«Дорогая дочка!

Дай бог, чтобы эти строки застали вас обоих, тебя и твоего мужа, в добром здравии. Пишу тебе не с тем, чтобы сообщить какие-то новости — ничего сколько-нибудь существенного или важного в нашей жизни не произошло с тех пор, как я писал тебе…»

Сьера Бёдвар Гюннлёйхссон, точнее, Бёдвар С. Гюннлёйхссон, pastor emeritus, долго вглядывался в лежащий перед ним белоснежный лист почтовой бумаги, пытаясь вспомнить, когда в последний раз писал дочери письмо на таком же вот листе бумаги. Недели две назад? Очень может быть, что и три. Он хорошо помнил, что был ласковый, погожий день, около трех часов пополудни и солнце светило ему прямо в лицо, когда он шел на почту отправить письмо. На конверте с наклейкой «авиа» стояло имя получателя: г-жа Свава Б. Эндрюс, а чуть ниже — адрес: 505 Woodhaven Blvd, Queens, Long Island, New York, U.S.A.

Напишу «недавно», решил он. Ужас до чего я стал забывчив.

Вместо того чтобы успокоиться на этом, примириться с небольшой неточностью и продолжать письмо, он, однако ж, откинулся на спинку кресла, поправил очки и стал смотреть в окно на свои любимые березки и рябины, на разноцветные крыши и затянутое облачной пеленой небо. Солнца не было видно, но день был ясный, точь-в-точь как накануне. На оконном стекле гудела мошкара. Где-то невдалеке пели дрозды. Сьера Бёдвар рассеянно слушал их пение, но мало-помалу рука его зашевелилась, положила ручку на стол, скользнула в жилетный карман и вытащила золотые часы — подарок прихожан, который они преподнесли ему на прощанье шесть лет назад.

— Ну что же, — сказал он самому себе. — Полтретьего.

Завинчивая колпачок авторучки, сьера Бёдвар вздохнул и подумал, что, наверно, неплохо было бы выйти на улицу. Вполне возможно, что если он прогуляется к морю или по берегу Озерца, то на свежем воздухе ему что-нибудь да вспомнится, какая-нибудь интересная мысль придет в голову, и можно будет поделиться ею с дочерью. Допишу после, когда вернусь с прогулки, решил он.

Все это утро он отнюдь не сидел сложа руки, а трудился: по просьбе жены сходил за молоком, принес из магазина рыбы, полистал «Моргюнбладид», вычистил коллекцию трубок всевозможных размеров, и коротких, и длинных, и только потом, устроившись поудобнее в кресле, еще раз перечитал корректуру своей последней статьи. Собственно говоря, это была даже не статья, а проповедь, сочиненная несколько лет назад, давние мысли, которые он всего-навсего сформулировал по-новому. Статья предназначалась для журнала «Церковный вестник» и называлась «О могуществе молитвы». В корректуре нашлось не так уж много опечаток, пропущенных при вчерашнем чтении, и не было ни одной вопиюще безграмотной, но он все же решил пройтись по тексту еще раз, прочитать его как можно внимательнее вечером или же завтра, как только встанет. Затем он пообедал, съел несколько кусочков трески и тарелку овсяной каши, послушал по радио последние известия, после чего, набив в гостиной трубку, снова развернул «Моргюнбладид», время от времени задерживаясь то на одной, то на другой странице, пока не наткнулся на некролог какого-то портного. Некролог почему-то привлек его внимание, хотя портной был ему при жизни совершенно незнаком. Должно быть, он задремал, во всяком случае, вздрогнул в испуге, когда жена громко позвала его из кухни, крикнув, что если он хочет выпить горячего кофейку, то должен предстать перед ней сию же минуту.

— Сию же минуту! — сказала она.

Напившись кофе, он сразу ушел в кабинет, плотно закрыл за собой дверь и достал из ящика стола свои «Фрагменты воспоминаний». Эта пухлая рукопись вот уже три года разрасталась понемногу, день за днем, особенно в зимние месяцы. Внимательно перечитав последние страницы и оставив на полях кое-какие пометки, он принялся воскрешать в памяти давно минувшие годы и наконец начал писать:

«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»

Дойдя до середины следующей фразы, он остановился, обдумывая, как лучше поведать о веселых эпизодах детства, но в этот миг на него обрушились, проникая сквозь все стены и двери, звуки бравурной музыки. Странно, подумал сьера Бёдвар, эстрадный концерт? В такое время дня — и вдруг эстрадный концерт? Тут он вспомнил, что сегодня суббота. Разумеется, Гвюдридюр включила радио, она всегда слушает концерты по заявкам для тех, кто находится в больнице. Пропустить такую передачу — как можно! До чего все-таки странно, что человек, которому уже перевалило за шестьдесят, способен получать удовольствие от этого оглушительного скрежета и воя, визга и душераздирающих воплей, которые добрые люди считают своим долгом послать по радио друзьям и ближним вместе с пожеланием скорейшего выздоровления и счастья!

«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»

Вопреки своему обыкновению Гвюдридюр все же выключила радио — оттого, должно быть, что в эфире вдруг полилась мелодия, не имеющая ничего общего с мяуканьем и ржанием: «Песнь моя… летит с мольбою… тихо… в час ночной». Звуки шубертовской песни пробудили в душе сьеры Бёдвара смутные воспоминания, отчего веселые эпизоды из школьной жизни как-то сразу потускнели и начали отступать все дальше и дальше, хотя именно теперь его ничто от них не отвлекало. Посидев еще немного, он отказался от дальнейшей борьбы, бережно убрал рукопись со стола, точно она была стеклянной и могла разбиться на мелкие кусочки, спрятал ее обратно в тайник и запер на ключ. Потом выдвинул соседний ящик и принялся доставать оттуда разные вещицы. Под руку ему попался старый ящичек из-под сигар, в котором лежало несколько морских камешков не совсем обычной формы, он взял их в руки и стал рассматривать.

Песнь моя… летит с мольбою… тихо… в час ночной.

Сьера Бёдвар явно что-то искал. Но что? Он и сам не знал. Наконец выдвинул третий ящик, пробежал глазами письмо от дочери, полученное два месяца назад, с минуту рассматривал фотографии, на которых всюду была изображена она, и решил, что непременно напишет ей сегодня, хотя бы несколько строк. В левом верхнем углу конверта стояло имя отправителя и его адрес: Svava В. Andrews, 505 Woodhaven Blvd, Queens, Long Island, New York, U.S.A.

* * *

Половина третьего. И даже чуть больше. Сьера Бёдвар был уверен, что жена ушла вязать шерстяные косыночки или шить национальные флажки, однако едва он переступил порог кабинета, как она тут же распахнула дверь ванной.

— Половина третьего, — сказал он. — Пойду немного проветрюсь.

— Куда именно? — поинтересовалась она.

— Поброжу вокруг Озерца. Или, может, схожу к морю.

Фру Гвюдридюр поправила салфетку на тумбочке перед зеркалом.

— Хорошо, и я с тобой, — беспечно бросила она и посмотрела на себя в зеркало. — Обойдем разок вокруг Озерца, а потом заглянем в Концертный сад.

Губы намазала, неприязненно подумал сьера Бёдвар. Шестьдесят ведь уже, а в голове по-прежнему один ветер.

— Что это ты все время качаешь головой, дружочек? — спросила фру Гвюдридюр.

— Я не качаю.

— Нет, очень даже качаешь! Я видела в зеркало, как ты только что покачал головой.

Ну, покачал человек головой, что ж тут такого? — подумал сьера Бёдвар, но вслух ничего не сказал, молча надел черное пальто и снял с крючка в шкафу такую же черную шляпу.

— Где моя трость? — пробормотал он, шаря в шкафу. — Куда девалась моя трость?

Фру Гвюдридюр рассмеялась.

— Так я и думала, что ты начнешь ее искать, а ведь только что своими руками достал ее из шкафа. — Она протянула ему украшенную серебряным набалдашником трость — подарок прихожан ко дню его рождения. — Подай-ка мне лучше пальто, — добавила она. — Вон то, серое.

Сьера Бёдвар подал ей пальто и подождал, не выпуская из рук трости, пока она завяжет шарфик и наденет новую шляпу — какой-то пузатый бочонок без полей. Шляпка эта казалась ему уродливой и чересчур крикливой — во всяком случае, на женщине, которой пошел уже седьмой десяток.

— Не осталось ли у нас немного хлеба? — спросил он у жены, которая в это время доставала из верхнего ящика комода белые хлопчатобумажные перчатки. — Захватим с собой пару кусочков, покормим птиц.

Фру Гвюдридюр еще раз погляделась в зеркало.

— Что за блажь — кормить птиц в середине лета, — сказала она. — К тому же у меня завтра к обеду хлебный суп.

Стараясь не встречаться с ней глазами, сьера Бёдвар спросил каким-то далеким голосом, поглаживая рукой набалдашник трости:

— Неужели тебе не хватит на суп, если мы пожертвуем немного хлеба птицам? Совсем немного? Просто чтобы доставить себе и им удовольствие?

Фру Гвюдридюр застегнула пальто на все пуговицы.

— Терпеть не могу выбрасывать пищу, — заявила она. Но тем не менее прошла на кухню, открыла шкаф, ощупала горбушки в жестяной хлебнице, затем достала бумажный пакет и бросила туда три корочки. Поколебавшись, она добавила к ним четвертую. — Больше нету, — сказала она, захлопнула дверцу шкафа и, стряхнув с пальцев невидимые крошки, натянула перчатки. — Ты взял ключи? — спросила она, задержавшись снова перед зеркалом.

Сьера Бёдвар сначала проверил, действительно ли ключи лежат у него в кармане, и лишь после этого утвердительно кивнул.

— Я возьму свои тоже, — заметила она. — Не люблю оставлять ключи в пустой квартире.

Сьера Бёдвар откашлялся, по-прежнему глядя в сторону. Потом попросил:

— Дай мне пакет.

— Нет, я сама понесу. — Она заторопилась к выходу. — Ужас до чего мне не нравится эта черная шляпа, в июле-то месяце. Сколько раз просила: купи себе серую шляпу!

Сьера Бёдвар перестал поглаживать свою трость:

— Я куплю новую шляпу, как только смогу себе это позволить.

— Ах вот как! — Фру Гвюдридюр прищелкнула языком. — Как только сможешь себе это позволить! Сколько же ты получишь за этот длиннющий трактат для «Церковного вестника»?

— Ни гроша, — сухо ответил он. — Ты ведь знаешь, я не требую гонорара за то, что пишу для «Церковного вестника».

— Вот видишь! — Фру Гвюдридюр рассмеялась. — Дарить «Церковному вестнику» одну статью за другой — это ты можешь себе позволить, а купить новую шляпу — тебе не по карману!

Сьера Бёдвар хотел было спросить, случалось ли ему хоть раз не отдать ей всю пенсию, до последнего эйрира, и все пособие, выделенное альтингом в поощрение его литературной деятельности, все двенадцать тысяч крон, оставив себе лишь немного мелочи. Но удержался. Он медленно вышел на лестницу, стараясь не смотреть на прибитую к дверям блестящую латунную дощечку, на которой было выгравировано его имя, и стал осторожно спускаться вниз. Он даже не обернулся на стук двери, захлопнутой фру Гвюдридюр.

Сосед с нижнего этажа, коренастый лысоватый мужчина, стоял возле своей машины, держа в одной руке короткий спиннинг для ловли форелей, а в другой — фотоаппарат. Сьера Бёдвар вежливо приподнял шляпу.

— Я вижу, вы собрались в загородное путешествие, — сказал он.

Мужчина украдкой покосился на фру Гвюдридюр.

— Пожалуй, это чересчур громко сказано, — возразил он. — Всего лишь к озеру Эдлидаватн. Решили провести выходные у себя в хижине.

— Ах вот как.

Сьера Бёдвар постоял около соседа, в душе жалея, что не может угостить его сигаретой.

— Тихая, гм, удивительно тихая нынче погода, — сказал он, выставляя вперед одну ногу. — Вполне возможно, завтра будет и вовсе погожий денек.

— Очень может быть.

Сосед забросил спиннинг и фотоаппарат на сиденье машины, выпрямился и посмотрел на небо.

— Если верить прогнозу, завтра должно быть без осадков. Атмосферное давление по всей стране неуклонно повышается.

Сьера Бёдвар тоже взглянул на небо.

— Главное, чтобы не было дождя, — сказал сосед. — Скорее всего, надо ожидать духоты, но это, по-моему, не так уж страшно.

Сьера Бёдвар был совершенно согласен, что духота — не самое страшное.

— Вы, я вижу, собираетесь ловить форель? — спросил он. — На озере Эдлидаватн, по-моему, должна быть неплохая рыбалка.

— Да, при известной сноровке парочку-другую форелей поймать не так уж трудно. Я, правда, не столько ловлю, сколько упражняюсь в забрасывании.

— Вот как!

— Ну да. — Мужчина явно проникся к собеседнику полным доверием. — Дело в том, что на следующие выходные я собираюсь на Хёйкадальсау, так что хочешь не хочешь — приходится разрабатывать плечевые мышцы.

— Вон оно что. — Сьера Бёдвар понял намек и улыбнулся. — Намереваетесь, стало быть, сразиться с лососем? В этой реке попадаются отличные.

— В прошлом году я поймал там одного, семнадцать фунтов весил.

В продолжение всего разговора фру Гвюдридюр стояла чуть поодаль, глядя прямо перед собой, но вскоре ей это надоело, и она пошла по тихой улочке, многозначительно покашливая.

— Взял на муху, — похвастался мужчина. — Полчаса возился, пока наконец его уходил.

— Могу себе представить!

Сьера Бёдвар торопливо прикоснулся на прощанье к шляпе и поспешил за женой — высокий, бледный, худой, слегка сутулый. Когда он поравнялся с женой, та вздохнула.

— Ох уж эти мне жильцы с нижнего этажа.

Ну, сейчас задаст им перцу! — подумал сьера Бёдвар.

— Уж не воображаешь ли ты, что называть загородный коттедж «хижиной» — это признак скромности? — спросила она. — Интересно, как он называет свою машину, ты не слыхал?

Сьера Бёдвар промолчал.

— Они воображают, что раз у них есть машина и загородный дом, так другие по сравнению с ними — тьфу!

Сьера Бёдвар только хмыкнул. Лишь когда они свернули за угол и прошли несколько шагов по Тунгата, он заметил:

— Не вижу ничего странного в том, что люди работящие, да к тому же бережливые, могут в наше время позволить себе кое-какие ценные приобретения, — сказал он.

Она засмеялась.

Сьера Бёдвар решил перевести разговор на другую тему, опасаясь, что сейчас они начнут ссориться прямо на улице, но чувствовал себя уязвленным ее смехом и поэтому, не удержавшись, добавил:

— Муж и жена решили провести выходные на лоне природы — что же в этом плохого?

— Да кто же говорит, что это плохо?

Фру Гвюдридюр редко повышала голос, когда ей случалось увещевать его в таком месте, где их могли услышать посторонние. Она говорила очень спокойно и сдержанно, будто вразумляла несмышленого малыша:

— По-твоему, достаточно быть работящим и бережливым — и заживешь припеваючи? Скажи пожалуйста! А я до сих пор почему-то думала иначе! — И добавила уже другим тоном: — Я и не знала, что ты так прекрасно разбираешься в том, как надо ловить лососей!

Сьера Бёдвар упорно смотрел на носки своих ботинок, твердо решив ни в коем случае не допустить до ссоры на улице.

