Мир приоткрыл глаз — тот, что позрячей.

Клекчет куропатка, под ледовой глазурью журчат ручейки, грезя о весне, когда, разбухнув, превратятся они в бурные потоки, сокрушающие на своем пути все построенное человеком.

Над разбросанными по горному склону снежными бугорками кудрявятся дымки — это людские жилища. Все здесь одинаково голубое, за исключением искрящихся белизной горных вершин.

В Долине зима…

— Эй, я пришел забрать тут… гром с подойником… нет, слышь, давай мне кров с коровником… нее… э-э-эт-то… корм с помойником…

На подворье прилепившегося на горном склоне хуторка Брехка стоит оседланная лошадь, а эту околесицу бормочет себе под нос ее наездник — крупный мужичина лет сорока на вид. Его нестриженно наползающую на рот и заледеневшим водопадом свисающую на грудь рыжую бороду уже тронула седина, но, тем не менее, на него накутано одежек, как на ребенка, снаряженного провести целый день в сугробе. Высоко подтянутые штаны врезались в пах, кожух слишком велик или слишком мал — с какой стороны посмотреть, тесемки вязаной шапки так туго затянуты под подбородком, что ясно: не сам он их завязывал, а на каждую руку натянуто по три рукавицы, отчего он с трудом удерживает поводья своей мохнатой лошаденки — кобылки Розы.

Она усердно грызет удила; это ее ноги донесли их обоих сюда. Выглянув с хуторского подворья, можно увидеть следы копыт, что тянутся сюда от хутора Дальботн, от самых дверей дома священника: сначала по лугу, затем по берегу речки и через болотистую низину, а дальше — вверх по горному склону к тому месту, где и стоит она сейчас, ожидая избавления от своей ноши.

И всадник, наконец, сползает с седла. Теперь видно, как он сложен: коротконогий, широкоплечий, с большим выдающимся животом и с неестественно длинной шеей. Левая рука заметно короче правой. Он притопывает ногами, охлопывает себя руками, трясет головой и фыркает, как лошадь. Кобылка Роза поводит ушами.

— Горб с половником? Может так? — и мужчина своей короткой рукой смахивает с наружной двери снег.

Он стучится здоровой рукой и чувствует, как к кулаку приливает кровь. На улице холодно. Может, его впустят в дом?

В заиндевелом окошке мелькает голова, и чуть погодя уже слышится, как отворяют внутреннюю дверь, а потом с силой толкают наружную. Та поддается, отпихивая от себя нападавший за ночь снег, и озябший пришелец, отпрянув, начинает валиться на спину, однако упасть ему мешает сугроб.

Оправившись от неудавшегося падения, он видит, что в дверях стоит именно тот, к кому он ехал — Фридрик Б. Фридйоунссон или просто Фридрик-травник, ученый человек, ботаник и хозяин хутора, где живет невеста приехавшего — Абба. А его самого зовут Хаулфдаун Атласон, он — «дурачок сьеры Бальдура Скуггасона».

Дурачок разевает рот, но не успевает произнести заготовленную фразу, так как Фридрик-травник приглашает его в дом, а на это у дурака нет другого ответа, как только сделать, что ему сказано.

Они заходят в кухню.

— Раздевайся.

Фридрик приседает на корточки и, открыв дверцу отделанной кафелем печки, подбрасывает в нее дров. Те весело занимаются.

Здесь тепло и уютно. Дурачок, прикусив зубами край рукавиц, стаскивает их с трясущихся рук и принимается распутывать узел на тесемках шапки. Получается это у него плохо, и тогда из тесемочных пут его вызволяет сам хозяин. А когда хозяин же стянул с гостя и кожух, в нос ему ударило таким горьким зловонием, что он отшатнулся, напрягая ноздри:

— Кофе…

Про слуг священника из Дальботна говорили, что у них через поры вместо пота выделяется кофе. Скупердяй сьера Бальдур людей своих не кормил, а вместо еды накачивал их с утра до вечера черным как сажа, упаренным до густоты кофейным пойлом.

Фридрик обхватывает ручищи Хаулфдауна, они трясутся не от холода, а от расстроенных нервов — от кофейного перепития. Отпустив руки гостя, Фридрик предлагает ему сесть, а затем, сняв с крючка чайник, набивает его полурастаявшим снегом и ставит на плиту. Указав на чайник, четко наказывает дурачку:

— Ты следи за водой! Как крышка запрыгает, прийди ко мне и скажи! Я там в комнате буду — гроб заколачивать.

Хаулфдаун кивает головой и утыкается взглядом в чайник. Фридрик-травник по пути из кухни легонько поглаживает его по плечу, а уже через минуту из соседней комнаты доносится стук молотка.

Дурак таращится по очереди то на чайник, то на печку, больше — на печку. Она — знаменитое в округе чудо техники, но мало кому доводилось увидеть ее своими глазами. Из печки выходит металлическая трубка и убегает по стене в комнату, а затем — наверх, в спальню на чердаке, и, прежде чем проткнуть торфяную крышу и выпустить наружу дым, она успевает обогреть весь дом. Однако пуще всего дурачка зачаровывают ручной росписи фарфоровые плитки. Туда и сюда по печному телу разбегаются живописные цветочные узоры — да так проворно, что глаз не успевает уследить, и Хаулфдаун раскачивается на своем сиденье, провожая взглядом цветочный лепесток, что завивается то вверх, то вниз — всю дорогу до самого чайника.

