Утром третьего дня Фердинанд открыл дверь и сообщил, что оставляет академию ради более достойных занятий. На закономерный вопрос уважаемого господина Стрема он ответил, что с некоторых пор ощутил себя хозяином собственной судьбы, что и повлекло столь странную перемену… Глубокоуважаемый господин Стрем позволил себе поинтересоваться более глубинными причинами столь неожиданного решения — и получил вполне вежливый ответ, проливающий свет на некоторые мотивы, хотя, возможно, как раз глубинные причины и остались незатронутыми, но это уже остается личным делом молодого человека, выводимого здесь нами под именем Фердинанд.

— Видите ли, дон мастер, — пустился он в объяснения, — изучение современных идей натолкнуло меня на мысль, что сегодня нет более высокого призвания, нежели служение людям… простым людям, хотел бы я подчеркнуть.

— Но-но, — резюмировал господин Стрем, извлекая из тайных недр и ставя на стол пузатенькую бутыль. — Давай без этих.

— Таким образом, герр магистр, — продолжал Фердинанд, — я пришел к выводу, что работа доцента не несет в себе сути, способной преобразить жизнь людей.

— Ого! — издал возглас удивления господин Стрем, нежно убаюкивая бутыль. — Стало быть, ты чего-то хочешь преобразить?

— Всенепременным образом, экселенц. С вашего позволения я хотел бы послужить людям.

— Бог с тобой, — доброжелательно сказал Стрем. — Иди, послужи. Потом докторскую допишешь. Так что иди с миром и не вздумай там оставаться.

— На все воля Господа, — смиренно произнес Фердинанд, притворяя тяжелую и обитую красным дверь.

Я подарил ему невзрачную ерунду из набора письменных принадлежностей, а дура из соседней лаборатории — золотые часы. Но в дорогу провожал его все-таки я.

(Лабораторная девушка была занята. Лабораторная девушка все дни напролет просиживала у себя, прививая мышам разные гуманитарные штуки. Мыши обычно дохли, а она горько плакала, пораженная невозможностью прогресса в своих владениях.)

— Знаешь что? — говорил он.

Я не догадывался.

— Это прекрасно, — сказал он, поблескивая на мир нежно-голубыми глазами, украшавшими молодое лицо.

Я не спорил.

— Во-первых, меня ожидает жизнь на природе. Никогда не жил в деревне больше двух дней.

— Твое счастье, — с дружеским ехидством заметил я, но Фердинанд не распознал ни насмешки, ни теплых чувств.

— Во-вторых, меня ждут люди.

— А нелюди? Ты думаешь, там только Человеки с заглавной буквы? А мухи? А комары?

— И мухи, и комары, и нелюди — все прекрасно.

— Ну ты даешь! — изумился я.

— А что? — не мог понять он. — Что такое? Долг всех порядочных людей в наше время…

— Еще бы! — подтвердил я.

— В моих планах устроить там школу народного просвещения, — бормотал Фердинанд. — В целях, значит.

— В целях, говоришь?

— Школу, — весомо подтвердил мой коллега.

— Для коров, небось?

— А иди-ка ты!

И я пошел по своим делам. А зачем оставаться, когда не просят? Я не хотел портить настроение Фердинанду в эти часы.

Последний вечер в столице бедняга скучал один: звонил друзьям, шуршал газетами, листал записные книжки. Перечитал сорок пятый том. Хороший он все-таки парень…

Утром нанятая бричка стояла у заплеванного подъезда. Прощальный стакан молока. Взгляд на старенькую подушку. Последнее прости, и дверь хлопает.

— Нормально, — думал он, поправляя очки.

Возница сморкался и зыркал недобрым глазом.

— Свобода, — шептал свое Фердинад.

Пухлый чемодан не хотел застегиваться. Он мял его в руках, ругал, бил по чемодану ногами. Последнее помогло. Пухлый застегнулся.

— Ну вот и славненько.

Возница зыркал все наглее. Фердинанд в третий раз одернул воротник и выровнял галстук.

