Отец сказал:

— Послушай-ка внимательно, сынок. Ты стал сегодня совершеннолетним. Теперь ты большой. Отныне — по древним священным законам — ты должен уподобиться остальным.

— Разве я не такой, как все? — удивился сын.

— Покуда — нет, — спокойно возразил отец. — Поскольку прежде ты был слишком мал. Ты еще не был деталью великого человечьего клана. Теперь настал и твой черед превратиться в Человека. Чувствуешь — с большой буквы! Если, конечно, сочтут тебя достойным…

— А разве…

— Всякое возможно.

Сын невольно поежился.

— И что я для этого должен сделать?

— Увидишь, — ответил отец.

Он, словно маленького, крепко взял сына за руку — и они пошли.

У взрослых все не так, думал тот, шагая рядом с отцом. Они из всего любят делать тайны и обо всем говорить многозначительно, даже о пустяках, возможно, потому, что именно пустячное — и есть их жизнь, а взрослые ее боятся: ведь им всегда приходится вести борьбу с собой за какое-то там существование — по правилам и без, — а в такой борьбе отовсюду можно ожидать подвоха.

Пройдя вдоль улицы, они сели, наконец, в трамвай и долго тряслись, проползая по узким проулкам мимо облупленных ветхих домов.

В черных пыльных окнах и витринах магазинов отражался их сине-оранжевый вагон — там он проносился, как какой-нибудь гоночный автомобиль во время рекордного заезда, — и сын все порывался — хоть в одном окне — увидеть собственное отражение, но ничего не получалось.

А он так любил на улицах глядеть на самого себя — на то отражение, что ракетой несется в мутных омутах застекленных окон…

— Ну, что ты вертишься? — сказал отец строго. — Сядь спокойно, ведь не ребенок!..

И сын, разумеется, вспомнил, что и впрямь он совсем не ребенок и вертеться ему нынче не к лицу — вон дылда какая! — и тогда сел смирно, в душе жалея о былых чудесных временах, и положил руки на колени, со стороны, наверное, такой же, как египетский фараон, величественный и безразличный ко всему на свете, — становиться вдруг фараоном, где угодно и когда угодно, было его любимой игрой.

Итак, он фараон Тутмос III.

Где же свита?

Ага, вот она…

Ну до чего почтительные лица!..

Сам он покоится в огромной золоченой колеснице, кругом замерли люди из свиты — кое-кто сидит, кому по рангу положено, другие же безропотно стоят, а мимо проплывают пустыни и пирамиды, громадные пирамиды с черными дырами в стенах — частые войны и время оставили эти следы.

Резкий звонок, поворот, остановка.

Они с отцом вышли.

Их тотчас провели в невзрачное на вид здание, очень чистое и безлюдное.

Нестерпимая для глаз белизна помещений… Тишина…

В этой тишине умолкнувших апартаментов растворялись все другие звуки — и шаги, и робкое дыхание, и даже мысли… Поразительно!

Навстречу, из-за белой двери, появился человек с багровым изуродованным лицом — без глаза и с глубоким шрамом через лоб и щеку.

— Оп-паздываете. Н-нехорошо, — чуть заикаясь, произнес он. — Вот с-сюда, п-прошу.

Отец с сыном очутились в квадратной комнате с арочным потолком — та же слепящая белизна по сторонам, только теперь еще вдоль стен тянулись плотными рядами диковинные аппараты — подобные сын видел впервые: сверкающие никелем и зеркальной полировкой, они щетинились рычагами и гнутыми трубками, нагло подмигивали циферблатами и шкалами приборов, улыбались сотнями экранов и жеманничали, перевиваясь тысячами разноцветных проводов.

Посреди комнаты торчало глубокое кресло с высокой жесткой спинкой и прямыми подлокотниками — наследный трон фараона, так сын решил.

Его усадили, и одноглазый вдруг забегал, засуетился, нажимая разные кнопки и поворачивая переключатели на приборных щитках.

Автоматы тотчас ожили, тихонечко запели, в тон друг другу, и замигали, будто переговариваясь, длинными цепочками зелено-красно-синих ламп.

— Менталлограмма х-хорошая, — будто издалека, расслышал сын. — А тут? О… Группа с-сознания — т-тринадцать вэ? Т-трудный экземпляр.

Откуда-то сбоку выдвинулся вдруг отец — тоже когда-то фараон, но теперь уже слишком, слишком старый, — и склонился к сыну.

— Не волнуйся, дружок, — сказал он, ласково поглаживая его по голове. — Это, знаешь ли, совсем не больно. Ну, может быть, чуть-чуть.

— Но почему? — сын уперся ладонями в холодные подлокотники. — Почему все так загадочно? Зачем? Я не хочу, чтобы из меня делали мумию. Разве в стране переворот и я больше не фараон?