Ах, да! Чайник! Он же за ним следит! Вода пощелкивает, попрыгивая между дном чайника и раскаленной плитой…

Фридрик-травник — это тот, у кого живет его Абба, да… Хавдис Йоунсдоттир… невеста Хаулфдауна, да… Она живет с Фридриком в Брехке, покуда Хаулфдаун на ней не женится, да… Тогда она уедет с ним, с Хаулфдауном… Но где же она сегодня?

Хаулфдаун выворачивает свою длиннющую шею и оглядывается назад. Там в комнате видно, как Фридрик забивает в крышку гроба последний гвоздь, и дурак обращается к нему со словами:

— А я… э-это… заб-брать г-г-гроб с покойником…

Резкость выражения заставляет Фридрика вздрогнуть. Это через своего работника вещает сьера Бальдур. Все, жившие в доме священника, как куры на подворье, вторили его манере выражаться, что вообще-то могло бы показаться смешным, если б выходило не так отвратительно и безобразно.

— Я знаю, Хаулфдаун, дорогой, я знаю…

Но еще больше Фридрика пугает последовавший за этим вопрос дурака:

— А-г где он-на… моя Абба?

Кипит вода, позвякивает крышка, у края чайника легко пузырится пена.

— Кип-пи-ит… — всхлипывает Хаулфдаун.

Это первый звук, донесшийся от него с той минуты, когда Фридрик-травник сообщил ему, что подружка его, Абба, умерла, и что она и была тем самым «покойником», за которым прислал его сьера Бальдур, и Сегодня этот гроб, который он видит там, на столе в комнате, будет предан земле на Дальботненском кладбище. Новость так поразила Хаулфдауна, что он зашелся долгим беззвучным плачем. Слезы катились из глаз и из носа, а уродливое тело сотрясалось на стуле, как тот листочек, что, трепыхаясь на осеннем ветру, не знает, оторвется он от кормившей его все лето ветки, или так и будет там дальше висеть и вянуть — и одно не лучше другого.

Пока дурак оплакивал свою невесту, Фридрик выставил на стол прибор для чаепития: прекрасной ручной работы английский фарфоровый чайник, две цвета слоновой кости фарфоровые чашки с блюдцами, оправленный серебром молочник и оправленную серебром же сахарницу, две чайные ложечки и ситечко из бамбуковых листьев. Под конец он достал чайницу, изготовленную из отшлифованного и покрытого лаком дуба, на которой виднелась надпись:

А. С. PERCH´S THEHANDEL

Плеснув немного воды в заварной чайник, Фридрик дал ему постоять, чтобы фарфоровые стенки прогрелись, затем отмерил туда четыре ложки чайных листьев и залил их крутым кипятком. Пьянящий аромат дарджилинского чая наполнил кухню. Подобный аромат поднимается от свежевспаханной земли, там тоже дух сладкий, пропитанный наслаждением, или хотя бы воспоминанием о наслаждении, которое лишь одному из них довелось познать — Фридрику Б. Фридйоунссону, ученому-ботанику из Брехки, одетому по-европейски в длинные штаны и жакет, и с бантом «а-ля поздний Байрон» на шее.

Чайный аромат поднимает дух Хаулфдауна и заставляет его позабыть о своем горе.

— А к-как э-это назыв-вается?

— Чай.

Фридрик разливает чай по чашкам и накрывает английский фарфоровый чайник грелкой. Хаулфдаун обеими ручищами берется за чашку, подносит ее к губам и осторожно пробует напиток.

— Чай?

Чудно́, что у такого вкусного напитка такое короткое название. Ему бы лучше называться «Иллюстрированные известия» — а это было самое длинное название, какое дураку было известно.

— А-а-а эт-то из Дании?

— Нет, это с гор Гималаев. Они такие высокие, что подняться на них — это как взойти на нашу гору тринадцать раз, да и то не дойдешь до вершины. Там, высоко на склоне этой великой горы, стоит селение Дарджилинг. Когда птицы в Дарджилинге начинают свой утренний щебет, оживают дорожки, бегущие от селения к чайным полям — это на свою работу спешат сборщики чая. Они бедно одеты, но у некоторых в носу серебряное колечко.

— А-а-а т-то дрозды щебечут? — спрашивает дурак.

— Нет, то щебечут певчие овсянки, а сквозь их затейливую песню слышится перестук дятла.

— А-п п-птиц, что я знаю, там не-е-ету?

— Да поди трясогузка там водится, — отвечает Фридрик.

Хаулфдаун кивает головой и прихлебывает из чашки, а Фридрик, подкручивая кверху левый ус, продолжает свой рассказ:

— У садовой калитки каждый сборщик получает свою корзину, и рабочий день начинается. До самого вечера собирают они верхние листочки с каждого куста, и подушечки их пальцев — это первая остановка чая на его долгом пути, что заканчивается, например, здесь, в Брехке — в этом чайнике.

Так и проходит этот утренний час.

На улице уже по-дневному светло, когда Фридрик и дурак выходят из дома, держа между собой гроб. Они несут его с легкостью: покойница не была крупной, да и гроб не великого искусства — сколочен из там и сям найденных по хутору древесных отходов, впрочем, вполне еще пригодных к употреблению и вроде бы без трещин.

На подворье их ожидает вдоволь нажевавшаяся лошадка Роза. Мужчины укладывают гроб на сани, хорошенько его привязывают и длинными жердями крепят сани с обеих сторон к седлу.

Покончив с тем, Фридрик достает из кармана письмо и показывает его Хаулфдауну:

— Это письмо отдашь сьере Бальдуру, но только после похорон! Если он спросит о письме раньше, скажи, что я забыл тебе его дать. А потом, как он отхоронит, ты и «вспомнишь»…

Фридрик засовывает конверт глубоко в карман дурака и, похлопав по карману, повторяет:

— После похорон!

