владеющему русским языком. Но помимо учебников для занятий по своей программе Джордж накупил всевозможных словарей и пособий по английской грамматике. Всего того, что будет содействовать победе в его священном походе, пока гордый язык ему не покорится.
Когда они тащили сумки с покупками к себе в «Элиот-хаус», Джордж вдруг не к месту шепотом произнес:
— Мы теперь одни, Эндрю, ведь так?
Данстер-стрит была пуста, поэтому положительный ответ напрашивался сам собой.
— Значит, мы можем сказать друг другу правду?
Эндрю был совершенно сбит с толку.
— Джордж, я тебя не понимаю.
— Можешь доверять мне, Эндрю, я тебя не выдам. — Он заговорил полушепотом: — Ты шпионишь?
— Чего-чего?
— Прошу тебя. Я же не вчера родился. В каждом университете власти держат своих тайных осведомителей.
— Но только не в Америке, — ответил Эндрю, стараясь придать своему голосу убедительность.
Он почему-то почувствовал себя виноватым, словно какой-нибудь герой из рассказов Кафки.
— Разве я похож на тайного осведомителя, Джордж?
— Нет, конечно, — сказал тот со знанием дела. — Именно поэтому я тебя и заподозрил. Но пожалуйста, ты же не будешь доносить об этом, да?
— Ну знаешь! — возмутился Эндрю. — Я вообще не занимаюсь доносами. Я обыкновенный студент университета.
— И тебя на самом деле зовут Эндрю Элиот?
— Ну конечно. А что в этом такого странного?
— Сам посмотри, — стал рассуждать Джордж. — Жилище, в которое меня определили, называется «Элиот». И ты говоришь, что тебя тоже так зовут. Разве подобное совпадение не кажется тебе любопытным?
Призвав на помощь все свое терпение, Эндрю постарался объяснить, что здания в Гарварде получили свои названия в честь знаменитых выпускников прошлых лет. И среди членов его семьи тоже были довольно-таки выдающиеся люди. Наверное, такое объяснение вполне удовлетворило Джорджа. Во всяком случае, настроение у него заметно улучшилось.
— Значит, ты аристократ?
— Можно и так сказать, — скромно ответил Эндрю.
И был приятно удивлен, обнаружив, что это известие по какой-то совершенно непостижимой причине доставило Джорджу огромное удовольствие.
А потом случилось нечто кошмарное.
Они покинули «Элиот» примерно в полвторого. Когда вернулись, было около пяти.
К счастью, Эндрю первым вошел в квартиру. Почему-то он взглянул в сторону спальни и с ужасом обнаружил, что своим приходом они кое-кому очень помешали.
Из-за дневной суматохи он совершенно обо всем позабыл! Полсекунды Эндрю хватило, чтобы сообразить. Во-первых, он велел Джорджу подождать в прихожей, затем с немыслимой скоростью ринулся к двери спальни и с треском ее захлопнул.
И только тогда он обернулся и встретился взглядом с беженцем, который смотрел на него в упор — подозрительность венгра вспыхнула с новой силой, грозя перерасти в паранойю.
— Элиот, что происходит?
— Ничего, ничего, ничего. Просто пара моих друзей на время… заняли мою комнату.
Эндрю перекрыл вход в спальню как часовой — из-за двери доносились звуки неистовой возни.
— Я тебе не верю, — сердито заявил Джордж с дрожью в голосе. — И хочу немедленно поговорить с твоим начальством.
— Эй, погоди, Келлер, дай мне объяснить тебе все, ладно?
Тот взглянул на свои новенькие часы «Таймекс» и по-военному ответил:
— Хорошо, даю тебе пять минут. После чего звоню Бжезинскому, чтобы он забрал меня отсюда.
Он уселся на стул и сложил руки на груди. Эндрю не знал, с чего начать.
— Слушай, Джордж, у меня есть друзья, которые…
Пытаясь подобрать нужные слова, он стоял, бессмысленно водя руками в воздухе.
— Пока не очень убедительно, — недовольно произнес Келлер.
Затем он снова посмотрел на часы.
— Еще четыре минуты и двадцать секунд, и я звоню Бжезинскому.
Внезапно Келлер поднял глаза, и выражение его лица изменилось. Он вскочил на ноги и, широко улыбаясь, сказал:
— Привет, милая, я Джордж. А тебя как зовут?
Эндрю повернулся и увидел слегка раскрасневшуюся Сару, которая показалась в двери.
— Я Сара Харрисон, — сказала она, изображая дружелюбие, насколько это было возможно в данных обстоятельствах. — Добро пожаловать в Гарвард.
Джордж протянул ей руку. Они обменялись рукопожатиями. Затем появился Тед и представился. Джорджа словно подменили.
— Значит, мы все вместе здесь живем? — спросил он с вновь обретенным оптимизмом.
— Ну… не совсем, — замялся Эндрю. — Просто Теду с Сарой негде… ну, ты понимаешь…
— Пожалуйста, — любезно произнес Джордж, — не надо объяснений. У нас в Венгрии тоже есть проблемы с жилплощадью.
— Эй, — шепотом обратился Тед к Эндрю, — прости за это небольшое недоразумение. Но ты нас не предупредил.
— Нет-нет, ребята, это моя вина. Мне надо было позвонить вам, когда я узнал, на каком поезде он прибывает.
— Все нормально, — успокоил его Тед. — Слушай, уже поздно. Мне надо проводить Сару и идти работать. Спасибо тебе, Элиот, ты нас здорово выручал все это время.
Когда Сара, чмокнув Эндрю в щеку, стала выходить, тот сказал им вдогонку:
— Эй, все остается в силе. Я хочу сказать, вы можете продолжать… навещать это место.
Сара снова высунула голову из-за двери.
— Посмотрим. — Она улыбнулась. — Но мне кажется, тебе и так забот хватает.
*****
Столовая «Элиот-хауса» работала в течение всех рождественских праздников, чтобы обеспечивать питанием (весьма лестное название для той кормежки, которую готовили на центральной кухне) всех тех несчастных, кто был вынужден остаться в Кембридже на зимние каникулы.
Это были не те обитатели данного корпуса, которые в учебное время обычно ходят сюда питаться, а студенты со всего кампуса. Здесь было много старшекурсников (выпуск 1957 года), которые лихорадочно работали над своими дипломными работами, а также некоторые первокурсники, которые приехали учиться издалека и не имели достаточных средств даже на автобусный билет, чтобы съездить домой на каникулы.
Впрочем, среди посетителей столовой были и несколько жильцов Элиота — у каждого из них была своя причина остаться на Рождество в холодном Кембридже.
Одним из них был Дэнни Росси. Он наконец дождался свободы, когда можно не посещать занятия и лекции, и с головой погрузился в сочинение музыки для «Аркадии». Повсюду царила тишина. Никто не буянил и не орал под окнами на заснеженном дворе, ничто не мешало ему сосредоточенно работать. Ведь, желая произвести впечатление на Марию, он сгоряча пообещал, что закончит партитуру в канун Нового года.
Он работал без устали с раннего утра и до поздней ночи. Одна тема пришла к нему сразу же, как по волшебству: горестная любовная песня пастухов. Эта была мелодия, которая родилась из его страстного томления по Марии. Над остальными темами пришлось покорпеть как следует, но постепенно нотная тетрадь заполнялась музыкой.
Лучшего занятия у него в жизни еще не было.
Такое усердие было уместно еще по одной причине. Мать в последних письмах настойчиво уговаривала его приехать домой на каникулы и заключить мир с отцом. А поскольку работа над первым и очень важным заказом была вполне обоснованной отговоркой, он по-прежнему мог избежать встречи с отцом.
Святочные дни Дэнни провел взаперти — как физически, так и психологически. Одержимость новым балетом помогла ему отключить все свои эмоции: естественное желание провести Рождество с родными, особенно с матерью. А еще эти чувства к Марии. Такой милой. Такой желанной. И совершенно недосягаемой.
«Какого черта, — он старался рассуждать рационально, — я выплесну всю свою боль на нотную бумагу. Страсть лишь способствует искусству». Но в его случае все попытки выразить страсть к Марии в музыке лишь способствовали возгоранию еще большей страсти.
Джордж Келлер тоже предпочел остаться в Кембридже. И хотя Эндрю Элиот любезно приглашал его поехать вместе с ним на каникулы, Джордж захотел пожить в уединении и еще больше усовершенствовать свой английский язык, которым он и без того овладевал с невероятной скоростью.
На рождественский сочельник столовая предложила кое-что вкусненькое, похожее на жареную индейку. Джордж Келлер не обратил на это никакого внимания. Он сидел на дальнем конце прямоугольного стола, жадно пожирая страницы в словаре. На другом конце стола Дэнни Росси сосредоточенно читал то, что сочинил за день.
Они были настолько поглощены своими занятиями, что так и не заметили друг друга. Как и того, что каждый из них был одинок.
Около полуночи в Дэнни Росси вдруг проснулось то детское, что дремало в его подсознании. Он отложил в сторону партитуру и по какой-то атавистической привычке стал наигрывать на рояле рождественские гимны, импровизируя.
Окно было приоткрыто, и музыка плавно поплыла через опустевший и темный двор, пока не достигла ушей Джорджа Келлера, который, конечно же, все еще занимался как сумасшедший.
Венгерский эмигрант откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Ему всегда очень нравилась мелодия песни «Тихая ночь», даже когда он жил в Венгрии. И теперь, за тысячи и тысячи километров от своего прежнего дома, он вслушивался в слабые отголоски этой музыки, тихо звеневшей в ледяном воздухе Кембриджа.
И на мгновение в памяти всплыло то, о чем он хотел бы забыть навсегда.
Из дневника Эндрю Элиота
18 января 1957 года
От этого Джорджа Келлера я, наверное, скоро свихнусь. Может, он такой из-за того, что у него менталитет эмигранта. Вообще-то в настоящее время я разрабатываю собственную теорию о том, что размеры амбиций у любого американца обратно пропорциональны количеству времени, прошедшего с того момента, когда он ступил на эту землю.
Раньше я думал, будто у Ламброса шило в заднице. А ведь он здесь родился. Это его родители прибыли сюда на корабле. Но ничто, абсолютно ничто на свете не может превзойти бешеную упертость этого венгра, который приехал в Америку всего пару месяцев тому назад. Будь он локомотивом, то давно взорвался бы от перегрева — так сильно он загружает свою топку.
Когда я просыпаюсь в 8 утра — для меня это безбожно рано, — он в это время уже вовсю трудится, давным-давно проглотив свой завтрак. Почти каждый день он сообщает мне чуть ли не с гордостью, что первым пришел утром в столовую. (Сравните с Ньюолом, который счастлив от мысли, что ни разу не встал к завтраку за все время своего пребывания в Гарварде.)
Джордж взял у меня в долг пятьдесят баксов (пообещав обязательно вернуть, когда ему начнут выплачивать стипендию) и купил портативный магнитофон, который носит с собой на все занятия.
И вот теперь он прослушивает лекции еще и днем, в записи на магнитофоне, чаще всего по нескольку раз — до тех пор, пока практически не выучивает их наизусть. Большинство лекций — на русском языке. Для него это, наверное, здорово, но у меня такое чувство, будто я вдруг поселился в Кремле. Не говоря уже о том, что Джордж целыми днями не вылезает из квартиры.
И у нас действительно возникли некоторые проблемы с Тедом и Сарой. Джордж с пониманием отнесся к их потребности бывать вдвоем, наедине друг с другом, но он упорно твердил, что, если они будут пользоваться моей комнатой, это не будет ему мешать, поскольку он сможет продолжать заниматься в гостиной.
Мне пришлось очень тактично объяснить ему, что это они будут сильно возражать. В конце концов Джордж согласился уходить в библиотеку и сидеть там с четырех до полседьмого в те дни, когда Тед и Сара временно занимают наше жилище.
А теперь самое удивительное. Я понятия не имею, в какое время он ложится спать. Если честно, у меня есть смутное подозрение, что этот паренек вообще никогда не спит! И пару ночей тому назад я стал свидетелем жутковатого зрелища.
После обильных возлияний в «Порце» мой организм вынудил меня подняться в два часа ночи по естественной нужде. И когда я стоял над унитазом, стараясь не промахнуться, то вдруг услышал, как из душевой доносится какой-то загробный голос, который выводит что-то вроде «начать — начал — начнет, махать — махал — махнет, петь — пел — споет».
Я позвал Джорджа по имени, но вместо того, чтобы сразу откликнуться, он по-прежнему долдонил глаголы в своей эхо-камере, облицованной кафельной плиткой.
Тогда я отодвинул душевую занавеску. Он стоял почти голый, если не считать модных облегающих плавок, с учебником по английской грамматике в руках. Он почти не обратил на меня внимания, поскольку продолжал бубнить все новые слова, забивая их себе в голову.
Я предостерег его, сказав, что он доведет себя до смерти. На это он ответил: «Доводить — доводил — доведет».
Я пошел к раковине, набрал стакан холодной воды и вылил ему на голову. Он задрожал и посмотрел на меня с удивлением, после чего вырвал из моей руки занавеску, задернул ее и возобновил свою глагольную гимнастику.
«Показать — показал — покажет, сказать — сказал — скажет».
«Какого черта, — подумал я. — Пусть убивает себя — мне-то какое дело».
Я плотно закрыл за собой дверь в ванную комнату, чтобы, по крайней мере, Ньюолу было спокойнее, поплелся назад к себе в постель и уснул.
Или, как сказал бы Джордж, уснуть — уснул — уснет.
*****
— Привет, папа. Это Джейсон. У меня отличная новость.
— Тебя плохо слышно, сынок. Какой-то ужасный гудеж стоит. Откуда ты звонишь?
— Гудеж — подходящее слово. Вся команда по сквошу гудит в моей комнате. Мы выбирали капитана университетской сборной на будущий год, и по глупому недоразумению все проголосовали за меня.
— Сынок, — радостно воскликнул Гилберт-старший, — это же потрясающая новость! Даже не терпится рассказать все твоей матери. Готов поспорить, ты и в теннисной команде тоже станешь капитаном.
Повесив трубку, Джейсон вдруг почувствовал смутную, необъяснимую грусть. Наверное, его расстроило последнее высказывание отца. Ведь он позвонил домой, чтобы сообщить о своем большом успехе. И хотя отец не скрыл своей радости, заключительной фразой он словно дал понять, что ждет от сына еще больших достижений и большей славы. Неужели этому не будет конца?
— Эй, капитан! — Ньюол легкомысленно прервал его раздумья. — Никак ты еще трезвый?
— Да, — рассмеялся Джейсон. — Я же не мог допустить, чтобы отец решил, будто мы — сборище пьяных бездельников, хотя так оно и есть.
Члены команды, довольные, загоготали во все горло. В маленькой комнате их набилось не меньше дюжины, плюс еще несколько человек из группы сопровождения, в том числе Тед с Сарой. Сюда их привел с собой Эндрю Элиот, чтобы они смогли вблизи разглядеть самых мускулистых существ из гарвардского бестиария.
Первоначально Ньюол намеревался сделать так, чтобы торжества эти стали для всех приятной неожиданностью. Но Джордж Келлер вдруг заартачился и наотрез отказался предоставить свою комнату для общей вечеринки. Выбора у Ньюола не оставалось, и пришлось заранее сказать обо всем Джейсону, чтобы все смогли собраться у него.
— А как поживает ваш псих? — поинтересовался Джейсон, разливая всем пиво «Бад». — Готов поспорить, он сейчас наверняка заучивает наизусть Британскую энциклопедию.
— Вы только не смейтесь, — предупредил Эндрю. — Кроме того, что этот тип как ненормальный изучает все лекции и учебники по своим предметам, он еще читает в газете «Нью-Йорк таймс» все подряд — даже объявления о недвижимости и рецепты приготовления разных блюд — и выписывает оттуда каждое незнакомое слово.
— И это включая воскресное приложение, — добавил Ньюол, — когда чертова газета разбухает до размеров романа «Война и мир».
— Ну, — сказал Джейсон, — остается только восхищаться такими парнями.
— Я бы, конечно, восхищался им с преогромным удовольствием, — возразил Ньюол, — вот только если бы он жил не по соседству.
