Сценарий счастья

Сигал Эрик

ЧАСТЬ II

Лето 1978

 

 

12

Из окна лился нежный солнечный свет. Луч ласкал мое лицо. Я медленно приходил в себя. Постепенно я осознал, что лежу в больничной палате. Череп у меня раскалывался; в руку была вколота игла, от нее шла трубка к капельнице. Надо мной с измученным и обеспокоенным лицом склонилась мама. Что она тут делает? Где я? На мамином лице отразилось облегчение, когда я наконец открыл глаза.

— Мэтью, ты меня слышишь? — в тревоге спросила она.

Я еще не вполне очнулся, но первой моей мыслью было: «Где Сильвия?»

Я изо всех сил пытался что-то сказать, хватал ртом воздух, но звука не было.

Чья-то рука нежно коснулась моей, и я услышал голос брата:

— Мэтью, не волнуйся. Тебе здорово досталось. Теперь будешь хвастать перед внуками, как получил пулю в голову и выжил. Мало того — еще дожил до того возраста, чтобы им рассказывать.

Мне наконец удалось издать членораздельный звук.

— Чаз, с ней все в порядке? Она спаслась? Брат будто не понял моего вопроса и успокаивающим тоном сказал:

— Постарайся не волноваться. Главное — что ты поправляешься.

— Нет! — возразил я, все больше впадая в раздражение.

В поле зрения возник коренастый седой мужчина в белом халате и прервал наш разговор. По-английски он говорил со странным акцентом.

— Доктор Хиллер, вы знаете, где вы находитесь?

В тот момент я не смог бы с уверенностью сказать даже, кто я такой.

Джентльмен все с тем же забавным акцентом пояснил:

— Вы в университетской клинике города Цюриха.

В Швейцарии? Не сказать, чтобы от этого известия у меня наступило просветление в мозгу. Как я тут оказался?

— Меня зовут профессор Таммус. Вы поступили к нам пять дней назад с «пулей в клиновидной кости, совсем рядом, с веществом мозга. Положение было весьма серьезное. Я незамедлительно провел операцию и рад, что вы снова с нами.

Мама продолжила объяснение:

— Мы прилетели на прошлой неделе, вместе с Малкольмом. Всю операцию он был рядом с профессором Таммусом. Говорит, блестящая работа. Но у него, к несчастью, масса своих неотложных пациентов, и он был вынужден тут же мчаться назад в Диборн.

В голове у меня был туман, а то, что я услышал, никак не способствовало его рассеиванию.

— Но как я здесь очутился?

— Тебя доставил частный санитарный самолет, — ответил Чаз.

Я в отчаянии взглянул на профессора.

— А кто еще со мной был?

— Один молодой нейрохирург и медсестра.

— А девушки-итальянки там не было? — Я смотрел на него умоляюще. — Там должна была быть девушка! Со мной была Сильвия, я это точно помню. Красивая, темноволосая, рост примерно сто шестьдесят.

— Боюсь, на борту больше никого не было, — с категоричностью хирурга объявил Таммус.

Должно быть, меня здорово накачали лекарствами, потому что мне никак не удавалось донести до моих родных, что это дело крайней важности. В тот момент я даже не знал, жива ли Сильвия. При одной этой мысли у меня упало сердце.

— Чаз! — Я требовательно посмотрел на брата. — Как вы узнали, что я здесь?

— Нам позвонил один доктор из Милана. Он не вдавался в детали. Просто сообщил, что ты был ранен и отправлен самолетом в Цюрих, на операцию к одному из лучших нейрохирургов мира. Насколько я мог убедиться, это была чистая правда.

Тут в разговор опять вмешался профессор.

— Вы помните, что было до вашего ранения? — спросил он.

Я напрягся. Попытка припомнить совсем недавние события оказалась для моего мозга непомерным усилием. Однако я, вопреки напряжению, попытался взять штурмом крепость своей памяти и разбить ее каменные стены.

— Там были эти двое. Нет, трое. С автоматами. Хотели взять нас в плен. Они открыли огонь. Я отстреливался. Кажется, одного уложил. — Даже теперь мне была невыносима мысль о том, что я мог убить человека. Меня больше волновала судьба любимой женщины, и я воскликнул: — Когда на нас напали, со мной была Сильвия Далессандро! Кто-нибудь, в конце концов, скажет мне, что с ней?

Ответила мама. В ее голосе слышалось беспокойство:

— Мэтью, мы сами знаем только то, что тебе рассказал доктор. В Америке промелькнуло сообщение о том, что в Эритрее получил ранение американский врач. Ни о каких других пострадавших информации не было.

А брат добавил:

— Надо полагать, если речь идет о такой знаменитой фамилии, газеты написали бы что-нибудь вроде «Похищена богатая наследница».

Я не знал, что и думать.

— Но это невозможно! — взорвался я. — Не могла же она просто исчезнуть!

Мое отчаяние передаюсь окружающим. Родные начинали все больше тревожиться за меня. Каждый старался придумать способ меня успокоить.

— Может быть, доктору Пелетье что-то известно? — предположил Чаз. — Вообще-то он вчера звонил, и мы обещали дать ему знать, как только ты придешь в себя.

— Хорошая мысль! — обрадовался я. — Давай прямо сейчас с ним и свяжемся.

Чтобы дозвониться до Эритреи, пришлось потратить почти два часа, но наконец я услышал в трубке голос Франсуа. Он звучал так, словно пробивался через огромную толщу помех.

— Добро пожаловать в мир живых, Мэтью. Я рад, что ты снова с нами. Восхищаюсь твоей отвагой. Только я не понял: что на тебя нашло, что ты ударился в дешевый героизм?

— Кончай болтать. Сильвия жива? Она не погибла?

Он помялся, потом ничего не выражающим тоном произнес:

— Конечно, жива. Благодаря тебе. Она и привезла тебя назад.

— Тогда где она?

— Я правда не знаю, Мэтью, честное слово!

Хвала господу, подумал я. Женщина, на которой я собрался жениться, жива и невредима. Но почему она не здесь? Не со мной?

— А кто организовал мою транспортировку? — спросил я.

— Ну, я, — ответил он.

В своем беспомощном состоянии я и то понимал, что он что-то утаивает.

— А куда поехала Сильвия?