И они прощаются: человек, чьей когда-то была Абба, и жених ее — теперь уже бывший.

* * *

Брехка в Долине, 8 января 1883 года

Его преподобию Бальдуру Скуггасону.

С сим посылаю Вам 33 кроны. Это уплата за погребение усопшей Хавдис Йоунсдоттир, и включает Вашу долю, вознаграждение шести носильщикам, плату за доставку гроба с хутора до церкви, за могилу, за три колокольных звона, а также за кофе, сахар и хлеб для Вас, носильщиков и тех гостей, что могут явиться на похороны.

На отпевании покойной, надгробной речи или читке родословной я не настаиваю, и тут Вам вольно поступать в согласии с Вашим вкусом, душевным расположением и пожеланиями прихожан.

О гробе и облачении усопшей позаботился я сам, благо привычен к тому с моих студенческих дней в Гагене, что брат Ваш, Валдимар, и может подтвердить.

Надеюсь, на этом наши отношения касательно похорон Хавдис Йоунсдоттир полностью закончены.

С почтением,

Ваш покорный слуга Фридрик Б. Фридйоунссон.

Р. S. Сегодня ночью приснилась мне бурая лисица, что бежала по каменистой пустоши и направлялась сюда, к нам в Долину. Жирнющая была и на диво густошерстая.

Ваш Ф. Б. Ф.

* * *

Вот теперь дурацким похоронным дрогам всего достает, и они выезжают со двора. Или правильнее так: они неуправляемо несутся вниз по склону до тех пор, пока, наконец, на берегу реки человек, лошадь и мертвец не приходят в некое равновесие. А уж по берегу этой речушки можно, как на коньках, проскользить прямехонько до самых дверей Дальботненской церкви.

А Фридрик-травник возвращается в дом, надеясь, что Хаулфдаун (с дурака-то что взять?) не станет по дороге открывать гроб и заглядывать в него.

В субботу, 17 апреля 1868 года, к мысу Онглабрьётснеф, что на полуострове Рейкьянес, прибило штормом потерпевшее крушение громадное грузовое судно — аспидно-черное, трехпалубное и трехмачтовое. Одна из мачт была порублена на куски, и экипаж, видимо, таким образом спасся, а судно после этого осталось без людей. Во всяком случае, так думали.

Плавучий исполин был так великолепен, что окрестный люд дивился и с трудом верил рассказам тех, кому довелось увидеть все своими глазами. Каюта на верхней палубе была такой огромной, что народу в ней могла поместиться целая деревня. Когда-то помещение каюты было шикарно отделано, но теперь краска на стенах облупилась, позолота с резных украшений слезла, а вся мебель была ужасно замызгана. Изначально ее пространство было разделено на отсеки, но теперь перегородки исчезли, и повсюду в беспорядке валялись отвратительного вида грязнющие матрасы. Это было бы похоже на постой привидений, если б не сильнейший запах мочи. Парусов на судне не было, а те обрывки, что были найдены, а также и канаты — все было истлевшее. Бушприт был отломан, а носовая фигура изуродована: она изображала королеву, но теперь ее лицо и грудь были искромсаны ножом. Видимо, в былые времена корабль был гордостью своего капитана, но потом попал в руки бесчестных морских разбойников.

Невозможно было определить, когда с судном приключилось несчастье и как долго оно проболталось в море. Там не нашлось никаких вахтенных журналов, а название почти совсем стерлось — как в носовой части, так и на корме. Однако в одном месте вроде бы виднелось: «…Der Deck..», а в другом: «V…г. ес…», и народ решил, что судно было голландское.

Когда эту громадину притащило к берегу, бушевал сильнейший шторм, и о спасении возможного экипажа или груза не могло быть и речи. Когда же, наконец, погода улеглась, то на место крушения со всего Сюдурнеса стекся народ и с воодушевлением взялся за работу. Люди вскрыли верхнюю палубу и под всеобщее ликование обнаружили, что судно было загружено исключительно жидким жиром, разлитым по одинаковым по размеру бочкам. Бочки были составлены плотными рядами и так хорошо закреплены, что пришлось по семи приходам собирать гвоздодеры, чтобы те бочки отодрать. Это удалось на славу.

После трехнедельной работы весь груз из верхнего трюма был переправлен на берег: девятьсот бочек жира! На поверку жир оказался превосходнейшим топливом для ламп, хотя и не был похож ни на что дотоле народу известное — ни по запаху, ни по вкусу. Разве что сопутствовал его горению легкий душок паленого человеческого волоса. Злые языки из других мест болтали, что жир был явно «человеческой природы», но лучше бы им этот поклеп возводить на самих себя и на свою собственную зависть! Ничто не могло омрачить радости сюдурнесцев от того дара, что Всемогущий Боже так любезно доставил к их берегу — без особых хлопот, человеческих жертв и совершенно задаром.

Когда народ взломал среднюю палубу, там оказалось бочек не меньше, чем на верхней. Их число будто и не уменьшалось, хотя разгрузка шла с мужественным рвением. Как вдруг, в один прекрасный день, на корабле обнаружилась какая-то жизнь — что-то шевелилось в темном закутке у кормы, куда можно было попасть только по узкому проходу между левым бортом и тройным штабелем бочек. Из закутка доносились вздохи, стоны и металлическое позвякивание.

Эти странные звуки наводили на людей ужас. Трое смельчаков вызвались нырнуть в потемки и разведать, что бы это могло быть. Но только они приготовились ринуться на незваную опасность, как из-за бочек, спотыкаясь, выковыляло такое жалкое существо, что народ чуть было не забил его до смерти ломами и гвоздодерами — так напугало их это зрелище.