— Это они-то бережливые, это они-то работящие! Ну, знаешь! Да не получи они несколько лет назад этого наследства, кстати весьма кругленькой суммы, думаешь, они смогли бы так форсить?

Сьера Бёдвар поправил съехавшие на нос очки. Форсить? — подумал он, и ему вспомнился тот год, когда его жена после смерти отца вступила во владение небольшим наследством. Вот уж кто действительно пустился тогда во все тяжкие, не успели они вернуться с похорон старика.

— Чертовски неприятно и глупо, что мы не смогли тогда купить весь дом, вместе с нижним этажом, — сказала фру Гвюдридюр. — Как только эта парочка въехала в нижний этаж, я сразу почувствовала, что ничего хорошего мы от них не увидим.

Мы? — беззвучно переспросил сьера Бёдвар. Да кто же без конца затевает все эти дрязги — то из-за счета за отопление, то из-за общей прачечной, из-за лестницы, сада, а то и вовсе без всякой причины? Кто всегда бывает зачинщиком? — думал он. Кто хочет всем распоряжаться и всюду командовать?

— Я поняла это с первого взгляда, — продолжала фру Гвюдридюр. — Мне тотчас же стало ясно, что с ними нам не ужиться.

Сьера Бёдвар опять не сдержался:

— Интересно, что бы ты сказала, если б твоими соседями оказались не они, а какие-нибудь дебоширы или горькие пьяницы? Ведь другим приходится жить под одной крышей и с такими. К тому же Харальдюр, по-моему, человек очень милый.

— Ну, этот-то — существо абсолютно безобидное, и вдобавок кретин каких мало. Я говорю не о нем, а о Хребне.

— Хребна временами и правда несколько вспыльчива. Однако я не могу на нее пожаловаться, со мной она всегда вежлива.

— Скажите какая заслуга! Как это трудно — быть вежливой с человеком, который на все отвечает только «Хорошо» или же «Аминь»! — Фру Гвюдридюр вдруг изменила свой менторский тон. — Говоришь, немного вспыльчива? Да ведь она обнаглела до крайности! Держит себя так, будто весь подвал принадлежит ей одной, и сад тоже! Уж и не знаю, кого она из себя корчит, эта кикимора пустобрюхая!

Сьеру Бёдвара подмывало сказать, что все ее упреки следовало бы адресовать той, кто на самом деле стремится быть полновластной хозяйкой в доме, но счел за благо поостеречься. Как так можно, не понимаю, думал он, тоскливо глядя на кустики рябины в палисадниках перед двумя приземистыми одноэтажными домиками, при виде которых у него всегда теплело на душе. И тот и другой домик ни чуточки не изменились с тех пор, как он мальчишкой бегал в Классическую гимназию. Он собирался упомянуть о них в своих воспоминаниях, даже особо посвятить одному из домиков небольшую главу, вернее, не столько ему, сколько событию, разыгравшемуся в его стенах, — разумеется, если сумеет закончить хотя бы часть, посвященную гимназическим годам. О том, чтобы довести книгу до конца, видимо, нечего уже и думать. Последнее время он часто прихварывал, работа подвигалась чрезвычайно медленно, и лишь изредка ему удавалось вызвать в себе необходимый настрой души. Трудно сказать, что было тому причиной. Ревматизм? Физическая слабость, обычная по весне? Или что-то другое? Четыре корочки, думал он, молча оглядывая жену, ее новую шляпу, казавшуюся ему ужасно безвкусной и не в меру крикливой, какой-то бочонок без полей, ее белые хлопчатобумажные перчатки, шуршащий пакет в ее руках. Четыре корочки хлеба для птиц, которых он так любил. Всего-навсего четыре малюсенькие корочки.

— Я никому не позволю мне указывать! — объявила фру Гвюдридюр. — Пусть не воображает, что я стану плясать под ее дудку!

Сьера Бёдвар выслушал ее — разумеется, молча, — хотя в уголках его рта уже начали собираться протестующие морщинки. В эту минуту из булочной на углу улиц Тьярднаргата и Вонарстрайти нулей выскочил маленький мальчишка и пронесся мимо них. Прежде чем дверь булочной снова захлопнулась, ноздрей сьеры Бёдвара коснулся аромат, который напомнил ему не только о плюшках и свежевыпеченном хворосте, но и о годах, когда он учился в Классической гимназии. Никто не мог сравниться в искусстве делать плюшки со стариком Бернхёфтом, давно уже покойным, так же как никто не мог превзойти в умении выпекать хворост славную старушку Вейгу, тоже давно сошедшую в могилу. Искоса поглядывая на пакет в руках жены, сьера Бёдвар перешел на другую сторону улицы. В ноздрях у него все еще стоял аромат кондитерской. Внезапно он остановился и взмахнул тростью.

— Гвюдридюр!

— Что случилось? — Она обернулась к нему.

— Подожди меня здесь, — бросил он каким-то чужим голосом. — Я сейчас.

Ничего больше не объясняя, он повернулся к ней спиной, точно хотел скрыть охватившее его волнение, и не оглядываясь пошел к булочной. На этот раз — ни за что, пронеслось у него в голове. На этот раз он не станет плясать под чужую дудку, чего бы это ему ни стоило.

Он приподнял шляпу перед продавщицей в белом халате и торопливо сказал:

— Французскую булку, будьте добры. Можно и вчерашнюю.

— Вчерашних нет, — ответила продавщица.

Голова у сьеры Бёдвара начала мелко-мелко дрожать.

— Хорошо, тогда дайте свежую. Я хочу покормить птиц на озере.

— Вам маленькую булочку или, может, лучше большую?

— Пожалуй, лучше большую… Да, пусть будет большая.

Он прислонил к прилавку трость, расстегнул пальто и достал из кармана кошелек, потертый, со множеством отделений, невольно сравнивая прохладный аромат пирожных и печенья с тем, что когда-то наполнял кондитерскую Бернхёфта.

— Мне очень повезло. Гм… Просто исключительно повезло, что вы не успели закрыть магазин.

— По субботам мы закрываем в четыре, — сказала продавщица, завернула булку в тонкую бумагу и назвала цену.

— Ах да. Конечно.

Сьера Бёдвар высыпал немного мелочи сперва из одного отделения кошелька, потом из другого и положил ее на прилавок перед продавщицей. До этой минуты весь он был словно на иголках, теперь же, пряча кошелек и застегивая пуговицы своего черного пальто, он оглядывался по сторонам совершенно спокойно. Таких витрин, таких застекленных шкафов, если только память ему не изменяет, у Бернхёфта не было. Хворост, который пекла покойница Вейга, был тоньше, воздушнее, что ли. Плюшкам явно недоставало запаха корицы, которую он ценил выше всех пряностей, за исключением разве что миндаля. Он уже хотел забрать свою булку и трость и уйти, но вдруг его словно полоснуло ножом по сердцу. Он побледнел.

— Три французские вафли и медовый кекс, пожалуйста, — произнес слегка нараспев женский голос за его спиной.

В ушах у сьеры Бёдвара зазвенела мелодия Шуберта, та, которую Гвюдридюр выключила, не дав ему дослушать. Ему вдруг почудилось, будто он задремал у себя дома и слышит этот голос во сне. В следующий миг он уже повернулся, весь дрожа, к той, что попросила у продавщицы вафли и медовый кекс, но она оказалась вовсе не молоденькой девушкой двадцати с небольшим лет, ей было как минимум тридцать пять, и волосы у нее были белокурые, а не темно-каштановые. Когда она попросила еще и овсяного печенья и сахарный крендель, звук ее голоса уже ничем не напоминал тот, который послышался ему вначале. Трость упала на пол, он наклонился поднять ее, но так неловко, что у него заныла спина. Поправив очки, он машинально двинулся к дверям.

— Ваш хлеб! — крикнула ему вдогонку продавщица. — Вы забыли свою булку!

— Ах да. Благодарю вас.

Сьера Бёдвар задержался немного на тротуаре, пропуская две машины.

— Почудилось, — пробормотал он вполголоса. — Надо же как почудилось! Невероятно. — Тут он поймал себя на том, что разговаривает сам с собой, да еще на улице. И, тряхнув головой, зашагал через перекресток, крепко стиснув одной рукой набалдашник трости, а другой прижимая к груди мягкую булку, гостинец, с которым он шел к птицам и который почему-то счел прямо-таки необходимым купить. Он шел медленно, позабыв про булку, вслушиваясь в мелодию Шуберта, звенящую где-то вдали и эхом отдающуюся в груди.

Песнь моя летит с мольбою тихо в час ночной. В рощу легкою стопою ты приди, друг мой. При луне шумят уныло листья в поздний час…

Эхо внезапно умолкло, точно жена второй раз за этот субботний вечер выключила Шуберта. Гвюдридюр стояла на берегу озера, поджидая его. Из развернутого пакета она выуживала хлебные крошки и бросала их стайке диких уток, которые с гамом и плеском копошились у ее ног. Тут же шныряли разбитные селезни, блестя шелковистыми зелеными головками. Утки с видимым удовольствием делились своей добычей с селезнями, позволяя им выхватывать крошки прямо у себя изо рта, и в то же время проявляли полнейшее равнодушие к птенцам; малыши отчаянно рвались в круг, но их неизменно выпихивали оттуда.

— Все, бедняжечки вы мои! Больше нет ни крошки! — Вытряхнув из пакета какой-то мусор, фру Гвюдридюр скомкала его и швырнула в воду. — Все, больше нет!

Уголки губ сьеры Бёдвара протестующе дрогнули.

— Что ты делаешь, Гвюдридюр! — воскликнул он. — Бумагу-то зачем в озеро бросать?!

— Скажите пожалуйста! — Фру Гвюдридюр засмеялась, будто не слыша упрека, и показала пальцем на двух селезней, которые начали вдруг остервенело гоняться друг за другом, стараясь побольнее клюнуть соперника в хвост. — Смотри-ка, что вытворяют!

Сьера Бёдвар взглянул, разумеется, на селезней, однако ж ни тон, ни выражение его лица от этого не смягчились.

— Как тебе не стыдно, — сказал он. — Ведь ты бы наверняка не стала засорять озеро, если б оно принадлежало тебе одной.

— Подумаешь, велика важность! Мне нужно было выбросить пакет!

— Но ведь озеро существует не для этого. Если каждый будет швырять в воду мусор, озеро быстро потеряет всю свою привлекательность.

— Ну что ты пристал, в самом деле! Взъелся из-за ерунды.

— Что дурно, то дурно, — сказал сьера Бёдвар. — Ведь это одно из красивейших мест в городе. Как же можно разводить тут грязь.

— В таком случае скажи птицам, чтобы они в него не гадили!

Несмотря на вызывающий тон, настроение у фру Гвюдридюр оставалось безоблачным, даже чуточку игривым.

— Я вижу, ты купил французскую булку, — заметила она.

Сьера Бёдвар совсем забыл об этом.

— Да, купил, — ответил он, разворачивая бумагу. — Французскую булку, большую.

Сьере Бёдвару очень хотелось, чтобы его отказ плясать под чужую дудку послужил на благо утятам. Он стал подманивать их и бросать им крошки, но, к своему величайшему огорчению, увидел, что наглые упитанные селезни всякий раз успевают выхватить кусок у них из-под носа. Наконец он не выдержал:

— Ну что за обжоры! Прямо грабеж среди бела дня!

Фру Гвюдридюр засмеялась:

— Умеют за себя постоять, вот и все!

Ну еще бы, подумал сьера Бёдвар. Было бы очень странно, если бы она вдруг стала их осуждать.

Сунув трость под мышку, он отщипнул от булки несколько кусочков и бросил их в воду, но, поскольку повторилась старая история, рассердился и замахал на селезней тростью.

— Пошли прочь, разбойники! Что вы здесь столпились!

Фру Гвюдридюр опять засмеялась и подошла ближе.

— Бедненькие! — сказала она и протянула руку — Дай-ка и мне бросить!

Сьера Бёдвар отвернулся.

— Я хочу оставить немножко птенцам, — сказал он. — Эти негодники не стоят того, чтобы их кормить.

— Просто умеют за себя постоять, вот и все, — повторила фру Гвюдридюр, протягивая руку к хлебу. — Ну, дай же!

— Нет! Это мой хлеб!

— Что? — изумилась жена.

— Говорят тебе, это мой хлеб!

Фру Гвюдридюр вскинула подбородок.

— Если не ошибаюсь, я купил его на собственные деньги, — сказал сьера Бёдвар, опуская трость на землю. — И не намерен разбазаривать его на этих бандитов.

Фру Гвюдридюр опять улыбнулась, хотя и натянуто.

— Нет, ты просто невозможен.

— Я? Невозможен? — Сьера Бёдвар вдруг потянул носом воздух и скосил глаза на селезней. — Ты ведь их уже кормила, — сказал он, когда они пошли дальше. И прибавил вполголоса, будто про себя: — Четыре кусочка. Гм. Четыре жалкие корочки.

Фру Гвюдридюр по-прежнему улыбалась. Правда, улыбка была холодная, но все же не злая.

— Вот уж верно: что старый, что малый, — произнесла она. — Ты капризничаешь точь-в-точь как маленький ребенок.

Ну, это уж само собой, подумал сьера Бёдвар. Как же можно упустить случай и не напомнить ему, что она моложе его на целых четырнадцать лет!

— Больно нужен мне твой хлеб, — сказала она. — Если ты считаешь, что он для меня слишком хорош, я, так и быть, к нему не притронусь.

— Что ты хочешь этим сказать? Ты ведь, кажется, сама говорила, что не любишь выбрасывать еду впустую.

— Вот видишь! — Фру Гвюдридюр покачала головой. — Оказывается, у тебя не такой уж и склероз, когда надо выйти сухим из воды. Но я не намерена ссориться с тобой из-за этого хлеба. Ни малейшего желания не имею, дружочек!

Сьера Бёдвар замолчал. У него возникло ощущение, что, несмотря ни на что, он снова в проигрыше, снова позволил ей взять верх, и вдобавок вел себя как мальчишка. Недаром в пословице говорится: не тот герой, кто крепость вражью взял, а тот герой, кто с собой совладал. Он и сам уже не понимал, что его так рассердило. Скорее всего, виноваты селезни, эти расфуфыренные разбойники, с их непомерной жадностью и нахальством. Но ведь неразумно выходить из себя только потому, что какие-то селезни ведут себя так, а не иначе. Он решил положить конец препирательствам и негромко кашлянул. Оба как раз поравнялись с женщиной и мальчиком, которые кормили птиц невдалеке от Дома народного промысла. У женщины было открытое, веселое лицо. Мать и сын, подумал он. Вот где царит взаимное согласие. Остановившись в двух шагах от них, у бетонного мостика на углу улицы Лайкьяргата, он отщипнул кусочек мягкой булки и бросил его утятам.

— Плывите сюда, мои маленькие, — позвал он. — Кря, кря!

Утки не заставили себя долго ждать — целая стая бросилась к нему, словно признав в нем своего старого знакомого. На этот раз селезни вели себя не столь бесцеремонно, по крайней мере каждый второй кусок доставался либо птенцам, либо их мамашам. Сьера Бёдвар не смотрел на жену, но знал, что она стоит рядом и тоже смотрит на озеро, скорей всего на ласточек-береговушек, вьющихся над островком, а если не на них, то на чету лебедей-шипунов, или как их там, присланных в подарок из Германии то ли в прошлом, то ли в позапрошлом году. Досада прошла, его ощущения напоминали теперь, скорее, угрызения совести. Выходить из себя, ссориться — как это глупо, думал он. Ему хотелось помириться с женой, чтобы прогулка доставила удовольствие, взбодрила обоих. Он уже собирался сказать ей: «А все-таки жаль, что эти безголосые шипуны вытеснили с озера наших чудесных кликунов. Пусть даже это и подарок от немцев…» Но не успел и рта раскрыть, как фру Гвюдридюр дернула его за локоть:

— Сигюрханс! Ты ничего не видишь?