— Я думал, она с тобой, в Цюрихе. Последнее, что я видел, — как она держит тебя за руку, пока тебя загружают в вертолет.

— Какой еще вертолет?

— Да все из тех же, что работают на нефтяной платформе в Красном море. Ну, которые помогли нам перевезти медикаменты из аэропорта. Помнишь? Тебя взяли на борт, и Сильвия была с тобой. Слушай, старик, ты ведь ей жизнь спас!

— Франсуа, у тебя есть номер ее телефона в Милане?

— Есть. Только боюсь, он тебе ничего не даст.

Так, он что-то знает, но не хочет говорить.

Но что?

— Все равно дай его мне.

Я протянул трубку Чазу, и тот под диктовку Франсуа записал длинный ряд цифр. После этого я быстро попрощался и велел брату немедленно набрать этот номер.

Ответил глубокий мужской голос.

— Могу я поговорить с Сильвией Далессандро? — очень вежливо по-итальянски произнес я.

— Прошу меня извинить, сэр, — лаконично ответил он.

Черт, даже не спросишь, дома Сильвия или нет. Я собрал остатки сил и решил пойти ва-банк.

— А с синьором Далессандро можно поговорить?

— Простите?

— Послушайте, не валяйте дурака, — разозлился я. — Соедините меня со своим боссом. Дело касается его дочери, которой я спас жизнь.

Почему-то эти слова произвели впечатление. Меня попросили не вешать трубку. Через несколько мгновений к телефону подошел джентльмен, который говорил по-английски не хуже диктора Би-би-си.

— Добрый вечер, доктор Хиллер. Это синьор Далессандро. У меня нет слов, чтобы выразить вам благодарность за ваш поступок. И я очень рад слышать, что вы пошли на поправку. Я за вас очень беспокоился. Слава богу, теперь прогноз благоприятный.

Вот это да! Он, значит, следил за моим состоянием, но не удосужился снять трубку и лично меня поблагодарить? Внутренний голос подсказывал, что долго говорить мне не дадут, поэтому я сразу перешел к делу:

— А где Сильвия?

Его ответный выпад — ответом и не назовешь! — был гладок, как шелк.

— Мэтью, она была очень расстроена всем случившимся. Думаю, вы и сами это понимаете.

— А могу я с ней поговорить?

— Не думаю, что сейчас удобное для этого время.

Черт, какой менторский тон!

— Когда же, по-вашему, будет «удобное время»?

— Полагаю, в данный момент нам лучше прервать этот разговор, — вежливо, но твердо заявил он. — До свидания, доктор.

У меня было сильное предчувствие, что с семейством Далессандро я общаюсь в последний раз, поэтому я был полон решимости не класть трубку, а высказаться до конца.

— Черт побери, господин Далессандро, неужели вы не понимаете, что ради нее я убил человека?

Он даже не дрогнул. Ответ прозвучал с безукоризненной сдержанностью — и, кажется, вполне искренне:

— Мэтью, я по гроб жизни буду вам благодарен за то, что вы спасли жизнь моей дочери.

Он повесил трубку.

Я в отчаянии упал на подушку. И пожалел, что пуля, попавшая мне в голову, не сделала своего дела до конца.

 

13

«ДИНАСТИЧЕСКИЙ БРАК ОБЪЕДИНЯЕТ ДВА КРУПНЕЙШИХ ПРОМЫШЛЕННЫХ СЕМЕЙСТВА ИТАЛИИ

Милан, 4 августа 1978. Сегодня в Милане произошло знаменательное событие. Самый богатый жених Италии Никколо Ринальди, сорока одного года, сын и наследник владельца мультинационалъной корпорации «МЕТРО», соединил свою судьбу с доктором Сильвией Далессандро, двадцати пяти лет, дочерью председателя Совета директоров еще более крупного промышленного конгломерата «ФАМА».

Наблюдатели уже предсказывают, что этот брак неизбежно приведет к самому крупному корпоративному слиянию за всю историю итальянской промышленности.

Церемония бракосочетания прошла в узком кругу, с участием только самых близких друзей.

Невеста, уроженка Милана, получила образование в римско-католической школе Святого Варфоломея в Уилтшире, Англия, после чего закончила медицинский факультет Кембриджского университета. Молодая пара намерена жить в Милане».

Мама с Чазом поначалу пытались утаить от меня эту новость. Наивные! Они забыли, что весь мир хлебом не корми, дай посудачить о таком событии. Как в сказке про принцессу и принца. В клинике стояли телевизоры, и каждый телеканал счел своим долгом поведать о бракосочетании. Так что я видел этот репортаж бессчетное число раз и на всех мыслимых языках.

Следующие несколько недель мой рассудок балансировал между неверием и навязчивой идеей. Временами я молился о том, чтобы это оказался кошмарный сон. Вот я очнусь и к великому облегчению обнаружу, как обстоят дела в действительности.

В моменты наивысшего помешательства мне мнилось, что ее отец специально нанял бандитов, чтобы убить меня и забрать ее домой.

Но по большей части я пребывал в состоянии растерянности. Я не знал, что думать о Сильвии, обо всем мире, о себе самом.

Моя агония носила затяжной характер. Тем более что не было такого журнала или газеты, где не печатались бы фотографии их медового месяца. И это продолжалось довольно долго.

— Мэтью, — ласково произнес Чаз, — забудь о ней. Считай, что ее больше нет. Тебе надо смириться с тем, что ты вообще можешь никогда не узнать, что на самом деле произошло. Надо радоваться, что ты жив и поправишься.

«Это не благо, — подумал я. — Это наказание».

Мне оставалось три дня до выписки. Я сидел у распахнутой двери на террасу, делая вид, что читаю и дышу воздухом. Неожиданно вошла медсестра и объявила, что ко мне посетитель. Это была молодая женщина, назвавшаяся Сарой Конрад, подругой подруги.

Она оказалась хорошенькой женщиной с блестящими, коротко стриженными волосами каштанового цвета, ласковыми глазами и тихим голосом. Выговор у нее был как у образованной англичанки, по нему я сразу понял, кто она такая. И догадался, зачем она пришла. Я попросил сестру оставить нас наедине. Она, как мне показалось, с долей смущения посмотрела на меня и спросила:

— Как вы себя чувствуете?

— В зависимости от того, кого это интересует, — с вызовом отвечал я. — Это она вас послала?