Это была девчонка-подросток. Ее темные волосы дикой порослью спадали на плечи, кожа от грязи отекла и воспалилась. На девчонке не было ничего, кроме вонючего рваного мешка. На ее левую лодыжку было одето железное кольцо — таким способом она была прикована цепью к опорной балке гигантского судна, а по ее ужасному ложу можно было догадаться, какую пользу имел с нее экипаж. В руках она держала сверток, вцепившись в него мертвой хваткой, и не было никакой возможности его у нее отобрать.

— Абба… — выдохнула она так опустошенно, что народ содрогнулся.

И лучше объясниться она не могла, хоть и подступали к ней с расспросами. Спасателям сразу стало ясно, что она дурочка, а некоторым показалось, что была она еще и брюхатая. Девчонку вместе со свертком переправили на берег, в руки префектовой супруги. Там бедолагу накормили и дали два дня поспать в постели, а потом переодели в другую одежду и отправили в Рейкьявик.

В третье воскресенье июня, когда разгрузочная команда все еще трудилась на выгрузке бочек, мимо Рейкьянеса проследовало почтовое судно «Arktúrúx». Когда оно проплывало мимо останков «жировой» посудины, у поручней, дабы полюбоваться на лежащее на мели чудовище, столпились пассажиры. Жироразгрузчики, отвлекшись от своей работы, махали пассажирам. Те, только что чудом спасшиеся из трехдневной мерзкой штормяги на севере от Фарерских островов, вяло помахивали в ответ.

В толпе пассажиров находился высокий молодой человек. Его плечи укрывал шерстяной в коричневую клетку плед, на голове красовался темно-серый котелок, а в углу рта торчала длинная курительная трубка.

Это был Фридрик Б. Фридйоунссон.

Фридрик-травник набивает трубку и поглядывает на сверток. Тот лежит на комнатном столе — там, где только что стоял гроб. Что-то плотно замотано в черную парусину и накрест перевязано тройным шпагатом. Упаковка не растрепалась, хоть ей уже более семнадцати лет. Сверток по размерам сантиметров сорок в высоту, тридцать в длину и двадцать пять в ширину. Фридрик берет его в руки, подносит к уху и трясет: на вес фунтов десять, внутри ничего не перекатывается, ничего не бренчит — впрочем, как и раньше…

Фридрик опускает сверток на стол и идет на кухню. Сунув в печь спичку, подносит огонек к трубке и медленными уверенными потяжками раскуривает ее. Табак потрескивает. Фридрик глубоко затягивается первым дымком дня, и, выдыхая его, произносит:

— Умпх Аббы…

«Умпх» на языке Аббы могло означать так много: коробка, сундук, гроб, ящик или, например, шкатулка. Фридрик уже давненько догадывался о том, что хранил этот сверток, и частенько ощупывал его, но только сегодня в первый раз он сможет удовлетворить свое любопытство.

* * *

Дорожки Фридрика и Хавдис сошлись на третий день после его прибытия в Исландию. Возвращаясь тогда домой после обильного ужина и кофепития под стать Гаргантюа, а также долгих застольных песнопений у своего бывшего учителя, господина Г., Фридрик доверился своим ногам, и те очень скоро вывели его из Квосина за город, к югу от щебневой пустоши, к морю, где он бросился бежать по берегу, крича в светлую вечность: «Поклоняюсь тебе, океан — отраженье свободного духа!»

Дело было на Иванов день: на высоком стебле покачивалась муха, посвистывал зуек, а поверх травы тянулись лучи полярного ночного солнца.

Рейкьявик в те времена был так невелик, что крепконогому ходоку хватало получаса, чтобы обойти его весь кругом, и потому не прошло много времени, как Фридрик снова оказался на том же месте, с которого и начал свой вечерний променад — позади дома своего седовласого учителя господина Г. Из задних дверей дома как раз вышел сын кухарки, балансируя подносом со стоящей на нем жестяной кружкой с водой, картофельными очистками, кожицей от форели и раскрошенными кусочками хлеба — объедками от сегодняшнего пиршества.

Фридрик остановился, наблюдая, как паренек поднес все это к убогой, притулившейся сбоку к подсобным постройкам, сараюшке и, открыв там маленькое куриное оконце, осторожно просунул в него поднос. Из сарая послышалась возня, фырканье, стук и похрюкиванье. Парнишка поспешно отдернул руку, захлопнул оконце и повернул было обратно к дому, но натолкнулся на Фридрика, к тому времени уже зашедшего во двор.

— Кто это у вас там, датский купец? — Фридрик произнес это с той полушутливой небрежностью, какая обычно смягчает дурные вести.

Юнец, уставившись на Фридрика, как на лунного жителя из мемуаров барона Мюнхаузена, угрюмо пробурчал:

— Ну дак, видать, та шалава, что избавилась от дитя на прошлой неделе.

— Ну?

— Ага! Та самая, которую застукали, когда она закапывала мертвого дитенка в могилу Оулавура Йоунссона, студента.

— А здесь-то она чего?

— Дак, никак судебный пристав попросил свояка подержать ее у себя. Разве ж можно ее в кутузку вместе с мужиками? Так мама говорит…

— И что с ней собираются делать?