Тут все члены команды по сквошу вдруг начали чокаться и шумно требовать тишины. Пришла пора поднимать тосты за только что избранного капитана. Самым красноречивым из всех был Тод Андерсон, бывший капитан Андовера, ныне третья ракетка университета.
Тод поднял свой стакан и толкнул речь, весьма подходящую для подобного сборища крепких парней:
— За нашего нового лидера, всеми любимого Джейсона Гилберта, человека, бесподобно владеющего не только своей ракеткой, но и собственным членом. И пусть он забивает свои мячи на корте не реже, чем заколачивает голы в постели.
Сразу же после семи последние гости вечеринки стали расходиться, а команда по сквошу, как и было запланировано, прогулочным шагом двинулась всем составом по улицам Кембриджа в клуб «Заварной пудинг». По четвергам здесь подавали стейки всего за доллар и семьдесят пять центов — во всем Кембридже дешевле не найти.
Проходя сплоченной группой по Маунт-Оберн к Холиок-стрит, доблестные рыцари сборной по сквошу горланили самую популярную боевую песню университета в ее новом варианте:
Угомонились они, и то чуть-чуть, лишь когда подгребли неровной походкой к деревянному крыльцу здания клуба, к дому под номером 12, поднялись по ступенькам, пройдя мимо театральных афиш, красующихся здесь уже второе столетие, и прошли в столовую, где Ньюол зарезервировал большой стол для всей группы.
Разумеется, Джейсона усадили во главе стола — это значительно подняло настроение виновнику торжества, поскольку такое положение притягивало к нему взгляды всех девушек, пришедших в клуб с другими «пудингцами». К крайнему разочарованию этих простых смертных, приглашенные ими дамы беспрестанно улыбались новоявленному герою дня. А тот отвечал им обезоруживающей улыбкой.
Около десяти часов вечера Джейсон, Эндрю и Дики Ньюол, пошатываясь, брели к себе в «Элиот-хаус», когда избранный капитан вдруг вспомнил кое-что.
— Слушайте, — обратился он к друзьям, — я почему-то не видел за столом Андерсона. Он слинял с вечеринки?
— Да ладно тебе, Джейсон, — ответил Ньюол с незамутненным взором и легким сердцем. — Ты же знаешь, Тод не является членом «Пудинга».
— Как это? — спросил Джейсон, недоумевая, почему такому известному спортсмену не нашлось места среди жующей публики, куда входила почти треть всех старшекурсников.
— Разве ты не заметил? Андерсон — негр, — проворчал Дики.
— Ну и что? — спросил Джейсон.
— Кончай, Гилберт, — продолжал Дики. — Хотя «Пудинг» и либеральный клуб, но не до такой же степени. Нам по-прежнему нужно хоть кого-нибудь куда-нибудь да не пускать.
Таким образом Джейсону Гилберту в час личного триумфа вновь напомнили о том, что хотя все студенты Гарварда и равны, но некоторые из них равнее остальных.
*****
Профессор Сэмюэль Элиот Морисон являлся одним из самых выдающихся членов профессорско-преподавательского состава Гарвардского университета и, по всеобщему признанию, наиболее плодовитым автором. Известный своими многочисленными трудами по истории военно-морского флота и летописями Гарвардского университета, этот знаменитый джентльмен, судя по его второму имени, к тому же имел некоторое отношение к представителю семейства Элиот из выпуска 1958 года.
За три года Эндрю нигде не смог зацепиться. Подобно шмелю, перелетающему с цветка на цветок, он все время менял специализацию: брался то за английский, то за американистику и даже несколько недель изучал дурацкую экономику. И вот теперь старший руководитель группы предъявил ему ультиматум: выбрать наконец для себя основной предмет и больше уже не метаться. Понимая, что ему надо будет защитить диплом хоть по какой-нибудь специальности, он уже стал паниковать и думать, к кому бы обратиться за профессиональным советом.
Собравшись с духом, он написал профессору Морисону. И был приятно удивлен, когда почти сразу же получил приглашение от этого крупного ученого посетить его кабинет, увешанный картами, в недрах книгохранилища библиотеки Вайденера.
— Очень, очень рад, — сказал профессор, когда они пожимали друг другу руки. — Надо же — те же черты лица, словно сам старина Джон Элиот стоит передо мной. Я ведь знаком с вашим отцом еще со студенческих лет и даже пытался в свое время подбить его к совместному написанию колониальной истории. Но похоже, банковская система заманила его в свои сети.
— Да, — вежливо согласился Эндрю, — папа неравнодушен к деньгам.
— В этом нет ничего плохого, — сказал Морисон, — особенно если учесть, что именно благотворительность Элиотов в значительной степени помогла построить этот университет. Мой тезка, Сэмюэль Элиот, учредил первую профессорскую стипендию по греческому языку в далеком тысяча восемьсот четырнадцатом году. Скажи-ка мне, Эндрю, по какому предмету ты специализируешься?
— В этом-то все и дело, сэр. Я уже на предпоследнем курсе и до сих пор не определился со специальностью.
— А чем ты намерен заниматься после окончания университета?
— Ну, естественно, надо будет пройти военную службу…
— Элиоты всегда служили в военно-морских силах, и с честью, — заметил профессор.
— Да, сэр, адмирал Морисон, — подтвердил Эндрю.
Но не стал говорить, почему он подумывает об армейской службе.
— А потом?
— Полагаю, папа хотел бы, чтобы я работал где-нибудь в банковской сфере.
«В конце концов, — подумал он, — на меня столько денег ушло за четыре года, что, так или иначе, все равно придется посетить то место, где хранятся ценные бумаги. Это ли не банковское дело?»
— Ну и правильно, — сказал Морисон, — у тебя будет хорошая профессия. А теперь тебе надо выбрать такой предмет для специализации, чтобы он способствовал твоим наклонностям. Ты когда-нибудь задумывался об истории своей семьи?
— Папа никогда не позволял мне о ней забывать, — честно ответил Эндрю, немного смущаясь. — Я хочу сказать, я с самых пеленок слышал от отца рассказы о наших благородных предках. Честно говоря, сэр, он, пожалуй, даже затюкал меня всем этим. То есть кормил кашей и попутно рассказывал о Джоне Элиоте, апостоле индейцев, и о моем прадедушке, знаменитом ректоре Гарварда. Я практически с головы до ног был засыпан обильной листвой с нашего фамильного дерева.
— Но ты только что перескочил через несколько столетий, — сделал замечание адмирал. — А как же Война за независимость? Тебе известно, где находились все Элиоты во времена, «когда души людей подверглись испытанью»?
— Нет, сэр. Полагаю, стреляли из своих мушкетов где-нибудь в окрестностях Банкер-хилла.
Профессор улыбнулся.
— Мне кажется, я могу просветить тебя в этом вопросе. В восемнадцатом веке Элиоты оставили после себя великолепные дневники. И у нас сохранились записи, где они собственноручно описывали все, что они видели и чем занимались во время Американской революции. Эндрю, мне кажется, было бы очень увлекательно, особенно для Элиота, изучить вопрос — что делали учащиеся Гарварда в этот период времени. Получилась бы прекрасная тема для дипломной работы и диссертации.
Здесь Эндрю пришлось сознаться:
— Сэр, думаю, мне следует сказать вам: мои оценки не вполне соответствуют высокому уровню. Они, скорее всего, не позволят мне написать диссертацию.
На этот раз улыбнулся великий историк.
— Зато ты узнаешь, что такое настоящее образование, Эндрю. Я договорюсь, чтобы в план твоих занятий поставили консультации со мной, и мы будем вместе изучать дневники Элиотов. Отметки за это не ставятся. Просто чтение таких записей — уже само по себе награда.
Эндрю вышел из кабинета Морисона вне себя от счастья. Теперь у него появится возможность не просто получить диплом, но и вдобавок к нему — само образование.
*****
Дэнни Росси терзался и не находил себе места.
Порой ему отчаянно хотелось, чтобы репетиции «Аркадии» наконец-то завершились и чтобы этот чертов балет поскорее показали публике и задвинули куда подальше. В этом случае ему больше никогда не придется видеться с Марией.
А иногда он мечтал о том, чтобы подготовка к спектаклю продолжалась вечно. В феврале и в марте ему по шесть дней в неделю приходилось сидеть за клавиатурой, пока Мария занималась постановкой балета. Она натаскивала танцоров, показывала им движения и часто подходила к роялю — спросить совета у композитора.
А все из-за ее проклятого голубого трико. Нет, при чем тут какой-то кусок ткани, когда на самом деле он сходил с ума от ее тела, так соблазнительно обтянутого этим самым трико!
Хуже всего, наверное, было то, что после репетиции они обычно ходили куда-нибудь вместе перекусить и обсудить, как все прошло. Она разговаривала с ним очень приветливо и дружелюбно, и беседы их могли продолжаться часами. Какое мучение — эти встречи по вечерам все больше и больше становились похожими на свидания. Но Дэнни-то знал, что это совсем не так.
Однажды, когда она слегла с азиатским гриппом, он пришел в изолятор навестить ее и принес цветок. Присел у постели и стал развлекать девушку глупыми анекдотами. Она много смеялась, а когда он встал, собравшись уходить, сказала: «Спасибо, что пришел, Дэнни. Ты настоящий друг».
Вот он ей кто, черт возьми! Просто какой-то вшивый друг. Ну а как же иначе? Ведь она — красавица, такая уверенная в себе и… такая высокая. А он — ни то ни се.
А самое ужасное — какой предлог он сумеет изобрести, чтобы снова увидеться с ней после того, как закончится представление?
Наконец наступил день премьеры. Все ценители муз Гарварда собрались в рэдклиффском театре «Агассиз», чтобы покритиковать хореографию Марии Пасторе и музыку к спектаклю Дэниела Росси.
Дэнни увлеченно дирижировал оркестром и едва замечал, что творится на сцене, хотя в нескольких местах публика громко аплодировала. Непонятно только — музыке или танцу?
Поскольку большинство участников представления были весьма умеренны в еде, фуршет организовали тут же за сценой, в репетиционном зале, где всем подавали противный на вкус пунш из растворимого порошка «Кулэйд», а несколько смельчаков попросили пива.
В одном отношении гарвардские театральные премьеры очень похожи на бродвейские. Все участники представления до поздней ночи не ложатся спать, дожидаясь рецензий. С той лишь разницей, что в Кембридже все бодрствуют ради того, чтобы прочесть свой вердикт в газете «Кримзон».
Около полуночи кто-то вбежал к ним с отзывом Сони Левин для завтрашней «Крим». В высокомерной манере, присущей какому-нибудь толстому журналу, рецензия начиналась с нескольких вполне хвалебных слов о хореографической постановке Марии, которую сочли «динамичной и образной, не лишенной веселой изобретательности».
А затем мисс Левин обратила свое внимание на Дэнни Росси. Вернее сказать, нацелила свои пушки. По ее мнению, «музыка, при всей своей напыщенности и энергичности, была, мягко говоря, вторична. Возможно, имитация и является самой искренней формой лести, но Стравинскому и Аарону Копленду стоило бы потребовать у Росси авторские гонорары, и на самых законных основаниях».
К ужасу Дэнни, все это громко зачитывалось ассистентом постановщика, который по мере того, как произносил вслух эти слова, сам испытывал все большую неловкость.
Дэнни был оскорблен. Зачем эта язвительная выскочка из «Кримзона» так выпендривается за его счет? Неужели ей в башку не приходит, как это больно?
Ему вдруг нестерпимо захотелось выбежать из помещения. Он все еще стоял, не двигаясь с места, когда кто-то положил руку ему на плечо. Это была Мария.
— Эй, Дэнни…
— Не надо, — с горечью пробормотал он.
Он не смел повернуться и посмотреть ей в лицо. И, забыв о том, что оставил свою куртку сложенной на стуле за кулисами, медленно вышел из зала.
Дойдя до лестницы, он ускорил шаг. Надо побыстрее убраться отсюда к чертовой матери. Подальше от всех этих сочувствующих взглядов.
Когда он спустился на первый этаж, то заметил табличку, указывающую на местонахождение телефона-автомата, и вспомнил, что обещал позвонить профессору Ландау сразу же после окончания представления.
О черт, нет, только не это. Как повторить все то, что написала эта сучка в рецензии? И вообще, сможет ли он теперь когда-нибудь позвонить своему учителю? Он ведь с треском провалился. На глазах у всех, при огромном стечении публики. Как тогда, давным-давно, на беговой дорожке школьного стадиона.
Он толкнул стеклянную дверь и шагнул в холодную мартовскую ночь, не обращая внимания на ледяной ветер, который бил по лицу. Его целиком поглотила одна мысль: теперь, из-за такого непредвиденного оборота событий, он лишится уважения своего любимого учителя.
Дэнни всегда знал, что станет последним учеником у Ландау. И хотел быть самым лучшим из всех. Ноги не шли дальше. Он сел на каменные ступени и спрятал лицо в ладони.
— Эй, Росси, что ты здесь делаешь? Ты же схватишь пневмонию.
Рядом стояла Мария, которая наткнулась на него при выходе из театра.
— Уйди, Пасторе. Тебе не следует торчать тут с посредственностями.
Игнорируя его слова, она подошла к нему и присела на ступеньку ниже.
— Послушай, Дэнни, мне плевать, что там сказала какая-то Сони. Я считаю — твоя музыка великолепна.
— Завтра утром все в университете это прочитают. Представляю, как будут потешаться все придурки из «Элиот-хауса».
— Не говори глупостей, — ответила она. — Большинство из этих преппи и читать-то не умеют. — А затем негромко добавила: — Как бы мне хотелось, чтобы ты поверил — мне ведь больно не меньше твоего.
— Почему? Про тебя же хорошо написали.
— Потому что я люблю тебя.
— Это невозможно, — ответил он, следуя непроизвольному рефлексу. — Ты слишком высокая.
Он так нелепо отреагировал на ее признание, что она не удержалась от смеха. А потом он тоже рассмеялся. Притянул ее к себе, и они поцеловались.
Немного помедлив, Мария пристально посмотрела на него и улыбнулась.
— А теперь твоя очередь.
— Что?
— Я хочу сказать: это только с моей стороны такие чувства?
— Нет, — тихо ответил он. — Я тоже люблю тебя, Мария.
Они продолжали обниматься, совершенно не чувствуя порывов пронизывающего ветра.
*****
Весенние каникулы в Гарварде для разных людей проходят по-разному. Студенты последнего курса остаются в университете — добивать свои дипломы, которые нужно представить к началу занятий после каникул. Более состоятельные студенты улетают на Бермуды, чтобы пройти там процедуру под названием «Университетская неделя», о которой впоследствии рассказывают всевозможные небылицы. Здесь можно загорать, ходить под парусом, кататься на водных лыжах, танцевать калипсо и — хотя бы гипотетически — соблазнять девушек, которые слетаются сюда в основном для тех же самых целей.
Весна в Кембридже — одно название. Спортсменам же необходимо прогреть на весеннем теплом солнышке свои мускулы, чтобы подготовить их для грядущих решающих соревнований.
Команда легкоатлетов обычно летит в Пуэрто-Рико. Казалось бы, это такая экзотика. На самом же деле, в отличие от туристов, заполняющих пляжи Бермудских островов, участники кроссов встают в пять утра, пробегают перед завтраком по четыре километра, а потом спят весь день, пока не настанет время для следующего кросса, уже перед ужином. Мало у кого хватает сил или хотя бы желания вечерами еще и бегать за сеньоритами.
Команды по теннису, гольфу и бейсболу объезжают для разминки южные штаты, встречаясь с представителями некоторых местных университетов. Эти спортсмены живут не такой аскетической жизнью, как бегуны, и поэтому имеют некоторый запас сил для ночных развлечений. После ужина они с важным видом разгуливают по территории очередного колледжа, расположенного, как правило, в живописном месте, одетые в свитера с благородной университетской эмблемой, которая притягивает к себе, как магнитом, взгляды всех симпатичных студенточек.
Как-то раз, после трудной победы над Университетом Северной Каролины, Джейсон Гилберт вместе с друзьями по команде собирались пойти погулять и произвести впечатление на женскую часть населения Чапел-хилла. Пока они мылись под душем и наряжались, Дэйн Оливер, их тренер-инструктор, наводил конструктивную критику в адрес ребят, включая самого Джейсона, который хотя и победил в матче, но выглядел на корте немного вялым.