— Наверное, поехали, — сказал он.

— А мне что? — ответил возница. — Мое дело самовар. Мое дело екнуть. Да лишь бы не обтрухаться, чур тебя за бор. Че, стократ, деребнулись? На самохват, поди? А, репейный?

— Да, скорее всего, — сказал Фердинанд.

— Во, боговей, — крякнул возница. — Поди, лызерный? А, крюкан?

— Не знаю, — прошептал научный работник.

— Ну и пыхтун с тобой, — огрызнулся возничий. — Все вы канарейки, а как на оглоблю — так шмыг. Но я вас расшурю на балаболки, а, сурец?

— Не надо, — испугался Фердинанд.

— Ну вот, а говорил, что не лызерный, — засмеялся возница. — А какой-такой не лызерный, когда мое дело самовар? На балаболки-то, а? Че тушканишь, репейный?

— Я не репейный.

— Самохват, что ли? Да ни в жисть. Только репейный. Да ладно, пыхтун с тобой, посурячили…

И они поехали. Прямиком в дождливый день. Возница молчал, только изредка что-то урчало над задними колесами. Фердинанд был в себе. Дождь ему нравился. Город кончился. Душа несколько подравнялась.

За городом начинался простор. И ели, и сосны, и белые березы, и дубы, и мох, и трава, и мурава, и зверушки мелкие, и зверушки крупные, и с зубами, и с когтями, и с пистолетом браунинг, и суслики, и волки, и лоси, и козлы в том числе. Но и хорошие тоже попадались, как же без них?.. Хороших было больше, а плохие их ели, рвали и догоняли. Много тогда под столицей водилось живности. Теперь уж не то — кануло золотое времечко…

Ехали лесом, полем, оврагом ехали, и перелеском тоже, и сквозь чащу, и мимо деревушек разных, скучных и малозначимых. Мимо цыганского табора проехали, без сучка, но с задоринкой. Партизан миновали, поздоровались, в ноги им поклонились, защитникам родным, а те и не заметили, делом занятые: четвертовали пленных ржавой пилой по лесному обычаю. Проехали мимо водокачки, и мимо ветряных мельниц, и мимо бабы яги. Она, развратница, с лешим совокуплялась, отдавалась ему на лесной опушке, и кричали они вдвоем на весь лес, так хорошо им было, нечеловечески… И соловушку видали, разбойничка, провожал он их диким посвистом, диким посвистом, да играючи, да деревца вырывал с корневищами, да Илюшку поджидал, Муромца, завалить его, козла, диким посвистом, да из Моцарта все, да из Генделя, чтоб узнал тот, козел, соловушку.

Ехали дальше. Мимо них не росли пальмы, и бананы не росли, и финики, и тугрики, даже яблони и груши не расцветали, даже ягель не виднелся, даже конопля. Мелькали деревеньки. Но ни мелькали бары, пабы и кэбы. Это ж надо, радовался наш Фердинанд, как запущено, как тут варварски, домостроевски, с пережитками, как хреново-то — то есть как хорошо. Какой простор для свободы действий! Ничего ведь нет. А должно быть.

Тут нет храмов и туалетов, центрального отопления и набережной, оппозиции и духовности. Права человека попраны, а конституция сюда не ступала.

Наверняка здесь по праздникам бьют масонов, если, конечно, здесь живут масоны. Даже если нет масонов, их все равно бьют. Выходит с утреца какой-нибудь дед Сукарь на крыльцо и орет дурным голосом: «Эй, народ! Воскресенье пришло, едрить твою, бери хворостину — гони жида в Палестину». Нормальные евреи тут не живут, но народ все равно берет хворостину и кого-то гонит. Некоторые добираются до Израиля… Однако чистота расы уже утеряна — ведь окрестные бабы спят с домовыми, неандертальцами и большими волосатыми обезьянами. Местные мужики их не волнуют, те давно уже перешли к строительству последней стадии коммунизма. Удовлетворяются с козами. Радуются мужики, коза — она на халяву дает…

Так себе воображал Фердинанд местное бытие. Аэропорта нет, местного ТВ нет, даже мафии, наверное, нет, не говоря уже о коррупции. Презумпции невиновности нет. Интернет отсутствует. Дай бог, имеется электричество. А то, поди, живут с неандертальцами при лучине. Кто их, сермяжных, знает.