— Что ты говоришь?! — замахал руками отец. — Тише! Какая мумия?

— П-придется вводить усп-покоитель, — сказал кому-то позади кресла одноглазый.

— Вот видишь! — сын вскочил. — Вот видишь!

— Сядь, — отец устало улыбнулся. — Вечные твои игры во властелинов мира!.. Пора уже стать взрослым человеком. Нормальным человеком, наконец.

— Что со мной хотят сделать?

— Ч-черт побери, п-потенциал внутреннего п-поля опять в-возрос!..

— Зачем ты привел меня сюда?

— Успокойся, ради бога…

— Это измена. Переворот!..

— Р-разрази всех вас г-гром, мне не х-хватит энергии! Вы д-думаете или нет?!

— Постой, сынок, я объясню, — засуетился отец. — Понимаешь, сейчас все делают так… Если ты верный гражданин… Положено, короче… Нужно вынуть из тебя… м-м… ну, как тебе сказать, в общем, твою душу, все то, что может касаться тебя лично — больше никого на свете! — и при этом может стимулировать тебя к нежелательным, нелогичным поступкам — вроде этих твоих игр или что ты еще там придумаешь потом… Останется только часть твоей души, как бы ее сердцевина, достойная существовать во имя и на благо многих, для прогресса. А все личное, неповторимое… Опасно, понимаешь? Неуправляемо, непредсказуемо… Поэтому — мешает. Именно! Работать, жить, испытывать восторг… Глядеть вперед…

Отец умолк.

Наверное, он думал, будто сын не разберется, оттого все так и объяснил, чтобы запутать, окончательно сбить с толку и — в итоге — успокоить.

Но, в конце концов, не только взрослые соображают!

Тут и семи пядей во лбу не надо, чтобы сразу уяснить что к чему.

Даже смешно!..

Запросто отбросить все, что есть в тебе, что делает тебя — тобой, не быть больше ни фараоном, ни космическим пришельцем, ни кем другим, а всю жизнь — до смерти — оставаться лишь почтенным, исполнительным, нормальным человеком — разве не абсурд?!.

— Я сейчас могу воображать, придумывать… — растерянно пробормотал сын. — Могу рассказывать об этом людям. А тогда…

— Ой, господи, к чему? Сам посуди!.. — отец заволновался еще больше. — Ничего придумывать не нужно. Нужно — верить. И знать. Да! И держать все эти завихренья при себе, чтоб уважали, не считали выскочкой…

Пожалуй, в подходящей обстановке тонкие психологи смогли бы предоставить сыну множество вполне весомых аргументов, но… теперь любой из доводов — пусть даже и наиразумнейший — заведомо утрачивал свой смысл, и сын, не вдаваясь в нюансы, это ощущал, хотя и чувствовал, что, откажись он стать таким, как все, откажись пожертвовать для всеобщего покоя частью собственной души — и кончено, он будет обречен существовать вне человеческого клана: люди тотчас отвернутся, признав его взбесившимся чужаком.

И все же он не мог, не смел, не желал подчиниться.

— Я не хочу, — тихо, но твердо произнес сын. — Не хочу — и все.

— Ну, ну… — попытался уговорить его отец, однако тут появился одноглазый.

Он улыбался, скаля желтые гнилые зубы, и отвратительный шрам, сморщившись от этой полузвериной улыбки, делал его лицо еще безобразней.

Его единственный глаз излучал такое блаженство, такую нечеловеческую отрешенность от всего земного, что сына вдруг охватил панический, неодолимый страх.

— Нет, нет! — закричал он, отшатываясь от протянутой руки. — Не буду! Не буду!

Одноглазый, бормоча что-то нечленораздельное, попытался было нацепить ему на голову чудовищный колпак — тогда бы все закончилось в момент…

Но строптивец, изловчившись, сумел выскочить из кресла, по-кошачьи увернулся и, собрав все силы, толкнул, нет, с размаху ударил это проклятое животное прямо в лицо, в его единственный глаз.

Служитель взвыл, выронил колпак и тяжело, как-то боком, повалился на пульт управления.

Лампочки приборов замигали еще быстрее, и тонкое гудение перешло в рев.

Не медля более, сын бросился из зала.

Он бежал по белым, пустынным коридорам, проносился через какие-то лаборатории, где тоже не было никого, поднимался по узким лестницам, петлял, утыкался в тупики, возвращался обратно — ему казалось, что он заблудился, окончательно и бесповоротно, что попал в страшный и нелепый лабиринт, из которого нет выхода, нет выхода, и он мчался дальше, охваченный ужасом и тоской.