— Я просто вымотался, тренер, — возразил тот. — Переезды, тренировки и сами матчи — все это не очень-то похоже на пикник.
— Да брось ты, Гилберт, — шутливо выговаривал ему Дэйн, — у тебя больше сил уходит на встречи после матчей. Позволь тебе напомнить, у нас и не предполагалось никаких праздников, так ведь?
— Эй, тренер, ты разве забыл, я сегодня выиграл, или ты не в курсе?
— Да, но ты же просто спал на корте. Поэтому давай перестраивайся, иначе я введу специально для тебя комендантский час. Слышишь меня, Гилберт?
— Да, с-сэр. О, прости, моя дорогая мамочка.
Все дружно рассмеялись так, что даже стенки в душе задрожали, и в эту минуту в раздевалку заглянул какой-то седеющий тип ученого вида, в костюме и при галстуке, и попросил тренера выйти на пару слов.
— Кто это пугало? — шепотом спросил Джейсон у Ньюола, который вытирался в это время рядом с соседним шкафчиком.
— Может, это за тобой пришли из ФБР, Гилберт, — подколол он. — Думаю, на этой неделе ты уже раз пять или шесть нарушил закон Манна.
Не успел Джейсон ему ответить, как вошел тренер и попросил у команды минуту внимания.
Человек десять игроков, раздетых в разной степени, послушно собрались.
Тренер Оливер обратился ко всем.
— Парни, этот джентльмен — раввин Явец, руководитель Международного центра общества «Гилель». Он говорит, что сегодня вечером отмечается первый день еврейской Пасхи. И все евреи из числа игроков команды приглашаются на службу, которую он будет проводить.
— Это будет недолго и весело, — добавил раввин, произнося слова с южным акцентом. — Всего лишь простой седер, с очень вкусным угощением и песнями, которым, я надеюсь, ваши деды вас научили.
— Есть желающие? — спросил тренер.
— Я пойду с удовольствием, — сказал второкурсник Ларри Векслер, новичок в команде под седьмым номером. — Это утешит моих родителей, которые очень огорчались, что на праздники меня не будет дома.
— Еще кто-нибудь? — спросил Оливер, глядя на Джейсона Гилберта.
Тот вежливо кивнул и ответил:
— Большое спасибо, но мне это не очень… интересно.
— Если передумаете, мы всегда будем вам рады, — сказал раввин.
А потом он повернулся к Ларри Векслеру.
— Примерно в полседьмого я пришлю кого-нибудь из наших прихожан в общежитие, где вы все остановились.
Когда раввин ушел, Ньюол с любопытством спросил:
— Скажи, Векслер, что это за праздник такой?
— Хороший праздник, — ответил второкурсник. — Посвящен исходу евреев из Египта. Ну, знаешь, когда Моисей сказал: «Let my people go».
— Как на слете у цветных бойскаутов, — заметил Ньюол.
— Послушай, — резко осадил его Векслер, — помнишь, что сказал однажды Дизраэли одному английскому националисту? «Когда мои предки читали священную книгу, твои все еще прыгали по деревьям».
Час спустя, когда Ларри Векслер старательно поправлял узел галстука своего университетского клуба, он увидел в зеркале еще одно отражение.
Это был Джейсон, строго одетый, в бледно-голубом блейзере, что было так на него не похоже.
— Эй, Векслер, — произнес он нерешительно, — если я туда пойду, то не буду выглядеть как последний осел? В смысле, я же не знаю, что делать.
— Не переживай, Гилберт. Все, что от тебя потребуется, это сидеть, слушать, а потом — кушать. А страницы я сам буду для тебя переворачивать.
Их собралось около пятидесяти человек — все расселись за длинными столами в отдельном помещении столовой студенческого центра.
Раввин Явец сделал несколько коротких вступительных пояснений.
— Поистине, праздник Песах является главным в еврейском календаре. Поскольку в этот день осуществилась главная заповедь нашей веры, как сказано в книге Исход, главе тринадцатой — в напоминание нашим детям каждого поколения о том, что Господь освободил нас из рабства в Египте.
Джейсон молча слушал, как священники по очереди читают отрывки из священной книги и поют прославляющие псалмы. Улучив момент, он шепнул Ларри:
— Как получается, что вы все поете одинаково?
— Эти мелодии входили в первую десятку в пятитысячном году до нашей эры. Верблюд твоих предков, должно быть, тогда отстал где-то по дороге.
Когда приступили к трапезе, Джейсон с облегчением вздохнул. Теперь разговор шел между обычными студентами, которые живут в двадцатом веке, и он уже не чувствовал себя белой вороной.
За едой Ларри шепотом спросил:
— Ну и как, ты хоть что-нибудь извлек из того, что было сегодня, — например, в культурном плане?
— Кажется, да, — ответил Джейсон вежливо, хотя и не очень убедительно.
Правду говоря, он не совсем понимал, какое отношение этот ритуал имеет к нему лично в 1957 году.
И тем не менее, прежде чем закончился этот вечер, он уже все понял.
Когда служба продолжилась, раввин попросил всех присутствующих встать и помолиться о приходе Мессии. И он вспомнил уже совсем недавнюю историю.
— Все мы, конечно, понимаем, что древние египтяне были далеко не последними, кто пытался уничтожить наш народ. Вспомним, как в день Песах тысяча девятьсот сорок третьего года отважные евреи из Варшавского гетто, голодающие и почти безоружные, оказали последнее сопротивление нацистам, окружившим их со всех сторон. Это произошло не с нашими далекими предками, это произошло с нашими очень близкими и родными людьми. Это были наши дяди и тети, бабушки и дедушки, а для кого-то из нас — братья и сестры. Это о них, а также о шести миллионах других мучеников, убитых Гитлером, мы вспоминаем в эту минуту.
Внезапно наступила тишина.
Джейсон увидел, как юноша за передним столом опустил голову и беззвучно заплакал.
— Ты потерял кого-нибудь из родственников — там, на войне? — шепнул Гилберт.
Ларри Векслер посмотрел на своего товарища по команде и ответил печально:
— Разве все мы не потеряли?
Еще через минуту все снова сели и стали петь веселые песни.
Окончание церемонии не заставило себя долго ждать. Потом началось уже неофициальное общение — с привлекательными девушками, студентками этого учебного заведения, которые с огромным удовольствием проявляли свое гостеприимство, оказывая особое внимание обоим гостям из Гарварда.
* * *
Было уже около одиннадцати вечера, когда Ларри и Джейсон шли по кампусу, где почти не горели огни, к своему корпусу.
— Не знаю, как ты, Гилберт, — поделился мыслями Ларри, — но я очень рад, что сходил. Я хочу сказать — правда же, хорошо знать о своих корнях?
— Наверное, да, — ответил Джейсон Гилберт вполголоса.
И подумал: «Мои корни, кажется, берут начало каких-то двадцать лет тому назад в здании суда, когда некий услужливый судья дал моему отцу новое, нееврейское имя.
И чтобы обезопасить наше будущее, он продал все наше прошлое».
Они шли, а он продолжал размышлять: «Не пойму, зачем папа так поступил. Ведь этот парень, Векслер, ничем не хуже меня. На самом деле даже лучше. Он ведь знает, кто он и где его корни».
Из весеннего турне Джейсон вернулся уже в ином статусе. После одного из матчей против команды, в которую входили бывшие университетские звезды, ныне проходящие службу в Корпусе морской пехоты в Квонтико, штат Виргиния, он поддался на красивые речи одного убедительно говорившего чиновника, который отвечал за воинский призыв, и записался в класс подготовки командиров взвода.
Он подумал тогда, что это будет очень хороший способ исполнить свой воинский долг, поскольку, в отличие от программы службы подготовки офицеров резерва, здесь их будут учить два года, но только в течение летних месяцев. А после окончания университета он сможет сразу же пойти в морскую пехоту и отслужить двухлетний срок уже офицером. Ему даже недвусмысленно намекнули, что после прохождения курса базовой подготовки его, скорее всего, переведут в специальное подразделение, где он сможет нести службу, отбивая теннисные мячи на корте.
Но прежде его ждала еще одна битва. В мае им будет противостоять команда из Йеля. И полчища обитателей Нью-Хейвена ждали реванша.
*****
— Нет.
— Ну пожалуйста.
— Нет!
Мария Пасторе села, резко выпрямившись, лицо ее пылало.
— Прошу тебя, Дэнни, ради бога, неужели мы должны каждый раз обсуждать одно и то же?
— Мария, ты ведешь себя неразумно.
— Нет, Дэнни, это ты жесток ко мне и равнодушен. Как ты не можешь понять, что у меня есть принципы?
Дэнни Росси ничего не мог поделать с Марией.
И хотя первые несколько недель эти двое прожили словно в раю — одни среди толп людей, населявших Кембридж, — вскоре им пришлось столкнуться с серьезным препятствием: их взгляды на требования морали не совпадали.
Мария была самой лучшей, доброй, умной, самой красивой девушкой из всех, с кем он когда-либо был знаком. К тому же она его просто обожала. Но проблема заключалась в том, что по причине, которую он отказывался понимать или, по крайней мере, принимать, она не соглашалась спать с ним. Правду говоря, она и мысли об этом не допускала.
Как обычно, они страстно обнимались и целовались, лежа на диване, но, едва его рука скользнула ей под кофточку, вся ее пылкость вдруг превратилась в тревожную непреклонность.
— Прошу тебя, Дэнни. Не надо.
— Мария, — взмолился он, — у нас серьезные отношения. Мы по-настоящему нравимся друг другу. Мне так хочется тебя приласкать, ведь я люблю тебя.
Она поднялась и, поправляя кофточку, сказала:
— Дэнни, мы оба католики. Как ты не понимаешь, нельзя заниматься такими вещами, пока мы не женаты!
— Какими такими вещами? — гневно спросил он. — Где это сказано в Библии, что мужчина не может касаться женской груди? Если уж на то пошло, в Песни Песней…
— Пожалуйста, Дэнни, — быстро произнесла она, явно раздираемая душевными муками, — ты же сам знаешь, это не так. Этим все не ограничится.
— Но я клянусь тебе, я ни о чем больше не буду просить.
Мария взглянула на него и, зардевшись, откровенно призналась:
— Послушай, может, ты и считаешь, будто у тебя получится остановиться на полпути. Но я-то себя знаю. Если мы зайдем так далеко, я сама не смогу удержаться.
Это признание на какое-то мгновение подняло настроение Дэнни.
— Значит, в глубине души тебе хотелось бы этим заняться?
Она стыдливо кивнула.
— Дэнни, я — женщина. И влюблена в тебя. Внутри меня накопилось столько страсти. Но я еще и верующая католичка. Сестры учили нас, что поступать так — смертный грех.
— Нет, погоди, — настаивал он на своем, словно участвуя в университетских дебатах. — На дворе тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год, неужели ты, просвещенная студентка Рэдклиффа, серьезно станешь утверждать, будто на самом деле веришь, что будешь гореть в аду, если ляжешь в постель с любимым человеком?
— Если до свадьбы — то да, — ответила она, не колеблясь.
— Боже, это невероятно, — произнес он.
Терпение у него иссякало. И доводы тоже.
Переполненный горячим желанием убедить эту бесчувственную недотрогу, он выпалил сгоряча:
— Послушай, Мария, мы обязательно поженимся когда-нибудь. Разве этого недостаточно?
Наверное, она была слишком огорчена, чтобы заметить: он практически сделал ей предложение стать его женой в будущем. Как бы там ни было, она сказала в ответ:
— Дэнни, пожалуйста, поверь мне, ради всего святого: ничего не могу с собой поделать — меня так воспитали. Мой духовник, мои родители, хотя нет, не буду уклоняться от ответственности и перекладывать на них вину, это мое собственное убеждение. Так вот, я хочу подарить свою девственность супругу.
— Господи, это так старомодно. Разве ты не читала Кинзи? В наше время таких женщин едва ли наберется процентов десять.
— Дэнни, мне это безразлично, даже если я буду последней девственницей на земле. Я намерена оставаться непорочной до первой брачной ночи.
У Дэнни, исчерпавшего все свои ораторские возможности, почти непроизвольно вырвалось:
— Вот черт!
Пытаясь совладать с собственной страстью, он сказал:
— Ладно-ладно, давай забудем обо всем, пойдем поедим.
И начал надевать галстук, когда с удивлением услышал ее ответ:
— Нет.
Он повернулся к ней и рявкнул:
— Что на этот раз?
— Дэнни, давай по-честному. Никто из нас двоих не сможет жить так дальше. Мы оба начинаем злиться друг на друга, а это означает, что наши нежные чувства неминуемо улетучатся.
Она встала во весь рост, словно желая подчеркнуть свое физическое преимущество, а не только моральное.
— Дэнни, ты мне в самом деле очень нравишься, — сказала она. — Но я не хочу видеть тебя…
— Совсем?
— Не знаю, — ответила она, — по крайней мере, некоторое время. У тебя этим летом будет Тэнглвуд. Я поеду в Кливленд и поработаю там. Может, расставание пойдет нам на пользу. Будет время подумать.
— Разве ты не слышала, что я хочу на тебе жениться?
Она кивнула. А потом сказала негромко:
— Да. Но я не уверена, что ты в самом деле этого хочешь. Вот почему нам надо на время расстаться.
— Но писать-то друг другу мы сможем? — спросил Дэнни.
— Хорошо, давай.
Мария прошла к двери и обернулась. Она молча смотрела на него несколько секунд, а затем шепнула:
— Если б ты знал, Дэнни, как мне больно.
И ушла.
*****
К началу весны 1957 года Джордж Келлер был готов наравне со всеми студентами своего выпуска слушать лекции на том языке, на котором проходило обучение в Гарвардском университете.
Как и следовало ожидать, своей специализацией он выбрал государственное устройство, поскольку Бжезинский объяснил ему, что, свободно владея русским языком и досконально разбираясь в политике, проводимой «за железным занавесом», он может стать незаменимым человеком в Вашингтоне.
Среди выбранных им курсов для весеннего семестра значились лекции «Управление в государственной сфере» (180), «Принципы международной политики» — и это даже несмотря на то, что имя профессора, читавшего этот курс, напомнило ему о параноидальном чувстве, от которого он страдал в начале своего пребывания здесь. Ведь лектора звали не иначе как Уильям Палмер Элиот — это был еще один (хоть и мнимый) родственник его соседа Эндрю.
И все же это был важный выбор. Ассистентом у этого Элиота был круглолицый молодой преподаватель, который говорил по-английски с жутким иностранным акцентом, еще похлеще, чем у Джорджа. Его звали Генри Киссинджер. Необъяснимым образом, не сговариваясь, эти двое потянулись друг к другу.
Киссинджер, как и Джордж, был беженцем, но только из Германии военной поры, он закончил Гарвард (и точно так же англизировал свое имя). Он обладал поразительной способностью разбираться во всех политических тонкостях — как теоретически, так и на практике. Доктор К. (как любовно его называли студенты) уже руководил неким действом под названием «Гарвардский международный семинар». И входил в состав редколлегии журнала «Форин афферс» — вероятно, наиболее влиятельного политического издания в мире.
Джордж думал, будто это его собственные таланты позволили ему выдвинуться в участники секции Киссинджера, но обнаружил: оказывается, сам преподаватель сделал все возможное, чтобы заполучить его в свою дискуссионную группу. И ни тот ни другой не были разочарованы.
Помимо всего прочего, Киссинджер находился под сильным впечатлением от того, как Джордж владеет русским языком. Молодого преподавателя не покидало жгучее желание стать номером один в Гарварде (а со временем и в мире), вот почему ему хотелось во что бы то ни стало записать юного венгра к себе в команду. Ведь он прекрасно знал, как отчаянно его главный соперник, Збигнев Бжезинский, жаждет и впредь оказывать влияние на Джорджа.
В самом начале семестра, после собрания учебной группы, он остановил Джорджа и сказал:
— Мистер Келлер, вы не могли бы задержаться на минуту? Я хотел бы сказать пару слов о вашей последней работе.
— Конечно, — вежливо ответил Джордж, внезапно испугавшись, что выполненный им анализ вовсе не такой уж необычный и глубокий, каким он его посчитал.
— Все нормально, профессор? — поинтересовался Джордж, когда последний студент вышел из аудитории.
