Я изучал смету рекламы аспирина.

Считал это чем-то вроде отвлекающей терапии. Мол, если буду заниматься расходами на ролик, не стану задавать себе вопросы: «Что теперь делать?» и «Как все это пережить?»

Вот почему я занимался сметой.

Внимательно прочитывал статьи. Что-то было в них не так, но я не мог понять, что именно.

Стратегия отвлечения срабатывала только частично.

Я вглядывался в аккуратно напечатанные цифры и то и дело представлял Васкеса, держащего руку на голове моей дочери.

Если он не получит сто тысяч долларов, то снова заявится ко мне домой.

Я подумывал, не рассказать ли обо всем Диане.

Но сколько ни пытался себе внушить: «Она меня простит. Непременно», сколько ни убеждал себя: «Она меня любит, ее любовь сильнее моей глупости», сколько ни теоретизировал: мол, любой брак переживает взлеты и падения, и, хотя теперешний кризис, надо согласиться, чрезвычайно глубок, за мукой и примирением последует новый взлет, сколько ни пережевывал одни и те же мысли, не мог себя убедить, что хотя бы минуту выдержу затравленный взгляд Дианы. То выражение глаз, которое появится, как только она поймет, что к чему.

Я уже видел этот взгляд. Утром в приемном покое больницы, когда Анне поставили диагноз. Взгляд человека, жестоко и безнадежно преданного. Осознав сказанное, Диана вцепилась в меня, как пловец, утаскиваемый в море откатной волной.

Больше я такого не вынесу.

Я вновь углубился в перечень расходов на рекламу.

Гонорар режиссера – пятнадцать тысяч долларов ежедневно. Так и полагалось режиссеру категории Б. Категория А получала от двадцати до двадцати пяти тысяч.

Стоимость декораций – сорок пять тысяч. Столько обычно уходило на воссоздание пригородной кухни на нью-йоркской сцене.

Что же здесь не так?

Редактирование. Перевод изображения с целлулоидной пленки на магнитную. Цветокоррекция. Озвучивание. И наконец – музыка. Студия «Ти энд ди». Сорок пять тысяч. Большой оркестр, студийная запись, микширование. На первый взгляд все нормально.

Я позвонил Дэвиду Френкелу.

– Слушаю, – ответил тот.

– Это Чарлз.

– Я понял. Вижу цифры на определителе.

– Отлично. Я пытался позвонить в музыкальную студию, но не сумел найти номер.

– Какую музыкальную студию?

– "Ти энд ди".

– А зачем туда звонить?

– Зачем? Хотел обсудить наш ролик.

– А почему бы не обсудить его со мной? Я продюсер.

– Я никогда не слышал о музыкальной студии «Ти энд ди», – сообщил я.

– Вы никогда не слышали о музыкальной студии «Ти энд ди»?

– Нет.

– К чему этот разговор! – вздохнул Дэвид. – Вы ведь общались с Томом?

– В каком смысле?

– Послушайте, какую вы хотите музыку? Скажите мне, и все дела.

– Я бы предпочел переговорить с исполнителем.

– Зачем?

– Чтобы непосредственно передать мои ощущения.

– Превосходно.

– Что «превосходно»?

– Можете передавать свои ощущения непосредственно.

– Так дайте мне номер.

Новый вздох, который ясно показал, что моему собеседнику приходится иметь дело с идиотом, полным и законченным придурком.

– Я вам перезвоню, – сказал Дэвид.

Я хотел спросить, для чего перезванивать, если все, что я прошу, – это телефон музыкальной студии. И почему он обращается со мной так, будто я умственно ущербный. Хотел напомнить, что в функции продюсера входит любое обеспечение, в том числе таким пустяком, как телефонный номер организации, нужной режиссеру.

Но Дэвид уже дал отбой.

И тогда я услышал в ухе знакомый шепоток: «Ну, так что ты, гм… собираешься делать, Чарлз?» И понял, что в самом деле немного повредился умом, если так медленно шевелю мозгами.

Музыкальная студия «Ти энд ди».

Том и Дэвид.

Музыкальная студия Тома и Дэвида.

Ну конечно! Как я сразу не понял?

* * *

Я шел за Уинстоном пять или шесть кварталов при минусовой температуре.

Уинстон курил сигарету. Уинстон пялился на витрину до пресноты джулианизированного магазина видеофильмов, где некогда плакаты с тремя иксами сулили восторг плоти, а теперь плакаты кунг-фу обещали размазать ту же плоть по стенке. Уинстон косился на парочку девочек-подростков в мини-юбках и толстых шерстяных гольфах.

Я не собирался следить за Уинстоном. Я хотел прямо подойти к нему в конце рабочего дня и предложить ударить по пивку. Но не решился.

Одно дело дважды в день позубоскалить с человеком, который приносит корреспонденцию, спросить, кто из бейсболистов-левшей на сегодня лучший, и совсем другое – идти с ним в пивнушку. Я не был уверен, что Уинстон захочет со мной пить.

Впрочем, разве между нами не существовало откровенности? Во всяком случае, с его стороны? Теперь был готов открыться и я. Но именно поэтому у меня не хватило мужества просто так к нему подойти и пригласить на стаканчик пива.

Уинстон дул на руки. Танцевал меж машин на мостовой – едва увернулся от такси, явно рискуя получить увечье. Остановился у продавца соленых крендельков и спросил, сколько стоит.

Я был близок к тому, чтобы его окликнуть. Хотел, чтобы он оглянулся и заметил меня: еще несколько кварталов – и я замерзну до смерти.

Через мостовую располагалась католическая миссия; библейское высказывание на ней я помнил с тех пор, как посещал воскресную школу: «Господи, море так огромно, а моя утлая лодчонка так мала».

«Совершенно справедливо», – подумал я, вернулся взглядом к Уинстону и – не обнаружил его. Я кинулся к торговцу крендельками и спросил, куда девался последний покупатель.

– Э? – не понял тот.

– Высокий парень, которому вы только что продали кренделек.

– Э?

Продавец был, наверное, ливийцем. Или иранцем.

Или иракцем. Какая разница! Он не понимал по-английски.

– Одна доллар, – сказал он.

Я извинился и пошел прочь. Ничего, поговорю с Уинстоном завтра. А может, передумаю и вообще не стану с ним откровенничать.

Кто-то схватил меня за руку. Я было начал говорить, что мне не нужен кренделек.

– Слушай, Чарлз, – перебил меня Уинстон, – какого дьявола ты за мной следишь?