От неожиданности он вздрогнул.

— Я не понимаю…

— И ты еще спрашиваешь! Протри получше очки! — Подняв указательный палец и водя им то направо, то налево, фру Гвюдридюр громко, внушительно сосчитала: — Раз, два… пять! Целых пять штук, — повторила она с нажимом, при этом лицо ее выразило крайнюю степень изумления. — Посмотри, пять пустых пакетов плавают у самого берега. Выходит, другие тоже кормят птиц, а потом выбрасывают пустые пакеты, не я одна!

Сьера Бёдвар опустил руку с булкой, от которой он отщипывал кусочки, и, сойдя с мостика, бросил прощальный взгляд на мать с сыном. Вот уж где согласие, подумал он. Вот кто не помышляет о ссорах.

— А я было испугалась, что совершила бог знает какой проступок, выбросив этот злосчастный пакет, чуть ли не кощунство!

Смирить свой гнев — деяние, достойное героя… От сьеры Бёдвара не укрылась интонация, с какой она произнесла последнюю фразу. Бросив украдкой взгляд на жену, он увидел на ее лице хорошо знакомую восковую улыбочку.

— Ну почему же кощунство? Я этого не говорил.

— Разве? Тогда почему ты так рассвирепел из-за пакета? Послушать тебя, так ты в жизни не видал подобного свинства!

— Я этого вовсе не говорил…

— Неужели? А кто же тогда зудел, что нельзя грязнить И засорять?

— Я сказал только, что Озерцо — лучшее украшение города.

— Заладил — украшение да украшение! — Фру Гвюдридюр поцокала языком. — Никто и не спорит! Я пока не настолько впала в склероз, чтобы сразу же забывать все, что я слышу! Судя по твоей реакции, я нанесла этому твоему украшению бог весть какую обиду тем, что бросила в него один-единственный пакет. Пустой к тому же!

Сьера Бёдвар взглянул на противоположную сторону улицы: Свободная церковь, отметил он про себя мимоходом, машинально кивая головой, точно в ответ собственным тайным мыслям, как бы давая зарок, невзирая ни на что, не терять самообладания возле этого дома господня, где ему пришлось однажды отпевать старинного своего однокашника и преданного друга.

— До сих пор меня никто не упрекал в неряшливости, — продолжала фру Гвюдридюр. — Я понятия не имела, что выбросить пустой пакет — ни больше ни меньше как святотатство!

Другого от нее и ждать нечего, подумал сьера Бёдвар. По восковой улыбочке жены он видел, что она не намерена отступать, а, напротив, горит желанием расквитаться с ним за покупку хлеба и будет изводить его нелепыми ехидными замечаниями, препираться с ним, пока он не выдержит и не пойдет на мировую, отказавшись от своих позиций — в который раз.

— До чего ж тебе не повезло, бедненький! — сказала она. — Подумать только, какая ужасная неряха досталась тебе в жены!

— Кря, кря! — Сьера Бёдвар подождал еще немного, потом поманил троих утят, явно отставших от матери. — Ах вы мои маленькие, славный вы народец, — пробормотал он, отщипывая от булки три кусочка и бросая их в воду. — Пожалуй, они бы не отказались еще от одной порции, — негромко сказал он себе, вышагивая рядом с женой. От булки осталось уже не так много — чуть больше половины.

— Тебе незачем покупать себе новую шляпу, Сигюрханс, — сказала фру Гвюдридюр. — По-моему, старая тебе еще вполне к лицу! — Она мельком взглянула на его шляпу и рассмеялась. — Тоже мне — украшение города! Да оно все позеленело от старости, это твое озеро!

Он хотел было ответить, но то ли близость церкви помешала, то ли ветхий, готовый развалиться городской автобус, который как раз в эту минуту промчался мимо, обдав их бензинным зловонием и надолго заполнив улицу дребезжанием и грохотом. Сигюрханс, думал он, дожидаясь, пока облачко дыма растает. Сигюрханс! Не понятно, каким образом жена сумела проникнуть в тайну этого имени, догадаться о том, что он его не выносит и считает настолько нелепым, что всячески утаивает и подписывается им только по крайней необходимости, например заполняя анкету во время переписи населения. И все же она каким-то образом выведала это, потому что называла его Сигюрхансом лишь тогда, когда хотела взять реванш, досадить ему, сказать что-либо неприятное. Каким-то образом она дозналась, что перед именем Сигюрханс он полностью безоружен, так же как и перед ее намеками на разницу в их возрасте. Возможно, эта хитрость понадобилась ей, чтобы вывести его из равновесия, заставить его думать, будто она и вправду могла забыть, что он был как-никак пастором. Pastor emeritus, подумал он в следующую секунду, отчетливо увидев на латунной табличке эти два латинских слова. Pastor emeritus, воплощение душевного спокойствия, кому-кому, а ему положено владеть своими чувствами.

Он пошевелил пальцами, крепче сжимая булку.

— Надо было купить сразу две, — пробормотал он вполголоса.

— Ты это о чем? О шляпе? — спросила фру Гвюдридюр с некоторой, впрочем, опаской. — Понял наконец, что тебе в самом деле нужна более подходящая для лета шляпа?

Брови сьеры Бёдвара резко взмыли вверх. Он покачал головой, не пытаясь скрыть изумления.

— При чем тут шляпа? — спросил он. — Ты, должно быть, ослышалась. Я говорил о булке, гм, о хлебе для птиц.

— Ах вот как! Значит, я ослышалась! Может, я ослышалась и тогда, когда ты сказал, что тебе ничего не заплатят за этот твой длиннющий трактат, который ты правил сегодня утром?

Так, пререкаясь друг с другом, они не спеша миновали улицу Фрикиркьювегюр, но едва вошли, в сад, примыкающий к летнему концертному залу, как оба сразу же замолчали и принялись разглядывать молодые саженцы возле памятника Йоунасу Хадльгримссону. Там и сям между корявыми березками торчали высокие шапки лесной герани, отчетливо выделяясь на фоне пестрой серо-белой коры; вперемешку с ними цвели какие-то пышные чужеземные растения, названия которых сьере Бёдвару известны не были, за исключением разве что мака — ему казалось, что этот цветок он узнал.

Вот и памятник. Да, поэт стоял здесь, держа в руке одуванчик, как бы специально для того, чтобы помочь путнику забыть раздоры, отвлечь его от горьких мыслей, напомнить ему проникновенные строки, которые pastor emeritus вставил в свой «трактат» — в статью под названием «О могуществе молитвы», ту самую, которую он правил сегодня утром:

Всего земного друг и отец! Благослови этот сладостный край! Дороже нет места для наших сердец, холмы, долины — вот он, наш рай.

Красноватый лавовый гравий, которым были посыпаны дорожки, тихонько похрустывал под ногами. Если бы они не дулись друг на друга, он ни за что бы не прошел мимо памятника молча, непременно что-нибудь да сказал бы, вроде того, что, мол, вот и он, наш славный поэт. Через несколько шагов он бы остановился снова, кивком показал на другую статую, работы самого знаменитого из скульпторов Скандинавии, Торвальдсена, а потом они заговорили бы о парке, о деревьях, о клумбах либо о недавно подстриженных газонах. Размолвки, думал он, постоянные, сплошные размолвки. Не съязви Гвюдридюр по поводу разницы в возрасте, не назови она его Сигюрхансом, он непременно спросил бы о том, чувствует ли она этот необыкновенный аромат, или о чем-нибудь другом, например не кажется ли ей, что высокие заросли камыша у берега выглядят весьма живописно. А сейчас оба молчали, только красноватая лавовая крошка ровно шуршала под ногами, пока они шли к заводи в южной части озера.

— Дикие гуси!

Сьера Бёдвар отщипнул от булки кусочек побольше. Как он ни крепился, а все же не сумел удержаться от восклицания.

— Дикие гуси, да еще с гусятами!

Фру Гвюдридюр молча взглянула на гусей и хоть не сразу, но отозвалась:

— В самом деле.

Не уловив в голосе жены никаких необычных оттенков, сьера Бёдвар кивком показал на большущую птичью стаю, в беспорядке облепившую островок, посреди которого возвышался памятник древнему мореплавателю.

— Нет, ты только подумай! И гагары тоже прилетели! — воскликнул он.

Во взгляде фру Гвюдридюр, устремленном на островок, не отразилось никакого особого интереса, тем не менее она опять подтвердила:

— Да, действительно.

Сьере Бёдвару не нужно было смотреть на цветные таблички, воткнутые в землю, чтобы отличить исландского гоголя от морской чернети.

— Вон там — камышовка, — добавил он, — а это чирок-свистун! Ути, ути! Кря, кря! — Перечислив все известные ему виды уток, сьера Бёдвар поднял слегка искривленный палец немного выше: — Эта статуя — кажется, это памятник Торфинну Удальцу?

Фру Гвюдридюр взглянула на памятник и ответила:

— В прошлый раз ты говорил, что это Торфинн.

— Вот как? Возможно.

Сьера Бёдвар принялся рассматривать статую, чуть заметно тряся головой. Статуя была вся в белесых пятнах и серых потеках, особенно шлем и щит, которые, судя по всему, давно уже облюбовало для себя довольно многочисленное семейство длиннохвостых крачек.

— Если только память мне не изменяет, это наверняка Торфинн Удалец. Кажется, на днях что-то такое об этой статуе писали в газетах?

Фру Гвюдридюр кивнула: да, действительно, она что-то читала о ней — кажется, в разделе полемики.

— Вроде того, что она якобы стоит в неподходящем месте? И что ее как будто думают убрать с островка?

Фру Гвюдридюр опять кивнула: действительно, что-то похожее она не то читала, не то слышала по радио. Памятник в самом деле хотят в ближайшее время убрать отсюда.

— Да, да, теперь и я припоминаю.

Фру Гвюдридюр повернулась спиной к островку и огляделась по сторонам. Она не кашляла и ничем другим не намекала, что ей скучно, просто молчала, и все. Сьера Бёдвар тоже отвернулся от заводи, взошел на мостик, отделяющий ее от озера, и начал кормить уток.

— Ах вы мои маленькие! Какие же вы славные! Кря, кря! Уж тут-то вам полное раздолье.

— О чем ты? — удивилась фру Гвюдридюр.

— Я говорю, утятам здесь раздолье. В случае опасности можно сразу юркнуть в камыши. Сюда ведь и чайки, негодницы этакие, залетают с моря.

Фру Гвюдридюр не дала ему договорить:

— Кажется, погода все-таки разгуливается!

Сад залило солнцем, точно кто-то быстро отдернул занавеску. Темно-бурая вода покрылась рябью. Сьера Бёдвар, щурясь, смотрел на искрящееся в солнечных лучах озеро и был вполне согласен с женой: облачность действительно рассеивалась на глазах, как и предсказывали синоптики. Атмосферное давление было высоким, завтра обещал быть погожий денек.

— Солнечно, без осадков, — проговорил он. — И ветра совсем не чувствуется.

Фру Гвюдридюр, тоже сощурясь, озиралась по сторонам. Потом сняла с одной руки перчатку и подтвердила:

— Что говорить. При солнышке все выглядит совершенно по-другому.

В оценке погоды они оба сошлись, ни один не оспаривал прогноза, облака действительно редели, и атмосферное давление было высоким.

— Кря, кря! — позвал, откашлявшись, сьера Бёдвар. В глубине души его уже мучило раскаяние, ему казалось, что он был не вполне справедлив к жене, излишне суров и неуступчив, даже мелочен — к примеру, не пожелал поделиться с ней булкой, от которой, между прочим, осталось совсем немного — четвертушка. Ему хотелось отдать жене эту четвертушку, чтобы она покрошила ее птицам, но он не решался, боясь, что это вызовет новые упреки, новое раздражение.

— Кря, кря! — позвал он опять.

По некотором размышлении он все же решил не предлагать ей горбушку, а лучше поддержать разговор о том, что все и правда выглядит по-другому, когда над головой сияет солнышко, и есть надежда, что завтра выдастся погожий денек.

— Солнечный свет впрямь способен творить чудеса, — начал было он, но не закончил, так как жена перебила его на полуслове:

— Кого я вижу!

Не успел сьера Бёдвар сообразить, о чем это она, как фру Гвюдридюр добавила:

— Ведь это, кажется, Гусси!

* * *

Гусси! Сьера Бёдвар обернулся, на лице его отразилось удивление, смешанное со страхом. Гусси? Откуда ему здесь взяться? Бросив взгляд на пришельца, он сразу узнал его, услыхал его торопливые шаги, скрип красноватого гравия на дорожке. Человек был без шапки, как бывало и раньше, и походка у него была прежняя, и хриплый голос тоже как будто не изменился, во всяком случае не стал приятнее.

— Кого я вижу! Привет, привет! Вот так сюрприз!

Фру Гвюдридюр пошла ему навстречу, на ходу стаскивая перчатку с другой руки.

— Здравствуй, Гусси, здравствуй, милый! До чего же я рада тебя видеть!

Они обменялись рукопожатиями. Эти двое звали друг друга на «ты». Сьера Бёдвар выпрямился, вскинул на переносицу съехавшие очки.

— Здравствуйте, — сказал он, опережая мужчину. Голова его больше не тряслась, выражение лица сделалось официальным, почти строгим.

Манера Гусси здороваться была совершенно такой же, как раньше: чересчур мягкое рукопожатие, взгляд зыбкий, не поймешь, шутит он или издевается, улыбка это у него или ухмылка.

— Вот так сюрприз! — повторил он, ставя на землю тяжелую дорожную сумку со сломанной молнией. Достав из кармана рубашки пачку сигарет, а из кармана брюк — коробок спичек, он наклонил голову и вопросительно взглянул на сьеру Бёдвара, словно приглашая его закурить. — Давненько же мы не виделись!

— Лет, должно быть, четырнадцать, а то и все пятнадцать, — ответила фру Гвюдридюр. — С тех пор как ты уехал в Эйстрихёбн, мы встречались всего дважды!

— Нет, благодарю вас, я не курю, — сказал сьера Бёдвар, даже не взглянув на протянутую ему пачку сигарет, и скользнул взглядом по жене. Ее летняя шляпка, модный в этом сезоне бочонок без намека на поля, показалась ему сейчас, при ярком солнечном свете, на голове женщины в шестьдесят с лишним лет еще более неуместной. Как она сказала — они не виделись четырнадцать, а то и все пятнадцать лет? И встречались всего дважды, с тех пор как он уехал в Эйстрихёбн? Поразительная память!

— К сожалению, сигары предложить не могу, не люблю эти орясины, — прохрипел Гусси. Его голос напомнил сьере Бёдвару утиное кряканье. Лоснящиеся черные волосы дополнили сходство, и на мгновение сьере Бёдвару почудилось, будто перед ним селезень. — Где уж нам в них разбираться, не доросли. Для этого ведь надо быть шишкой на ровном месте. Да и стоят они чертовски дорого.

— В последний раз мы с тобой виделись, если не ошибаюсь, на пристани в Адальфьёрдюре, — сказала фру Гвюдридюр. — По-моему, ты приезжал за какими-то деталями для мотора.