Хорошо разбиравшийся в университетской табели о рангах, он ловко наградил Киссинджера званием профессора, хотя прекрасно знал, что тот всего лишь простой преподаватель. Удостоенный такой чести Киссинджер был явно польщен. По крайней мере, он широко улыбнулся.
— Ваша работа, мистер Келлер, не просто «нормальная». Она великолепная. Я никогда еще не встречал студенческих работ, где с таким пониманием проводились бы различия между тонкостями в философских доктринах восточноевропейских стран.
— Благодарю вас, профессор, — обрадовался Джордж.
— Я знаю, вас не так давно привезли из Венгрии. Что вы изучали в Будапеште?
— Право. Советское право, разумеется. Довольно бесполезное дело, да?
— Смотря для кого. Лично я для своих исследований с удовольствием пригласил бы человека, специалиста в этой области, который свободно читает по-русски.
— Видите ли, сэр, я хочу уточнить, — ответил Джордж, — я ведь не получил там диплома. Поэтому вряд ли меня можно назвать специалистом.
Киссинджер подмигнул ему из-под толстых стекол очков в темной оправе.
— Может, в Венгрии вас так и не назвали бы, но в Кембридже людей с таким опытом, как у вас, еще поискать…
— Днем с огнем не найти? — продолжил Джордж, чтобы показать, как он владеет идиоматическими выражениями.
— Так и есть, — откликнулся доктор К. — Итак, если вы не заняты, я с радостью взял бы вас к себе в качестве научного ассистента. В Центре европейских исследований платят по два доллара в час, что совсем недурно. А дополнительным стимулом станет то, что мы сможем определиться с главной темой для работы, над которой вы будете трудиться в дальнейшем.
— Не хотите ли вы сказать, что беретесь лично руководить моей диссертацией?
— Молодой человек, я счел бы себя оскорбленным, если бы вы не задали этот вопрос, — ответил Киссинджер с очаровательной учтивостью. — Правильно ли я понял, что вы принимаете мое предложение, Джордж? Или вам надо все обдумать? Может, обсудите это со своим куратором? Кстати, кто он — не тот ли молодой поляк Бжезинский?
— Все нормально. Я поговорю со Збигом. Когда мне приступить к работе, доктор Киссинджер?
— Приходите ко мне в кабинет после обеда сегодня. И, Джордж, отныне, когда мы не на занятиях, пожалуйста, зовите меня просто Генри.
*****
И вот предпоследний год учебы в университете завершился.
Тем временем народ Соединенных Штатов, любящий Эйзенхауэра, вновь проголосовал за своего президента, а на одного из студентов выпуска 1958 года пал выбор стать духовным лидером для миллионов верующих перед самим Господом. Так случилось, что когда правящий Ага-хан был при смерти, неожиданно для всех он назначил своим преемником внука, принца Карима, чтобы тот наследовал его титул имама всех мусульман-исмаилитов.
Многие из сокурсников принца увидели в этом событии добрый знак, надеясь, что каждый из них также не останется без благословения небес.
Джордж Келлер продвинулся дальше всех — как в плане географическом, так и умственном. За каких-то семь месяцев он одержал истинную победу над английским языком. Структуры предложений подчинились его воле. Слова превратились в орудие, которое можно использовать вместо силы — для того, чтобы пробивать бреши в стенах выстроенных доводов и овладевать умами слушателей.
Теперь ничто не мешало ему штурмовать академические высоты. К тому же под руководством авторитетного наставника. Если Гарвард и оказался ему хоть чем-то полезен, так это тем, что здесь он сблизился с Генри Киссинджером, с которым, как ни удивительно, они одинаково мыслили, совпадая практически по всем вопросам.
Таким образом, наградой ему всем на зависть стала работа летом в качестве специального помощника доктора К. во время организации и проведения международной конференции и подготовки к выпуску журнала «Confluence» («Слияние»).
В программе было заявлено участие нескольких десятков правительственных чиновников и влиятельных представителей интеллигенции из разных стран по обе стороны железного занавеса, которые должны были приехать для того, чтобы прочесть публичные лекции и обсудить различные темы — поделиться своим видением нового послевоенного устройства мирового сообщества.
Помимо прочих обязанностей Джорджу предписывалось вступать в неформальные, дружеские отношения с теми, кто представлял страны Восточного блока, и выяснять, что они на самом деле думают о Гарварде, о конференции и… о самом Киссинджере.
Несмотря на первоначальную настороженность, все эти люди в конечном счете поддавались европейскому обаянию Джорджа и разговаривали с ним о том о сем гораздо откровеннее, чем когда-либо, — они прежде и представить себе не могли, что будут так запросто общаться в заграничных стенах университета чуждого капиталистического Запада.
Разумеется, в инструкциях, которые Генри давал Джорджу, ничего не говорилось о том, что в общении с участниками конференции тому следует доходить до такой степени близости, которая предполагала бы вступление с кем-либо из них в интимную связь. Это он сделал по собственной инициативе.
Может, из-за духоты, которая установилась в Кембридже, по Гарвардскому двору вдруг стали прогуливаться стайки девушек не из Рэдклиффа — в коротких, короче не бывает, шортах и в обтягивающих донельзя футболках.
А может, потому, что чувство вины, из-за которого Джордж до сих пор воздерживался от плотских утех, словно подсознательно стремясь искупить ее, к этому времени уже покинуло его.
Но в начале августа он отправился в постель с одной из ведущих журналисток из Польши. Женщине было лет под сорок, и ее знали во всем мире. А потому комментарии знаменитой журналистки относительно его мастерства на любовном поприще имели для Джорджа большое значение.
— Молодой человек, — прошептала она, — ты самый искушенный любовник из всех, кого я когда-либо знала…
Джордж заулыбался.
— … и самый холодный, — тут же добавила она. — Ты все делаешь так, будто выучился этому по учебнику.
— Ты сомневаешься в моей искренности? — добродушно спросил он.
— Конечно нет, — ответила она, лукаво улыбаясь. — Я ни на минуту не сомневалась, что она у тебя вообще отсутствует. Ты их тайный агент, я права?
— Да. — Джордж ухмыльнулся: — Начальник управления дал мне задание выяснить, кто из делегаток лучше всех в постели.
— И? — спросила она кокетливо.
— Если бы за сексуальность присуждали Ленинскую премию, ты бы получила ее с легкостью.
— Ах, Джордж, — проворковала она, — ты разговариваешь так же изящно и со вкусом, как и трахаешься. Тебя ждет большое будущее.
— В какой области, как ты думаешь? — спросил он, искренне желая выслушать мнение о себе этой известной во всем мире женщины.
— Это же так очевидно, — ответила она. — Есть только одна профессия, где в равной степени нужны оба твоих блистательных таланта. Разумеется, я имею в виду политику.
И она притянула его к себе, чтобы вновь погрузиться в общение с ним на языке Эроса.
Ничто не препятствовало Джейсону Гилберту в его походе за спортивной славой. Второй год подряд он выигрывал титул чемпиона по теннису среди спортсменов-любителей Всеамериканской студенческой ассоциации. И, словно в дополнение ко всем наградам, друзья по теннисной сборной выразили Джейсону высокое доверие, избрав его своим капитаном — как это уже произошло в команде по сквошу.
В обычных обстоятельствах человек не мстительный, он не смог отказать себе в удовольствии отослать директору своей бывшей школы мистеру Трамбалу, воспитаннику Йеля, огромную статью из газеты «Кримзон», в которой перечислялось невероятное количество спортивных достижений Джейсона на сегодняшний день. И, как говорилось в этом панегирике в заключение: «Кто осмелится предположить, каких дальнейших высот достигнет Гилберт за оставшийся год?»
Любовь Теда и Сары стала еще сильней — невозможно было даже подумать, что им придется расстаться на два месяца. Поэтому Сара убеждала родителей разрешить ей посещать гарвардскую летнюю школу и снять на это время квартиру в северной части Кембриджа. Мать Сары с сомнением отнеслась к внезапному порыву дочери продолжить учебу в каникулярное время. Но отец, которому девушка призналась по секрету, что подозрения матери действительно небезосновательны, проявил великодушие, поддержав дочь, и это помогло ей одержать верх.
В распоряжении влюбленных было долгое лето, наполненное страстью (однажды звездной ночью они занимались любовью даже внутри Гарвардского двора, в четырехугольном дворе за Север-холлом). Мысль о приближающемся Дне труда и следующей за ним разлуке доставляла жестокую боль. Сара проплакала всю неделю перед тем, как съехать с квартиры.
Для Дэнни Росси лето 1957 года стало своего рода увертюрой к наивысшей точке его музыкальной карьеры за все студенческие годы.
Мюнш договорился о его выступлении с Бостонским симфоническим оркестром 12 октября, когда он должен будет исполнять Третий концерт Бетховена для фортепиано с оркестром. Эти трели во вступительной части еще отзовутся во всех уголках музыкального мира. Когда он, ликуя, позвонил профессору Ландау, чтобы сообщить эту грандиозную новость, то с волнением узнал, что учитель все это время откладывал деньги на авиабилет и намерен присутствовать на его концерте.
И все же надвигающийся дебют доставлял Дэнни значительно меньше радости, чем ему казалось в его мечтах. Может, потому, что в предпоследний год учебы он больше отдавал, чем получал. И унижение от разгромной статьи в «Кримзоне» о его музыке к балету никак не забывалось. А еще эти мучительные отношения с Марией.
Он надеялся, что за время разлуки с ней на все лето у него будет возможность разобраться со своими чувствами и, возможно, соблазнить парочку девиц в Тэнглвуде, чтобы укрепить в собственных глазах свою мужскую репутацию. Но неожиданно случилась трагедия, которая огромным саваном накрыла все вокруг.
В тот день, когда он приехал в Тэнглвуд, его мать сообщила ему по телефону, что профессор Ландау скончался от сердечного приступа. Не помня себя от горя, Дэнни собрался и вылетел на похороны своего любимого учителя. У могилы он плакал навзрыд на глазах у всех.
Когда после короткой панихиды люди стали расходиться, мать, с которой он не виделся долгих три года, стала упрашивать его пойти домой. Она сказала, что перед смертью профессор Ландау выразил желание, чтобы Дэнни помирился с отцом.
Итак, блудный сын наконец вернулся в дом, где он провел свое несчастливое детство.
Артур Росси, казалось, переменился и внешне, и внутренне. Теперь он не выглядел строгим. На лице появились морщины, а волосы на висках стали совсем седыми.
На какое-то мгновение Дэнни ощутил боль сожаления. Будто это его вина, что отец так рано постарел.
Но пока они молча стояли напротив друг друга эти несколько неловких минут, Дэнни заставил себя вспомнить, как жестоко этот человек обращался с ним. Правда, он уже не нашел в себе ненависти к отцу. Впрочем, как и любви.
— Хорошо выглядишь, сынок.
— Ты тоже, папа.
— Давно… не виделись, правда?
И это все, что он смог сказать. А ведь Дэнни долго лелеял в своих мечтах мысль, что отец будет просить у него прощения. Как он заблуждался! Это были всего лишь его ребяческие желания.
Преисполненный великодушия, которое родилось из печали и только что обретенной беспристрастности, Дэнни протянул руку отцу в знак того, что их ссоре пришел конец. Оба даже заключили друг друга в объятия.
— Я очень рад, сынок, — прошептал Артур Росси. — Отныне кто старое помянет, тому глаз вон.
«Да уж, — подумал Дэнни, — какого черта. Теперь это не имеет никакого значения. Ведь единственный человек, который относился ко мне как родной отец, умер».
Из дневника Эндрю Элиота
8 августа 1957 года
Все лето я одной ногой находился в будущем, а другой — в прошлом (только не спрашивайте, где мне больше понравилось).
Поскольку в следующем году мне предстоит окончить университет (если повезет), отец решил, что будет лучше, если я воздержусь от ставшего обычным для меня физического труда летом. А вместо этого я начну знакомиться с семейным банковским делом.
Естественно, сам он находился в Мэне и распорядился обо всем по телефону. Поэтому он поручил меня заботам «доброго малого» Джонни Уинтропа, служащего банка, которого очень точно характеризуют эти два определения.
«Ты, приятель, просто гляди во все глаза и слушай во все уши, — объяснял он мне в самый первый день. — Следи за тем, когда я покупаю, следи, когда продаю, следи, когда придерживаю. Быстро научишься, это нетрудно. А теперь, может, принесешь нам по чашке хорошего чая?»
Офис нашего банка в деловой части Бостона находится всего в двух шагах от Исторического общества, если идти через парк Коммон. Именно здесь я занимался настоящими изысканиями, так как тщательно исследовал дневники преподобного Эндрю Элиота, выпуска 1737 года, и его сына Джона, выпуска 1772 года.
Эти записи дали мне возможность по-настоящему прочувствовать историю нашей страны (и моей семьи). И понять, что, если не считать появления в наших уборных некоторых удобств, жизнь в Гарварде до сих пор протекает почти так же, как и в самом начале.
Я сделал фотокопии некоторых отрывков из дневниковых записей первокурсника Джона Элиота, в которых содержались пикантные подробности:
— 2 сентября 1768 года. Джон уезжает в университет. Собирает необходимые вещи. Ему требуется синий плащ, шляпа-треуголка и мантия. А также вилка, ложка и ночной горшок (первокурсникам приходилось везти свои собственные).
— Папа настаивает, чтобы он ехал на пароме из Чарлз-тауна. Так дешевле всего. И — самое главное — выручка идет Гарварду.
— За учебу можно платить натурой, например картошкой или дровами. Один парень притащил овцу.
— Университетский пунш под названием «флип». Две трети пива, одна треть — черная патока, разбавленная ромом. Подавался в огромных высоких кружках (которые называли бокалами).
— 6 сентября 1768 года. Описывает отвратительную еду в общине.
«Каждый первокурсник получает по одному фунту мяса вдень, — пишет Джон. — Но поскольку оно совершенно не имеет вкуса, то невозможно определить, какого животного это мясо. Иногда дают зелень. Чаще всего — одуванчики. Масло очень плохое, и это несколько раз явилось причиной бунта студентов.
По крайней мере, мы не умрем от жажды, так как сидром нас снабжают в неограниченном количестве. Каждый стол уставлен огромными оловянными банками, которые мы передаем друг другу, по очереди отпивая из них, словно это кубки на какой-нибудь английской пирушке».
Если не принимать во внимание сидр, все это вполне можно было бы счесть за описание обычного обеда в «Элиот-хаусе». Особенно разговоры за столом. Все тот же вечный студенческий трёп.
Но не все было так весело и безоблачно. По мере того как ухудшались отношения с Британией, обстановка в студенческом городке становилась все более напряженной. Случались кровавые драки между вольнодумцами и верноподданными студентами. А потом разразилась война.
В конце 1773 года, как раз после Бостонского чаепития, в обеденном зале произошло жестокое столкновение между патриотами и роялистами. Не просто драка из-за куска хлеба, а смертельное побоище. Преподавателям пришлось ввязаться в сражение, чтобы предотвратить кровопролитие.
Однажды днем я сделал удивительное открытие. Оказывается, британская армия как-то раз намеревалась стереть Гарвардский университет с лица земли.
«Это было в семьдесят пятом году, в восемнадцатый день апреля», как рассказывается в знаменитом стихотворении профессора Лонгфелло. В глухую полночь Пол Ревир скакал галопом, чтобы оповестить жителей Лексингтона и Конкорда о приближении войск красномундирников.
Но было еще одно подразделение британской армии, которое направлялось в Кембридж. В дневнике Джона Элиота от 19 апреля рассказывается о панике, охватившей Гарвард. Всем было хорошо известно, что англичане считают университет «рассадником вольнодумства и мятежа».
Опасаясь, что противник войдет в город по большому мосту через реку Чарльз, группа студентов разобрала его, чтобы англичане не смогли по нему перебраться. После чего парни спрятались в кустах, посмотреть, что будет дальше.
Сразу же после полудня на западном берегу реки показались войска во главе с самим лордом Перси — тот красовался в великолепном красном мундире, верхом на чудесном белом коне.
Когда лорд увидел, что мы — то есть ребята из Гарварда — сотворили, чтобы помешать ему, он страшно разозлился. Однако у этой хитрой британской сволочи в запасе было несколько плотников, которые починили мост меньше чем за час.
Затем солдаты промаршировали прямо по главной улице города, мимо домов с запертыми наглухо ставнями.
