Соприкосновение второе
Идет Война, растаптывая своими немилосердными каблуками города и села, усадьбы и избы, жизни и жалкие их подобия. Война идет. Идет быстро, целеустремленно, не оглядываясь, не глядя под ноги, не обходя встретившиеся на пути лужи. Идет в самом своем излюбленном направлении — на Восток. Идет, выпучив сверкающие злобой глаза, оскалив рот фанатичной улыбкой и напевая патриотические песни на разных языках мира. Идет, обречено чеканя шаг и тяжело постанывая.
Даже она сама, несчастная.
А зачем идет?
Никто не знает.
Гостиная усадьбы N-ского уезда. Все самое ценное собрано в ожидании спешного отъезда. Двери в комнаты заколочены, ставни забиты досками. Жду француза, который «вот-вот должен нагрянуть». В камине лежат давно остывшие угли. Холодно.
Вбегает Настя, горничная.
И опять метель визжит и визжит, как дикая собака.
Марья Гавриловна сидит за обеденным столом, закутавшись в одеяло. Что-то пишет. Она выглядит больной, хотя всячески старается скрывать это.
НАСТЯ (громко). Раненого принесли, барышня!
МАША (откладывает перо). Что ты кричишь? Какого раненого?
НАСТЯ. В живот раненого! В живот, барышня!
МАША. Что уже французы здесь?
НАСТЯ. Нет, барышня! Это Терешка… Терешка… садовник наш стрелял… Думал вор, а это офицер! А он ему в живот! Вот сюда… (Показывает.)
МАША (вскакивает). Да что же ты сразу не объяснила, дурья твоя башка! Где он?
НАСТЯ. Там… там, на крыльце!
МАША (бегает по комнате, что-то ищет). Ну что же ты стоишь? Что же стоишь? Не стой! Не стой! Беги туда. Несите его скорее. Скорее, Настя!
Настя убегает. Марья Гавриловна начинает стелить на диване.
Появляются несколько человек из прислуги. Они несут что-то тяжелое в полковничьем гусарском мундире.
МАША. На диван его! Осторожнее.
МАША. Чего пялишься, мерзавец?! Ежай за доктором!
ТЕРЕШКА (бормочет). Я это случайно, барыня… Случайно… Там метель, а он… шел… Я сказал: «Стой!» А он идет… Я и стрельнул. Я это случайно. Не видел я! Не видел!
МАША. За доктором скачи, идиот! (Прислуге.) Идите к себе… (Насте.) Воды принеси… И водки.
МАША. Как же это вас? Зачем вы ему не ответили?
БУРМИН ( кашляет). Вы тут хозяйка?
МАША. Я. Я. Теперь я. Как батюшка с матушкой умерли, так все ко мне отошло… Как же это вас?
БУРМИН. Лицо ваше мне знакомо… Может виделись где — не припомню.
МАША (расстегивает полковнику мундир). Где Терешка? Уехал ли за доктором?
НАСТЯ. Уехал, уехал, барышня.
МАША. Ладно, иди. Позову, ежели чего. (Осматривает рану.) Крови совсем нету. Только маленькая дырочка.
МАША. Больно?
БУРМИН. Плохо это, что без крови… Внутри она вся. (Пытается приподняться, посмотреть.)
МАША (держит его). Лежите! Нельзя вам… Доктор скоро будет — он осмотрит.
БУРМИН (берет её за руку). Красивая вы… И руки теплые и мягкие, как котята новорожденные.
БУРМИН. Величать-то вас как?
МАША. Марьей Гавриловной.
БУРМИН. А я Бурмин… Владимир… Полковник… Георгиевский кавалер. (Нервно смеется.) Будущий покойник.
МАША (встает, идет по комнате). Зачем же вы так? Не нужно… Не нужно так говорить… Это неправда. Неправда то, что вы говорите.
БУРМИН (пытается смеяться). Отчего же неправда — я в самом деле георгиевский кавалер. Спросите кого угодно.
МАША. Не про то я…
БУРМИН. А про что же?
МАША. Не надо! Не мучте меня! Не я же в вас стреляла… Мне и так плохо.
БУРМИН (отворачивается к стене). Простите… Простите, Марья Гавриловна.
Маша садится рядом.
Ветер злобно бросается на ставни, яростно кусает ледяными зубами доски, как огромное сказочное животное.
БУРМИН. Холодно у вас.
МАША. Не топлено… Настя?
НАСТЯ. Звали, барышня?
МАША. Зажги камин.
НАСТЯ. Нечем, барышня, поворовали всё.
МАША. Найди… Вон стулья прикажи изрубить.
БУРМИН. Стулья-то зачем? Не надо стулья. И не холодно мне вовсе. Пошутил я.
МАША. Поживей, Настя. Замерзла я.
НАСТЯ. Слушаюсь, барышня.
Убегает.
Появляется кто-то из прислуги с охапкой обломков мебели. Кладет все в камин, поджигает. Кивком спрашивает разрешения удалиться.