— Очень может быть, — согласился Гусси. Сдвинув сигарету в угол рта, он чиркнул спичкой и глубоко затянулся, прикрыв огонь ладонью. Он стоял на мостике, расставив ноги еще шире, чем прежде. Пиджак на нем был нараспашку, заляпан грязью. В расстегнутом вороте рубашки темнела загорелая ложбинка между ключицами, ниже виднелась волосатая грудь. Изобразив на лице не то улыбку, не то ухмылку, он заметил:

— Я вижу, вы кормите птичек белым хлебом, господин пастор.

— Да.

Сьера Бёдвар отломил от булки несколько кусочков и бросил в воду, не заботясь о том, кому они достанутся — селезням или утятам. Все та же небрежность в одежде, думал он, те же ужимки, тот же жаргон. «Сигар не курю, терпеть не могу эти орясины. Шишка на ровном месте!» Когда же наконец этот парень отучится говорить, как хамоватый юнец? Впрочем, какой же он парень, ведь ему за сорок, ну да, осенью стукнет сорок пять. Ему как раз исполнилось девятнадцать в те дни, когда он появился у них, чтобы покрасить дом.

— Ты стоял тогда у причала, — продолжала фру Гвюдридюр. — Тебе надо было выполнить поручение Спекулянта, достать для него какую-то деталь.

— Может быть, — ответил Гусси с напускным равнодушием, жуя сигарету. Потом, обернувшись к уткам, воскликнул — Ах, черти! Ну до чего же падки на белый хлебушек!

Жулик, и вдобавок грязный сквернослов, подумал сьера Бёдвар. Зря мы тогда с ним связались.

— Спекулянта теперь рукой не достанешь, — заметила фру Гвюдридюр. — Просто уму непостижимо, как здорово он сумел нажиться на шхунах и маленькой разделочной станции.

— Он на всем ухитряется наживаться, — ответил Гусси. — На всем, что ему удается подцепить на крючок. И на мне наживается, мошенник проклятый.

— На тебе? — Фру Гвюдридюр удивленно поцокала языком. — Каким же образом?

Гусси выпустил изо рта струйку дыма.

— Дело в том, что он и меня подцепил на крючок, — с усмешкой сказал он, по-прежнему не отрывая глаз от стайки уток.

Гм. Сьера Бёдвар чувствовал, как что-то смутно перед ним вырисовывается, что-то, что непременно надо вспомнить.

— Гм, — сказал он, повысив голос. — Стало быть, вы теперь приехали сюда, в этот город?

— Ну да. В град-столицу, — поправил мужчина.

— Называйте как хотите.

— К счастью, это именно так.

— Почему же «к счастью»? — спросил сьера Бёдвар.

Фру Гвюдридюр подняла руку и кончиками пальцев поправила шляпку.

— Тебе еще не надоело в Эйстрихёбне? — спросила она.

Гусси ответил не сразу. Вынул изо рта сигарету, засмеялся:

— Смотрите, смотрите, как они сцепились из-за белого хлеба! — Он посмотрел на запад и снова сунул сигарету в рот. — Какая разница, где жить — в Адальфьёрдюре, Эйстрихёбне, Мидхёбне, — сказал он, пожимая плечами. — Адальфьёрдюр, конечно, в общем не такой уж захудалый городишко. К тому же в свое время он обладал рядом ценных преимуществ.

Фру Гвюдридюр промолчала. Что он хочет этим сказать? — подумал сьера Бёдвар.

— Эйстрихёбн тоже порядком вырос, с тех пор как расширили прибрежную рыболовную зону. Там теперь удлинили причал, так что ребятам есть где прошвырнуться, — продолжал Гусси. — Но по сравнению с Рейкьявиком это все равно деревня.

— В Адальфьёрдюре, во всяком случае, тебе жилось не так уж плохо, — вставила фру Гвюдридюр.

Гусси, будто и не слыша ее, продолжал:

— Как-никак тут у человека под рукой все наиважнейшие блага цивилизации: банки, правительство, парламент, винные магазины, университет, Верховный суд, даже его преосвященство епископ Исландии живет здесь. По трубам бежит горячая вода, можно ходить в гости сколько хочешь, можно брать ссуду сразу в нескольких банках, можно каждое воскресенье служить обедни во всех церквах, чтобы господь послал долгих лет жизни нашему правительству.

— Ну и язычок у тебя, Гусси! — Фру Гвюдридюр расхохоталась. — Все такой же балагур и насмешник!

Чему она смеется, не понимаю, подумал сьера Бёдвар.

— Только об одном жалею — что я так долго торчал в этой распроклятой дыре, — сказал Гусси.

Сьера Бёдвар бросил в воду последние крошки.

— Вы хотите сказать, что теперь живете в Рейкьявике? — спросил он.

— Ну да. Уж скоро год, как я сюда перебрался, — подтвердил Гусси. — Я решил, хотя и с опозданием, что мое место здесь, поблизости от благ цивилизации.

— Вот как.

Сьера Бёдвар скомкал оберточную бумагу и после некоторого колебания сунул ее в карман пальто. Балаболка, пустоцвет, ничтожество, подумал он.

Фру Гвюдридюр снова коснулась шляпки кончиками пальцев.

— Что я слышу? — удивилась она. — Выходит, ты почти год живешь в столице и за все это время ни разу не выбрался навестить старых знакомых?

— Да все как-то некогда было. Дел уйма.

— Ну разумеется, — проговорил сьера Бёдвар.

— В принципе в воскресенье можно было бы выкроить время, но беда в том, что в воскресенье я должен служить благодарственную мессу и за себя, и за наше правительство.

Фру Гвюдридюр снова расхохоталась.

— Ох и язычок у тебя, Гусси!

Сьера Бёдвар вытащил из-под мышки трость и крепко сжал в кулаке костяную рукоятку.

— Вы где-нибудь работаете? — спросил он сухо и взмахнул тростью.

Гусси неопределенно ухмыльнулся.

— Мне ведь еще не скоро на пенсию, — сказал он. — И рад бы бить баклуши, да нельзя.

Это что, намек? — подумал сьера Бёдвар и невольно повысил голос:

— И чем же вы все-таки занимаетесь?

— Как вам сказать? То да се… — Гусси затянулся сигаретой. — То да се, — повторил он хрипло и наклонил голову набок. — Выбор большой, особенно летом. Халтуры везде навалом — и в будни, и в праздники. Не нужно ни перед кем пресмыкаться, выпрашивая какую-нибудь паршивую работенку, как бывало у нас, в нашей дыре.

Так и есть. Скачет с места на место, подумал сьера Бёдвар. Подолгу нигде не задерживается.

Фру Гвюдридюр поправила выбившуюся на ухо прядку.

— Скажи, пожалуйста, а покраской домов ты по-прежнему занимаешься? — полюбопытствовала она.

Гусси взглянул на нее, и в его глазах на миг блеснул плутоватый огонек, но тут же угас, как искра, попавшая на сырые опилки.

— Нет. Я давно бросил это дело. С тех самых пор, как перебрался сюда, в Рейкьявик.

— Нам надо покрасить крышу. Хорошо бы успеть до осени. Ты не возьмешься?

Сьера Бёдвар выронил трость. Гусси поспешно нагнулся поднять ее.

— Пожалуйста, сьера Бёдвар, — сказал он. — Ваша трость.

— Ты мог бы заняться в любое время, когда тебе удобно. По вечерам в хорошую погоду или в субботу, в воскресенье.

— Что? Вкалывать по выходным?

— Да там не так уж и много работы, — сказала фру Гвюдридюр. — Всего-то одна крыша, ну, еще, может, оконные рамы.

Гусси пожал плечами.

— Нет, уж лучше я буду молить бога послать здоровья мне и нашему правительству, — ответил он. — С тех пор как я уехал из захолустья, я ни разу не брал в руки кисть и малярное ведерко. Где уж мне красить шикарные столичные дома.

— Глупости! Разве ж ты не выкрасил нам в Адальфьёрдюре весь дом, и не только снаружи, но и внутри!

Гусси бросил тревожный взгляд на трость в старческой руке сьеры Бёдвара, а затем столь же быстро взглянул на сумку, стоявшую на земле у самых его ног, после чего воззрился на озеро, на уток среди камышей.

— Нет, не возьмусь. Придется вам подыскать кого-нибудь другого.

— Неужто так трудно раз-другой пройтись кистью по крыше и оконным рамам? — Фру Гвюдридюр все еще не теряла надежды уговорить его. — Ведь у тебя в руках все так и пляшет.

— Уже не пляшет, — возразил мужчина. — С тех самых пор, как я схватил ревматизм лучевых суставов.

— Ревматизм! — Фру Гвюдридюр снова засмеялась, но уже не так, как раньше. — В жизни не поверю, что у тебя может быть ревматизм!

— Если это не ревматизм, тогда, значит, воспаление суставной сумки, — произнес он, и трудно было понять, шутит он или говорит серьезно. — К тому же в последнее время я стал бояться высоты, так что стараюсь не забираться на верхотуру, если можно обойтись без этого.

Большой палец сьеры Бёдвара, которым он до сих пор безостановочно водил по костяной рукоятке трости, замер.

— А как там ваша жена? Я слышал, она сильно болела? — внезапно спросил он с едва уловимой дрожью в голосе, вспомнив наконец, что его мучило. — Как она сейчас?

— Свейнбьёрг поживает прекрасно, если верить вам, священникам. Она умерла.

— Да что вы! Значит, умерла!

— Сперва пять лет провалялась в постели, а потом умерла.

— Мне очень жаль.

Сьера Бёдвар поплотнее посадил на нос очки, но, сколько ни вглядывался, не заметил ни малейшего следа огорчения на лице Гусси. Бедняжка Свейнбьёрг, подумал он. Такая расторопная, такая красивая девушка. Умерла в расцвете лет, и неудивительно — вечные переезды с места на место должны были в конце концов ее доконать. Его большой палец опять задвигался, нащупал выгравированные на серебряном набалдашнике инициалы и дату.

— Очень, очень жаль. Если не ошибаюсь, у вас были дети, кажется двое?

Гусси вынул изо рта окурок и швырнул его в озеро.

— Трое.

— Они тоже здесь, в Рейкьявике? Живут вместе с вами?

— Где же им еще быть? — удивился Гусси.

Там, где они могли бы получить хоть какое-то воспитание, подумал сьера Бёдвар.

— Старший, можно сказать, уже вполне самостоятельный. Ходит в море, а то к янки нанимается на аэродром. Заколачивает дай боже.

— Ваш сын работает в кеблавикском аэропорту?

— Да.

— Сколько же ему лет?

— Восемнадцать. Зарабатывает будь здоров!

— А ваши дочери? Сколько им?

Гусси сплюнул табачную крошку, застрявшую во рту.

— Двенадцать и шесть. С Луллой им живется не так уж плохо.

— С Луллой? — переспросила фру Гвюдридюр.

— Это моя новая жена. Она для них все равно что старшая сестра, ведь ей всего двадцать пять лет.

Лицо сьеры Бёдвара обвисло, кадык впился в белый воротничок, а большой палец правой руки замер на выгравированной на серебряном набалдашнике дате.

— Вот оно как? — произнес он после некоторого молчания. — Стало быть, вы женились вторично?

— Считайте, что так оно и есть, — прохрипел Гусси своим крякающим голосом. — Правда, вы, священники, называете это, конечно же, гнусным сожительством.

На сей раз фру Гвюдридюр не засмеялась, только кашлянула негромко. Сьера Бёдвар покосился на Торфинна Удальца и тут же перевел взгляд на дорожную сумку Гусси.

— Гм. Прошу прощения, а откуда родом ваша жена?

— Кто, Лулла? Она родилась на Фарерах, выросла на китовом жире и вяленом мясе да на датском аквавите. Через месяц ждем первого наследника.

Сьера Бёдвар хмыкнул. Бедная девушка! — пронеслось у него в голове. Нарваться на такого неотесанного мужлана, на такого хама и невежду!

— Надеюсь, мы с ней сумеем смастерить еще парочку, а то и троих. Даром, что ли, государство теперь платит людям за это деньги! Да и чем же еще заниматься в воскресные вечера, когда все молитвы уже пропеты и все мессы отслужены? — Последние слова Гусси произнес с каким-то даже вызовом, ни к кому, впрочем, не обращаясь.

Опять на что-то намекает? — подумал сьера Бёдвар.

— Разве в святых книгах не сказано, что исландцы и фарерцы должны расплодиться и заполонить всю землю? — спросил Гусси. — Или я уже не силен в Ветхом завете? Что-то путаю? Разве в Книге Бытия не об этом говорится?

Сьера Бёдвар провел кончиками пальцев по затейливой гравировке, медленно стиснул отполированную рукоять палки. Да, это явно по моему адресу, подумал он снова, но вслух ничего не ответил, делая вид, что гул самолета, донесшийся с аэродрома, помешал ему расслышать эту в высшей степени безвкусную тираду. В ту же секунду над самыми их головами взмыл в небо гигантский четырехмоторный авиалайнер. Держа курс на север, он с таким оглушительным ревом пронесся над садом и над озером, что фру Гвюдридюр зажала уши пальцами, а сьера Бёдвар втянул голову в плечи и скривился, точно от боли. Гусси, напротив, попробовал перекричать самолет:

— Видали? Не куда-нибудь летит — в Америку!

Он застыл, точно пригвожденный к месту, широко расставив ноги и задрав голову, и провожал самолет глазами, пока гул мотора не слился с другими звуками.

— Ух ты дьявол! Сколько ж в нем форсу! Чуть барабанные перепонки не лопнули!

— Вы правы.

Сьера Бёдвар давно заметил, что жена недвусмысленно проявляет все признаки нетерпения, но решил до поры до времени этим пренебречь. Он не смотрел ни на жену, ни на Гусси, он смотрел на бурую гладь воды, которая не была уже покрыта рябью.

— Славная погода сегодня, — заметил он, стараясь унять легкую дрожь в голосе, выдававшую волнение, и не отрывая глаз от воды. — Ветра нет, и атмосферное давление растет.

— Сказать по правде, я ни в грош не ставлю этих говорунов с радио вместе с их атмосферным давлением, — отрезал Гусси. — Хотя погодка и в самом деле блеск.

Фру Гвюдридюр уже отошла на несколько шагов и снова кашлянула. Сьера Бёдвар стоял молча, опираясь на трость. Пальцы его были неподвижно сцеплены на рукояти, чуть выше того места, где были выгравированы его инициалы, Б. Г., вместе с датой под ними — 1953 г. Гусси скосил глаза, словно ища, куда бы сплюнуть.

— Шикарная погодка! — Не дождавшись ответа, он сунул руку в карман брюк, тряхнул несколько раз спичечным коробком, сплюнул сквозь зубы и заторопился: — Ну, мне пора! И так слишком заговорился!

— Вы что, спешите на работу? — спросил сьера Бёдвар.

— Как сказать… К приятелю иду, он живет тут на Фрамнесвегюр. Мы собирались покататься на его моторке по проливу.

— Вот оно что. — Сьера Бёдвар нахмурился, словно ему было трудно смотреть на солнце, которое зашло было за облако, но в этот миг выглянуло снова. — Вы что же, ловите пинагора?

— Ну, пинагора в июле практически уже не бывает. И вообще, по-моему, пинагор чертовски скучная рыба, так же как и морская воробьиха.

Оставив наконец в покое спичечный коробок, Гусси склонился над сумкой.