Перси держал путь в сторону Лексингтона, для укрепления позиций войск на выходе из этого города. Но он не знал дороги. Поэтому он направился в то место, где наверняка ему все расскажут, — в Гарвардский университет. Он привел с собой несколько человек прямо в Гарвардский двор, остановился посреди пустых с виду зданий и стал кричать, чтобы кто-нибудь немедленно вышел к нему и показал, куда идти.
Никто не явился. Эти студенты оказались отважными ребятами.
Джон Элиот и его приятели по комнате тревожно наблюдали за ним через щели в ставнях, боясь, что Перси вот-вот прикажет своим солдатам начать стрельбу. Тот уже готовился отдать такой приказ, но прежде решил испробовать другой ход. Он снова спросил — но уже на латыни.
Тогда из Холлис-холла неожиданно показался наставник Исаак Смит и подошел к англичанину.
Студенты не слышали, о чем они говорили, но увидели, что Смит указал в сторону Лексингтона. Перси махнул рукой, и все ускакали.
Почти тут же на наставника обрушились бранные крики, что он «жалкий идиот, лизоблюд, подпевала красномундирников». Тот совершенно растерялся. Он был из тех людей, кто мог на память цитировать всего Цицерона и Платона, но так и не запомнил ни одного студента по имени.
Запинаясь, он сказал, что информацию от него потребовали именем короля. Как же он, его верноподданный, мог отказаться? И добавил, что лорд Перси хочет удостоить Гарвард еще одним визитом.
Студенты негодовали. Кажется, генерал сказал наставнику Смиту, мол, они еще «выпьют по стаканчику хорошей мадеры у огонька» чуть позже этим вечером. Этот глупец не понял, что под «огоньком» красномундирник подразумевал большой пожар. Кто-то предложил вымазать дегтем и вывалять в перьях этого заумного простофилю. Но, как это обычно бывает в Гарварде, каждый предлагал свой способ.
И пока все разглагольствовали, перебивая друг друга, наставник Смит тихонько улизнул. Больше его никто никогда не видел.
Тем же вечером в Кембридж прискакал Поль Ревир с ужасной новостью из Лексингтона и Конкорда.
Некоторые студенты присоединились к минитменам, которые спешно сооружали баррикады в парке Кембридж-Коммон, готовясь отразить нападение британцев.
Но те так и не пришли. Бруклинские ополченцы, возглавляемые Исааком Гарднером, выпуска 1847 года, устроили засаду на пути красномундирников на перекрестке Ватсонс-Корнер. И хотя сам Исаак пал в этом бою, его бесстрашное нападение заставило британцев броситься врассыпную и подумать, что весь путь к Кембриджу буквально кишит такими же свирепыми патриотами.
Благодаря подобным людям в Гарвардском дворе так и не было военных сражений.
Тем душным днем, когда я впервые прочитал слова, написанные Джоном Элиотом, я поневоле задумался, как бы мы, современные студенты, повели себя, будь наш университет окружен вооруженными силами? Что бы мы делали — швыряли бы во врагов «летающие тарелочки» фризби?
Было почти пять, когда я вернулся с обеда. Я сразу же пошел к мистеру Уинтропу, чтобы извиниться. Оторвавшись от письменного стола, он посмотрел в мою сторону и сказал, мол, он даже не заметил, что меня не было.
Вот так я и живу.
*****
Когда студенты выпуска 1958 года возвращались в Кембридж на последний курс обучения, все с болью понимали, как мало песчинок остается в песочных часах, отмеряющих для них университетскую жизнь. Ведь ровно через девять месяцев из уютного чрева Гарварда всех их вышвырнут в холодный, жестокий мир.
Казалось, все происходящее ускоряется с пугающей быстротой. Старшекурсники были похожи на лыжников, которым надо спуститься с горы: некоторые из них боятся движущей силы и, хотя ехать осталось совсем недалеко, они все равно не способны удержаться на ногах.
До сих пор среди учащихся выпуска было трое самоубийц — все они так или иначе не выдержали перегрузок, которые нужно было вынести, чтобы остаться в Гарварде. А теперь, на последнем курсе, еще двое покончат с жизнью. Но на этот раз из страха покинуть Гарвард.
Заключительное действие этой пьесы печально еще и по другим причинам. Цинизм, свойственный студентам в первые три года учебы, как ни странно, постепенно превращается в ностальгию, из которой к июню рождается сожаление. О потраченном впустую времени. Об упущенных возможностях. О беззаботности, которая отныне станет для всех недоступной.
Но есть и исключения. Это те, кто без потерь проходит сквозь горнило последнего курса и, как правило, приносит славу всему выпуску.
Один из них дебютировал в качестве солирующего пианиста с Бостонским симфоническим оркестром 12 октября 1957 года.
Впрочем, тот Дэнни Росси, который, слегка волнуясь, подходил к роялю в зале, заполненном почтенной публикой, сильно отличался от юного очкарика, который уезжал из «Элиот-хауса» этой весной.
Он больше не носил очков.
Но не потому, что у него улучшилось зрение, хотя на внешности это отразилось потрясающе. Подобной метаморфозой он обязан словам, которые обронила одна влюбленная в него почитательница из числа девиц, работавших летом в штабе Тэнглвудского фестиваля. Обратив внимание, что он никогда не снимает очки, даже когда они ему не нужны, девушка отметила, как привлекателен пронизывающий взгляд его серо-зеленых глаз и как жалко, что он прячет их от публики за стеклами очков. На другой же день он отправился в город и подобрал себе контактные линзы.
Едва Дэнни вышел на сцену «Симфони-холла», он сразу же ощутил, как права была его подружка, когда давала ему свой совет. Сквозь вежливые, дружеские аплодисменты он услышал одобрительные возгласы: «Смотри, какой симпатичный!»
Его выступление было почти безупречным. Он играл очень эмоционально. А при заключительном аккорде уронил голову, и несколько прядей упали ему на лоб.
Зал устроил ему овацию.
Как долго длились аплодисменты, он не заметил. По правде говоря, восторженное обожание публики просто захлестнуло его, как волной, и он совершенно утратил чувство времени. Он мог бы стоять так на сцене вечно, если бы не Мюнш, который дружески приобнял его за плечо и повел за кулисы.
Едва он добрался до своей уборной, как появились родители. А потом, следом за ними — журналисты: словно новые планеты, они неотступно кружили вокруг звезды первой величины по имени Дэнни Росси.
Сначала они засверкали вспышками, когда он пожимал руку Мюншу. Затем несколько раз его фотографировали рядом с мамой и папой. Потом — серия снимков с признанными деятелями музыкального мира, многие из которых специально приехали на концерт из Нью-Йорка.
В конце концов даже Дэнни все это надоело.
— Эй, ребята, — взмолился он, — что-то я утомился. Представьте себе, я же совсем не спал накануне. Можно, я попрошу вас собрать свои вещи и уйти? Если вы, конечно, получили все, что хотели.
Большинство представителей прессы остались довольны и собрались уходить. Но один из фотографов догадался, что единственный снимок, который, несомненно, привлек бы внимание читателей, еще не сделан.
— Дэнни, — воскликнул он, — а как насчет фотографии, где ты целуешься со своей девушкой?
Дэнни взглянул в угол комнаты, где Мария, скромно одетая, пряталась все это время. (Ему пришлось чуть ли не за месяц до концерта начать уговаривать ее прийти в «Симфони-холл», просто как «друг».) Он махнул ей, чтобы она вышла вперед. Но девушка покачала головой.
— Нет, Дэнни, пожалуйста. Не хочу, чтобы меня фотографировали. Кроме того, это же твой вечер, а я здесь нахожусь просто как слушательница.
Разочарованный вдвойне, поскольку ему хотелось, чтобы весь мир увидел, какая рядом с ним привлекательная девушка, Дэнни молча согласился с ней и заявил журналистам:
— Она еще не привыкла. В другой раз, ладно?
Нехотя «четвертая власть» удалилась. А семья Росси и Мария направились к лимузину, чтобы проехать в отель «Риц», где администрация «Симфони-холла» забронировала для них номер.
Дэнни ехал в гостиницу как во сне. Утонув в мягких кожаных подушках персонального лимузина, он то и дело повторял про себя: «Невероятно, я — звезда. Звезда, черт бы меня побрал».
Дэнни не знал, что испытает подобную эйфорию, поэтому заранее предупредил родителей, чтобы они не готовили большого приема. Он думал, что после концерта будет пребывать в печали, тоскуя по человеку, без которого он не смог бы добиться такого успеха. Однако после оваций, которые все еще звенели в ушах, он будто захмелел и какое-то время не мог думать ни о ком — только о себе.
Мюнш и концертмейстер оркестра опрокинули по бокалу шампанского и довольно быстро удалились. На следующий день им предстояло играть дневной концерт, поэтому они торопились домой, чтобы успеть отдохнуть. Директор-распорядитель Бостонского симфонического оркестра привел с собой одного очень примечательного джентльмена, которому не терпелось переговорить с Дэнни именно сегодня, не дожидаясь завтрашнего дня.
Этим неожиданным гостем оказался не кто иной, как господин С. Харок собственной персоной — самый знаменитый во всем мире устроитель концертов. Он сказал молодому пианисту не только о том, как восхищается его исполнительским мастерством, но и что он будет чрезвычайно рад, если Дэнни позволит его агентству представлять свои интересы. Более того, он пообещал Дэнни, что уже в следующем году у него появится возможность играть с крупнейшими оркестрами.
— Но, мистер Харок, я же совершенно неизвестен.
— Ах, — улыбнулся старик, — зато я хорошо известен. И что еще важнее, все директора симфонических оркестров, с которыми я обязательно свяжусь, доверяют своему слуху.
— Вы хотите сказать, будто сегодня кто-то из них присутствовал в зале?
— Нет, — улыбнулся Харок, — но мэтр Мюнш подумал, что было бы полезно записать сегодняшний концерт на магнитофон. С вашего позволения, я мог бы очень хорошо использовать эти пленки.
— О боже…
— Как дела, мистер Харок? — вклинился в разговор Артур Росси. — Я — папа Дэнни. Если желаете, мы могли бы утром вместе позавтракать.
Дэнни метнул на отца испепеляющий взгляд, после чего снова повернулся к импресарио.
— Весьма польщен, сэр. Может быть, мы могли бы поговорить об этом в другой раз…
— Конечно, конечно, — произнес Харок с восторгом. — Мы поболтаем обо всем, когда вы будете посвободней.
Затем он вежливо пожелал всем спокойной ночи и ушел вместе с директором оркестра. Теперь их осталось только четверо: Дэнни, его родители и Мария.
— Ну вот и хорошо, — шутливо сказал Артур Росси, улыбаясь Марии, — остались только итальянцы.
Он избегал взгляда Дэнни, ибо знал, что недавно зашел слишком далеко, переступив черту, которая определяла новые границы их отношений «отец — сын». И он боялся гнева Дэнни.
— С позволения всех присутствующих, — произнесла Гизела Росси, — я бы очень хотела предложить тост и выпить за того, кто присутствовал на сегодняшнем концерте незримо — не телом, но душой.
Дэнни кивнул, и все подняли свои бокалы.
— За Фрэнка Росси… — начал было отец.
Но тут же осекся, поскольку услышал, как его младший сын прошептал, едва владея собой:
— Нет, папа, не в этот вечер…
Наступила тишина. Затем миссис Росси негромко произнесла:
— Светлой памяти Густава Ландау. Помолимся, чтобы Господь позволил музыке, которую играл сегодня Дэнни, достичь небес и этот славный человек мог бы гордиться своим учеником.
Они выпили.
— Это учитель Дэнни, — сказала миссис Росси Марии.
— Я знаю, — мягко ответила она. — Дэнни рассказывал мне о том, как он… любил его.
Внезапно все замолчали, поскольку никто не знал, что сказать.
Наконец Мария снова заговорила:
— Не хотелось бы портить сегодняшний вечер, но, кажется, уже поздно. Думаю, будет лучше, если я возьму такси и поеду в Рэдклифф.
— Если подождешь минутку, — предложил Дэнни, — я с удовольствием отвезу тебя и потом попрошу водителя на обратном пути подбросить меня до «Элиота».
— Нет-нет, — запротестовала она. — Я хочу сказать, администрация оркестра предоставила тебе такой шикарный номер. Насколько приятней тебе будет отдыхать здесь, чем на металлической кровати в Гарварде.
Мария вдруг немного смутилась — ей показалось, что ее последние слова могут быть истолкованы неверно. А вдруг старшие Росси догадаются, что она бывала в комнате у Дэнни?
В любом случае, она этого так и не узнала, ибо Артур и Гизела попрощались и отправились к себе в номер, который находился на том же этаже, чуть дальше по коридору.
Дэнни и Мария стояли бок о бок в кабинке лифта, который спускался вниз, и смотрели прямо перед собой.
Когда они направились к выходу, Дэнни нежно придержал ее.
— Послушай, Мария, — зашептал он, — давай не будем сегодня расставаться. Я хочу быть с тобой. Хочу разделить эту особенную для меня ночь с девушкой, которую я действительно люблю.
— Я устала Дэнни, честное слово, — тихо ответила она.
— Мария, послушай, — умолял ее Дэнни, — поднимемся ко мне. Давай переночуем в том номере… как жених и невеста.
— Дэнни, — ласково ответила она, — я знаю, как это важно для тебя. Но мы и в самом деле не принадлежим друг другу. Особенно после сегодняшнего вечера.
— Что ты имеешь в виду?
— Я увидела, как ты изменился. Я очень рада твоему большому успеху, но ты только что вошел в совершенно новый мир, где я чувствую себя совсем неуютно.
Он сдерживался изо всех сил, чтобы не разозлиться, но не получилось.
— Неужели это еще одна отговорка, чтобы только не ложиться со мной в постель?
— Нет, — прошептала Мария взволнованно, — сегодня я увидела, что в твоей жизни нет места ни для кого. Луч прожектора слишком мал.
Она отвернулась и пошла через темный коридор к выходу.
— Мария, подожди! — окликнул он ее.
Его голос легким эхом отозвался в мраморном холле.
Она остановилась и сказала:
— Пожалуйста, Дэнни, ни слова больше. Я всегда буду хранить о тебе самые теплые воспоминания.
А потом сказала чуть слышно:
— Прощай.
И ушла сквозь вращающуюся дверь.
Дэнни Росси остался стоять в опустевшем вестибюле на исходе дня своего величайшего триумфа, раздираемый противоречивыми чувствами: с одной стороны — восторг и ликование, с другой — понимание того, что он потерял. Но в конечном счете там, в темноте вестибюля, он убедил себя, что это и есть цена, которую он должен заплатить.
Цена славы.
*****
Тед и Сара теперь были совершенно неразлучны. Они взяли почти одни и те же предметы, и их разговоры — но только не тогда, когда они занимались любовью, — были в основном о классической филологии. Они даже темы для дипломных сочинений выбрали похожие. Сара договорилась с профессором Уитменом, что он будет руководить ее работой об эллинских изображениях Эроса, где основное внимание уделено Аполлону Родосскому. А Тед попросил самого профессора Финли руководить его диссертацией, в которой дается сравнение двух ярких, совершенно противоположных женских образов у Гомера — Елены и Пенелопы.
Каждый день после обеда они сидели друг против друга в библиотеке Вайденера и усердно занимались, иногда отвлекаясь на то, чтобы обменяться глупыми записками на латыни или греческом.
Около четырех эти двое обычно присоединялись к массовому исходу мускулистых парней из библиотеки, когда те направлялись на тренировки. Только в отличие от спортсменов стадионом для них была новая комната Эндрю.
И все же, поскольку они учились в Гарварде последний год, оба все яснее понимали, что вся эта идиллия, счастливые деньки в стенах университета должны рано или поздно подойти к своему завершению. Или, в каком-то смысле, к логическому концу.
Тед подал заявление в аспирантуру Гарварда на кафедру классической филологии, и Сара подумывала о том же, хотя родители намекнули, что с удовольствием оплатили бы ей год учебы где-нибудь в Европе.
Это ни в коем случае не означало, будто мать с отцом не одобряли ее отношений с Тедом. Впрочем, они никогда его не видели и мало знали, если вообще что-либо знали, о нем.