Сара кивнула.

— Вы были на свадьбе?

— Была.

— Зачем она это сделала?

Девушка развела руками:

— Не знаю. Думаю, она и сама толком не знает. Наверное, это было давно решено.

Было такое впечатление, что она тщательно взвешивает каждое слово, прежде чем его произнести.

— Но ведь это же было до Парижа! До Африки!

Сначала моя посетительница не ответила. Сидела молча на краешке стула, как прилежная ученица, положив сжатые кулаки на колени и пряча от меня глаза. В конце концов она достала из сумочки конверт. Затем встала, протянула мне письмо и молча направилась к выходу.

— Подождите! — прокричал я. И извиняющимся тоном добавил: — Пожалуйста.

Сара опять села и стала нервно смотреть, как я вскрываю письмо.

«Мой самый дорогой человек!

Я обязана тебе жизнью и обязана объясниться. Я всегда буду благодарна судьбе за то, что мне выпало хоть недолгое время провести с таким замечательным человеком, как ты. Жаль только, что все закончилось так, а не иначе.

А пока могу лишь сказать, что поступила так, как считала нужным. Для нас обоих.

Пожалуйста, прости меня. Уверена, ты найдешь свое счастье. Которого ты, несомненно, заслуживаешь. До конца дней буду бережно хранить в памяти драгоценные мгновения, которые мы провели вместе.

Твоя Сильвия».

Я вдруг понял, что до этого момента во мне еще теплилась какая-то надежда. Остатки иллюзий Сильвия разрушила собственноручно. Убитым голосом я обратился к Саре:

— Скажите честно, как они ее заставили?

— Могу сказать, что пистолет к виску не приставляли, — едва слышно ответила она. Потом покраснела, по-видимому, устыдившись своей метафоры.

Я наивно надеялся, что, если как следует на нее нажать, можно вытянуть из нее правду.

Сара это уловила и, несмотря на мои настойчивые расспросы, стояла насмерть. Хранила верность своей подруге. Наконец она поднялась.

— Приятно было познакомиться, — смущенно произнесла она. — Я рада, что вы поправитесь. Если вам что-нибудь будет нужно…

Девушка осеклась на полуслове. Было видно, что она чуть не отступила от утвержденного сценария.

— Вы не могли бы передать ей кое-что в ответ?

Она беспомощно развела руками.

— И это все? — воскликнул я, обращаясь скорее к себе, чем к ней. — Мы встречаемся, влюбляемся, а потом она просто исчезает, даже не попрощавшись?

— Мэтью, мне очень жаль, — вздохнула Сара. — Но сейчас больно не вам одному.

Она медленно двинулась к выходу. Я. крикнул ей вслед:

— Что вы хотите этим сказать? Что все это значит?

Она остановилась и повернулась ко мне. Я с изумлением увидел, что у нее в глазах стоят слезы.

— А знаете, Мэтью, она была права. Все, что она о вас говорила, — все правда.

И ушла. Оставив меня наедине с последними словами Сильвии.

Когда меня наконец признали окрепшим настолько, чтобы выписать из клиники, профессор Таммус самолично строго-настрого наказал мне не нервничать и избегать любых стрессовых ситуаций. В обычной для себя высокопарной манере он объявил, что древние были правы: за два тысячелетия не придумано лучшего лекарства, чем то, про которое говорил еще Гиппократ: время.

— Мэтью еще не вполне здоров, — наставлял он моих родных. — Он быстро утомляется и нуждается в восстановлении сил — и моральных, и физических.

Мы с Чазом проводили маму на самолет. Она обняла меня на прощание и с обеспокоенным видом пошла на посадку. Мы убедили ее, что она нужна Малкольму. Эллен, на пятом месяце беременности, была у своих родителей, так что само собой выходило, что Чаз должен был составить мне компанию.

Спустя два часа мы уже сидели в поезде, мчащемся через всю страну.

— Куда ты меня везешь? — в раздражении спросил я. Должен сказать, брат у меня просто святой. Он спокойно терпел все мои выходки. Я почему-то все время и всем был недоволен. — В Швейцарии две вещи имеются в избытке — это часы и горы. Какого черта тащиться в такую даль, чтобы поглазеть на очередной лесистый склон?

— Во-первых, мы едем по очень живописным местам, — терпеливо объяснял брат. — Во-вторых, то место, куда мы направляемся, это практически «крыша мира», откуда видно все вплоть до Маттергорна. И в-третьих, там совершенно нечем заняться, как только ходить, гулять, расслабляться и любоваться снегом.

— Еще слишком рано, — проворчал я. — Никакого снега там не будет.

— Снег на леднике лежит всегда, — торжествующим тоном объявил Чаз. — Уверен, ты там отоспишься и наберешь вес. А главное, сможешь найти человека, которого давно ищешь.

— Да? Кого же это?

— Себя, идиот!

Мы вышли в Сионе, пешком прошли два квартала до фуникулера, который шел круто вверх и через двадцать минут доставил нас в городишко Кранс-Монтана целой милей выше.

Случайно или так оно и задумывалось, но «Отель дю Парк» в начале века служил туберкулезным санаторием. В его коридорах все еще витала атмосфера выздоровления. Отсюда открывался величественный вид на Маттергорн.

Вопреки расхожему утверждению, что из-за разреженного высокогорного воздуха первые ночи человек не спит, едва мы добрались до номера, как я, как был в одежде, рухнул на кровать и провалился в сон. Последнее, что я помню, — это как Чаз стаскивает с меня ботинки.

— Вот так, братишка, вот так… — приговаривал он. — Отдохни. Это волшебные горы. Ты поправишься, это я тебе обещаю.

Наверное, при виде могучего заснеженного пика, сверкающего на ярком летнем солнце, пошатнулся бы пессимизм даже в самом закоренелом мизантропе. Именно такая панорама открывалась с террасы, на которой мы завтракали. Хлеб нам доставляли из пекарни через дорогу. Масло — от коровы с соседней фермы, а сыр — из близлежащей деревни.

Мы, как два школьника, стащили по лишней булочке, чтобы употребить в качестве ленча на открытом воздухе, который мы планировали устроить себе на леднике, еще на милю выше.

Выйдя из вагончика канатной дороги на высоте трех тысяч метров, я почувствовал, что мне не хватает воздуха, настолько он был разрежен.