— Черт, неужели я забыл захватить пакеты? — пробормотал он, хватаясь за ручку сумки.

Вытащив пару шерстяных носков, грязную фуражку, линялый шейный платок, он широко распахнул сумку, словно приглашая сьеру Бёдвара заглянуть внутрь, туда, где лежало все это барахло. Сьера Бёдвар увидел два термоса, плоскую флягу с завинчивающейся желтой крышкой, замусоленные куски вяленой рыбы, маленькие разноцветные пакетики с дробью, половину копченой бараньей головы и завернутые в целлофан бутерброды.

— Нет, все в порядке, все в полном порядочке, — пробормотал Гусси, запихивая носки, фуражку и шейный платок обратно в сумку, потом за обе ручки поднял сумку с земли и выпрямился. — Нет, пинагор для нас не существует. Прогулки по проливу помогают нам возноситься душою к небесам, а также укрепляют нас в вере, — ухмыльнулся он. — Мы берем с собой ружьишко, шарахаем иногда из него в морских пташек, если они начинают слишком уж громко верещать. Разумеется, мы их понемножку и подкармливаем, подкинем иной раз кусочек-другой какой-нибудь сизой уточке, чтобы другие утки тем временем могли со всем усердием распевать на сон грядущий свои молитвы.

Сьера Бёдвар размахивал тростью, его колотила мелкая дрожь. Ах ты браконьер, думал он. Ах ты изверг несчастный.

Гусси собрался уходить, но тут взгляд его упал на уток, плавающих неподалеку. Он прищурился, словно беря их на мушку.

— Ишь какие смирные! Зимой все как миленькие очутятся в проливе, когда тут замерзнет!

Он не протянул руки на прощанье, только кивнул. Солнце светило ему в лицо, и он отвел глаза. В расстегнутом вороте рубахи виднелась загорелая шея с глубокой ложбинкой посередине. Щеки в черных точечках щетины, черные волосы отливают глянцем.

— Ну что ж, бывайте! Рад был повидать!

— Всего хорошего, — ответил сьера Бёдвар.

— Будь здоров, Гусси! — сказала фру Гвюдридюр.

Гусси зашагал по дорожке, пересекающей сад и соединяющей Соулейяргата с кольцом окружной дороги. Через несколько шагов он обернулся и наклонил голову.

— А какой он, ваш дом? Большой или не очень? Я могу поговорить с приятелем — может, он возьмется выкрасить вам крышу?..

Фру Гвюдридюр не дала ему договорить.

— Спасибо, не стоит. Мы что-нибудь придумаем, — произнесла она сухо.

* * *

Снова послышался гул мотора, правда на этот раз не такой оглушительный. Самолет промчался над садом, прокатился по полю за окружной дорогой и скрылся из глаз. После того как солнце опять ушло за облака, притягательная сила сада, по-видимому, еще увеличилась, и со всех сторон к нему потянулись люди. Прошла супружеская пара с двумя дочерьми, за ними — юноша в студенческой фуражке и с фотоаппаратом через плечо. Две девочки в светлых платьицах пересекли свежевыкошенную лужайку слева от сьеры Бёдвара, толкая перед собой детскую коляску и оживленно переговариваясь вполголоса. Несколько мальчишек играли на травянистом бугре, боролись, катались по земле. Еще несколько фигурок бегало между деревьями. Кто-то крикнул:

— Не уйдешь, негодяй! Не уйдешь!

О нет. Уйти нельзя. Да и есть ли такое место, где можно спрятаться? Сьеру Бёдвара била дрожь. Не тот герой, кто крепость вражью взял, а тот герой, кто с собой совладал, подумал он привычно. Вытащив из кармана скомканную оберточную бумагу, он повернулся к зеленой скамье возле дорожки.

— Вот же урна, — сказал он, бросая бумагу в урну. — Мусору место здесь, а не в озере!

Они шли по дорожке, бок о бок. Сьера Бёдвар опирался на палку, подарок давних прихожан, на душе у него по-прежнему было тягостно, он дрожал, словно полуувядший лист, и, вслушиваясь в замирающее эхо: «Не уйдешь, негодяй! Не уйдешь!» — пытался призвать свои мысли к порядку, вернее, не мысли, а страшную тень, которая все ползла, все тянулась из какого-то дальнего уголка души, грозя подмять ее под себя. Он знал, что тень остановится, только если он замолчит, и надолго, что тишина и молитва помогут загнать ее обратно в тот самый мрачный уголок души, забыть о ней, или притвориться, что забыл, но все-таки не смог удержаться:

— Бедная Свейнбьёрг!

— Н-да, — спокойно ответила фру Гвюдридюр. — Она умерла.

— Недолго же он оставался вдовцом!

— И то правда. — Фру Гвюдридюр по-прежнему была невозмутима. — Совсем недолго.

— Девушка с Фарер! — сказал сьера Бёдвар. — Двадцать пять лет! — И прибавил: — Бедняжка!

Фру Гвюдридюр пощелкала языком.

— Ну, не так уж она несчастна, эта девушка, — сказала она.

— Не так уж несчастна? — Сьера Бёдвар, дрожа, взмахнул палкой. — По-твоему, эта девушка не так уж несчастна? Да ведь для нее тут все чужое! Приехать за сотни километров, наверняка в поисках работы, и нарваться на человека, для которого нет ничего святого! Ничего…

Он замолчал посреди фразы, но больше уже не дрожал и не опирался на палку.

…Дряхлая, совсем почти слепая, согбенная от старости и непосильного труда старуха, пошатываясь, проводила его по обычаю до самой двери. Она была так благодарна ему за то, что он пришел почитать ей молитвы, просила господа благословить его, воздать ему сторицей за то, что он навестил старуху. Он возвращался с хутора под названием Мыс в гораздо лучшем настроении, чем то, в каком он пребывал последние месяцы, даже тихонько напевал какую-то песенку — кажется, слова к ней сочинил его школьный товарищ. Стоял сентябрь, день был воскресный, время приближалось к пяти. Спокойное море, ромашки отцвели, уже по-осеннему прохладная, ничем не нарушаемая тишина. Насвистывая, он шагал едва заметной тропкой и вскоре вышел к заливу, на восточном берегу которого раскинулась деревушка. Еще издали он услыхал какой-то шум, громкие крики, взрывы смеха. Тропинка свернула к разбитым на песчаной почве огородам хутора Прибрежного, где, сложенная кучками, догнивала картофельная ботва, а потом привела его на каменистый гребень к сушильням, и тут с берега донесся какой-то хлопок, одобрительные возгласы и вроде как церковное пение: «Прямо в рожу! А-минь!»

Секундой позже взгляд его упал на деревенского дурачка, малолетнего внука старухи с Мыса. Он выглядывал из-за камня рядом с сушильнями, протягивая ручонки к морю, растрепанный, с соломой в волосах.

Что же такое происходит на берегу? Кто это изображает там церковную службу? На что так жадно засмотрелся бедный маленький дурачок?

Он полез на вершину гребня, поближе к сушильням, откуда хорошо было видно бухту возле Прибрежного. Звуки неслись именно оттуда, и именно туда смотрел не отрываясь маленький Магнус. «Я только что виделся с твоей бабушкой, мой мальчик. Почему ты здесь прячешься?» — хотел было спросить он и тут увидел берег, спокойную гладь фьорда и бухту. Гусси, стоя у лодки, заряжал ружье. Ружье блестело. Четверо мальчишек следили за каждым его движением; двое из них жили тут же, в Прибрежном, они доводились друг другу двоюродными братьями и недавно прошли конфирмацию; остальные двое, братья с Песков, еще не были конфирмованы. У самого берега, в полосе прибоя, из песка торчал здоровенный шест, подпертый камнями. К середине шеста был привязан лоскут серой мешковины, испачканный малярными красками, а на верхушку водружен старый, заржавленный ночной горшок. Гусси опустился на колени возле кормы, наклонил голову и стал прицеливаться. Целился он долго, похоже было, что этот взрослый парень, которому вот-вот стукнет девятнадцать, растягивает удовольствие, наслаждаясь нетерпением примолкнувших дружков. Грянул выстрел — горшок на шесте подпрыгнул, мальчишки дружно завопили: «Попал! Гусси попал пастору прямо в ухо! Ха-ха-ха! Попал пастору прямо в ухо!»

«А-минь!»

Гусси выпрямился, отбросил пустую гильзу и гнусаво завыл: «А-минь!»

«Ха-ха-ха! Ты чертовски на него похож!»

Триггви из Прибрежного выругался так грязно да смачно, что превзошел в этом своего двоюродного брата Скули. А ведь совсем недавно был примерным конфирмантом, даже прослезился, когда торжественная процессия шествовала вокруг алтаря.

«Дай мне, — сказал он. Тут снова последовала нецензурная брань. — Я тоже хочу…»

«Погоди!»

Гусси сунул руку в карман, вытащил еще один патрон и, ухмыляясь, стал заряжать.

«Хочу поджечь сьере Бёдвару сучок пониже пупка!»

«Ха-ха-ха! Сучок!»

Маленький Магнус, бедный дурачок, смотрел, улыбаясь и пуская слюни, на того, над кем сейчас совершалось надругательство, не видя ничего удивительного ни в выходках разошедшейся компании, ни в том, что все это происходит на глазах у пастора.

«Гусси сейчас тебя стрелять! — вымолвил он, сияя от радости, и жалобно захныкал — А меня туда не пускают!»

На берегу разом стало тихо. Они заметили его, увидели на гребне. Братья с Песков бросились наутек, помчались вдоль берега, как пристыженные щенята. У двоюродных вид тоже был сконфуженный, оба не смели поднять глаз. Они не побежали, как братья с Песков, но быстро пошли следом за ними и скоро скрылись из виду. Гусси, однако ж, ухмылялся по-прежнему — будто ничего не случилось. Повозившись немного с заряженным ружьем, он стал на колени у борта лодки и притворился, что целится в шест.

«Мне нельзя с ними! — скулил маленький Магнус. — Мне с ними нельзя!»

Тишина, дрожа, натягивалась как струна, казалось, еще немного — и она лопнет. Он молча повернулся и, не отвечая дурачку, не дожидаясь, пока Гусси спустит курок, торопливо спустился с гребня, обогнул сушильни и вернулся на тропинку, по которой шел раньше. Он прошел совсем немного, миновал огороды, принадлежавшие Прибрежному. Не успел он ступить на широкую проезжую дорогу, ведущую к деревне, как игра началась снова, в чем он и не сомневался. Крики были уже не такие громкие и не слишком уверенные, но в тоне, каким их вожак изображал церковную службу, звучали все те же мстительность и злоба: «А-минь! А-минь!»

Что все это означало? Что было всему этому причиной? Как ему следовало расценить поведение этого взрослого парня, почти девятнадцатилетнего? Он что же, по умственному развитию под стать своим дружкам, желторотым мальчуганам, только что прошедшим конфирмацию, а то и вовсе еще не конфирмованным, легко поддающимся любому влиянию, падким на всевозможные шалости? Или он испытывает внутреннюю потребность во что бы то ни стало унизить своего духовного пастыря, выставить его на посмешище и тем отплатить ему за доброту и снисходительность? Ведь парень-то не заслуживал такого отношения. Он давно уже начал позволять себе дерзости, еще с лета, когда они наняли его покрасить дом, снаружи и частично внутри — столовую, спальню, кухню, — и он целые дни проводил у них. В конце концов он сделался в семье своим человеком, настолько, что без стеснения распевал псалмы на какой-нибудь веселенький мотивчик, хулигански переиначивал текст и даже, уплетая за обе щеки угощение, ухмылялся и отпускал иронические замечания. Это Гвюдридюр его пригласила, это она договаривалась с ним об оплате. Это она…

* * *

Сьера Бёдвар, помахивая тростью, медленно шел рядом с женой. Похоже, он был чем-то раздражен. Мрачная тень все ползла и ползла из дальнего уголка души, но вместо того, чтобы оказать ей сопротивление и сосредоточенно приготовиться к молитве, которой можно будет предаться в тиши кабинета, он опять не выдержал и сказал:

— Как ты говоришь? Наш дом?

Фру Гвюдридюр посмотрела на него удивленно.

Он дрогнувшим голосом повторил свой вопрос:

— Ты сказала — наш дом? И нужно покрасить крышу?

Фру Гвюдридюр кивнула.

— Ну конечно. И крышу, и окна.

— Наш дом? — Сьера Бёдвар взмахнул палкой, голова его опять мелко затряслась. — Разве мы живем в этом доме одни?

— Просто я так выразилась. — Фру Гвюдридюр вздохнула. — Я знаю не хуже тебя, что мы живем не одни.

— То-то и оно! — Сьера Бёдвар махал и махал тростью. — Но может быть, ты предварительно договорилась с соседями? Может быть, это они попросили тебя заняться ремонтом?

— Я не намерена советоваться ни с ними, ни с кем другим о том, что считаю совершенно естественным, — отрезала фру Гвюдридюр. Она была явно не расположена поддерживать этот разговор.

— Ничего себе! Интересно, что бы ты сказала, если бы они вдруг начали вести себя так, будто нас в доме нет? — Сьера Бёдвар судорожно глотнул ртом воздух. — И вообще, я впервые слышу, что крыша начинает ржаветь…

— Я тебе говорила об этом всего несколько дней назад. Ты, конечно, уже забыл.

Чушь! — подумал сьера Бёдвар, но не стал утверждать этого вслух. Он допускал, что жена, возможно, права. В том, что касалось событий недавнего прошлого, он не мог твердо полагаться на свою память.

— И все-таки надо было сперва посоветоваться с соседями, — буркнул он сердито. — Как можно ни с того ни с сего приглашать маляра?

— Можно подумать, он согласился!

— Это неважно! Ты все равно должна была сначала договориться с соседями! — Сьера Бёдвар взмахнул палкой и произнес внушительно, чеканя каждое слово: — Приглашаешь человека красить крышу и рамы, будто дом принадлежит тебе одной! Если только его можно назвать человеком, — прибавил он. — Этого болтуна и пройдоху!

— Я подумала, во сколько это нам обойдется, — сказала фру Гвюдридюр. — Не знаю, как тебе, а мне вовсе не улыбается платить по счету за каждый квадратный метр. Все и так жалуются на расценки.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что он помог бы нам сэкономить? — Сьера Бёдвар на секунду замер, у него даже дух перехватило. — Что благодаря этому наглому бездельнику и фанфарону я смогу положить в карман несколько крон?!

— Да что с тобой? — спросила фру Гвюдридюр. — Чего это ты вдруг точно с цепи сорвался?

— Это же тунеядец, вконец испорченный, преступный элемент! И он такой с пеленок! — Сьера Бёдвар не мог успокоиться. — Сколько он загубил гаг! Ведь его дважды хотели отдать под суд: один раз за то, что он гнал самогон, другой — за браконьерство.

— Не понимаю, чего ты так разошелся? — Фру Гвюдридюр говорила громко, напористо. — Почему это нельзя спросить у него, не возьмется ли он за покраску? Разве мы не обращались к нему за помощью, когда жили еще в Адальфьёрдюре? Разве он не покрасил наш дом?

— Кто обращался к нему за помощью? — спросил сьера Бёдвар. — Я?

— Очень может быть, что ты и это взвалил на меня в свое время, равно как и многое другое. Очень может быть, что Гусси сворачивал шеи гагам и слишком часто прикладывался к рюмке. Но что плохого ты можешь сказать про его работу? Разве он надул нас хоть в чем-нибудь?