Зато Сара стала частой гостьей в доме Ламбросов: она регулярно посещала воскресные обеды в их доме и чувствовала себя почти членом семьи — мама Ламброс молилась каждую неделю о том, чтобы это когда-нибудь действительно случилось.
У них не было двойственных чувств по отношению к будущему — у этих страстных поклонников классики и друг друга. Они никогда не обсуждали женитьбу или замужество. Они не сомневались в наличии у кого-то из них желания вступить в брак — просто оба считали само собой разумеющимся, что они уже принадлежат друг другу, и это на всю жизнь. А свадебная церемония — простая формальность.
Они оба знали, что по-гречески слова «мужчина» и «женщина» означают также «муж» и «жена». Поэтому во всех смыслах, в том числе и духовно, они уже были женаты.
*****
Джордж Келлер вернулся в «Элиот-хаус» для последнего года обучения, чувствуя себя таким же американцем и гарвардцем, как и его однокурсники, если не больше.
Поскольку его потребность в учебе была чрезвычайно высока, он перебрался в одноместное жилье, впрочем, вполне по-дружески расставшись со своими соседями преппи.
— Теперь ты сможешь трахать сам себя хоть всю ночь, — сострил Ньюол.
Джордж чувствовал себя артиллеристом. Предыдущий год он провел в Гарварде, определяя свое местоположение. Летом он рассчитал цель, выбрав идеальную тему для дипломной работы. И правда, кто лучше его справится с темой «Освещение Венгерской революции в советских средствах массовой информации»? Доктор К. недвусмысленно намекнул, что ее можно будет опубликовать.
А теперь он готовился выпустить свои недавно приобретенные снаряды, чтобы уничтожить все барьеры, стоящие на его пути к политической победе.
Так что же ему в конечном счете нужно? Этот вопрос задал ему Киссинджер после окончания конференции, когда они сидели вечером в его кабинете, оборудованном кондиционером, попивая заслуженный чай со льдом.
— Из тебя получится профессор Гарвардского университета, — заверил его Генри.
— Знаю, — заулыбался Джордж. — А как далеко простираются ваши амбиции, Генри?
Поменявшись ролями со студентом, наставник робко засмеялся и постарался ответить уклончиво, но шутливо.
— Ну, — со смехом сказал он, — я, разумеется, был бы не прочь стать императором. А ты?
— А я бы и на пост президента согласился, — улыбнулся Джордж, — но, похоже, даже у вас нет на это права. Здесь, Генри, нам одинаково не повезло. Ни мне, ни вам по факту нашего рождения не дано достичь самой главной вершины.
— Прошу прощения, мистер Келлер, — произнес Киссинджер, подняв вверх указательный палец. — Похоже, вы глубоко заблуждаетесь, полагая, что люди в Белом доме действительно управляют страной. Позвольте мне освободить вас от этой иллюзии, и как можно скорее. Они главным образом всего лишь распасовщики на поле, которые в огромной степени зависят от советов своих тренеров. А мы с тобой, Джордж, вполне можем стать такими незаменимыми советниками. Вот это было бы увлекательно, не находишь?
— Вы хотите сказать, вас прежде всего привлекает то, что называется «властью за троном»?
— Не совсем. На самом деле меня интересует, чего можно добиться с помощью этой власти. Замечательных вещей, можешь мне поверить.
Джордж кивнул, ухмыльнувшись. Он поднял свой стакан и провозгласил тост:
— За то, чтобы у вас было больше власти, Генри.
*****
Джейсон Гилберт вернулся в Кембридж после летней подготовки в Корпусе морской пехоты загорелым и в отличной физической форме. Еще более накачанным, чем прежде.
Только приехав в кампус, он сразу же отправился повидаться с Элиотом и Ньюолом в их новом двухместном номере, где уже не было сумасшедшего венгра. Попивая охлажденное пиво, они рассказывали друг другу о своих любовных и военных приключениях. Ньюол, в соответствии с программой службы подготовки офицеров резерва морской пехоты, все лето бороздил Тихий океан на авианосце. Перед тем как вернуться домой, он, по его словам «доведенный до исступления», съездил на недельку в Гонолулу. О чем радостно поведал во всех деталях.
Джейсон под жарким южным солнцем провел свое лето несколько иначе. Во-первых, у них был сержант-инструктор по строевой подготовке, который имел зуб на всех ребят из Лиги плюща. Например, за малейшее нарушение дисциплины этот тип заставил Джейсона целый час бегать по территории базы под палящим солнцем в тяжелых армейских ботинках и при полной амуниции.
— Так ведь и загнуться можно, — заметил Элиот, открывая вторую банку пива.
— Да нет, в общем, было терпимо, — небрежно бросил Джейсон. — Не забудь, я ведь спортсмен. Но конечно, изображал, будто меня вот-вот удар хватит.
— Хорошая уловка, — сказал Ньюол. — Я слышал, эти морпехи бывают просто садистами.
— Вообще-то мне было жаль того парня, — неожиданно признался Джейсон.
— С чего вдруг? — спросил Ньюол.
— Мне кажется, я понял, почему он так гонял нас в лагере, — стал объяснять он, немного понизив голос, — ведь их жизнь вне военной базы в Виргинии, если ты не белый, не такая уж замечательная. Однажды в воскресенье, когда у нас был выходной, мы с ребятами пошли в город поесть мороженого. Сидим мы в кафешке «Говард Джонсонс», и как раз наш сержант проходит мимо. И я, кретин несчастный, помахал ему, чтобы он зашел и присоединился к нам.
— Ну и что в этом такого плохого? — поинтересовался Эндрю.
— Вы не поверите, но он просто остановился как вкопанный и показал нам всем кукиш. А в понедельник мы все отжимались столько раз, что думали — уже никогда нам не подняться.
— Я не понял, — сказал Эндрю. — Вы же хотели просто по-дружески его пригласить, разве нет?
— Конечно, но ваш Джейсон Гилберт по наивности не сообразил, что за пределами базы, в самом городе Квонтико, действуют законы сегрегации — прямо как до Гражданской войны. Можете себе представить: военнослужащему Соединенных Штатов воспрещалось поесть мороженого в том месте, где мы тогда сидели! Вот почему он так взъярился. Решил, будто мы его дразним.
— Кошмар, — произнес Ньюол. — Это же поразительно, чтобы в наше время — и такое. Господи, Гилберт, спорим — тебе небось приятно стало, что ты всего лишь еврей.
Джейсон уставился на члена своей команды и предполагаемого друга, уклонившись от неумышленного оскорбления, словно искусный боксер от удара.
— Ньюол, я прощаю тебе твое последнее замечание, поскольку знаю о твоей врожденной тупости.
Эндрю Элиот, вечный миротворец, ловко переменил тему разговора.
— Эй, ребята, послушайте, у меня есть последний «Реестр первокурсников». Давайте проверим, каков нынче урожай, и заранее подадим заявки, а?
— Мне эта затея нравится, — сказал Ньюол, обрадовавшись возможности вернуться на нейтральную почву. — Что скажешь, старина Гилберт? Может, поищем красоток среди выпуска тысяча девятьсот шестьдесят первого года?
Джейсон улыбнулся.
— Ты, Ньюол, в своем репертуаре — как всегда засиделся на старте. Я сделал свои уроки еще вчера. Так вот, лучшая девушка из вновь прибывших талантов — Морин Маккейб. И я веду ее в Норумбега-парк сегодня вечером.
Из дневника Эндрю Элиота
24 ноября 1957 года
Вот мы и очутились в очковой (то бишь конечной) зоне университетской жизни — как в символическом, так и в буквальном смысле слова. Впрочем, это наше достижение дает возможность также вкусить величайшей радости. Нам, студентам последнего курса, разрешается сидеть на центральной трибуне, на уровне пятидесятиярдовой линии — рядом с ректором и самыми выдающимися выпускниками, теми, кого университет считает достойными этих почетных мест.
Смешно, конечно, но следующей осенью мы опять вернемся в очковую зону — уже как свежеиспеченные выпускники. Вот почему наша небольшая шайка решила отметить встречу команд Гарварда и Йеля гигантским прощальным «салютом».
Мы с Ньюолом созвонились со своими старинными дружками по подготовительной школе, окопавшимися в Нью-Хейвене, и договорились насчет танцев и коек для всех нас — подрыхнуть.
Мы даже для Гилберта зарезервировали место, а он взамен пообещал, что его сестренка Джулия познакомит нас с самыми симпатичными (и, надеюсь, уступчивыми) подружками из колледжа Брайерклиффа.
Клифф, в котором учится Джулия, в отличие от того, который находится в Кембридже, штат Массачусетс, — это по-настоящему женский колледж. Там девушек в первую очередь учат практическим вещам, которые могут пригодиться им в жизни, — например, как выглядеть миловидно и пускать в ход свои чары. Нет, конечно, мозги у девушек тоже должны быть в наличии, но в умеренных дозах, а то ведь наши рэдклиффианки до того умные, черт бы их побрал, ни в чем нам не уступают, поэтому иногда вообще забываешь, зачем Господь создал женщину.
Впрочем, я ничего не имею против Рэдклиффа. Скажу больше: если у меня когда-нибудь будет дочь, я бы хотел, чтобы она училась именно там. Просто, если уж говорить о женитьбе, то лучше поискать свое счастье в Брайере.
Джулия Гилберт привела с собой отличных девчонок для нас с Ньюолом. А мы пристроили ее к Чарли Кушингу, который принимал нас у себя в Йеле, — милый парнишка. Говоря про него так, я вежливо намекаю, что хоть манеры у него безупречные, но мозгов в голове нет никаких (рядом с ним я — прямо-таки Эйнштейн).
Наши места на Йельском стадионе были просто потрясающие. Мы сидели на центральной трибуне, в районе пятидесятиярдовой линии; между нами вразброс, как конфетти на дне рождения, тут и там можно было видеть мировых знаменитостей.
Четырьмя рядами ниже нас расположились ректор университета Пьюси с несколькими деканами — они вежливо хлопали, когда игрокам нашей сборной удавалось сделать что-нибудь хорошее (правда, это было не очень часто).
В десяти метрах слева от меня сидел наш массачусетский сенатор Джек Кеннеди со своей элегантной женой Джеки. Эти двое вели себя не так чинно, как большинство выпускников прежних лет, присутствовавших в почетной ложе: они орали во все горло, призывая гарвардцев забить этим неотесанным, самоуверенным и, увы, слишком хорошо знающим свое дело йельцам.
К несчастью, даже рьяные крики сенатора Соединенных Штатов не помогли нашим ребятам в этот день. Йель сокрушил нас со счетом 54:0.
Ну и ладно, черт с ними, думал я, когда мы веселились после матча, вернувшись к нашему приятелю в Бренфорд-колледж. Бедолагам йельцам почти нечем гордиться, так пусть хоть порадуются, что выиграли этот треклятый матч.
*****
Однажды, это было в начале декабря, Сара оторвала голову от подушки и улыбнулась.
— Тед, не пора ли тебе попросить у родителей моей руки?
— А вдруг они откажут?
— Тогда на нашей свадьбе будет на два человека меньше, — ответила она.
— Не пойму. Разве тебе не важно, что они обо мне думают?
— Ничто не помешает мне остаться с тобой на всю жизнь, — ответила она.
А потом добавила с застенчивой откровенностью:
— Но я была бы просто счастлива, если бы ты понравился моему отцу. И я уверена, так и будет. А моей маме все равно никто не угодит.
* * *
Тед нервничал, и это понятно. Ему очень хотелось порадовать Сару, заслужив расположение ее отца. Вот почему за то время, которое оставалось до знакомства с ее родителями, он разузнал как можно больше о человеке, которого Сара так боготворит.
В справочнике «Кто есть кто» говорилось, что Филипп Харрисон, уроженец Сент-Пола, окончил Гарвард в 1933 году, прошел службу в военно-морских силах, награжден орденами и медалями, а в настоящее время возглавляет один из наиболее успешных акционерных банков страны.
Кроме того, имя мистера Харрисона часто появлялось на страницах «Нью-Йорк таймс», где освещались его встречи с хозяином Белого дома, который консультировался с ним по некоторым особо острым экономическим вопросам.
Он произвел на свет троих сыновей. Но дороже всех ему была дочь. И если послушать, как Сара говорит о нем, то можно подумать, будто ее отец — воплощение всех возможных человеческих добродетелей.
«Вот черт, — думал Тед, — если это хоть как-то связано с эдиповым комплексом, то шансов у меня почти никаких!»
— Думаю, голубой подойдет для рождественского ужина, Тед.
— А может, пойти на обед в сером фланелевом, а голубой приберечь для церкви?
Они тщательно обследовали гардероб Эндрю, подбирая модные наряды для праздника, чтобы Тед смог произвести наиболее приятное впечатление.
— Послушай, Ламброс, на самом деле это не так уж важно. Старик Харрисон не собирается судить тебя по одежке.
— Хочешь сказать, по твоей одежке, — улыбнулся Тед. А потом нервно спросил: — Но ведь есть еще и мама — или ты считаешь, я размечтался?
Как друг Теда, Эндрю решил, что будет лучше, если тот расстанется со своими иллюзиями.
— Да нет, Ламброс, может, ты и понравишься ей на свадьбе дочери в качестве официанта, но точно не как жених. Я хочу сказать, бери, конечно, хоть всю мою одежду, даже чертовы клубные галстуки, если тебе от этого станет легче. Но боюсь, без короны на голове тебе вряд ли удастся произвести должное впечатление на Дейзи Харрисон. А вот корону-то я не смогу тебе одолжить.
— Ну спасибо, ты просто кудесник — столько уверенности мне придал, — проворчал Тед.
Эндрю протянул руку и приобнял друга за плечи.
— Эй, за три с половиной года в Гарварде ты разве так и не усвоил: неважно, как тебя зовут, главное — что ты собой представляешь?
— Да, Элиот, говорить ты умеешь. Наверняка на твоем чемодане сохранились все наклейки с «Мейфлауэр».
— Кончай, Тед, да я бы хоть сейчас поменялся с тобой местами. Ну, приперлись мои предки сюда раньше других, а толку что, если мне даже в сочельник некого пригласить на свидание. Я доступно объясняю?
— Да, похоже на то…
— Ну и хорошо. А теперь забирай все эти преппиевские шмотки и отправляйся охмурять ее родителей.
Они сели в поезд «Мерчант лимитед» 23 декабря. И хотя перегретый вагон был битком набит студентами, которые весело болтали или громко распевали рождественские гимны и прочие популярные песенки вроде «You Ain't Nothin' but a Hound Dog» и «Blue Suede Shoes», Сара с Тедом сидели себе спокойно и читали книги, едва обменявшись несколькими фразами за всю дорогу.
— Кто нас встретит в Гринвиче? — спросил Тед, когда они отъехали от платформы в Стэмфорде.
— Вероятно, один из моих братьев. Папа обычно работает допоздна перед праздниками.
— Есть вероятность, что я понравлюсь хоть кому-нибудь из них?
— Трудно сказать, — ответила Сара. — Фиппи и Эван слегка завидуют, что ты учишься в Гарварде, а их в свое время туда не взяли.
— Шутишь? И это несмотря на твоего влиятельного отца?
— Папа же не алхимик, — улыбнулась Сара, — да и спортсмены они никакие. Поэтому, Ламброс, вы с моим отцом будете единственными гарвардцами среди мужчин за столом. Ну, теперь-то тебе стало хоть чуточку легче?
— Да, — признался Тед, — действительно полегчало.
Было уже восемь часов, когда они, цепляясь за поручни, сошли с поезда на тускло освещенную платформу. Сара обвела взглядом толпы людей, встречающих пассажиров, в надежде увидеть кого-нибудь из своих братьев. Вдруг она издала радостный вопль:
— Папочка!
Тед стоял не шевелясь, когда она бросилась в объятия высокому джентльмену в дубленке — его седые волосы отливали серебром в свете фар автомобилей, припаркованных на стоянке позади него. Прошло, наверное, несколько минут, прежде чем они подошли к нему.
Филипп Харрисон протянул ему руку.
— Рад знакомству, Тед. Сара много рассказывала о тебе.
— Надеюсь, не только плохое, — ответил Тед, изо всех сил стараясь улыбаться. — Я очень признателен вам за то, что пригласили.