Перед нами расстилалась обширная долина, покрытая снегом.

Чаз со свойственной ему добросовестностью настоящего гида привлек мое внимание к самым симпатичным лыжницам в очень откровенных купальниках.

— И что? — с кислой миной проворчал я. — Ты уже женат, а мне плевать. Давай лучше поедим!

Чаз рассмеялся.

— В чем дело? — не понял я.

— Еще только десять часов! Но твой хороший аппетит меня только радует.

Целую неделю мы бродили по исполненным покоя лесам, по берегам кристально чистых озер над игрушечными городками и деревнями, и я постепенно набирал силу. Душевные раны, казалось, начинали затягиваться. По крайней мере, болели они меньше.

Я предложил взять напрокат лыжи.

— Но профессор Таммус не разрешил тебе напрягаться!

— Брось, этот ледник ровный, как сковородка. Где и кататься, как не здесь?

Поначалу колени у меня подгибались, но к середине дня я почувствовал, что стою на лыжах увереннее и даже могу прилично кататься. Это было радостное ощущение. Я видел, что и Чаз доволен.

Несколько дней спустя, проходя по центральной площади в поисках, где поесть, я вдруг заметил вывешенный на дверях церкви плакат. Это было объявление о предстоящем концерте легендарного Владимира Горовица. Кране, расположенный на полпути между Женевой и Миланом, всегда привлекал космополитичную публику.

После обеда посреди ослепительно белого святилища соорудили помост, украшением которого стал величественный, безупречно отполированный рояль черного дерева.

Чем ближе был концерт, тем больше я волновался. Я так долго не слышал живого исполнения! По сути дела, за все эти месяцы я по большей части «слышал» только ту музыку, что звучала у меня в голове, когда я «играл» на своей безмолвной клавиатуре.

В четыре часа небольшой храм заполнился до отказа. На сцену вышел Горовиц, худой и сутулый. В лице у него было что-то птичье. Он заметно волновался.

Но ровно до того момента, как сел за инструмент. Он еще не коснулся» клавиш, а от него уже исходила поразительная уверенность.

Это был незабываемый концерт! Никогда не слышал, чтобы музыку исполняли так деликатно и в то же время с таким чувством. На какой-то миг я даже пожалел, что не пошел в профессиональные музыканты.

Разнообразие его программы свидетельствовало о том, что он не страшится ни одного музыкального стиля и ни одного композитора. Его трактовка была необычна, а виртуозность исполнения, причем с неизменным чувством, потрясала. Было такое ощущение, что он в каком-то смысле желает продемонстрировать, на какую виртуозность способны пальцы музыканта без ущерба для выразительности. При высочайшем темпе это был не спринтер, а подлинный музыкант.

Аллегретто из моцартовской сонаты было исполнено в быстром темпе. Скерцо Шопена — еще быстрее. И уж совсем неотразимым был финал — этюд ля-мажор Морица Московски, малоизвестного прусского композитора. После этой пьесы продолжительностью всего полторы минуты и солист, и вся аудитория с трудом перевели дыхание.

А выход Горовица на «бис» и вовсе стал большим сюрпризом и чрезвычайно меня порадовал. Это была его собственная аранжировка «Звездно-полосатого флага» Джона Филиппа Соузы, исполненная в таком темпе и с таким блеском, что, когда в финальной части он подражал партии флейты пикколо, возникало ощущение, что у него не две руки, а три. Когда великий пианист закончил, я первым вскочил на ноги и захлопал, преисполненный одновременно патриотизма и восхищения талантом этого гениального музыканта.

Атмосфера церкви преобразила пришедшую на концерт публику в своеобразную паству. Многие невольно испытали желание подойти и пожать руку маэстро — по его лицу было видно, что он и сам не очень привык к такому горячему приему. Дожидаясь своей очереди, я взирал на клавиши величественного «Стейнвея» с вожделением мужчины, впервые после многих месяцев заточения на необитаемом острове увидевшего сладострастную женщину.

Чаз поневоле перехватил мой взгляд и шепнул:

— Когда он уйдет, останься поиграть.

Наконец Горовиц избавился от восхищенных поклонников, и в мгновение ока зал опустел. Остались только мы с Чазом и рояль.

— Неужели они его не запрут на ночь?

— Это же деревня, — ответил брат. — Здесь ни одна дверь не запирается. Ну же, не стесняйся. А мне пока надо открыток купить. Встретимся в отеле.

Искушение было велико. Я долго сидел на табурете, не осмеливаясь прикоснуться к клавишам. Сначала я не знал, что играть.

Потом стал гадать, что я вообще могу сыграть.

Медленно, с нарастающим ужасом, я понял: ничего. Абсолютно ничего.

В этот момент мне стало ясно: утрату Сильвии я, скорее всего, смогу пережить. Но музыки в моей жизни уже не будет никогда.

Ни в руках. Ни в голове. Ни в сердце.

 

14

Пробираясь сквозь толпу оживленных туристов, бурно обсуждающих предстоящий ужин, — я чувствовал себя человеком-невидимкой.

Я решил никому не говорить о внезапно постигшей меня внутренней немоте. Не нагружать никого своими проблемами.

В отеле, за столом, я изо всех сил старался поддерживать с братом оживленную беседу, отлично понимая, что рано или поздно мучительный вопрос из уст Чаза прозвучит. Позднее, когда мы мирно сидели на крыльце, он поинтересовался:

— Ну, как?

— Что именно?

— Твое воссоединение с инструментом.

Я сделал неопределенный жест — дескать, так себе.

Он был невозмутим.

— Не спеши. Все вернется.

Откуда он знает? Как же…

…После нескольких дней безмолвных раздумий я принял решение. Надо перестать скорбеть. Надо перестать причинять боль своим близким. Не будь их, я бы, наверное, давно бросился с какой-нибудь живописной скалы. Но Эллен готовилась сделать меня дядей. И пора было перестать прятаться в этом придуманном мире, где красота ландшафта заставляет усомниться в его подлинности.

Чазу удалось убедить меня в справедливости девиза Скотта Фицджеральда (позаимствованного у Джорджа Герберта): лучший способ отомстить — это жить полной жизнью.