Приближались к цели. Погода разъяснилась, солнце подкатилось из-за туч к середине дня. Солнце — это очень неплохо, размышлял перспективный научный кадр по имени Фердинанд. Солнце — это жизнь, луна — это смерть, мыслил он, не переставая радоваться. Был счастлив как скот, не подозревающий о наличии скотобойни.

Село именовалось Зачухино. Он сам выбирал его, ползая босиком по огромной карте на полу городской квартиры. Долго выбирал. Сначала замерз. Затем вспотел. Наконец выбрал, поверив в его название. В таком селе можно было принести пользу.

Домики стояли по обеим сторонам рыхлявой дороги. Подоконники украшали горшки с цветами. В каждом окне — цветок, как будто все местные сговорились. Не роза, правда, но зато в каждом. И заборы не падают. И гуси выглядят не хуже иного депутата. Все-таки есть культура, минорно вздохнул Фердинанд. И карликовые пальмы, поди, в прихожих. Возница подкатил к площадке перед кирпичным строением. Наверное, здесь сельская мэрия, решил он.

— Ну, раздолбать твою, а мое дело самовар, — выдохнул он.

— Это как? — спросил Фердинанд.

— Ерепень твою, ты, сиреневый, — гаркнул возчик. — Под репейного мажешь? То-то смотрю, с балаболкой туго.

— Я не виноват, я по случаю…

Он пытался всучить возничему деньги, но тот не брал, орал и орал, громко и непонятно. Фердинанд заскучал.

Наконец мужик взял деньги и потребовал еще столько же.

— Балаболка не цаца, тушкань не тушкань, все одно да гнило, — пояснил он.

— Да, наверное.

Вежливый Фердинанд полез за бумажником. Возничий взял деньги, поплевал на них и сунул в пыльный сапог, лежащий на переднем сидении.

— Эх, сиренево-зелено, мое дело самовар, — затянул он старую слащавую песню и двинул куда-то в степь.

Фердинанд решительно направился к мэрии.

Дом стоял двухэтажным. Внизу спали. Наверху сидел неумытый человек лет сорока и мутными глазами обводил мир.

— Ты кто? — спросил он с отвращением.

Мой знакомый представился.

— А на хрен? — поинтересовался неумытый.

— Можно где-то жить?

— Это к уряднику, — неопределенно махнул рукой человек.

— А по-другому?

— Щас я тебе соберу Совет Старост, щас, только жди, — зло ощерился неумытый.

— Извините, вы кто?

— Вице-комиссар, — назвался он. — Я тут один борюсь, остальные, бля, воруют.

— А если я вам денег дам?

— Ну дай, отчего не дать, — обрадовался вице-комиссар. — Деньги чистоту любят.

— А комнату найдете?

— В обход закона захотел, да? Захотел, твоя рожа? — заорал он. — Ну дам. Ладно, сердечный, сейчас дам, только не плачь.

Фердинанд, до того крепившейся, уронил слезу на ковер.

— Кому сказал, сука, не смей рыдать! Здесь тебе, сука, не божий храм и не психбольница…

Вице-комиссар взял его за руку и потащил в подсобные помещения. Они спустились на пару этажей ниже, хоть и был домина двухэтажный. Значит, подвал, догадливо решил Фердинанд. Вице-комиссар открыл тремя ключами массивную железную дверь. Прошли по коридору. Свернули направо. Прошли двадцать шагов. Свернули налево. Прошли еще какое-то расстояние. Пинком неумытый открыл еще одну дверь. Фердинанд понял, что здесь расстреливают.

— Я не буду! — закричал он.

— Что не будешь?

— Ничего, — сказал Фердинанд.