Они ехали по Меррит-паркуэй, затем по узким дорогам, обсаженным деревьями, и наконец свернули на подъездную аллею, которая вела к скромному (по сравнению с тем, что воображал себе Тед) дому в колониальном стиле — белого цвета с зелеными ставнями.
Дейзи Харрисон ждала у порога, чтобы поздороваться, и держалась совершенно естественно. Поцеловав дочь, она повернулась к гостю.
— Вы, должно быть, Теодор, — сказала она, пожимая ему руку. — Нам так не терпелось познакомиться с вами.
Вопреки стараниям, у нее не получилось изобразить общепринятую учтивость, как было задумано по сценарию, и сделать так, чтобы голос при этом не звучал осуждающе.
Не прошло и нескольких минут, как Тед с кружкой горячего пунша в руке оказался перед уютно потрескивающим камином — в окружении членов клана Харрисонов. Все выглядело как на карикатуре из «Ньюйоркера». Присутствующие были в одежде от «Аберкомби энд Фитч» в сельском стиле, из-за чего Тед почувствовал себя не к месту нарядным в своей рубашке с застегнутым наглухо воротником и в костюме-тройке от Эндрю Элиота.
Оба старших брата вели себя вполне дружелюбно, хоть Тед и не уловил большого восторга в их голосах, когда Фиппи бросил: «Привет», а Эванс выдавил: «Приятно познакомиться». Четырнадцатилетний Нед оказался значительно приветливее.
— Господи, Тед, — оживленно затараторил он, — скажи, это ведь ужас, как Йель в этом году размазал Гарвард по футбольному полю!
Подобных разговоров Тед наслушался еще в стенах «Элиот-хауса» и знал в них толк.
— Ты должен понять, Недди, — ответил он, — это наш, в некотором смысле, общественный долг — проигрывать йельцам как можно чаще. И тем самым помогать им избавляться от комплекса неполноценности.
Этот цветистый гарвардский треп совершенно покорил самого младшего из Харрисонов.
— Ух ты! — воскликнул Нед. — Но все же проигрывать со счетом пятьдесят четыре — ноль — это не слишком?
— Вовсе нет, — вклинилась Сара. — В этом году ребята из Нью-Хейвена чувствуют себя особенно шатко. Я хочу сказать, Гарвард просто задавил их по части стипендий Родса.
— Что немного важнее футбола, — вставил довольный Филипп Харрисон выпуска 1933 года.
— Вообще-то, Тед, — заметила миссис Харрисон таким приторным голосом, что любому диабетику стало бы худо, — все мои родственники учились в Йеле. А ваши — в Гарварде?
— Совершенно верно, — ответил хорошо подготовленный Тед Ламброс.
Сара, улыбнувшись про себя, отметила: «Один — ноль в пользу греков против американской аристократии».
Первый вечер задал тон всей последующей неделе. Миссис Харрисон казалась внимательной и дружелюбной. Старшие братья, когда не ухаживали за местными дебютантками высшего света, общались с ним запросто и радушно. Юный Нед, лелеявший мечту поступить в Гарвард, был очарован гостем. А после того как Тед провел вместе с ним целый час, помогая разобрать одно из произведений Вергилия, он стал рьяно убеждать братьев, что такой родственник в их семье просто незаменим.
А потом вдруг возникли проблемы с Дейзи…
Как-то ночью Теда разбудили голоса мистера и миссис Харрисон, доносившиеся из смежной комнаты. Разговор был напряженным и велся на повышенных тонах. Тед с ужасом понял, что именно он является предметом спора, хотя никто не произносил его имени вслух.
— Но, Филипп, его родители владеют всего-навсего каким-то ресторанчиком.
— Дейзи, а твой дед был молочником.
— Да, но он выучил моего отца в Йеле.
— А этот парень сам учится в Гарварде. Не понимаю, что тебе так не нравится. Молодой человек совершенно…
— Он простолюдин, Филипп. Простолюдин, простолюдин, простолюдин. Неужели тебе все равно, что будет с нашей дочерью?
— Нет, Дейзи, — сказал мистер Харрисон, понизив голос, — очень даже не все равно.
Затем их разговор затих, а Тед Ламброс остался лежать в темноте своей комнаты, совершенно сбитый с толку.
Утром первого дня нового года, которое должно было стать последним перед их возвращением в Кембридж, Филипп Харрисон пригласил Теда составить ему компанию и прогуляться по лесу.
— Полагаю, нам стоит быть откровенными друг с другом, — начал он.
— Да, сэр, — ответил Тед нерешительно.
— Мне известно, как моя дочь относится к тебе. Однако уверен — ты уже почувствовал, что миссис Харрисон…
— Категорически против, — тихо произнес Тед.
— Ну, пожалуй, это немного сильно сказано. Давай считать, что Дейзи просто не совсем готова мириться с тем, что Сара так рано собралась связать себя узами брака.
— Э-э, это понятно, — ответил Тед, следя за тем, чтобы не ляпнуть что-нибудь лишнее.
Несколько шагов они шли молча, и Тед набирался духу, чтобы спросить: «А что вы думаете об этом, сэр?»
— Лично я, Тед, считаю тебя умным, порядочным и вполне зрелым молодым человеком. Но мое мнение по данному вопросу не имеет никакого значения. Сара сказала мне, что любит тебя и хочет выйти замуж. Этого для меня вполне достаточно.
Он помолчал, а затем продолжил говорить — медленно, при этом голос его слегка дрожал:
— Моя дочь — самое дорогое, что есть у меня на свете. Единственное, чего я хочу в своей жизни, — чтобы она была счастлива…
— Я буду очень стараться, сэр.
— Тед, — сказал мистер Харрисон, — поклянись, что никогда не обидишь мою малышку.
Тед кивнул — в горле застрял ком, мешавший говорить.
— Да, сэр, — сказал он тихо, — я обещаю.
Двое мужчин постояли, глядя в глаза друг другу. А потом, хотя никто из них не шелохнулся, мысленно обняли друг друга.
Из дневника Эндрю Элиота
2 февраля 1958 года
Может, в будущем из меня все-таки что-нибудь да получится. Например, я мог бы стать сводником. По крайней мере, стоило мне единственный раз в жизни устроить знакомство двух людей, как все закончилось свадьбой.
Венчание прошло в прошлую субботу в Первой унитарной церкви в Сайоссете, на Лонг-Айленде. Невестой — очень хорошенькой — оказалась сестренка моего приятеля Джейсона Гилберта, Джулия. А счастливчиком стал мой бывший одноклассник Чарли Кушинг — раньше я про него думал, будто он бестолковый и ни на что не годится.
Очевидно, я заблуждался на его счет, поскольку он ухитрился сделать так, что Джулия забеременела в первый же вечер, как только они вместе легли в постель.
К счастью, факт грядущего материнства раскрылся на самой ранней стадии, поэтому дело удалось обставить comme il faut. Фото Джулии напечатали в «Нью-Йорк таймс», и миссис Гилберт сумела организовать пышное торжество с таким тактом — и быстротой, — что ее внук (или внучка), если и появится на свет чуть раньше положенного срока, то не настолько, чтобы дать пищу злым языкам.
Вообще-то вынужденным стал для них этот брак или нет, но, по-моему, эти двое очень подходят друг другу. Хотя Джулия и сообразительная девушка, но точно не Мария Кюри. И профилирующей дисциплиной у нее в Брайерклиффе, наверное, была «охота за мужьями». И можно сказать, она добилась в этой сфере наивысших результатов.
В конце концов, Куш, как мы ласково называли его в подготовительной школе, настоящий «бостонский брамин» с родословной, уходящей корнями во времена первых поселений.
Что касается Гилбертов, то нехватку патины на своих американских корнях они с лихвой восполняют энергией и динамизмом. Папаша у Джейсона — настоящий первопроходец в области телевидения и летает в Вашингтон чуть ли не каждую неделю.
Более того, если между семьями и существовало некоторое напряжение, связанное с обстоятельствами этого бракосочетания, то внешне оно никак не проявлялось. Из этих двоих получилась красивая пара, и, к радости молодоженов, старик Гилберт поселил их в весьма комфортабельном доме в Вудбридже, чтобы Куш мог, живя со вкусом, доучиваться в Йеле.
Однако полной неожиданностью для меня стало то, что во время церемонии я вдруг словно язык проглотил от волнения. Ведь Куш стал первым из всей нашей шайки-лейки, кто женился. Это навело меня на мысль, что однажды я тоже могу решиться на подобное. Вот только какой же благоразумной девушке захочется выходить за меня замуж?
*****
После завершения брачной церемонии Ньюол и Эндрю, втиснувшись в «корвет» Джейсона, поехали с ветерком назад в Кембридж.
Постепенно Эндрю стал замечать, что Джейсон выглядит мрачным. В самом деле, за все это время он почти ни разу не улыбнулся.
— Послушай, Гилберт, — сказал Эндрю, когда они подъезжали к мосту Хартфорд, — ты вроде как злишься.
— Да, — ответил Джейсон лаконично и прибавил скорость.
— Я так понимаю, ты не одобряешь этот выбор.
— Верно, — буркнул тот сквозь зубы.
— На каком основании? — поинтересовался Ньюол.
— На том основании, что этот Кушинг — придурок, каких я еще не встречал в своей жизни.
— Не слишком ли ты суров, Джейс?
— Черт возьми, нет, — ответил он. — Моей сестре всего восемнадцать. Неужели этот тупица не мог быть чуть осторожнее?
— А вдруг они любят друг друга? — предположил Эндрю: его роль в этой жизни заключалась в том, чтобы выискивать хоть какие-то светлые моменты в самых тяжелых ситуациях.
— Да брось ты, — взорвался Джейсон, хлопнув рукой по приборной доске, — они едва знакомы.
— Зато родители остались довольны, — вставил Ньюол.
— Еще бы, — отозвался Джейсон. — Единственное, что у них есть общего, — это нелюбовь к скандалам.
— Насколько я могу верить своим глазам, — сказал Ньюол, — твоему папе Куш на самом деле понравился.
— Да уж, — ответил Джейсон с сарказмом, — но главным образом потому, что его предки сражались при Банкер-хилле.
— И мои там сражались, — подхватил Ньюол. — Не поэтому ли и я тебе нравлюсь, Гилберт?
— Нет, — ответил тот полушутя. — Ты мне совсем не нравишься, если честно.
*****
— Дэнни, я считаю, вы совершаете большую ошибку.
Профессор Пистон пригласил своего ученика, отмеченного наградами, к себе в кабинет, чтобы обсудить с ним планы на следующий год.
— Мне очень жаль, профессор, но я не вижу смысла в том, чтобы учиться еще один год.
— Но, Дэнни, занятия с Надей Буланже вряд ли будут для вас тяжким трудом. Ведь, можно сказать, эта женщина само воплощение современной музыки. Не забывайте, большинство крупнейших композиторов нашего времени учились у Буланже.
— А если я отложу все это, скажем, на год? Мистер Харок уже договорился о концертах с такими оркестрами…
— Ага, значит, вам просто не терпится сорвать все аплодисменты. Дэнни, — понимающе произнес Пистон, — как бы мне хотелось, чтобы вы не были так импульсивны в своих поступках. Поймите, стоит начать ездить по свету, как этот водоворот затянет вас с такой силой, что продолжать учебу уже будет некогда.
— Но мне очень хочется использовать этот шанс. Как бы там ни было, может, это прозвучит слишком самонадеянно, но я уверен, что смогу начать писать музыку самостоятельно.
Глава музыкального отделения задумался, ничего не сказав. Но Дэнни почувствовал, он что-то скрывает, и спросил без обиняков:
— Правильно ли я вас понял, сэр: вы не считаете, будто я сложился как композитор?
— Видите ли, — Пистон говорил неспешно, подыскивая верные слова, чтобы деликатно изложить свою мысль, — большинство из тех, кто пошел учиться к Наде, например Копленд, к тому времени уже были вполне зрелыми музыкантами. Однако ей удалось выявить в них еще какие-то возможности, о которых они сами не подозревали, и это обогатило все их последующее творчество…
— Мне кажется, вы не совсем ответили на мой вопрос, — вежливо заметил Дэнни.
— Ладно, — сказал Пистон, потупив взгляд, — полагаю, обязанность учителя — говорить правду. Если он действительно хочет чему-то научить.
Он помолчал, а затем вынес свой вердикт:
— Дэнни, всем известно, вы великий пианист. Со временем вы обязательно вырастете в прекрасного дирижера, в этом у меня нет ни малейшего сомнения. Но что касается ваших композиторских опытов в этих стенах, они все еще — как бы это сказать? — сыроваты. То есть идеи ваши прекрасны, но оформлены немного небрежно, ибо у вас пока не хватает знаний. Вот почему я так настойчиво рекомендую вам позаниматься год с Надей.
Это был удар по самолюбию Дэнни. Профессор разговаривал с ним, словно какой-нибудь рецензент из «Кримзон».
Он смотрел на Уолтера Пистона и думал про себя: «А что хорошего дала Буланже тебе? Твои симфонии не такие уж и великие. И когда в последний раз какой-нибудь оркестр приглашал тебя выступить в качестве солиста? Нет, Уолтер, сдается мне, ты немного завидуешь. И все же я пропущу учебу в «Буланжерии»».
— Мне кажется, я задел ваши чувства, — участливо произнес Пистон.
— Нет-нет. Вовсе нет. Вы сказали, что думаете, и я благодарен вам, вы были честны со мной.
— В таком случае, может, вы еще раз все обдумаете? — спросил руководитель отделения.
— Конечно, — дипломатично сказал Дэнни.
Затем поднялся и вышел из кабинета.
Он не стал возвращаться к себе в общежитие, а сразу пошел искать телефонную будку на Гарвардской площади — так ему не терпелось позвонить в Нью-Йорк.
— Мистер Харок, можете договариваться с любым залом в любой точке земли, лишь бы там был настроенный инструмент.
— Браво, — обрадовался импресарио. — Я устрою для тебя восхитительный год.
Вот так, проявив не то храбрость, не то безрассудство, Дэнни Росси решил выделиться из всего выпуска. Первым добровольно выскользнуть из уютной, безопасной оболочки теплого Гарварда и с головой окунуться в ледяные воды Реального Мира, где акулы так и кишат.
*****
Подобно стретто в финале оперного акта, когда происходит ускорение движения в заключительном разделе произведения, весенний семестр убыстрил темп всей музыкальной темы, и без того разогнавшейся до предела. Май, казалось, наступил раньше, чем закончился апрель. Те, кто только что завершил свои дипломные работы, едва успевали перевести дух перед тем, как приступить к сдаче выпускных экзаменов.
Некоторые из студентов выпуска воспользовались этой последней возможностью, чтобы заработать себе нервное расстройство.
В день, когда нужно было сдавать выпускной экзамен по истории и литературе, вблизи реки Чарльз обнаружили Нормана Гордона из Сиэтла, штат Вашингтон, бесцельно бродившего у берега, — по счастливому стечению обстоятельств его нашел преподаватель.
— Послушайте, Норм, вы так рано закончили писать экзаменационную работу?
— Нет, — с маниакальным блеском в глазах ответил студент последнего курса, который до сих пор учился только на «отлично». — Я решил, что мне совершенно не нравится выбранная мной специальность. В самом деле, я не буду оканчивать университет. Отправлюсь на запад и займусь скотоводством на каком-нибудь ранчо.
— О, — сказал преподаватель и заботливо отвел его в поликлинику.
А там студентом уже занялись психиатры, поскольку теперь они были ему нужнее, чем преподаватели.
Но в каком-то смысле юный Гордон осуществил свое тайное желание: ему удалось-таки остаться в этом надежном убежище и не покидать родных стен университета.
— Блестящая работа, — произнес Седрик Уитмен, когда встретился с Сарой в Бойлстон-холле во время последней консультации. — Не думаю, что проявлю неосмотрительность, если скажу вам, что эту точку зрения разделяют все, кто читал ее на нашем отделении. Вообще-то из вашей работы вполне можно было бы сделать докторскую диссертацию.
— Спасибо. — Сара застенчиво улыбнулась. — Но, как вам известно, я не собираюсь поступать в аспирантуру.
— Это прискорбно, — ответил Уитмен. — У вас весьма незаурядные умственные способности.
— Мне кажется, одного классициста в семье достаточно.
— И чем же вы намереваетесь заниматься, Сара?