— В твоем случае, — добавил он тоном зрелого мужа (следствие выпавшей ему нелегкой братской доли), — можно начать с того, чтобы просто жить.

Я изобразил улыбку. Эту простую мимическую реакцию, столь необходимую для общения с другими людьми, мне теперь придется осваивать заново.

Вечером я приступил к воплощению своего решения. Брат недоуменно смотрел, как я кидаю в чемодан вещи.

— Ты что, шутишь? — спросил он. — Надеюсь, ты не собираешься всерьез возвращаться в Африку?

Так-так… Вижу, тебе еще не поздно кое-чему поучиться у старшего брата, Чаз. Это называется «верность долгу». Я подписал контракт на два года и своими глазами видел, как я там нужен. И теперь я возвращаюсь туда, где смогу приносить пользу.

Он видел, что меня не разубедить, и принялся помогать мне в сборах к поездке в африканскую глушь. Денег у нас было предостаточно, поскольку все расходы на мое лечение были покрыты «Медсин Интернасьональ». Кроме того, пока я был в клинике, мне продолжали начислять зарплату. Я накупил всем подарков, включая бутылку джина (правда, стандартного объема) для Мориса.

Чаз заволновался только тогда, когда мы уже сидели в зале ожидания и диктор объявил посадку на мой рейс. Надо признать, на всем протяжении выпавшего на его долю душевного испытания он держался молодцом. После того как я побывал на волосок от смерти, мы с ним сблизились еще больше. Этого обстоятельства Чаз словно не замечал, пока не настал момент прощания.

Я похлопал его по плечу.

— Чаз, не волнуйся. Я вернусь в целости и сохранности, обещаю тебе!

— Ты и в тот раз это говорил, — криво усмехнулся он.

— Но ведь вернулся? Разве нет? Поцелуй от меня Эллен.

Мы обнялись, и я, не оборачиваясь, пошел на посадку.

…Не успели мы оторваться от земли, как я вспомнил, что забыл купить подарок для Франсуа. К счастью, в Каире была пересадка, и я смог исправить эту непростительную оплошность. Я купил ему гипсовую статуэтку сфинкса за двадцать пять долларов. Единственный ее недостаток заключался в том, что ее нельзя было ни пить, ни курить. Зато она воплощала неоспоримую мудрость.

Как и обещал, обрадовавшись, что я лечу назад, Франсуа собственной персоной приехал встречать меня в Асмэру и теперь ждал на летном поле.

Я сделал несколько шагов по трапу, и у меня перехватило дыхание. Это не была поездка в неизвестное, как в тот раз. Напротив, я возвращался в хорошо знакомую ситуацию.

Франсуа сердечно обнял меня.

Несмотря на все мои возражения, он подхватил и понес мой багаж к машине. Но самым великодушным его жестом был отказ от курения на всем протяжении пути — в знак почтения к обретенной в Швейцарии чистоте моих легких.

По дороге он ввел меня в курс дела — рассказал о кадровых изменениях и обо всех, даже самых незначительных, происшествиях, имевших место в мое отсутствие.

И очень умело ни разу не упомянул о Сильвии.

Как стало ясно чуть позже, она уехала раз и навсегда. Другие члены группы тоже вычеркнули ее имя из своего лексикона.

— Нам тебя не хватало, — признался Франсуа без обычного своего сарказма. — Ты уехал — и я понял, насколько ты был ценным работником. Ну да ладно, — он хлопнул меня по плечу. — Теперь ты снова с нами, и мы, можно сказать, опять в полном составе. Мне удалось заполучить австралийца, которого я поначалу отверг.

— Ну, и как он? — поинтересовался я.

— Как врач — превосходный. Как человек — никудышный. Судя по всему, подтверждается расхожее мнение о том, что в Австралии скромность не в почете. Он отнюдь не столь неотразим, как мнит о себе, но к моменту его приезда Дениз была в таком душевном кризисе, что немедленно убедила себя, будто господь послал ей его в ответ на ее молитвы. Если бы не она, его самолюбие увяло бы без соответствующей подпитки. Вообще-то наличие общего объекта для неприязни очень сплачивает коллектив.

Как обычно, наблюдения Франсуа оказались весьма меткими.

Все меня ждали и не ложились. На стол было выставлено пиво «Сент-Джордж» местного производства, а какая-то добрая душа не пожалела даже последней бутылки виски из дьюти-фри.

Один за другим мои товарищи подходили и обнимали меня. Все, кроме здоровяка, который лишь протянул мне волосатую лапищу и с характерным австралийским выговором назвал свое имя.

— Даг Мейтланд-младший, — объявил он. (Как будто я знал Дага Мейтланда-старшего!) — Жаль, что меня здесь не было, когда тебя подстрелили, старик, — скромно произнес он. — Я бы тебя мигом заштопал.

— А вы нейрохирург? — удивился я.

— Нет, ортопед. Но в черепушке я хорошо разбираюсь, а насколько я слышал, ранение было не очень серьезное. В любом случае, рад тебя видеть в наших рядах, старик.

Секундочку, подумал я. Это же я должен так говорить! Или он уже считает, что был здесь в первом составе? Да, долго же Франсуа копался в своем резервном списке!

Как хорошо было снова увидеть своих! Даже неразговорчивая Марта от души меня расцеловала. Не говоря уже об Аиде, которую особенно тронули привезенные ей в подарок духи.

Однако я умудрился прилететь за несколько тысяч миль и ни разу не вспомнить о том, что меня ждет в конце пути.

Пока меня не было, Франсуа не стал никого переселять.

Мне выдали фонарик, и Жиль помог мне отнести багаж в домик номер одиннадцать. У дверей он попрощался, и внутрь я вошел один. В доме было душно, но, наверное, так было всегда, только раньше я этого не замечал. Я тогда не обращал внимания на климатические нюансы.

Я осветил фонариком постель. Она была аккуратно застелена светлой простыней, в ногах лежало сложенное одеяло. Каких-то три месяца назад мы были здесь вместе, любили друг друга, а теперь я один. И такое впечатление, будто Сильвии здесь вообще никогда не было. Я подошел к шкафу, который когда-то умельцы соорудили для нас на скорую руку. Открыл ящики с правой стороны. Моя одежда лежала точно там, где я ее оставил. Открыл другую сторону. Ее вещи тоже были на месте. Не было только запаха, смеха, голоса, самого человека.