Где-то в глубине дома раздаются удары топора.
МАША. Иди, Федор.
БУРМИН. Вы непреклонная. Твердая как скала.
МАША. Самая обыкновенная.
БУРМИН. Раньше вы были другая.
МАША (устало). Откуда вам знать, какая я была?
БУРМИН. Это сразу видно… Чувствуется.
МАША. И какая же я была?
БУРМИН (смеется, стонет, держась за живот). Глупенькая, наверное… Чувственная… Мягкая. Вот и руки у вас до сих пор такие остались — теплые и мягкие, как котята. Да и вы сами только стараетесь казаться суровой, непреклонной, а на деле…
МАША (перебивает). Пустое это… Все, что вы говорите, не имеет никакого смысла. Такой, как сейчас, я была всегда… Такой и никакой другой.
БУРМИН. Нет… неправда. Раньше вы влюблялись. (Улыбается.) Вожделенно поглядывали на молодых красавцев, гадали на суженного в святки… возможно почитывали лирику…
МАША (встает, идет к книжному шкафу). Зачем вы издеваетесь? (Стоит спиной к Бурмину, смотрит какие-то книги.) Разве я виноватая, что этот остолоп Терешка ранил вас? Разве я приказывала ему?
БУРМИН (переворачивается на бок). Ничего вы не поняли, Марья Гавриловна.
МАША (идет к нему). Зачем вы это? Лежите. Лежите. Не двигайтесь.
БУРМИН. Не могу так — горит все. (Вдруг страшно бледнеет, покрывается испариной.) Как больно дьявол! (Шипит, стиснув зубы.) Лучше бы сразу убил, пакостник!
МАША. Не нужно так говорить! Смерть сама знает, когда ее время. А вам еще жить да жить. Женится вам еще надо.
БУРМИН (смеется). Опоздали, Марья Гавриловна, женат я уже. (Кашляет.) Только вот не знаю, кто моя жена, и где она, и должен ли свидеться с нею когда-нибудь.
МАША. Как же это? Как же может такое быть?
БУРМИН. Может, Марья Гавриловна, может. (Молчит.) Порой мне самому все это кажется каким-то сумбурным сном. А оказывается может! И никакой это не сон… Не сон…
МАША (шепотом). Что же вы? Что же вы замолчали?
БУРМИН (медленно поднимает веки). А о чем говорить?
МАША. О жене вашей… Где? Когда это было? Или придумали все? Придумали, скажите?
БУРМИН. Чего вы так разволновались, будто признание мое задело вас за живое? Странная вы какая-то, Марья Гавриловна, непонятная…
МАША (опускает глаза в пол). От любопытства это я. От любопытства. (Встает, идет к столу.) Впрочем, можете не рассказывать. Мне письмо писать надобно.
БУРМИН. Нет, отчего же, расскажу. Правда, я сам плохо помню, где это было. Знаю единственное, что спешил тогда в Вильну, где стоял наш полк. Помню, прибыл я на какую-то станцию поздним вечером и велел было закладывать лошадей, как вдруг поднялась ужасная метель… (Молчит, прислушивается.) Этот вечер мне чем-то напоминает ту далекую ночь три года назад. И метель как будто та же самая…
МАША (дрожащим голосом). Что же дальше?
БУРМИН. А… Ах, да. В общем, смотритель и ямщики советовали мне переждать. Я их послушался, но странное чувство, непонятное беспокойство овладело мною, казалось, кто-то меня так и толкал. Кто-то постоянно шептал у меня в голове «Ежай! Ежай! Ежай!» Наконец, я не вытерпел, приказал опять закладывать и поехал в самую бурю. Ямщику вздумалось ехать рекою, что должно было сократить нам путь тремя верстами. Берега были занесены, ямщик, собака, проехал мимо того места, где выезжали на дорогу, и мы очутились в незнакомой стороне. Я уже приготовился к худшему, когда заметил огонек и велел ехать. Это была церковь… Маленькая деревянная церквушка, в каких святые отцы не брезгуют тайным венчанием. Вам не хорошо, Марья Гавриловна?
МАША (опускается на стул). Нет, нет, продолжайте.
БУРМИН. Вы бледны или мне кажется? Лицо все горит.
МАША. Кажется вам… Продолжайте.
БУРМИН. Ладно. В общем, церковь была отворена, за оградой стояло несколько саней, по паперти ходил человек. Он позвал нас. Я велел ямщику подъехать, молча выпрыгнул из саней и вошел в церковь, слабо освещенную двумя или тремя свечами. Девушка сидела на лавочке в темном углу. Другая терла ей виски. То ли от мороза, то ли еще от чего я едва соображал, что делаю. Меня о чем-то спрашивали — я отвечал. Потом нас венчали. Быстро так, бесцеремонно, словно это делал не поп, а палач. (Молчит.) Потом предложили поцеловаться. Девушка увидела мое лицо и истошно закричала. Только тогда я понял, что меня приняли за кого-то другого. Свидетели стояли как ошпаренные. Жена моя лежала на полу без памяти. Я повернулся, вышел из церкви безо всякого препятствия, бросился в кибитку и приказал ехать. Вот в общем-то и все.