— Ну, дак, наверно отправят в Копенгаген для наказания, а как вернется — продадут первому, кто за нее цену даст. Если вернется…

Паренек воровато огляделся по сторонам и достал из кармана табачный рожок:

— А вообще-то мне нельзя болтать о том, что в доме говорят…

Он поднес рожок к ноздре и со всей мочи потянул носом. На том беседа и закончилась. Пока кухаркин сын боролся с чихотой, Фридрик подошел к сараюшке, присел на корточки и, осторожно открыв оконце, заглянул внутрь. Там было темно, но между досками на крыше голубела светлая полярная ночь, и этого было достаточно, чтобы глаз освоился. Тогда в одном из углов сарая он различил женскую фигуру — это была заключенная.

Она сидела на земляном полу, вытянув перед собой ноги и согнувшись над подносом с едой, как тряпичная кукла. В маленькой руке она зажимала картофельную кожурку, которой обхватывала собранную в кучку рыбную кожицу и кусочки хлеба, отправляла все это в рот и добросовестно пережевывала. Когда она, отхлебнув из кружки, тяжко вздохнула, Фридрику показалось, что уж довольно с него созерцания этого несчастья. Он пошарил рукой в поисках дверцы, чтобы закрыть окошко, но с громким стуком наткнулся локтем на стену. Та, в углу, заметила его. Подняв голову, она встретилась с ним взглядом и улыбнулась. И улыбка эта удвоила все счастье в мире. Но прежде чем он успел кивнуть ей в ответ, улыбка исчезла, а вместо нее появилась такая ужасная гримаса, что у Фридрика брызнули из глаз слезы.

* * *

Фридрик развязывает узел на свертке, наматывает шпагат на ладонь, сталкивает на кончики пальцев и засовывает в карман жилетки. Размотав парусину, он обнаруживает под ней два других свертка, каждый из которых завернут в коричневую вощеную бумагу. Фридрик ставит их рядышком и разворачивает.

Содержимое свертков на вид совершенно одинаковое: сложенные в стопку деревянные дощечки, по двадцать четыре штуки в каждой стопке. Фридрик «перелистывает» дощечки на манер карточной колоды. Почти все они покрашены с одной стороны черной краской, а с другой — белой. Однако ж в одной стопке есть несколько дощечек с черной и зеленой сторонами, а в другой — с черной и голубой.

Фридрик почесывает бороду:

— Ай да Абба! Вот так головоломку ты протащила с собой через всю свою жизнь!

Теперь в маленькой зале в Брехке начинается странное действо: хозяин Брехки с осторожной тщательностью ощупывает каждую частичку лежащей на столе головоломки и с великим вниманием со всех сторон осматривает: на зеленых и голубых дощечках нарисованы буквы — похоже, на латыни, и это облегчает задачу.

Фридрик приступает к составлению дощечек. И начинает с голубых.

С 1862-го по 1865 год Фридрик Б. Фридйоунссон изучал в Копенгагенском университете естественные науки. Образование он не закончил, как, впрочем, и многие его соотечественники. Однако в последние три года его жизни в Дании он числился штатным работником аптеки «Элефант», что на Большой Королевской улице. В то время ею заведовал аптекарь по прозвищу «Орлиная шея». В этой аптеке Фридрик дослужился до позиции провизора и помогал управляться с инебриатусами: эфиром, опиумом, «веселящим газом», мухоморами, белладонной, хлороформом, мандрагорой, гашишем и кокой. А вещества эти, помимо использования их для разного рода лечений, были в большом почете у копенгагенских лотофагов.

Лотофагами назывались люди, которые жили, вдохновляясь стихами известных французов: Бодлера, Готье, де Нерваля и де Мюссе. Они закатывали пирушки, о которых многие были наслышаны, но немногим довелось самим на них побывать. На этих пирушках целительная растительность быстро и приятственно уносила гостей в иные миры — как телесно, так и духовно. Фридрик бывал там частым гостем, и однажды, когда все встали от полета по эфирным «аттракционам», он известил своих попутчиков по путешествию: «Я видел универсум! Он создан из стихов!». И датчане тогда единодушно признали, что говорит он, как en rigtig Islaending.

Однако путешествие Фридрика летом 1868 года было совсем другой, приземленной, природы. Он прибыл тогда в Исландию, чтобы распорядиться хозяйством своих родителей, умерших той весной от пневмонии — с разницей в девять дней. Хозяйства было всего ничего: небольшой хуторок Брехка на самом отшибе долины — на горном склоне, корова Криворога, несколько тощих овец, скрипка, шахматный столик, сундучок с книгами, материна прялка и кот по кличке Маленький Фридрик. Фридрик-травник поэтому планировал остановиться здесь ненадолго: не много времени требовалось на то, чтобы продать сельчанам живность, оплатить долги, запаковать вещички, удавить кота и спалить хуторские постройки, которые, как Фридрику было известно, уж и так заваливались на бок.

Он так бы и сделал, не подбрось ему мирозданье эту неожиданную головоломку — одной светлой июньской ночью, в отвратительной сараюшке.

* * *

Дощечки укладываются в странную мозаику. То, что раньше казалось Фридрику непостижимой загадкой, теперь само управляет его руками. Похоже, эта головоломка обладает волшебным свойством разгадывать саму себя. Вроде и не думая, прикладывает человек одну дощечку к другой, и, как только их края соприкасаются, тут же паз одной дощечки впадает в самый паз другой, и уж невозможно отделить их друг от дружки. И так вперед и вперед, пока черно-голубые дощечки не образовывают дно, а черно-белые — стенки чего-то, смахивающего на длинное глубокое корыто — голубое и белое внутри и черное снаружи.

Внутри на дне появляется фраза: «Omnia mutantur — nihil interit». Фридрик горько усмехается: «Все изменяется, ничто не исчезает». Он и представить себе не мог, какой мастер-искусник мог пожаловать Хавдис это сокровище, да еще выбрать для нее цитату из самого Овидия.