— Я никогда в жизни не поручил бы этому бесчестному проходимцу даже самой мелкой работы, — сказал сьера Бёдвар, не взглянув ни на церковь за озером, ни на обветшалый епископский дом через дорогу. — Такие, как он, всегда внушали мне отвращение.

— Ну, ты скажешь! — Фру Гвюдридюр была скорее удивлена, чем рассержена. — Насколько я помню, в Адальфьёрдюре его все любили, он был очень веселый, к тому же золотые руки.

Ах, его, оказывается, любили. Этого развязного шута, этого махрового невежду, этого сквернослова, подумал сьера Бёдвар, а вслух сказал:

— Вот как! По-твоему, его действительно все любили?

— Ну, мой дружочек, ты, конечно, не в счет, — сказала фру Гвюдридюр. — Ты никогда не понимал юмора.

Вот тебе и раз! Сьера Бёдвар, вздрогнув, выпрямился, взмахнул палкой.

— Выходит, это все — юмор?

— Ну, знаешь! Я устала от твоего постоянного брюзжания из-за пустяков. Раз тебе так хочется, договаривайся сам с этой фурией с нижнего этажа и плати за каждый метр — пожалуйста. Я только и мечтаю, чтобы эти вечные ссоры и вся эта тягомотина прекратились раз и навсегда!

Сьера Бёдвар глотнул воздуха, но ничего не сказал. По спине его пробежали мурашки, словно он вдруг очутился на краю головокружительной бездны и отпрянул назад. Темная тень успела так далеко выползти из глухого уголка души, в котором он ее прятал, что ему оставалось одно из двух — либо пренебречь последствиями и сдаться на милость тени, либо всеми силами сопротивляться до тех пор, пока он не сможет помолиться в тиши.

— Только и мечтаю! — повторила фру Гвюдридюр.

Он молчал.

— Господь свидетель! — сказала она. — У меня нет больше сил выносить все эти ссоры и это вечное брюзжание!

Он был уверен, что она тут же перейдет в наступление, напомнит о растущей дороговизне, предложит ему опять платить за каждый квадратный метр, нарочно будет называть его Сигюрхансом. Когда она ничего такого не сделала, а продолжала молчать, как и он, у него стало еще тяжелее на душе. Что бы это значило? Чем объяснить этакую осмотрительность? Он скосил глаза и увидел ее профиль — никакой восковой улыбочки. Взгляните только на эту шляпку! — подумал он и мысленно отпустил по адресу красовавшегося на ее голове бочонка крепкое словцо: черт те что! Кому нужно это идиотское кокетство, ведь ей уже за шестьдесят! Голова его затряслась, по телу прошла мелкая дрожь, и он тут же упрекнул себя за грубое слово, сам испугался того, что едва не сорвалось с языка. Он шел, упорно глядя на носки своих ботинок и опираясь при каждом шаге на подарок давно исчезнувшего прихода. Кто вносит смуту в свой дом, тот сеет ветер. А кто не оскверняет уст нечистым словом, тот и душу свою от скверны убережет.

Они молча прошли мимо булочной на углу Тьярднаргата и Вонарстрайти, но на этот раз сьера Бёдвар не обратил на булочную никакого внимания и не почувствовал ни малейшего аромата, который напомнил бы ему давно канувшие в Лету школьные годы, хворост покойной Вейги и Бернхёфтовы плюшки. Он до того углубился в свои мысли, что даже не заметил, какой дорогой они шли, пока не очутился перед украшенной золочеными римскими цифрами железной калиткой. Здесь жил Гвюдмюндюр, директор какой-то фирмы, а следующий дом был уже их, вернее, их и супружеской пары с нижнего этажа. Сьера Бёдвар решил взглянуть на крышу — действительно ли она проржавела, поднял руку поправить очки, и в эту минуту фру Гвюдридюр нарушила молчание.

— Надеюсь, ты не забыл, что сегодня вечером мы идем в гости? — спросила она. Сьера Бёдвар опять разволновался. Поднял палку, точно замахиваясь на кого-то.

— Это к кому же?

— К сьере Стейндоуру и Финне.

— Ну конечно! К этим!

— Неужели ты забыл? Он вчера заходил и пригласил нас сегодня вечером на чашку кофе.

— Тоже мне — счастье!

— Что такое? — изумилась фру Гвюдридюр.

— Я сказал: «Тоже мне — счастье!» — Ноздри сьеры Бёдвара затрепетали, словно он учуял вдруг какой-то неприятный запах. — И повторяю: «Тоже мне — великое счастье!»

Фру Гвюдридюр покачала головой.

— Как ты только можешь, — сказала она, едва сдерживаясь.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Как ты можешь так говорить о наших старых и добрых друзьях, ведь он твой школьный товарищ, а она моя родственница.

— Бр-р! — Сьера Бёдвар взмахнул палкой, точно отбиваясь от невидимого врага, от замогильного призрака: чур меня! — Этот…

И тотчас умолк, опомнился, прикусил язык. Это ничтожество! И эта глупая толстая корова! — думал он. Этот хвастун и дилетант, он сумел пробиться вперед, отчаянно работая локтями, сумел прибрать к рукам несколько теплых местечек, одно другого лучше, а в результате, выйдя несколько лет назад на пенсию, оказался весьма состоятельным человеком! Что писали о нем в газете, кажется за прошлое воскресенье? «Известный теоретик богословия сьера Стейндоур Йоунссон произнес вчера блестящую проповедь на тему о нравственном долге христиан перед обществом, основанным на демократии». Известный теоретик богословия! В те годы, в гимназии, никому и не снилось, что этот непроходимый тупица Доури, которого вечно выручали два классных отличника, поскольку ученье давалось ему плохо, добьется такого признания. Известный теоретик богословия! Он, разумеется, с самого начала усвоил манеру говорить громкими фразами, вещал с церковной кафедры так, словно был душеприказчиком самой святой троицы, словно пути господни ведомы были ему наперечет, словно всемогущий господь был наподобие оборотистого дельца, готового в любую минуту заключить выгодный контракт с каким угодно проходимцем. Наловчился произносить возвышенные тирады, исполненные высокопарного оптимизма, говорить с нажимом или же нарочито невнятно, что должно было знаменовать поэтический подъем и окрыленность духа, не хуже любого актера научился владеть голосом, заставляя его греметь под сводами церкви, умел, когда надо, вызвать у прихожан улыбку, умел говорить проникновенно, со слезой, или, наоборот, запинаться, точно не находя нужного слова. Он умел сделать себе рекламу, заставить говорить о себе, умел угодить властям независимо от их платформы — более правой или более левой, чем его собственная, — был способен заигрывать с представителями самых различных политических взглядов и течений. У него даже хватило ума не афишировать в открытую своих спиритических пристрастий, пока он находился на службе. Доури — известный теоретик богословия… Да, что и говорить, в его жизни не было черных дней, и, даже уйдя на покой, он не удалился от дел, несмотря на возраст. В газетах постоянно мелькают его статьи, недавно он выпустил мгновенно ставшую бестселлером книгу об одной из своих подопечных, некоей перезрелой фрёкен, наделенной телепатическими способностями, и наверняка строчит сейчас очередной пухлый том о таинственных явлениях, зафиксированных во время спиритических бдений у какого-нибудь шарлатана…

Друзья? Бр-р!

Сьера Бёдвар дрожал, как воробей, запутавшийся в силках и знающий, что ему не вырваться. Он смотрел на тихую улицу, на католический собор, на дома, окруженные садиками, а видел скучный вечер, который предстояло провести в доме известного теоретика богословия, битком набитом старыми и новыми подарками от прихожан — картинами, фотографиями, всевозможными изделиями из серебра, фарфора, хрусталя, керамики, меди, не считая многочисленных скульптур, а также резьбы по дереву, преподнесенных знаменитому теологу в знак особой признательности (в их числе были письменный стол и рабочее кресло, настольная лампа с фигурками ангелов и громадная чернильница, претендующая на изображение самого источника Мимира) — Зато подарки в денежных купюрах, на которые паства в трех доверенных Доури приходах тоже отнюдь не скупилась, разумеется, не выставлены на всеобщее обозрение. У Доури очень рано обнаружились финансовые способности, он еще в молодые годы научился заботиться о собственном кошельке. Как-то так получалось, что всегда, когда надо было расплачиваться, кошелек у него оказывался пуст, словно нищенская сума. Сегодня вечером он, конечно же, примется разглагольствовать об общественной пользе, о благе отечества, будет расхаживать по комнате, болтая всякий вздор, а потом плюхнется в глубокое кресло, румяный, свеженький как огурчик (и это несмотря на все банкеты, на огромные количества поглощаемого им кофе и пирожных), дожидаясь, когда Финна, эта заплывшая жиром кубышка, с лицом, как коровье вымя, попросит его рассказать гостям об удивительных, потрясающих подтверждениях, полученных во время последнего спиритического сеанса у какого-нибудь ясновидящего Хафлиди или же телепатки Лёйги. Стоит кубышке только упомянуть одного из этих шарлатанов или обоих вместе, как теоретик богословия тотчас состроит благостную мину, голос его обретет подобающий тон: «Неоспоримые доказательства! Изумительный контакт!»

Сьера Бёдвар поднял палку, отмахиваясь от этой глупистики, и чуть было не прошел мимо собственного дома, но в этот момент Гвюдридюр отворила калитку.

— Ну вот мы и дома!

— Что? — переспросил он сердито, но тут же сообразил, где они находятся, повернулся и молча вошел в дом вслед за женой. Поднимаясь по лестнице, он нахмурился. И вовсе не из-за одышки или ревматизма — он вспомнил, что собирался взглянуть на ржавые пятна на крыше. Настроение испортилось у него вконец, едва он завидел блестящую, овальной формы латунную табличку, подарок жены, которую она велела привинтить к дверям квартиры без его согласия:

Бёдвар С. Гюннлёйхссон       pastor emeritus

Конечно, она обратилась за помощью к Стейндоуру, прежде чем заказать граверу табличку. Откуда ей знать латынь?

Как это похоже на недоучку Доури — всеми способами пускать пыль в глаза, хотя бы и с помощью того немногого, что он умел! И как это похоже на саму Гвюдридюр! Она и тут осталась верна себе, хотя явно считала, что делает широкий жест! Бёдвар С. Гюннлёйхссон, pastor emeritus! Пока жена доставала из сумки ключи и отпирала дверь, эти слова на табличке нагло ухмылялись, строили ему рожи. Она непременно снова обратится к Доури, когда наступит черед могильной плиты. Можно не сомневаться: она поставит на его могилу приличный камень и, вполне возможно, даже велит прилепить к нему какую-нибудь безделушку вроде голубки или соединенных в рукопожатии мраморных рук, чтобы все видели, как глубоко она чтит покойного мужа. «Сьера Бёдвар С. Гюннлёйхссон» — будет выбито на плите, а ниже — даты: родился тогда-то, посвящен в сан тогда-то, умер тогда-то, и, наконец, набившие оскомину слова:

REQUIESCAT IN РАСЕ. [10]

Латынь в стиле Доури.

— Ну что же. — Фру Гвюдридюр положила сумку на тумбочку перед зеркалом, сняла белые хлопчатобумажные перчатки и расстегнула пальто. — Пожалуй, приготовлю кофе.

Сьера Бёдвар хлопнул дверью с такой силой, что замок с грохотом защелкнулся. Начищенная до блеска латунная табличка исчезла. Вместо нее он вдруг ясно увидел надгробную плиту, увенчанную голубем, удивительно похожим на кокетливую шляпку жены: Requiescat in расе!

— Пожалуй, испеку парочку оладий, — сказала фру Гвюдридюр, сняла шляпку, провела ладонью по волосам и взглянула в зеркало. — А то у меня ничего нет к кофе.

Внутренний голос нашептывал сьере Бёдвару, что неведомое чутье подсказало жене, что с ним происходит, она уловила его душевное волнение и поняла: с ним творится неладное. Она будет рада от тебя освободиться, она моложе тебя, шептал безжалостный голос. Этого освобождения она ждала долгие годы.

Фру Гвюдридюр убрала перчатки и шарфик в верхний ящик комода, открыла шкаф, положила шляпку рядом с другими своими шляпками, повесила пальто на плечики, обтянутые веселеньким ситчиком.

— У тебя утомленный вид, — заметила она. — Ты случайно не болен?

— Нет!

— Помочь тебе снять пальто?

— Нет!

Собрав все силы, сьера Бёдвар швырнул трость в угол гардероба, повесил шляпу на крючок и без особой натуги снял свое поношенное черное пальто.

— Я… я не нуждаюсь в твоей помощи, — дрожащим голосом проговорил он. — Уж как-нибудь сам сниму свой парадный мундир!

Фру Гвюдридюр покачала головой, глубоко вздохнула.

— Ты сегодня страшно не в духе, дружочек. — Она не посмотрелась в зеркало, как обычно, наоборот — повернулась к нему спиной и застыла у комода, стала вдруг маленькой и старой. — Ты сегодня не в духе…

— Не говори глупостей!

Сьера Бёдвар тотчас ощутил раскаяние. Постучав костяшками пальцев по дверце шкафа, он скрылся в своем убежище, в кабинете, с такой поспешностью, словно кто-то гнался за ним по пятам, и закрыл дверь.

* * *

Он не стал ждать, когда сердцебиение вернется в норму и колющая боль в боку утихнет. Взобравшись на стул, он выглянул в окно. Оконные рамы снаружи и правда обветшали, краска местами выцвела и потрескалась, на двух рейках даже сильно облупилась, но он не взялся бы утверждать, что рамы и в самом деле сгниют, если их летом не покрасить. А что, если он ошибается? Может, Гвюдридюр права и рамы действительно требуют ремонта?

Так ничего и не решив, он сел в кресло у письменного стола, скользнул взглядом по фотографиям дочери, по стопке разноцветных книжных корешков, по письменным принадлежностям. Когда неприятное ощущение в левом боку почти совсем прошло, он склонил голову на грудь, крепко сцепил пальцы, закрыл глаза и стал молиться. Начал он со старинной молитвы, которую выучил еще перед конфирмацией, добавил к ней несколько довольно-таки бессвязных слов, прося даровать ему силу и утешение в трудный час, прочел про себя два стиха, которые также сопутствовали ему с детства, а затем очень, очень медленно прочитал «Отче наш», раскачиваясь в кресле и шевеля при этом тонкими губами. Да святится имя твое, да будет воля твоя, да приидет царствие твое и на небесах, и здесь, на земле. Аминь.

А-а-ми-и-нь! У него в памяти всплыли вдруг мерзкие крики, передразнивающие церковную службу. Устыдившись, что позволил им коснуться слуха, вместо того чтобы внимать голосу любви, он еще ниже опустил голову, еще крепче сцепил пальцы и долго молился, закрыв глаза. Молитва в самом деле принесла ему облегчение, однако не в такой степени, как он надеялся. Обычно, когда его терзали куда меньшие заботы, нежели сейчас, молитва оказывала на него более глубокое действие. Просите, и вам будет дано; ищите, и обрящете; стучите, и откроется вам. Он решил помолиться еще раз, когда волнение в конце концов уляжется, а до тех пор заняться каким-нибудь делом, почитать хорошую книгу или что-нибудь написать. Вполне возможно, это поможет ему обрести душевный покой. Он взял статью для «Церковного вестника», пробежал глазами несколько строчек, но, несмотря на то что накануне он столько времени выправлял их, они показались ему чужими, и он отложил их в сторону. Обычно ему достаточно было полистать одну из любимых книг — «Imitatio Christi» или стихи Йоунаса Хадльгримссона, — чтобы, вдохнув их живительной силы, ощутить себя в райских кущах, однако на сей раз он даже не пытался достать эти книги из шкафа.