Неужели я смогу здесь спать?

Ответ был ясен: только если очень постараться.

За время моего отсутствия отношения между некоторыми членами группы переменились. Было такое впечатление, что наш австралийский друг присоединился к нам, преследуя такие же грандиозные цели, как размер его башмаков. Он почти сразу же стал требовать выделить одиннадцатое бунгало для него и Дениз. («Какого черта! — возмущался он. — Пропадает же жилье! Никто из них не вернется».)

На что Франсуа отвечал: «Когда меня в этом убедят, я подумаю о том, чтобы предоставить этот домик кому-то еще».

Когда Даг Мейтланд-младший приехал, его разместили вместе с беднягой Жилем. Самое мягкое определение для этой ситуации — столкновение цивилизаций. В моменты страсти они с Дениз словно нарочно выбирали самое неподходящее время, чтобы попросить Жиля удалиться. Или, как выражался Даг, «пойти поискать какую-нибудь редкую птичку».

Я сразу вызвался въехать в свое старое жилище, но Франсуа был как кремень.

— Это ничему его не научит, этого австралийца. Но если тебе так не терпится выручить Жиля, было бы великодушно с твоей стороны пригласить его к себе в одиннадцатый.

— Конечно, — ответил я. — Не хотел бы я доставлять удовольствие этому неандертальцу.

В результате победу праздновали обе стороны. Что, как доверительно сообщил мне Франсуа, есть один из секретов умелого руководства.

Естественно, шкаф надо было убрать, чтобы поставить на его место кровать для Жиля. Это позволило Франсуа употребить вещи Сильвии на пользу дела. То есть раздать тем, кто в них нуждался.

Мне не потребовалось много времени, чтобы вновь войти в нашу рутину. Больные были другие, а хвори — те же самые. И по-прежнему было очень много бессмысленных страданий.

У нас продолжали гибнуть больные, которых в обычных обстоятельствах мы вылечили бы без промедления и отправили домой, где они прожили бы еще много-много лет.

Однажды вечером, перед тем как мы сели ужинать, Франсуа отвел меня в сторонку и заметил:

— Между прочим, Мэт, завтра вторник.

— Рад это слышать. Тем более что сегодня понедельник. Я бы удивился, если бы было иначе.

— Прекрати, Мэтью, ты же знаешь, что мы с Морисом делаем по вторникам.

— Да, это точно. — Я вдруг вспомнил. — День катаракты, да?

— Вот именно. И я хотел бы видеть тебя в операционной.

— С каких это пор вам требуется помощь в деле, которым вы занимались уже, наверное, тысячу раз?

— Вот с каких, — ответил он и выставил вперед руки. Я увидел, как у него распухли костяшки пальцев. То ли это появилось у него недавно, то ли я раньше просто не замечал. Зрелище было весьма красноречивое.

— А в чем проблема? — спросил я, оставляя за ним право не выкладывать всего, если он не хочет.

— Смелей, Мэтью, ставь свой диагноз. Похоже на ревматоидный артрит, так ведь? Он и есть.

— Черт, жалость какая!

Не расстраивайся. У меня было время свыкнуться с этим. К счастью, мне по душе преподавание, и я жду не дождусь, когда вновь увижу огни Парижа. А тем временем и здесь подоспело решение проблемы.

— То есть?

Он посмотрел на меня в упор и улыбнулся.

— Я говорю о тебе, мой дорогой. С завтрашнего дня начинаю готовить из тебя смену. Будешь вместо меня оперировать катаракту.

— Дагу это не понравится, — заметил я.

— А мне не нравится сам Даг, так что мы квиты. Это несложная операция, и в традициях нашей организации привлекать к ее проведению нехирургов. Только к одной офтальмологической процедуре. Не волнуйся, тебя не заставят пересаживать хрусталик или делать еще что-нибудь подобное.

Я не знал, что и сказать. Помимо всего прочего, я понимал, насколько нелегким было это решение для такого человека, как Франсуа.

— Мэтью, ты что так погрустнел? — с укором спросил он.

— Знаю, ты удивишься, но ты мне симпатичен.

— Спасибо, только не вздумай кому-нибудь еще об этом говорить, я не хочу испортить себе имидж.

— Черт, да как же мы без тебя будем управляться? — сказал я.

— Думаю, прекрасно управитесь. Из тебя получится первоклассный руководитель.

В тот вечер я вернулся в свое бунгало, обуреваемый противоречивыми мыслями. Еще вчера я жалел себя. Сегодня у меня появилась более существенная тема для раздумий: я стал жалеть Франсуа.

«Катаракта является самой распространенной причиной слепоты и требует самого пристального внимания со стороны медиков… Ее широкое распространение в развивающихся странах, по-видимому, связано с высоким уровнем солнечной радиации…»

Мне не спалось. Я добрел до опустевшей столовой, подогрел себе кружку вчерашнего омерзительного кофе и принялся читать материал по моей новой хирургической специальности.

В таких местах, как Эритрея, это заболевание распространено по меньшей мере в двадцать раз чаще, чем в Европе или Америке. Вот почему любая группа медиков, выезжающая в эту глушь, непременно имеет в своем составе если не дипломированного хирурга-офтальмолога, то хотя бы специалиста, способного оперировать катаракту.

На другой день к Франсуа вернулся его былой сарказм. От вчерашней жалости к себе не осталось и следа. Уверен, он понимал, что я отныне смотрю на него другими глазами. Не просто как на врача, а как на руководителя. И только начав мысленно представлять себя в этой роли, я стал понимать, насколько это действительно трудная и сложная миссия.

Что касается операции, то он оказался прав. Вся процедура заняла от силы тридцать минут и проводилась под местной анестезией. Надрезы производились бесхитростно, хотя и аккуратно. Ассистируя Франсуа, я начал понимать, почему он решил подыскать себе замену, и за это еще больше его зауважал.

В следующий вторник я уже собственноручно вернул зрение пятерым больным. Это был один из самых волнующих моментов в моей жизни. Какой-то старик впервые увидел своих внуков. Женщина смогла посмотреть на своего взрослого сына, которого в последний раз видела еще мальчиком. Подумать только, ведь Франсуа переживал это каждую неделю! Я не мог отделаться от мысли, насколько теперь ему будет не хватать этих операций.