С задов дома доносится мычание, и разгадыватель головоломки пробуждается от своих раздумий. Это мычит, требуя обслуживания, Криворога Вторая. Фридрик откладывает свое занятие и спешит в хлев. Он еще не привык к новому распорядку вещей в Брехке — о скотине обычно заботилась Абба.

* * *

Одной из обязанностей студентов Копенгагенского университета было сопровождение одиноких покойников до могилы. Этому безрадостному занятию сопутствовала плата в двадцать далеров, и Фридрик, как и любой человек, совестливо ее исполнял. А так как он был здорово помешан на книгах и в вечном долгу у книготорговца Хоста, то также с радостью ухватился и за предложение дежурить по ночам в городском морге. Там ему добавился еще один приработок — переводить для туповатого, но состоятельного студента-патологоанатома из Христиании статьи из иностранных медицинских журналов. Множество ночей просидел Фридрик у коптящей лампы, переводя на датский язык описания новейших способов удержания в нас, бедных человеках, жизни, а вокруг на столах лежали трупы, и не было им никакого спасения, несмотря на ободряющие вести об успехах электролечения.

Как-то в третьем номере журнала «London Hospital Reports» за 1866 год Фридрику попалась статья лондонского врача Д. Лэнгдона X. Дауна о классификации идиотов. В статье он попытался объяснить феномен, над которым многие давно ломали голову: отчего у белых женщин иногда рождались дефективные дети азиатского вида. По теории Д. Лэнгдона X. Дауна, потрясение или болезнь женщины в период беременности могли стать причиной преждевременного рождения ребенка. И такое преждевременное рождение могло случиться на каком угодно из хорошо известных девяти ступеней развития человеческого плода: рыба — ящерица — птица — собака — обезьяна — негр — монголоид — индеец — белый человек. В случае с рождением дефективных детей азиатского вида, преждевременные роды, по всей видимости, случались на седьмой ступени.

Другими словами, монголоидные дети доктора Дауна рождались, не пройдя последних стадий развития, и потому были обречены всю свою жизнь оставаться по-детски покорными и наивными. Впрочем и их, в точности как и других людей низших рас, можно было лаской и терпением научить многому полезному.

В Исландии от таких детей избавлялись при рождении.

В отличие от придурков другого сорта, по которым не сразу было видно, что они не дойдут до ума, даун-ребятенок был состряпан по иному рецепту, из другого — чуждого — сырья. Волосы у таких детей были толще и грубее, кожа дряблая и желтоватая, тело кубовидное, а глаза прорезаны наискось — будто щели на парусе. И тут уж очевидцы были ни к чему. Прежде чем такой дитенок успевал испустить свой первый крик, повитуха прикрывала ему и рот, и нос и возвращала его душонку в тот великий котел, откуда черпается вся людская особь. Дите, говорили, родилось бездыханным, и труп передавали в руки ближайшего священника. Тот свидетельствовал, какого оно было пола, хоронил бедолагу, и дело с концом.

Но бывало, что какой-нибудь из этих неудачных детишек все же выживал. Такое случалось чаще всего в забытых Богом захолустьях, где некому было вразумить матерей, полагавших, что совладают со своими дитятами, хоть и чудаковатыми. Ну а те, конечно, и пропадали, блуждая в неразумии своем: сеяли кости по горным дорогам, находились полуживыми на дальних выпасах, а иногда забредали прямехонько в житиё незнакомого им люда. А потому как бедолаги эти не ведали, кто они и с каких краев их принесло, то власти и приписывали их на тот двор, что стал концом их пути. Хозяевам эти «божьи послания» были к великой досаде, а все домочадцы почитали унизительным делить свое жилище с уродами.

* * *

Не было никакого сомнения, что несчастная, заключенная на задворках у свояка рейкьявикского пристава, как раз и была из таких «азиатских» бедолаг, что не имеют за душой ничего, кроме вздоха в собственной груди.

Она обтерла с рук еду, обхватила голову плачущего в курином окошке молодого человека, и утешала его такими словами:

— Фурру амх-амх, фурру амх-амх…

Внизу, в долине, смеркается, и послеполуденная зимняя ночь начинает карабкаться вверх по горному склону. Темень будто исходит из вырытой в восточном углу дальботненского кладбища могилы: сначала потемнело там, а потом — во всем остальном мире. И дела со светом хуже обстоять не могут: из дверей церкви с гробом на плечах выходят четверо мужчин, за ними по пятам — священник, а вслед за священником — несколько одетых в черное старух из тех, что всегда в добром здравии, как кого хоронить. Похоронная процессия идет скорой поступью, будто пританцовывая, шажки короткие и с быстрыми вариациями — кладбищенская дорожка совсем обледенела, даром что Хаулфдауну Атласону было приказано ее подолбить, пока в церкви отпевали его невесту. Сейчас Хаулфдаун стоит у кладбищенских ворот и звонит в похоронный колокол.

Ветер, подхватив медную песню, несет ее из долины вверх по склону, в комнату к Фридрику, и он слышит ее отзвук… Или нет, не слышит, просто в закоулках его ума в крохотный колокол звонит знание того, что Аббу хоронят именно сейчас.