Письмо, начатое перед тем, как отправиться на злополучную прогулку в Концертный сад, от которой на душе у него все еще сильно скребли кошки, по-прежнему лежало на столе. Поверх письма лежала авторучка. Он взял письмо и прочел:

«Дорогая дочка!

Дай бог, чтобы эти строки застали вас обоих, тебя и твоего мужа, в добром здравии. Пишу тебе не с тем, чтобы сообщить какие-то новости — ничего сколько-нибудь существенного или важного в нашей жизни не произошло с тех пор, как я писал тебе…»

Неожиданно сьера Бёдвар вспомнил, что в последний раз ходил на почту ровно две недели назад, в пятницу, погожим солнечным днем, около трех часов пополудни. Сочтя начало письма не слишком удачным, он порвал страницу и выбросил в корзину. Помедлив, он пододвинул кресло к самому краю старомодного письменного стола, взял авторучку, отвинтил колпачок и начал снова:

«Милая Свава!

Даст бог, эти строчки, которые я пишу, чтобы немного рассеяться и развлечься, застанут тебя в добром здравии, так же как и твоего мужа и всех его родных. С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь тебе…»

Взгляд сьеры Бёдвара невольно упал на фотографии дочери, разложенные на столе. Она улыбалась ему пятилетней девочкой, в день конфирмации и когда ей исполнилось двадцать, оживленная, кареглазая, темноволосая, хотя ее блестящие, шелковистые локоны ни на одной из этих фотографий не казались такими черными, как на той, что висела в гостиной. Там она была снята в белом свадебном платье рядом со своим мужем, инженером Джеймсом К. Эндрюсом. Новости, написал он. Какие же достойные внимания новости он может сообщить молодой женщине, живущей в другом полушарии? О чем расскажет? О новой инфляции, о растущей дороговизне, о том, что давно уже не может позволить себе купить книгу или коробку сигар, да что там — даже пачку обыкновенного хорошего трубочного табака? О чем он напишет? О том, что ее мать вынуждена изо дня в день «прибавлять ему пенсию», как она говорит, шить национальные флажки и вязать из шерсти традиционные исландские косыночки на продажу иностранцам? Но хорошо ли это, ведь письмо будут читать за тысячи километров отсюда, в городе самых больших на свете небоскребов? О чем же все-таки написать дочери? Может быть, о том, что ему не приходится жаловаться на отсутствие духовных контактов: время от времени их приглашает к себе на чашку вечернего кофе сьера Стейндоур — одних или с другими гостями, например достигшей критического возраста старой девой с кошмарным провинциальным выговором, которая уверяет, будто слышит таинственные голоса? Изредка там бывает также писатель весьма почтенных лет, который воображает, что нашел-таки научное объяснение собственному суеверию и предрассудкам, своим сумбурным «откровениям», всей этой оккультной галиматье. Написать о нем? Или, может, лучше вспомнить приятельниц ее матери, ведь она, конечно же, хорошо знает их, кроме, пожалуй, фру Камиллы Магнуссон, вдовы управляющего Бьярдни Магнуссона; или описать их посиделки за карточным столом, лишь начиная с прошлой зимы обретшие благообразие и хоть какой-то порядок?

Ох уж эти кумушки! Приятельницы Гвюдридюр! Правда, фру Камиллу можно причислить к их компании только с большой натяжкой, хоть она и покупала у Гвюдридюр вязаные косыночки и флажки, а у бедняги Вильборг, которая, несмотря на свой ужасный нос, была из них самой симпатичной, — куколок, одетых в грубое подобие национального костюма. Фру Камилла, разумеется, не отказывалась выпить с ними кофе и обсудить деловые вопросы, но никогда не садилась за карты и не приглашала их к себе в гости — либо не могла, либо ей это было ни к чему, она-то вращалась в гораздо более высоких кругах, чем ее товарки, имела два собственных магазина, в одном из которых торговали сувенирами.

«С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь тебе наскрести», — написал он и опять остановился. Новости? Прошлая зима, долгие вечерние бдения за картами у них в гостиной вспомнились ему так живо, словно все это было вчера. Кумушки садились в кружок и притворялись, будто играют в бридж, или как это у них там называется, а на самом деле занимались трепом, бесконечно обсуждали денежные вопросы, всевозможные махинации, свои и чужие, что кому удалось достать — и за сколько, с неиссякаемой энергией перемывали людям косточки, с наслаждением смакуя скандалы. Он слышал, как хихикает, тараторя без умолку, Сосса, успевавшая выложить не одну такую историю, тасуя и раздавая карты. При этом она жмурилась от удовольствия, снова и снова пережевывая промахи, затруднения и неудачи людей, с которыми вовсе не была знакома. Слышал, как громко фыркает фру Магнхильдюр, грубое, бездушное существо, воплощение алчности, про себя он окрестил ее Железным Сердцем, она все мерила на деньги и не стеснялась наживаться даже на собственных детях. Слышал, как гулко шмыгает носом и добродушно квохчет бедняжка Вильборг, которая была, в общем-то, из другого теста, от природы добрая и бескорыстная, а вдобавок до того неискушенная в карточной игре, что всякий раз проигрывала — при любых козырях, при любых картах на руках у нее и у партнеров. В десять часов Гвюдридюр открывала дверь его убежища, которое она называла конторой, и приглашала pastorem emeritum выпить с ними кофе. Простодушная Вильборг, громко шмыгая носом, продолжала молоть безобидную чепуху, зато Сосса и фру Магнхильдюр сразу притихали. Они взирали на него с почтительным изумлением, как на антикварную вещь, достойную музея, поминутно звали его господином пастором и при этом напускали на себя чинный и благостный вид, от которого его тошнило. Множество раз под всяческими предлогами он пытался уклониться от участия в этом карточном кофепитии, но Гвюдридюр была непреклонна. Pastor emeritus, этот странный субъект, никогда и ничего не смысливший в денежных делах, этот готовый в любую минуту рассыпаться музейный экспонат, в десять часов вечера должен был предстать перед ними как штык, чтобы Железное Сердце или Сплетница, упаси бог, не подумали, будто хозяин дома не одобряет их визитов.

Бёдвар С.

Requiescat in pace.

Сьера Бёдвар отложил перо. Ни одна новость, ни одно событие, о котором стоило бы рассказать молодой женщине, живущей за тысячи километров отсюда в столице огромной далекой державы, не приходили на ум. Он подумал, что не мешало бы почерпнуть мудрости в сочинениях святейшего монаха, Фомы Аквинского, или же почитать новую книгу, полученную в подарок от Индриди, — «Дневник деревенского священника» Бернаноса. Он решил, что из письма все равно ничего не выйдет, пока он не стряхнет с себя горечь, подступившую сразу же, едва он закончил свое обращение к господу, пока не очистит душу от мрачных теней, которые, судя по всему, ничуть не подвластны тому, что он провозгласил в своей статье о могуществе молитвы.

Индриди… Увы, Индриди уже нет на свете, и Бойи тоже. Зато у Стейндоура здоровье хоть куда. Известный теоретик богословия!

Сьера Бёдвар приподнялся, отодвинул кресло подальше от стола, вставил старый ключик в замок ящика, где хранились его воспоминания. Достав рукопись из помятой папки, он прочитал сначала коротенькие замечания на полях последней страницы, а затем слова:

«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»

Страшное предчувствие закралось ему в душу. Он вдруг подумал, что уже не напишет ничего сколько-нибудь стоящего, несмотря на выделенную государством субсидию, которой он был обязан неизвестно кому. Похоже, ему так и не удастся закончить своих растянувшихся на многие страницы воспоминаний, не удастся завершить даже часть, посвященную годам учения, и он почти не надеялся, что успеет написать продолжение, где его ожидала неизмеримо более трудная задача: выбрать верный курс между событиями, о которых можно рассказывать, и теми, которые надо унести с собой в могилу. Да и что проку, если ему даже и удастся довести книгу до конца и каким-то чудом издать ее? Какая судьба ждет эти книги в безудержно мчащемся куда-то, грохочущем мире, в мире войны, в мире пропаганды, в мире автомобилей и самолетов, денежного психоза, чрезмерного увлечения крепкими напитками? Кто в наши дни отважится на подвиг и возьмет на себя труд дочитать до конца увесистый фолиант, заранее зная, что там нет ни захватывающей интриги, ни описания таинственных и необъяснимых феноменов, ни похабщины? Кого заинтересуют простые, бесхитростные воспоминания старого человека, который стал священником отнюдь не по призванию, а из малодушия и из чувства долга и который всю жизнь, до седых волос, терзался и мучительно корил себя за это? Индриди? Конечно, Индриди прочел бы их, проглотил залпом, едва они появились бы на бумаге. И Бойи тоже прочел бы их и понял, хотя они во многом и не сходились во взглядах. Но их уже нет, оба они уже там, за чертой. Их нет — ни Индриди, ни Бойи.

Сьера Бёдвар убрал рукопись на прежнее место, в тайник, и запер ящик на ключ. Вставил ключ в замок другого ящика, поменьше, где хранились разные вещицы — изящная дамская шкатулочка с двумя засушенными цветками, разноцветные камешки в коробке из-под сигар, свидетельство об окончании Классической гимназии, а также большой запечатанный сургучом желтый конверт, на котором виднелась едва заметная карандашная надпись: «Передать Нац. б-ке».

Передать Национальной библиотеке? Когда, он это написал? Когда пришла ему в голову такая дикая мысль? Передать эти стихи в дар Национальной библиотеке — с условием, что конверт будет распечатан через двадцать пять лет после его смерти, и ни в коем случае не раньше? Он покачал головой, еле заметно шевеля губами, ощупал дрожащими руками конверт, погладил кончиками пальцев темно-красную сургучную печать. Нет, подумал он. Разве можно, чтобы после его смерти стихи, написанные им много лет назад, попали в руки посторонних лиц, не имеющих к нему ни малейшего отношения, ведь среди них могут оказаться и снобы, люди черствые, душевно неразвитые, которые станут вершить суд над его стихами, начнут выведывать его подноготную, строить на его счет всевозможные предположения, догадки. Нет, надо вынуть стихи из конверта, порвать их и выбросить, улучив момент, когда никого не будет дома. Самых дорогих сердцу, самых заветных своих стихов он не показывал еще никому на свете. Часть стихов из этого сборника были известны Индриди, другие читал Бойи. Некоторые из стихотворений были положены на музыку, однажды осенним вечером их пели в одном приветливом и милом доме.

Такие, стало быть, дела. Ну что же.

Сьера Бёдвар не стал открывать шкатулку с засушенными цветами. Не открыл он и коробки из-под сигар, где хранились морские камешки затейливой формы. Задвинув ящик, сьера Бёдвар запер его и положил ключ в карман. Потом снял очки и протер их носовым платком, вслушиваясь в мелодию Шуберта, эхо которой то стихало, то вновь начинало звучать после недолгой паузы:

Песнь моя летит с мольбою… тихо… в час ночной…

Сьера Бёдвар тихонько вздохнул, опустил голову, вытер платком веки. Надел очки и негромко ответил постепенно замирающему вдали эху:

— Стало быть, такие дела. Ну что же.

Он уже не чувствовал горечи, только умиротворение и грусть. Дурное расположение духа, так же как и боль в боку, больше не напоминало о себе, темные тени снова укрылись в том потаенном уголке души, откуда они нет-нет да и выползали. И все же, чтобы оправиться полностью, чего-то не хватало. Ему вдруг показалось, что никогда еще он не был до такой степени слаб и одинок. Он никак не мог вспомнить, зачем выдвигал все эти ящики, что искал. А ведь он что-то искал — в этом не было никаких сомнений. И найти это что-то было необходимо. Выдвинув третий ящик, незапертый, он прежде всего увидел письмо от дочери, лежавшее сверху. Если ему не изменяет память, письмо было двухмесячной давности. From Svava В. Andrews, 505 Woodhaven Blvd, Queens, Long Island, New York, U.S.A. — стояло на конверте в левом верхнем углу. Кажется, именно в этом письме она сообщала, что ее мужу, инженеру, очевидно, предложат в скором времени весьма высокооплачиваемую должность на другом американском предприятии. Если это случится, осенью они уедут в Южную Америку, на два года, а может быть, и больше. Она так и написала: «В этом случае мы будем жить в Чили или в Перу. Где именно, Джеймс и сам пока точно не знает. Он говорит, что речь идет о работе на рудниках, которыми фирма владеет в обеих этих странах. Джеймс говорит, что у нас будет великолепная вилла и прислуга — словом, ни забот, ни хлопот».

Разве они нуждаются в прислуге? Оба молодые, бездетные. И что за радость — жить в громадном особняке со множеством комнат совсем одним? Кто знает, куда он в конце концов утащит за собой Сваву, этот ее бесценный Джеймс, у которого на уме, похоже, одни математические выкладки, машины да доллары? Неужто он с такой же легкостью махнет и в Австралию, если ему предложат там еще более выгодную работу? Эти гигантские концерны, загребающие колоссальные прибыли, оплели своими щупальцами весь земной шар, их хищные разинутые пасти, готовые слопать все и вся, подстерегают на каждом шагу. Чили или Перу… Два года в Южной Америке?

Сьера Бёдвар сложил письмо и снова убрал его в конверт. Где будет он сам через два года? Сколько времени пройдет, пока он свыкнется с мыслью, что больше никогда не увидит ее в этой жизни? В конце концов, не все ли равно, где живет его дочь, в Северной Америке или Южной, если у нее все хорошо? Она оказалась даже счастливее, чем можно было надеяться, ей повезло несравненно больше, чем многим другим девушкам, как и она покинувшим родину. Он не сомневался, что ей в самом деле живется неплохо, что она вполне довольна жизнью — разумеется, на свой лад. Джеймс очень внимателен к ней и старается дать ей все, что можно достать за деньги и нужное, и ненужное. По их словам, они хотят пожить для себя, хотят развлекаться, все узнать, все изведать, благо есть такая возможность. Но со временем у них, бог даст, появятся дети, а тогда им придется изменить свой образ жизни и где-нибудь осесть, тогда появится у них и чувство ответственности. Вполне возможно, эта поездка на два года в Южную Америку, в Чили или в Перу, еще и не состоится. Кажется, в последнем коротеньком письмеце, присланном матери, Свава упоминала, что их планы как будто бы изменились. Письмецо это пришло совсем недавно, недели две назад, если только память его не обманывает.

В кухне послышался звон посуды. Жена, видимо, отдохнула и теперь принялась за работу. Сьера Бёдвар положил письмо обратно в ящик, на самый верх, чтобы не искать его, если понадобится вспомнить дату или уточнить что-либо из содержания. Все остальные письма Свавы хранились тут же в ящике, лежали стопкой справа, в глубине. Были здесь и ее подарки, которыми он необычайно дорожил, всякие пустячки, полученные от нее в подарок, когда она была еще совсем маленькой: вышитый носовой платочек, неумелая акварель, изображавшая церковь в Адальфьёрдюре, зеленый карандаш с навинчивающимся колпачком, склеенный из шести спичечных коробков комод с выдвижными ящичками, раковина улитки, испещренная глубокими желтыми бороздками.

Исчезла. Ее тоже оторвали от него, как и многое другое.