МАША (шепчет). Господи боже… Вы… Вы… Это…
БУРМИН. Я не слышу… Лицо как ватное. Говорите громче.
МАША (подходит, садится рядом). Разве вы не пытались найти её? Как-то отыскать?
БУРМИН. Отчего же. Все три года я только это и делал. Мне хотелось упасть перед ней на колени и просить простить меня. Простить мою чудовищную ветреность. Просить остаться мне женою, несмотря на нелепое венчание. (Молчит.) Я даже нарисовал её портрет у себя в голове. И знаете, кто был на этом портрете — вы, Марья Гавриловна! Яне брежу, не шучу! Вы! Та, которой вы были раньше… Чувственная, ранимая, влюбчивая, нежная, мягкая, теплая. Знаете, чего бы мне сейчас хотелось больше всего на свете? Это что бы вы сказали вдруг: «Это я жена ваша! Это меня ты искал, милый!» Только не бывать этому. Жизнь — не сказка. Что с вами, Марья Гавриловна? Вы плачете?
МАША. Нет, я не плачу.
БУРМИН. Вы плачете. Только что ваша слеза упала мне на руку. Я почти ничего не вижу — одни белые пятна перед глазами, но я почувствовал, как что-то мокрое и теплое лизнуло мне ладонь. Не плачьте, Марья Гавриловна. Не плачьте.
МАША. Я не плачу… не плачу я. Да где же этот доктор?!
БУРМИН. Странно… Мне совсем не больно. Только внутри все холодеет. Сперва жгло, а теперь холодеет. К чему бы это, Марья Гавриловна? Вы не знаете? Нет?
БУРМИН. Говорите громче. Я плохо слышу. (Молчит.) А знаете, а было бы хорошо, если б вы все-таки той девушкой. Вы, наверное, простили б меня. Простили б? Да, да, я знал. Вы хорошая, добрая. Вы бы не смогли не простить. У нас бы с вами была долгая счастливая жизнь. (Молчит.) Дети были бы… А как же без них. Мы бы купили им маленького пони. Они бы за ним ухаживали и спорили чья очередь скакать. А мы бы наблюдали за ними и радовались… радовались… радовались… (Долго молчит.) Я бы любил вас, Марья Гавриловна. Больше, чем кто-либо когда-либо любил вас. Я бы называл вас своей случайной женой — в шутку, чтобы воспоминания стали казаться сказкой. А вы бы называли меня своим случайным мужем. Тоже в шутку… Чтобы воспоминания стали казаться сказкой. И вы бы стали такой же как и раньше — теплой и мягкой, как ваши руки — новорожденные котята. (Голос слабеет.) И наши сны перестали бы быть реальными, холодными и тревожными. А по утрам меня будил бы ваш голос… Такой родной, близкий. А вас мой… Но мы бы не вставали сразу, потому что холодно вылазить из под одеяла утром. Мы бы еще немного дурачились, целовались, пугали друг друга ледяными ногами. (Слеза наливается у него в глазу и медленно как букашка ползет по щеке.) Это бред! Это все бред! Я брежу… (Молчит.) Но и пускай. Я хочу бредить, Марья Гавриловна. Можно я буду бредить?
А еще мы бы с вами уехали на юг. Подальше от этих метелей. Мы бы боялись, что они разлучат нас еще раз. Навсегда. И был бы у нас маленький домик… И детки… И пони… И нормальные сны… И своя особая тайна… И вечная любовь… Перед ним… перед Богом… А судьбы была бы нам доброй подругой. Мы бы писали ей письма — благодарили. Но никогда бы не звали в гости. Пускай ходит к другим. А мы бы сами придумывали свою жизнь. Мы бы смогли. Смогли. (Молчит.) Боже, почему это не вы? Почему не вы? Почему…
Замолкает. Его рука спадает с дивана, глухо ударяясь об пол. Затуманенные глаза остаются открытыми. Со щеки подает та самая, похожая на букашку слеза. Она расправляет крылья, легко парит в воздухе, садится Маше на уголок губ, сливается с точно такой же бриллиантовой каплей и исчезает.
И лишь где-то далеко-далеко в доме кто-то поет колыбельную.
Часы начинают бить полночь, но вдруг останавливаются.
Маша опустошенным взглядом смотрит на бездыханное тело. Потом поднимает голову к потолку и громко кричит, словно пытаясь докричаться до отлетающей души: «Это я!!! Это я!!! Это я жена ваша!!!»
Но никто её не слышит.
Только метель, напуганная этим страшным криком, робко стихает.
Воцаряется тишина.
КОНЕЦ