Фридрик заканчивает складывать вторую часть головоломки. Она абсолютно такая же, как и первая, только дно ее изнутри зеленое. Латинская фраза на дне другая, хотя все того же автора «Метаморфоз», и звучит она так: «Груз становится легким, когда несешь его с покорностью». Так что в момент, когда носильщики на дальботненском кладбище опускали в черную могилу ветхий гроб, не все еще в Долине покрыл мрак, потому что именно в этот момент в Брехке пролился свет на то, что же скрывалось в свертке, который когда-то привезла с собой в эту северную долину Хавдис Йоунсдоттир, или просто Абба, которую Фридрик Б. Фридйоунссон, любимый ученик свояка судебного пристава, избавил от наказания за избавление от дитя по неразумению — с условием, что с того самого дня и до конца своей жизни она будет находиться под его постоянным неусыпным присмотром.

Сложенные вместе половинки головоломки образовали мастерски сработанный отлакированный гроб.

* * *

Когда Фридрик Б. Фридйоунссон вместе со своей странноватой служанкой прибыл из Рейкьявика в Долину и поселился на родительском хуторе, в Дальботненском приходе служил уже порядком одряхлевший священник по прозвищу «сира Якоб со зрачком». Отчество его было Хатльссон, и еще в детстве он рыболовным крючком случайно выдернул себе глаз.

Священник этот, будучи сам невежей, так привык к дурным манерам своих прихожан: потасовкам, отрыжкам, пердежу и перебиванию дурацкими вопросами, что предпочитал делать вид, будто не слышит, когда Абба начинала подпевать за ним во время службы, а делала она это исключительно четко, во всю мочь, и всегда невпопад. Святой отец больше беспокоился о том, чтобы старший певчий не захлебнулся от плевков своих односельчан. Певчим был бонд из Бартнахамрар по имени Билли Сигургилласон. Мужчина он был голосистый, пел с толчками и переливами, а на высоких нотах так разевал рот, что глотка зияла. В такие моменты церковные гости развлекались тем, что закидывали ему в рот обслюнявленные табачные жвачки, и надо сказать: многие уже здорово подналовчились попадать.

По прошествии четырех лет после приезда Фридрика и Аббы в Долину сьера Якоб умер, и приход здорово по нему скорбел. Его поминали как человека страховидного и нудного, но доброго к детям.

На его место был прислан сьера Бальдур Скуггасон, и с тех пор в церковных нравах в Долине наступили новые времена. Теперь, пока святой отец проповедовал, народ в церкви сидел тихохонько, прикусив языки, ибо знал, как новый сьера обходился с безобразниками: он подзывал их к себе после службы, отводил за церковь и дубасил. А женская часть прихода сразу же обратилась в святош и вела себя так, будто никогда в жизни не досаждала «сире со зрачком», приговаривая, что тумаки были только на пользу тому хамью, за которым они были замужем или которому были обещаны, и что вздуть это хамье нужно было уже давно. Особенно еще и потому, что новый сьера был бездетный вдовец.

Гилли из Бартнахамрар заливался теперь звончее прежнего, чеканя коленца с быстротой машинного поршня и вовсю разинув зев. А вот Фридрика попросили оставлять Аббу дома. «Божье слово должно доходить до ушей паствы, не прерываясь воплями придурков», — так выразился сьера Бальдур после первой и единственной его мессы, посещенной Аббой. Переубедить его не было никакой возможности — он и видеть ее подле себя не хотел. И ни один из нововоспитанных и свежеотшлепанных прихожан не вступился за простоватую женщину, не знавшую большей радости, чем принарядиться и посидеть с другими в церкви.

С той поры Фридрик и Хавдис редко общались с жителями Долины. Хаулфдаун Атласон наведывался к Аббе, когда мог, а вот священник, попадись они ему навстречу, давал порядочного кругаля.

* * *

Дальботненское кладбище в Долине стоит на берегу Ботнсау — неширокой, спокойной и довольно глубокой речки. Ее высокие берега сплошь утыканы мелкими, затянутыми жирной железистой пленкой болотцами — там хорошо брать торф. После снежных зим эта тихая речушка приходит в неистовство. Она несется по своему руслу с такой дьявольской одержимостью, что грязно-серая ледниковая вода, выплескиваясь из нее, затопляет болотца и образует разлившееся по всему кладбищу озеро. В самой середине озера, на холме, стоит Дальботненская церковь, но служить в окруженном водой Божьем храме невозможно до тех пор, пока кладбище не проглотит в себя столько принесенного рекой «горного молока», что оно станет доставать девчатам только до лодыжек. А сама освященная земля после этого уже так напоена влагой, что все лето колышется под ногами прихожан.

После столь буйной водной обработки берег не в силах устоять, и в реку выдавливается содержимое кладбища. И видно тогда, что не стала природа тратить силы на мертвецов, а только замешала все в одну кашу: пальцы и стопы, челюсти и скальпы, зубы и копчики, взрослых и детей; тут, смотришь, — ягодица, там — женский таз, тут — мужское брюшко из нынешнего века, там — хребет из минувшего.

В общем, нельзя было сказать, что «огород божий» в Долине был хорошо ухожен. А что до самих здешних жителей, то они, видимо, были истинными собратьями своих почивших земляков, раз имели охоту с ними, пребывающими в таком ужасном состоянии, вновь воссоединиться.

Вот поэтому в понедельник 8 января 1883 года и случилось так, что сьера Бальдур Скуггасон отпевал не Аббу, а то, что по мнению Фридрика больше подходило для компании людям, не позволившим простоватой женщине фальшиво подпевать за своим духовным отцом: в гробу лежало тридцать килограммов завернутого в одеяло навоза, скелет старой овцы, пустой винный бочонок, заплесневелая лохань для мочи и прогнившие клепки от бочек.

Аббе же была уготована земля попригожей и иное духовное соседство.