Едва он официально доверил мне оперировать катаракту в полном объеме, как по группе поползли слухи. Мое положение в коллективе стало довольно двусмысленным — уже не батрак, но еще и не босс.

Единственный человек, с которым мы по-прежнему не испытывали затруднений в общении, был Жиль. Он, как жаворонок (если можно так сказать), радовался, что мы с ним снова соседи.

Поскольку мое продвижение по служебной лестнице уже было вопросом решенным, мне была выдана керосиновая лампа, чтобы я мог работать по ночам. Что вызвало новую волну зависти. (Я не сомневался, что уже на следующее утро Даг потребует такую же себе.) И конечно, освещение было на руку и Жилю тоже: он мог допоздна читать про своих птиц.

Однажды вечером, собираясь просмотреть кое-какие отчеты, я взглянул на увлеченного своей орнитологией Жиля, и мне вдруг показалось, что он как-то изменился. Не сразу я сделал поразительное открытие: в отличие от всех остальных, рассматривавших свое пребывание на этом утлом плоту жизни посреди африканской пустыни как тяжкий, но необходимый этап, Жиль здесь словно обрел второе дыхание.

— Ну-ка, признайся, неужто дело только в том, что ты освободился от этого тупоголового австралопитека?

— Ты это о чем, Мэтью?

— С тобой что-то произошло за время моего отсутствия?

— Ну… — запнулся он, — я брал небольшой отпуск. Летал в Кению.

— А-а. У тебя там друзья?

— Вообще-то да. Там есть люди, работавшие еще с моими родителями.

— А что это была за работа?

— Мои отец и мать были врачи-миссионеры. Оба умерли много лет назад, я был еще ребенком. Но я уже тогда больше жил у тети с дядей во Франции и виделся с родителями, только когда они приезжали в отпуск. Я никак не мог понять, почему они не берут меня с собой. А теперь, когда я наконец повидался с их старыми друзьями, мне рассказали, как переживала мама, оставляя меня на попечение родни. А я-то все эти годы и не подозревал, как она по мне скучает.

Он отложил книгу и снял очки.

— Они погибли во время восстания May May в пятидесятых годах, и я с тех пор ожесточился. Но ровно до того момента, как приехал сюда. Теперь я делаю то дело, которому они посвятили жизнь, и мне понятно, во имя чего они ее отдали. Я побывал в школе, названной в их честь. Отнес цветы на их могилы. — Он немного помолчал, потом вздохнул и негромко сказал: — Вообще-то, я думаю, когда я тут закончу, поеду в Кению и продолжу их дело.

Я был растроган, что Жиль поделился со мной самым сокровенным. Теперь и он, в свою очередь, решился задать мне вопрос:

— Мэтью, можно тебя спросить? Я все время об этом думаю.

— О чем?

— О твоем маленьком пианино.

Так. Рано или поздно эта тема должна была возникнуть.

— Так что о моем пианино?

— Я больше не вижу, чтобы ты играл. Ты бросил? Почему? Извини, если я лезу не в свое дело, — смущенно добавил он.

— Ничего страшного, — соврал я. — Просто у меня нет на это времени.

Я видел, что не убедил его своим ответом.

— А говорят, ты здорово играл. Действительно, здорово.

— Наверное. Но это в прошлом.

Жиль понял, что я не хочу дальше раскрывать перед ним душу. Однако, ворочаясь в постели, он невольно пробурчал:

— Да, жаль!

— Чего именно? — не понял я. Теперь мне и самому было неловко.

Он повернулся и посмотрел на меня близорукими глазами.

— Я жил в одной комнате с великим пианистом и ни разу не слышал, как он играет.

Прошло несколько месяцев с того дня, как Франсуа объявил, что мне предстоит сменить его на посту руководителя группы. Периодически меня одолевали приступы сомнения, смогу ли я обходиться без него, ведь он был ходячая энциклопедия. Но постепенно я понял, что уже жду его отъезда, чтобы начать внедрять кое-какие новые идеи, в особенности по части системы общественного здравоохранения, которые я уже давно вынашивал.

В последнюю неделю перед моим вступлением в должность я провел со всеми членами отряда беседу с глазу на глаз. Я заверил их, что в их работе ничто не изменится, если они сами того не захотят. (Мейтланд, как всегда, отличился: он требовал, чтобы я доверил ему катаракту. Пришлось отказать.)

Приятно было узнать, что коллеги довольны, что выбор пал на меня. Каждый на свой лад обещал мне свою поддержку, пока я не войду в курс дела. Коллектив у нас, признаться, был потрясающий. С опытом преданность людей делу только возросла. Молодец Франсуа, не зря отбирал.

Наш босс не хотел устраивать шумихи по случаю своего отъезда и настоял на том, чтобы в этот день госпиталь работал как обычно. Исключение было сделано только для меня и водителя — мы должны были проводить его в аэропорт. Накануне вечером мы нарушили все предписания и здорово набрались. Наутро нашу головную боль Франсуа мог истолковать как проявление чувств в связи с «его отъездом.

Следующие полтора года прошли в непрерывном созидании. Нам помогало то обстоятельство, что в Париже в лице Франсуа у нас теперь был свой человек. Он был близок к распределению финансов, а его дипломатическое искусство позволило выбить для нас давно обещанные деньги на кондиционеры в амбулатории.

С финансированием моей программы, пышно озаглавленной «Кампания по развитию системы народного здравоохранения», Франсуа творил чудеса. Я был преисполнен решимости оставить в Эритрее после себя что-то постоянное, вывести охрану здоровья этого многострадального народа пускай на скромную, но новую ступень. Я задумал в оставшееся время привить каждого ребенка, какого будет возможно, против оспы и полиомиелита.

Если мои записи точны, к моменту моего отъезда мы провели вакцинацию почти сорока тысяч детей. Кроме того, подготовили двадцать четыре медсестры и создали две передвижные клиники, чтобы вести санитарно-просветительскую работу среди населения.

Постепенно мы все больше превращались в одну семью, в которой, вопреки моей неопытности, мне выпала роль патриарха. В тот год Рождество мы отметили по православному календарю, 7 января. Мы были гостями соплеменников нашей Аиды и мисками потребляли местное угощение.