Он уже стал спокоен, он приготовился принять все, даже смерть, даже то, что похуже смерти, если такое есть (должно быть). Он готов был драться с вице-комиссаром. И победить. А если проиграть, то красиво.

— Будешь здесь жить, — лениво сказал вице-комиссар и зашагал прочь.

— Спасибо, — ответил Фердинанд.

На следующий день он начал готовить встречу с народом. Он уже понял, как обстояли дела: Совет Старост, комиссары и урядники отобрали у населения власть. Они держат массы в темноте и невежестве, а сами ночуют в гаремах и гоняют по окрестным полям на птицах-тройках. Поселковую библиотеку сменяли на кусок золота, распилили на семерых и не поделились; об этом прискорбном случае знали все, включая малых детей. Несправедливо, думал Фердинанд. Надо бороться? Но был он начитан и знающ, и слыхал где-то краем левого уха, чем кончаются революции. Мы пойдем другим путем, твердил он, марширую из угла в угол. Целых восемь шагов по диагонали. Не поскупился вице-комиссар на жилплощадь.

Другой путь был труден и потен, но через тернии вел в направлении звезд. За очередную взятку Совет Старост согнал ему людей на митинг.

Дело было на площади. За пять банок пива мужики сколотили ему маленькую трибуну из пустых ящиков. Трибуна шаталась, но хоть чем-то отличалась от пустого места.

— Друзья, — начал Фердинанд свою речь. — Я вижу, что каждый из вас нуждается в хорошем образовании.

Из первых рядов залаяли собаки. Он не понял, что это значит, и он продолжал:

— Внешние факторы таковы, что реальность настоятельно требует новой модели личности. Понимание онтологических статусов с учетом общей направленности эгалитарных тенденций прямо указывает нам необходимый вектор развития. Культурное пространство эволюционирует таким образом, что градуирует сознание в зависимости от рангов информации, перерабатываемой субъектом. Само информационное поле расширяется, но механизмы сознания блокированы в силу ряда причин. Уже сейчас можно ранжировать субъектов, причем принцип отбора будет прямо пропорционален коэффициенту системной встроенности.

— Да он о…л, — решил мужик в затруханной кепке.

— В натуре, — поддержал Рыжий Хрен.

Бабы начали креститься. Степаныч сплюнул! А это серьезно: если Степаныч сплюнул, бывать беде. И тут ничего не поделаешь, Степаныч — сила.

— Друзья, я не ожидал, — забеспокоился Фердинанд. — Я знал, что процессы могут оказаться запущены, но не в таком же виде.

— Да он жид эсэсовский! — крикнул кто-то, и все его поддержали.

Наверное, здесь много глупых людей, подумалось моему товарищу. Наверное, надо отделить овец от козлищ. Наверное, только так. Он успел сказать, что с завтрашнего дня школа открывает двери для всех желающих. И сбежал прочь, подальше от затруханных кепок. Те подумали и с песней разломали трибуну на досточки…

Кому надо, придет, решил он. Будем с ними пить чай, водить хороводы, говорить об умных вещах, заниматься теизмом и пантеизмом, спорить о Платоне и Канте, а потом найдется девушка, полюбит меня, заведем детей, проживем полвека. А мои ученики, думал он, расплодятся на всех кафедрах мира.

Что думал, то и написал. Положил в конверт и послал с пометкой: «первое письмо из провинции». Жди, мол, второго, пятого и десятого. Он обещал писать раз в неделю…

На последние деньги он снял у Совета Старост избушку под классное помещение. А вечером пришли ученики с ломиками и побили учителя, чтоб знал местных. «Девок наших не трожь, педрила! — орал Рыжий Хрен. — И землю не воруй, понял?» Молодежь тем временем била стекла… «На зоне и не таких опускали», — фисософски сказал Степаныч.

Забитый Фердинанд лежал на соломе. Мир менял значение на глазах. Этим следовало заняться, но Фердинанд не успел. Ночью избушку подожгли, и мой друг сгорел вместе с домашней утварью.