Призрак солнца — так прозвали поэты своего приятеля Месяца. Сегодняшней ночью это название ему особенно подходит, сегодня он своим пепельно-розовым светом омывает маленькую рощицу, что тянется вверх по склону от дома в Брехке. Это любимое детище Аббы и Фридрика, и мало что делало их большим посмешищем в глазах жителей Долины, чем посадка этой рощицы. А смеялись-то в общем над всем, что они затевали.

Рябинка рисует на снежном насте хрупкую тень, воздух скользит меж ее оголенных ветвей, на одной из них одиноко торчит незамеченная в прошлом году птицами засохшая гроздь. Вверх по склону, осторожно ступая, поднимается Фридрик. На руках у него покоится женское тело. В глубине рощицы виднеется свежевырытая могила, у края ее — открытый гроб. Фридрик подходит к гробу и укладывает в него тело. Затем спешит обратно к дому, а месяц остается здесь и видит: Хавдис, или Абба, хорошо убрана в свой последний путь. На ней праздничная одежда, и все в ее костюме исполнено добротно: на голове ее шапочка с длинной, окольцованной серебром кисточкой, на шее — шелковый фиолетовый бант, жакетка из английского сукна, а под жакеткой виднеется расшитая золотом кайма корсажа, передник из цветастого дамаста, а на отлитых из серебра пуговицах виднеется искусно выписанная буква «А»; юбка по подолу украшена бархатными лентами с вышивкой, на ногах — черные чулки, красные носочки и отделанные белой прошивкой башмачки из окрашенной вереском телячьей кожи; на руках — черные рукавички с вывязанными на тыльной стороне четырехцветными розами.

Эти дорогие одежки Абба купила себе сама, на свои собственные деньги, которые она заработала, помогая по тому необычному хозяйству, какое велось в Брехке. Во-первых, это был сбор трав, а во-вторых — изготовление маленьких книжек об исландской флоре «с пятьюдесятью семью образцами, подлинными и засушенными», как написали о них в «Illustrierte Zeitung». Такие книжечки молодые люди романтического склада дарили своим невестам, и потому последние страницы в книжках оставлялись пустыми — на них юноши писали дамам своего сердца красивые стихи.

Фридрик опускается перед гробом на колени, в руках у него — другого сорта книга. Она распухла, как старый псалтырь, а кое-где между страницами из нее торчат перья. Это — птичья книга Аббы, в нее она со страстью и усердием собирала птичьи перья. Абба вклеивала их в книгу, а Фридрик с ее слов подписывал, от какой птицы было перо, от самца или самки, а также название местности, где перо было найдено. Он частенько задавался вопросом, откуда у Аббы могли взяться все эти познания о птицах, но добиться от нее ответа было невозможно, а когда он попытался образовать ее в естественных науках, она вежливо поблагодарила, сказав, что интересуется только птицами.

На титульном листе она написала сама:

«ПтЦы Мира — АббА из БреКи».

Фридрик кладет книгу на грудь Аббы, а поверх книги крест-накрест укладывает ее руки. Невзначай он сжимает их крепче, чем намеревался, и чувствует через шерсть рукавички маленькие пальцы. Тогда ему становится немного легче, ведь эти руки утешали его после смерти родителей.

Он целует ее в лоб.

И закрывает гроб крышкой.

Фридрик засыпает могилу. Снимает с головы шерстяную кепку и, аккуратно сложив ее, засовывает в карман тужурки. Стягивает с рук перчатки и зажимает их под мышкой.

Он опускается на колени.

Склоняет голову на грудь.

Горестно вздыхает.

Чуть приподняв голову, он смотрит в землю, туда, где, как ему кажется, должно быть лицо Аббы, и читает для нее два стихотворения. Первое — оптимистичное, маленький стишок о птицах, написанный им самим:

Летняя пташка пела солнечным светлым днем: «Издалека я летела долгим воздушным путем — на свидание с милым другом…» Пела пташка о рощице любой.

Второе стихотворение было началом забытой баллады. В ней говорилось о равенстве, что суждено под конец всем живым существам — и никакой мировой революции для того не надо:

Сыплется земля, стареет все и тлеет. Плоть есть прах — во что бы ни одели.

Фридрик поднимается с колен, надевает кепку и достает из кармана крохотную флейту из овечьей кости. Он наигрывает сочиненье Франца Шуберта «На смерть соловья» и так соединяет воедино два стихотворных отрывка.

Глаза его наполняются слезами. Слезы катятся вниз по щекам, но высыхают на полдороге — на улице холодно. И Фридрик прощается с Аббой теми же словами, какими она простилась с ним:

— Абба-ибо!

* * *

На западе меж горных вершин поблескивает вселенная — там горят три звездочки из созвездия Лебедя.

Долину накрыли тяжелые облака.

Снегопад зарядил до завтрашнего утра.

Небо чистое, а рассвет — самый сумрачный, какой только бывает зимой. Едва заметный в проеме слегка приоткрытой двери Фридрик Б. Фридйоунссон курит трубку, набитую чуть подмоченным опием табаком. Что-то касается его ног, это пожаловал домой самый старый во всей Скандинавии кот — Маленький Фридрик. Он замерз после своего кошачьего Winterreise и хочет, чтоб его впустили в дом. Хозяин Брехки впускает своего тезку.

Немного погодя Фридрик видит, как внизу, в Долине, из дома на хуторе Дальботн, выходит человек. Это сьера Бальдур, издалека он похож на маленькую кочку на ландшафте. Из-за его левого плеча торчит маленькая палочка — ружье. Сьера Бальдур на лыжах пересекает заснеженный луг и берет курс на север, вдоль горной гряды Аусар, к скале Литла-Бьярг.

Фридрик выбивает трубку о каблук.

И уходит в дом спать.