Поразительно, но за все это время мы понесли только одну потерю в личном составе. Это был могучий австралийский Тарзан — Даг Мейтланд. Как только он отослал свое резюме куда хотел, как таинственным образом под воздействием местного климата стала давать о себе знать его старая травма регбиста. Вскоре боль, как выяснилось, стала невыносима. Как и он сам. Невзирая на грозящее увеличение нагрузки, я отпустил его восвояси уже через две недели после его заявления.

Со свойственной ему деликатностью Даг напомнил мне, какой большой вклад он внес в нашу работу.

— Послушай, старик, я свое в этой дыре отбыл и теперь рассчитываю на отличную характеристику.

Я решил, что «рассчитывать» он может до самой своей смерти.

Между тем его поспешный отъезд означал, что мне предстоит неотложная пасторская миссия по спасению души Дениз. Я пытался утешить ее тем, что она достойна лучшей участи, чем этот гнусный мужлан.

— Это еще не конец, — отважно заявила она. — Я поеду к нему в Мельбурн.

— Конечно, конечно, — сказал я, стараясь, чтобы это звучало убедительно.

Жиль был готов умереть счастливым. Двоим за завтраком он уже поведал свою потрясающую новость, а теперь увидел меня и отчаянно замахал рукой. Я сразу догадался, что триумф на его лице может означать только одно.

— Я его видел, северного лысого ибиса! Сегодня утром! Ты себе представить не можешь, как я счастлив, Мэтью!

— Нет, не могу, — честно признался я. — Но я за тебя ужасно рад, ты это заслужил. Поздравляю!

У Эритреи есть одна особенность: здесь ничто никогда не кончается. Засуха началась в 1968 году, то есть десять с лишним лет назад, и все равно было ощущение, что она продлится до скончания веков. Так же и с гражданской войной, которая бушевала с прежней силой. Эритрейский народно-освободительный фронт оправился от советского вмешательства 1978 года, но ни одна сторона не проявляла желания закончить военные действия либо урегулировать конфликт тем или иным способом в обозримом будущем. И непреложным фактом жизни оставался голод.

Эти нескончаемые бедствия неизбежно сказывались на моем персонале, для которого каждое утро начиналось с такой же длинной очереди больных, как накануне. И на хирургах-травматологах, которые продолжали денно и нощно извлекать пули из раненых бойцов.

Приближалось очередное Рождество, и я видел, что все только и мечтают, что о доме.

Даже я начал уставать от необходимости поддерживать в ребятах моральный дух — не забывая одновременно и о собственном.

Контракт у всех подходил к концу, и ни один из нас не думал его продлевать, если не считать Жиля, который твердо решил остаться работать в Кении.

Наша поездка в Швейцарию научила моего брата одерживать верх в споре со мной и при этом обставлять дело так, будто он вовсе и не спорит. Он понимал, что в данный момент альтруизм отвечает моим душевным потребностям, и ни разу не прибегнул к такому аргументу, как родня, чтобы заманить меня домой (для этой цели не прозвучало даже имя моей маленькой племянницы Джессики).

Он пошел по другому пути — тонко указал на связь между новыми направлениями генетики и осуществляемым мною медицинским проектом.

«Ты только представь, — писал он. — В один прекрасный день нам не придется ломать голову над лечением того же диабета, поскольку этого заболевания больше не будет. Новая технология позволит не выпускать больше инсулин для тех, у кого в организме его не хватает, а внедрить в организм гены, которые будут сами стимулировать его выработку. Неужели тебе не хочется принять в этом участие?»

Я опять попался на удочку.

И думаю, Чаз это понял, поскольку я немедленно попросил его прислать мне более подробную информацию.

На протяжении последних шести месяцев моего африканского контракта я рассылал заявки в разные университеты для поступления в аспирантуру по молекулярной биологии. Должно быть, своеобразие моего опыта практической работы произвело большое впечатление, ибо все факультеты, куда я обращался, ответили согласием.

Я решил идти в Гарвард с единственной целью — избавить себя от необходимости всю оставшуюся жизнь объяснять людям, почему я этого не сделал. Там я имел честь учиться вместе с Максом Рудольфом и его преемником Адамом Куперсмитом.

Накануне моего отлета мы, по обыкновению, напились и изощрялись в шутливых тостах и печальных напутственных речах. Я уже заранее испытывал ностальгию, но старался не показывать вида.

Рейс приходился на раннее утро, и у меня не было возможности попрощаться с теми, ради кого я находился в Ади-Шуме, — моими больными. Поэтому еще с вечера, уложив чемоданы и ящики с книгами, я совершил обход лагерных костров, вокруг которых сидели те, кто рассчитывал получить помощь наутро.

Сейчас я говорил на тигринья почти как на родном языке и с легкостью перешучивался с ними по-тиграйски. Я узнал одну женщину, которую когда-то лечил. Ее первый ребенок умер от дизентерии, сейчас она была беременна во второй раз.

Я пожелал ей всех благ и удачи с будущим малышом. Она поблагодарила. Поцеловав ее на прощание, я зашагал к своему домику.

Жиль взволнованно дожидался меня.

— Послушай, Мэтью, ты кое-что чуть не забыл. — Он протянул мне клавиатуру.

— Все в порядке, она мне больше не понадобится.

— А нам что с ней делать? Нельзя же взять и выбросить!

Я согласился и предложил подарить клавиатуру будущей маме, сидящей у костра. По лицу Жиля было видно, что эта мысль привела его в замешательство. Он не мог понять, что с ней станет делать африканка. Но потом он вдруг развеселился и сказал:

— А что? Может, из него вырастет музыкант.

— Чем черт не шутит…

Я улыбнулся и вошел в дом.

…До сих пор я скучаю по этим людям, по своим больным, по самой этой истерзанной земле. Прощаясь со своими эритрейскими друзьями, я испытывал не только грусть, но и стыд оттого, что оставляю их здесь, а сам возвращаюсь туда, где можно будет задрать ноги на стол, открыть банку пива и смотреть спортивный репортаж по телевизору.

За два с небольшим месяца до моего отъезда мы обустроили новый госпиталь на двадцать четыре койки с превосходно оснащенной операционной. Я понимаю, не такое уж это большое дело. Но черт побери, это же только начало!

Если я что-то и вынес из всей своей работы в Эритрее, то это было убеждение, что все в жизни зависит только от тебя самого.