Сьера Бёдвар еще раз взглянул на фотографии. На одной его дочь была снята в возрасте пяти лет, на другой — в день конфирмации, на третьей — двадцатилетней. Она улыбалась ему со всех трех снимков, ласково и немного лукаво. Он вспомнил вдруг, что, по словам отца, его бабка Катрин, мать отца, была брюнетка, кареглазая и чернобровая, вдобавок очень худенькая и необыкновенно подвижная. Как обидно, что эта женщина, человек необычайно щедрый, широкой души, к тому же весьма одаренная поэтесса, за всю жизнь ни разу не побывала у фотографа! Правда, отец так часто и так живо рассказывал о своей матери, что ему иногда казалось, будто он знал ее при жизни, часто сидел у нее на коленях в детстве, даже рос под ее присмотром. Его маленькая Свава, милое его дитя, наверняка очень на нее похожа, думал он, рассматривая фотографии и задумчиво кивая собственным мыслям. Во всяком случае, внешне они должны быть очень и очень похожи, повторял он про себя вновь и вновь, и на душе у него становилось отраднее и светлее. Да, Свава была на редкость славной девочкой, его маленькой и славной девочкой. Так и есть, она уродилась в свою прабабку Катрин. Та — царство ей небесное — тоже все на лету схватывала, тоже была отзывчивой, всем и каждому старалась помочь. Обе темноволосые и кареглазые, обе тонюсенькие и юркие. Одно время он считал, что черные волосы — это очень красиво.

Если они не поедут в Южную Америку, то, может быть, дочка приедет домой? Появится в один прекрасный день на пороге без всякого предупреждения? Ведь нынешней молодежи ничего не стоит взять да и перелететь с одного континента на другой, из одного полушария в другое, для них это теперь не проблема. Что, если она возьмет да приедет…

Сьера Бёдвар принялся снова рассматривать подарки, разложенные на столе, — вышитый платочек, акварель с видом церкви в Адальфьёрдюре, комод из спичечных коробков, желтую бороздчатую раковину. Мысленно он видел дочь, вспоминал, как она впервые улыбнулась ему. Она лежала тогда в коляске, дрыгая ручонками и ножонками, невыразимо трогательная в своей беззащитности. Ее ручки, ее ножки — такие маленькие, такие хрупкие. И до чего же трудную работу им в скором времени предстояло научиться выполнять. Он вспомнил, как она что-то лепетала на своем языке, как семенила ему навстречу со слюнявчиком на шее, как забиралась к нему на колени, как, оседлав его ногу, просила покачать ее. Он взял в руку ракушку улитки — и вмиг очутился в Адальфьёрдюре, прошел по одной из улиц к морю, услышал ровный шум волн, бьющихся о берег, и нежный детский голосок: «Возьми ее себе, папочка, возьми!» Она нашла в песке две большие раковины и хотела, чтобы он непременно взял себе ту, что побольше. Славная девочка, его славная маленькая дочка, — что дал он ей взамен? Получила ли она от него всю заботу и ласку, в которых нуждалась? Снабдил ли он ее всем, что может ей понадобиться к жизни, отпуская ее от себя в широкий мир, в этот околдованный мир ядерных взрывов и космических полетов?

«Возьми ее себе, папочка, возьми!»

Сьера Бёдвар чувствовал щекой свежее дыхание того весеннего дня, чувствовал, как от этого вера его становится все крепче, все сильнее: «Насколько выше небо от земли, настолько пути мои выше ваших путей и настолько мои помыслы выше помыслов ваших». Судьба его девочки, его маленькой дочери, в руце господней, так же как и судьбы других живых существ. Святое провидение хранит ее всюду, где бы она ни была — по ту ли сторону океана, по эту ли. Оно будет и впредь осенять ее своим крылом, как оно уберегло ее раньше, когда соблазны легкой и беспечной жизни чуть было не увлекли ее в свой хоровод. Как часто он напоминал своим былым прихожанам, а еще чаще — самому себе слова апостола Иоанна: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем». И как часто комментировал он в своих проповедях слова апостола, сказанные им в Первом послании к коринфянам: «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».

Да. Любовь из них больше. Любовь ничего не требует, все понимает, все прощает, для нее не существует расстояний, она перебрасывает мосты через океаны. Тот, в чьем сердце живет любовь, никогда не будет одинок.

Сьера Бёдвар положил раковину на прежнее место, задвинул ящик, с усилием подтянул кресло ближе к столу, взял ручку и прочитал вполголоса: «С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь для тебя наскрести». По некотором размышлении, вместо того чтобы продолжать письмо, он разорвал его и начал в третий раз:

«Родная моя, любимая, дорогая моя доченька!

Даст бог, эти строчки, которые я сейчас пишу, застанут в добром здравии и тебя, и твоего мужа, и его родителей и сестер. Я пишу тебе не потому, что хочу сообщить какие-то новости, а просто так, чтобы скоротать время, и еще потому, что сильно по тебе скучаю. Надеюсь, ты в свою очередь тоже не захочешь остаться передо мной в долгу, потому что я изо дня в день жду лишь одного — когда блеснет мой солнечный лучик, и одной лишь живу надеждой — увидеть его снова, конечно же чем скорей, тем лучше. Разумеется, ты не должна делать из моих слов вывод, что твой отец решил вдруг на старости лет вмешиваться в чужую жизнь или указывать людям, как им следует поступать. Я никогда не стремился распоряжаться судьбами других людей и отнюдь не жду и даже не надеюсь, что вы с мужем вдруг измените свои планы из-за меня, вернее, из-за нас, твоих родителей. Главное, чтобы ты была довольна своей жизнью и чтобы у вас обоих все было хорошо. Мы с твоей матерью живем по-старому, слава богу, здоровье у нас обоих сносное, хотя, конечно же, возраст дает себя знать. Меня, правда, время от времени прихватывает ревматизм и разные другие недуги, но это для стариков дело обычное, да и не столь уж это интересный предмет, чтобы подробно о нем рассказывать».

* * *

Да, не столь уж это интересный предмет, чтобы подробно о нем рассказывать — о том, как временами подступает к горлу удушье, как больно бывает в боку, к счастью, правда, и то и другое быстро проходит, как невыносимо жутко становится, когда у тебя ни с того ни с сего отнимается левая рука и ноги вдруг отказываются тебе подчиняться. Сейчас он чувствовал себя хорошо. Нигде ничего не болело. Глядя на него, никто не сказал бы, что он только что пережил сильное душевное волнение, что какие-то причудливые, хмурые тени смутно маячили у него перед глазами, что он был полон опасений за свою душу, погрязшую вдруг в таком беспредельном мраке, что казалось, в этой жизни ей уже оттуда не выбраться. «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви». Ему чудилось, что он вот-вот что-то такое распутает, но кошмар уже миновал, боль в боку утихла. Только что он считал все потерянным, а теперь все вновь было как прежде, покой и благодать вокруг, деревья совсем рядом — рукой подать, дневной свет, правда, уже немного померк, на окнах дремлют мухи, а неподалеку поют-заливаются дрозды. К тому же из кухни в кабинет проникает дивный аромат, который означает, что его ждут горячие оладьи и кофе. Подкрепиться и в самом деле не мешает, как-никак уже почти пять. Гвюдридюр…

Сьера Бёдвар долго смотрел на свои золотые часы, подарок прихожан, которые машинально достал из жилетного кармана, потом спрятал их и принялся рассеянно теребить цепочку. Внезапно, словно вспомнив о чем-то, он откинулся на спинку кресла.

Гвюдридюр… Конечно, ее можно только пожалеть. Не такое уж это большое счастье — быть женой человека вроде него. Ведь он всегда был ни рыба ни мясо. Кто знает, может быть, многое сложилось бы у них с Гвюдридюр по-другому — и раньше, и теперь, — если б он следовал в жизни тем принципам, которые сам же провозглашал с кафедры, если б старался измениться, переломить себя, шел бы первым на уступки. В сущности, Гвюдридюр была неплохой женой, всегда принимала его дела близко к сердцу, заботилась о нем — разумеется, на свой лад. Если бы не она, разве они сумели бы купить эти полдома, когда переехали сюда из Адальфьёрдюра. Если бы не Гвюдридюр, он вряд ли смог бы в старости целиком отдаться любимому делу, с головой уйти в книги, не заботясь о завтрашнем дне, наслаждаться покоем в тиши этого вот кабинета. И субсидию, которую правительство выделило ему для продолжения литературной деятельности, наверняка тоже выхлопотала она. Кто-то ведь должен был через влиятельных лиц обратиться с соответствующим ходатайством в комитет по распределению государственных дотаций. Конечно, ему всегда казалось, что жена его слишком расчетлива, слишком озабочена их финансовым положением. Но как знать, что было бы с ними сейчас, окажись она в этих делах таким же профаном, как и он? К тому же нельзя сказать, чтобы Гвюдридюр ценила земные блага больше, чем некоторые из его собратьев священников, которые пекутся только о кошельке, о том, как бы ухватить кусочек пожирнее, которые всегда и во всем ищут прежде всего собственную выгоду. К примеру…

Сьера Бёдвар выпустил из рук цепочку. Что он тут сидит и выдумывает! Кто из знакомых Гвюдридюр вхож в комиссию по распределению государственных дотаций, кто обладает достаточным авторитетом, чтобы добиться от этой комиссии присуждения субсидии именно ему? Насколько он знал, это мог быть только один человек. Только сьера Стейндоур Йоунссон. Что ж, надо отдать справедливость бедняге Доури, верность всегда была у него в крови. До конца своих дней Доури, видимо, останется ему благодарен за помощь, которую получал в гимназии. Теперь он, конечно, начнет рассказывать всем об этой дружеской услуге, начнет хвастаться, звонить во все колокола… Неужели же Гвюдридюр и в самом деле пошла к нему, именно к нему просить, чтоб он это устроил? А почему бы и нет? Разве толстуха Финна, жена Доури, ей не двоюродная сестра? И разве сам Доури не пользовался долгое время такой же дотацией, не слишком, впрочем, это афишируя, когда сочинял свой опус о необъяснимых и таинственных феноменах?

Страшась додумать эту мысль до конца, сьера Бёдвар решил, что лучше пока не задавать себе таких вопросов. Глубоко вздохнув, он опять взялся за письмо и опять погрузился в атмосферу любви. Он писал дочери о том, что погода сейчас стоит безветренная и ясная, что давление над всей территорией страны неуклонно повышается, что вчера было пасмурно, а нынче к обеду выглянуло солнышко, что завтрашний денек обещает быть безоблачным и теплым, что, по сообщениям метеорологов, травы вошли в нормальный рост, что в этом году ожидается неплохой урожай сена и что, по-видимому, и для деревьев лето выдалось удачным, судя по березкам и кустикам рябины в его саду.

Неожиданно по всему кабинету прокатилась какая-то странная дрожь, словно волны вырвались на простор из-под тонкой корочки льда, сковавшего бухту. Сьера Бёдвар снова откинулся на спинку кресла, не выпуская из пальцев перо, прислушался к характерному грохоту, быстро замиравшему вдали. Он хорошо разбирался во всякого рода звуках, научился отличать этот грохот от любого другого и, заслышав его, больше не вздрагивал. Постоянные полеты громадных самолетов, набитых американскими солдатами и офицерами, над городом и его окрестностями давно уже перестали быть новинкой. Некоторые называли эти самолеты реактивными.

Что же, подумал он, ничего не поделаешь.

Мало-помалу ему стало ясно, о чем нужно написать дочери. Он отнюдь не был уверен, что сумеет закончить письмо сегодня, возможно, ему не сделать этого и завтра. Письмо будет длинное. Он постарается наверстать то, что, по-видимому, упустил в прошлом, совершив непростительную ошибку. Расскажет дочери о ее покойной прабабке Катрин, человеке необыкновенной доброты и стойкости, которая каждого умела порадовать и утешить. Напомнит ей о весенних утрах и летних вечерах в Адальфьёрдюре, напомнит имена гор, заливов, пустошей, глетчеров, озер и рек, которые она знала в детстве. Попросит ее вспомнить стихи некоторых поэтов о любви к родине, из тех, что были ему особенно дороги, например стихи Йоунаса Хадльгримссона, и попытается внушить ей, что в этом мире колдунов и чародеев важно лишь одно: не погубить свою душу, что бы тебе ни предлагали взамен, не отказаться от своей веры, от своей любви.

Длинное будет письмо.

Его нельзя писать наспех.

Он повертел перо, откинулся на спинку кресла, радуясь, что на душе у него опять покой и умиротворение. Аромат, доносящийся из кухни, ласкал его ноздри, напоминая, что жена готовит что-то вкусное, что его ждут оладьи и кофе. Вполне возможно, Гвюдридюр добавила в тесто изюма и тертой корицы, как она делала иногда, желая ему угодить. Обычные оладьи не вызывали у него особых эмоций, но горячие оладьи с изюмом, пахнущие корицей, политые сахарным сиропом, были для него лучшим в мире лакомством, вроде плюшек старика Бернхёфта или того хвороста, который пекла покойница Вейга. Сейчас ему очень хотелось съесть парочку таких оладий, а то ведь уж и забыл, когда ел их в последний раз. Но даже если Гвюдридюр и не добавила в тесто изюма и корицы, все равно он с наслаждением предвкушал, как подкрепится чашечкой кофе и выкурит трубочку.

Письмо… Да, да.

Сьера Бёдвар взял фотографии и принялся с любовью их рассматривать. На этом снимке дочке пошел шестой год, может быть, его сделали как раз той весной, когда она подарила ему улитку. Здесь она в день конфирмации, в правой руке сжимает псалтырь. А на этой фотографии ей только-только исполнилось двадцать. Милая, славная девочка, в нарядном платье, вырез, может, чуть великоват, в ушах блестящие сережки, а на шее модные яркие бусы, закрывающие большое, причудливой формы родимое пятно во впадинке между ключицами.

Вместо двадцатилетней дочери с фотографии на него вдруг взглянуло безобразное сказочное чудище, кабинет потонул в сумерках, время остановилось.

Во впадинке между ключицами? — подумал сьера Бёдвар. Во впадинке между ключицами?

Он часто заморгал, лицо побелело как мел и изменилось до неузнаваемости. Он все глубже и глубже вжимался в кресло, перо выпало из рук, но он даже не заметил этого. Внезапно ему стало ясно, что именно он все время пытался вспомнить и не мог. Словно вдруг налетел штормовой ветер и разметал шаткий карточный домик. Ветер все дул и дул, с такой отчаянной, безжалостной силой, что в конце концов оторвал пастора от кресла. Дрожа всем телом, ухватившись за край стола, сьера Бёдвар медленно поднялся на ноги. Он решил, что сумеет отбить атаку, если не будет стоять, а начнет двигаться, пройдется по комнате, еще и еще раз, до тех пор, пока не победит. Однако же, отпустив руку, он почувствовал, что с ним происходит что-то странное. Что со мной? Где я? Как я сюда попал? — подумалось ему. Голова кружилась, в ушах стоял тяжелый звон, все вокруг подернулось зыбкой пеленой. Он попытался было вновь ухватиться за край стола, поправить очки, но почувствовал невыносимую боль, скорчился и упал на пол.

В эту самую минуту фру Гвюдридюр громко позвала его из кухни пить кофе. Немного погодя жена позвала снова, на этот раз уже довольно нетерпеливо. Не дождавшись ответа, она открыла дверь. Сьера Бёдвар Гюннлёйхссон, ее муж, точнее, Бёдвар С. Гюннлёйхссон, pastor emeritus, неподвижно лежал на полу посреди кабинета.