— Стану женой… и матерью когда-нибудь.
— А разве это исключает другие занятия?
— Видите ли, я думаю, что смогу помогать Теду по мере своих возможностей. И будет проще, если я найду какую-нибудь не очень ответственную работу. Этим летом я пойду на курсы стенографии к Кэти Гиббс.
Уитмен не смог скрыть своего разочарования.
Сара это почувствовала и немного обиделась.
— Но это не потому, что Тед будет возражать, — оправдывалась она. — Просто так…
— Прошу вас, Сара, — остановил ее профессор, — вам незачем объяснять. Я прекрасно все понимаю.
А про себя он подумал: «А ведь Тед будет возражать, и это очевидно».
Он встал, чтобы пожать ей руку и пожелать всего доброго.
— Как приятно думать, что вы и Тед не покидаете Кембридж. Вероятно, у нас когда-нибудь появится возможность пригласить вас к себе в колледж. В любом случае я осмелюсь предсказать вам будущее. Уверен, совсем скоро вы оба будете носить ключи «Фи-бета-каппа».
Пророчество Уитмена сбылось. 28 мая, когда старейшее в Америке почетное университетское сообщество объявило о принятии в свои ряды новых членов из числа студентов выпускного курса, Тед и Сара действительно оказались в списке избранных.
Как и Дэнни Росси (что неудивительно, ибо он оканчивал учебу с отличием), а также Джордж Келлер, который вначале не проходил по некоторым нормативным показателям. Однако затем его дипломная работа получила приз Элиота (sic!) как лучшее сочинение года по социологии. А доктор К. написал весьма убедительное письмо, в котором подчеркивалось, что Джордж добился этих ошеломляющих успехов за очень короткий срок.
Джейсон не снискал никаких академических наград. Но зато продолжил выдающуюся карьеру на теннисном корте. Он вдохновил свою команду на то, чтобы третий год подряд разбить Йель в пух и прах. И как показатель того, что важнее — спортивные достижения или интеллектуальные, — Джейсона подавляющим большинством голосов избрали маршалом выпускного курса. Поэтому именно он возглавит процессию на торжествах по случаю окончания университета.
Он также выиграл приз Бингема как самый мужественный спортсмен.
Понятие «пресыщенность», если речь идет о наградах, совершенно неприменимо для студентов Гарварда. Поэтому никто не удивился, когда Джейсон ко всему прочему получил еще и стипендию Шелдона — награду, присуждаемую студентам за особые заслуги. Стипендия покрывала все расходы на путешествия в течение года — при условии, что получивший ее человек официально не будет учиться. Очевидно, мистер Шелдон знал, что нужно для того, чтобы осуществилась мечта любого студента.
Даже в Корпусе морской пехоты все были под впечатлением от количества знаков отличия, полученных Джейсоном, и ему охотно перенесли срок службы, с тем чтобы он сначала успел насладиться стипендией Шелдона.
(«Сейчас самое подходящее время, — пошутил командир. — Одна война закончилась, а другая не началась».)
Вся эта чрезмерная шумиха вокруг имени Джейсона привлекла к нему внимание даже тех студентов, которые никогда бы не стали читать спортивную страницу в «Кримзоне» просто так. И как следствие, однажды днем в его дверь постучался неожиданный гость.
— Да, чем могу быть полезен?.. Ба, что привело ходячий словарь в мое жилище? Закончились новые слова?
— Не надо язвить, — резко возразил Джордж Келлер. — Я пришел, чтобы попросить тебя кое о чем.
— Меня? Но, Джордж, я ведь всего лишь тупоголовая груда мышц.
— Я знаю, — сказал Келлер с тончайшей улыбкой. — Именно в этом качестве ты мне и нужен.
— Зачем? — спросил Джейсон.
— Научи меня играть в теннис, Гилберт. Я был бы тебе очень признателен.
Эта просьба, похоже, озадачила Джейсона.
— Почему в теннис? И почему я?
— Это же так очевидно, — сказал Джордж. — Прошлым летом я убедился, что это самый — как бы лучше выразиться? — выгодный с точки зрения социальных отношений вид спорта. А ты, безусловно, владеешь им лучше всех в Гарварде.
— Я очень польщен, Келлер. Но к несчастью, мне поручено отметелить всех ребят, которые будут охотиться за моей головой в турнире НССА на следующей неделе. И у меня совершенно нет времени.
Надежда во взгляде Джорджа Келлера сменилась разочарованием.
— Я бы с удовольствием тебе заплатил, Джейсон. Сколько скажешь.
— Дело не в деньгах. Я бы тебя и бесплатно стал учить…
— Когда? — тут же спросил Джордж.
— Черт возьми, не знаю, — сказал Джейсон, чувствуя, что его загнали в угол. — Может, как-нибудь в течение недели перед вручением дипломов.
— В воскресенье, восьмого числа, в пять часов — годится? Я узнал, на это время нигде ничего не планируется.
Этот парень знал весь распорядок университета наизусть!
— Ладно, — сдался Джейсон, вздохнув. — У тебя есть ракетка?
— Конечно, — сказал Джордж, — а еще у меня есть мячики.
— Это мне и так известно, мог бы и не говорить, — проворчал Джейсон, закрывая за ним дверь.
Джордж Келлер остался стоять за порогом, светясь от самодовольства. А сарказма в последней фразе этот новоиспеченный знаток английского языка, привыкший к высокопарным речам, так и не уловил.
Когда вывешивались списки с оценками за выпускные экзамены, Эндрю Элиот уже томился в ожидании перед дверями исторического отделения. Он даже взмок от пота — вне спортивной площадки такое с ним случалось крайне редко.
Стоило секретарше отделения выйти из кабинета председателя комиссии, чтобы приколоть к доске объявлений результаты экзаменов, как к ней сразу же ринулась толпа студентов.
К счастью для Эндрю, его роста хватило, чтобы видеть поверх многочисленных голов. То, что он прочитал, сразило его. Потрясенный, он вернулся в «Элиот-хаус» и немедленно позвонил отцу.
— Какого дьявола, сынок, что стряслось? В это время еще дорого звонить.
— Папа, — пробормотал Эндрю, как в тумане, — папа, я просто хотел, чтобы ты первым узнал об этом…
Юноша замолчал.
— Давай, парень, выкладывай. А то уж очень дорого молчать по телефону.
— Папа, ты не поверишь, но я… сдал выпускные. Теперь я точно получу диплом.
Услышав это заявление, отец Эндрю сначала лишился дара речи.
В конце концов он произнес:
— Сынок, это и в самом деле очень хорошая новость. Если честно, я никогда не думал, что у тебя получится.
Из дневника Эндрю Элиота
10 июня 1958 года
Во время последней, выпускной, недели в стенах Гарварда проводятся разнообразные мероприятия — дабы облегчить наши страдания во время символического «второго рождения» — кульминация которого, со священным возложением рук, наступит утром в четверг.
Служба, которую провели в воскресенье в Мемориальной церкви по случаю окончания университета, прошла немного бестолково. По крайней мере, так мне рассказывал один из тех парней, кто ходил туда. Народу там было не очень много.
На танцы, организованные в понедельник и названные по непонятной причине «Выпускной размах», людей пришло значительно больше. Примерно половина выпуска собралась во дворе «Лоуэлл-хауса»: в белых смокингах, взятых напрокат, все танцевали чуть ли не до рассвета под расслабляющие звуки саксофона оркестра Ларри Элгарта.
Если это мероприятие и имело некую воспитательную цель — как, впрочем, все, что происходит в Гарварде, — то, наверное, она заключалась в том, чтобы показать, как мы будем вести себя в зрелом возрасте.
Оркестр все же сделал несколько реверансов в сторону современной музыки, сыграв парочку танцевальных «ча-ча-ча», вошедших в моду в последнее время, и несколько песен Элвиса. Но это все были тихие и спокойные мелодии, вроде «Love Me Tender».
Ах да, конечно, мы пригласили с собой девушек. Стыдно сказать, но я и Ньюол заключили соглашение с Джексоном — что-то вроде моих договоренностей по передаче лишней одежды Теду Ламбросу. Только нам достались его бывшие подружки.
Но разумеется, когда вы получаете девиц после Гилберта, они все еще в исключительно хорошей форме. Как сказал бы Джо Кизер, «почти неношеные». Одна проблема: у них по-прежнему сохраняются остатки привязанности к Джейсону. И в результате, пока он танцевал со сногсшибательной блондинкой (журналисткой, освещавшей теннисные матчи, которую он подцепил во время какого-то турнира), Люси, так называемая «моя девушка», и Мелисса, которой полагалось быть с Ньюолом, весь вечер простояли у танцпола, стараясь попасть в поле зрения Джейсона — в надежде станцевать с лидером выпуска хотя бы один танец.
Нужно ли говорить, что при всем нашем громадном природном обаянии нам с Диком так и не удалось сблизиться ни с одной из этих девиц? Но по крайней мере, мы провели время в обществе сексапильных красоток, что, как я подозреваю, и было основным для большинства парочек в этот вечер. Думаю, только Тед и Сара, ну, может, еще с десяток других пар были по-настоящему влюблены друг в друга.
Завтра вечером нас ждет еще одно праздничное событие, для которого Джейсон уже раздобыл мне спутницу, — круиз при лунном свете по Бостонской гавани. Ньюол собирается слинять, ибо по какой-то необъяснимой причине он боится, как бы его не укачало. Интересно, а что он будет делать на следующее утро, когда его призовут на службу в качестве морского офицера?
Но по мере того, как длится этот искусственный праздник с аттракционами, я все чаще и чаще задаю себе вопрос: почему никто особенно не радуется?
И я пришел к заключению, которое нахожу очень глубоким. Наш курс на самом деле не является единым курсом. Я хочу сказать, нас ничто не связывает — ни братские, ни какие-то другие отношения, которые должны были бы сплотить всех, будь мы дружны.
На самом деле время, которое мы сейчас проводим, можно считать неким перемирием. Прекращением огня между боями за славу и власть. И через какие-то два дня пальба опять возобновится.
*****
Несмотря на то что в начале последней недели перед днем выпуска то и дело лил дождь, в четверг 12 июня 1958 года — не иначе как благодаря гарвардским связям где-то на самом верху, в небесной канцелярии — выдалась теплая и солнечная погода, идеально подходящая для триста двадцать второй по счету торжественной церемонии вручения дипломов Гарвардского университета.
На всех участниках церемонии были соответствующие костюмы: взятые напрокат черные шапочки и мантии на выпускниках и ярко-розовые — на докторантах. А открывал все действие всадник, который выехал верхом на коне, в одеянии шерифа графства Мидлсекс восемнадцатого века.
Выпускники 1958 года, ведомые Джейсоном Гилбертом и еще двумя другими маршалами, чинно прошли через Гарвардский двор вокруг университетского Холла и заполнили широкое пространство между Мемориальной церковью и библиотекой Вайденера. Каждый год здесь на несколько часов вырастает лес из составленных рядами деревянных скамеек, и это место как по волшебству превращается в театр, которому, оказывается, уже триста лет.
По традиции, сложившейся за эти три столетия, торжественная церемония открывалась речью, произносимой на латыни — языке, который знали человек шестнадцать, а остальные делали вид, будто все понимают.
В этом году оратором, которого двумя неделями раньше избрала кафедра классической филологии, стал Теодор Ламброс из Кембриджа, штат Массачусетс. Его речь называлась «De optimo genere felicitatis» — «О наивысшей форме счастья».
В задачу человека, произносящего приветственную речь, как следует из этого определения, входило приветствовать всех официальных лиц и высоких гостей в строгом иерархическом порядке. Сначала ректора Пьюси, а потом уже губернатора штата Массачусетс, деканов факультетов, пасторов и так далее.
Но вся толпа обычно ждет традиционного приветствия, обращенного к девушкам Рэдклиффа (очередь до них, конечно, доходит в самом конце):
Двадцать тысяч пар рук зааплодировали. Но никто не хлопал сильнее, чем члены семьи Ламброс, которых переполняла гордость.
После всех приветствий оратор должен произнести краткое назидание. И Тед в своем послании подчеркнул, что для него наивысшей формой счастья было обнаружить существование истинной, бескорыстной дружбы между людьми.
Почти сразу после этого ректор Пьюси призвал весь выпуск 1958 года встать, а его представителей подняться на ступени Мемориальной церкви, чтобы вступить в «товарищество образованных людей».
Первый маршал Джейсон Гилберт подошел к подиуму и принял в руки символический диплом за всех выпускников.
Отец Гилберта, сидевший недалеко от сцены в секторе, выделенном для родственников тех, кто участвует в церемонии, услышал, как чей-то женский голос воскликнул: «Ну чем не герой какого-нибудь романа Скотта Фицджеральда!»
Мистер Гилберт обернулся предупредить жену, чтобы она не говорила так громко. Но, посмотрев на нее, он понял, что Бетси плачет, а комплимент его сыну вслух произнесла совсем другая женщина, сидевшая в этом же ряду. Тогда он улыбнулся и подумал: «Я самый гордый отец во всем этом чертовом месте».
Конечно, это было совсем не так. Здесь находилось более тысячи отцов, сыновья которых были выпускниками 1958 года, и каждый из них пребывал на вершине счастья, испытывая законное чувство гордости.
Четыре года назад в Гарвард поступило 1162 молодых человека из выпуска 1958 года. Сегодня 1031 из них получили дипломы. Чуть больше десяти процентов не выдержали и остались за бортом. Как в Древнем Риме, когда казнили каждого десятого.
Некоторые из тех, кого отчислили посреди этого пути, может быть, вернутся сюда потом и завершат учебу. Но были и такие, кто сдался и не смог закончить Гарвард — либо потеряв рассудок, либо лишив себя жизни. Но никто не вспоминал их сегодня, ибо это было время для поздравлений, а не для скорби и жалости.
Даже Гилберт не вспомнил о Дэвиде Дэвидсоне, своем соседе на первом курсе, который все еще находился в психиатрической больнице Массачусетса — не сломленный временной неудачей, он по-прежнему мечтал добиться славы в научном мире.
Спустя полчаса выпускной курс распался на небольшие группы, которые разошлись по своим колледжам, чтобы вместе отобедать.
Совместная трапеза Арта и Гизелы Росси в «Элиот-хаусе» стала одновременно и прощальной, поскольку наутро Дэнни должен был уезжать в Тэнглвуд — на этот раз уже в качестве солиста. А после фестиваля — в Европу, где ему предстояло начать гастрольное турне, организованное Хароком.
Мать не смогла удержаться, чтобы не спросить, где Мария и почему ее нет с ними. Ей ведь так понравилась эта девушка.
Арт Росси оказался более понятливым.
— Ну что ты, дорогая, — шепотом сказал он, — может, это всего лишь преходящее увлечение. Дэн хоть и молод, но слишком умен, чтобы попасться так рано в сети.
Дэнни сидел и таинственно улыбался, хотя душу его жгла обида: когда он пригласил девушку на эту встречу, просто ради «старой дружбы», Мария ему отказала.
Джордж Келлер смирился с тем, что ему придется жевать свои бутерброды в одиночестве на ступеньке крыльца, выходящего во внутренний двор. Оно и понятно: рядом с ним в этот день не было ни близких, ни родных. И тут к нему подошел Эндрю Элиот.
— Эй, Джордж, — сказал он доброжелательно, — сделай одолжение, а? Подойди к нашему столу и поболтай с кем-нибудь из моих сводных сестер. Я хочу сказать, что не помню, как зовут половину из них, но некоторые из девочек — клёвые.
— Благодарю тебя, Эндрю, это так великодушно с твоей стороны. Я буду рад присоединиться к восхищенным девушкам.
Когда Джордж встал со своего места, чтобы пройти к столу, где сидели представители семейства Элиот, через внутренний двор здания под названием Элиот, вместе со своим однокурсником Эндрю с той же фамилией, последний ему шепнул:
— Джордж, твой английский бесподобен. Но не говори девушкам, что они восхищенные. Скажи моим сестрам — любой из них, — что они восхитительные.
Ближе к вечеру разъединение выпуска завершилось. Весь курс теперь разделился на тысячу с лишним атомов, которые устремились в различных направлениях с разными скоростями.
Соберутся ли они снова когда-нибудь вместе как единое целое?
И были ли они когда-нибудь этим единым целым?