Он все-таки нашел спасительную дверь, выскочил на улицу и припустил по ней, заботясь лишь о том, чтоб не споткнуться, не упасть…

Ему все чудилось, будто преследователь ни на шаг не отстает; возможно, так оно и было — неизвестно, — и он убегал, пытаясь скрыться от погони, даже не задумываясь, где потом сумеет затаиться, обрести укрытие — хотя бы ненадолго…

Наконец, он выбился из сил и остановился, с трудом переводя дыхание.

Потом прислушался: пока все тихо — кажется, погоня прекратилась…

И тогда он оглянулся.

Что это?

С детства знакомого города, людей, машин — как будто не бывало. Напрочь!

Все исчезло.

Он стоял совсем один посреди необъятной пустыни — несчастный, беглый фараон, когда-то в прошлом всемогущий повелитель полумира, или нет, заблудившийся космический странник, безмерно усталый и жаждущий напиться, а вдали, почти у горизонта, виднелись зубчатые стены неведомого замка.

И тут он понял, что отныне все и впрямь пропало.

Безусловно, чего-то в этом роде надо было ожидать, и тем не менее…

Укрывшись в замке, огромном, роскошном, во всех отношениях удобном, к тому же начиненном первоклассной современной техникой, люди тем самым воздвигли между ним и собой каменную стену.

Или, может быть, она стояла здесь всегда, просто прежде он не замечал ее, как многого не замечают в повседневной жизни, а теперь вот, удалившись, вдруг обнаружил, что она есть, эта стена, вечная и монолитная, и все ворота, все лазейки закрыты и зорко охраняются отборными лучниками, готовыми в любой момент направить стрелы ему прямо в сердце?..

Отчаяние овладело им, и он, обессиленный, упал ничком на землю.

Так пролежал он целый день, и солнце — ослепительное злое солнце — палило нещадно своими лучами…

Он уже не знал, не мог сказать наверняка, живет на самом деле или нет…

А вечером он встал, вытряс песок из башмаков и побрел, спотыкаясь, к замку.

Дерзкий план созрел в его голове.

В конце концов, решил он, то, что люди отказались от меня, еще не значит, что от них отказался я! Нет, я заставлю их со мной считаться!

Он решил штурмовать цитадель.

На его счастье, подле замка росли высокие старинные деревья.

Как видно, воздвигая стену, их не удосужились срубить, да, в сущности, они строителям и не мешали…

У него был с собой превосходный перочинный нож — всегда мог пригодиться: что-нибудь открыть, разрезать, проколоть, а то и просто для игры — в пиратов или в злобных центаврян…

Да, нож пришелся очень кстати…

Он бросился без колебаний в заросли и принялся кромсать заточенным, как бритва, лезвием колючие стволы.

Он срезал два подходящих дерева и старательно очистил их от ветвей — получились отличные бревна, вершинами своими достававшие как раз до зубцов стен.

Затем, после короткой передышки, из толстых сучьев он выстругал перекладины и, убедившись в их прочности, взялся мастерить лестницу.

За неимением другого он скинул с себя всю одежду, изорвал ее на длинные ленты и накрепко связал ими перекладины и бревна.

Теперь он мог приступать к штурму.

Он приставил лестницу к стене и крадучись (всё, более — ни звука!) начал карабкаться наверх.

Зубцы медленно вырастали на фоне звездного неба, черные и страшащие своей незыблемостью, величавой отрешенностью от мелочной, ничтожной суеты…

На секунду он остановился, вслушиваясь — нет, пока он не был обнаружен, — и тогда, зажав нож в зубах, еще быстрей полез на стену.

Ему было холодно, его бил сильный озноб. Черт возьми, подумал он, как бы тут не простудиться, это было бы сейчас совсем некстати…

Но он уже миновал последнюю перекладину и осторожно ступил на стену.

На мгновение опять настороженно замер.

Тишина…

Похоже, никто его не заметил. До сих пор — никто… Вот и отлично!

Крадучись и пригибаясь, он пересек смотровую площадку и глянул вниз.

Там, в яме ночи, искрился и сверкал, манил далекими огнями призрачно-огромный город.

Где-то тихо играла знакомая музыка, слышны были разговоры, даже пение и смех — люди жили своей обычной жизнью, вечно счастливой и вечно прекрасной — так теперь отчего-то казалось, — и, наверное, никто из них не вспоминал о нем, никто: ведь он для них умер — в тот же самый миг, когда не пожелал расстаться со своим нафантазированным «Я», — зато они по-прежнему существовали для него, и этого было довольно.

Впрочем, один человек, без сомнения, думал о нем, не допуская даже мысли о его возможной смерти — не суть важно, реальной или мнимой.

Отец…

Как он там? Горюет, затаившись дома? Или тотчас бросился искать исчезнувшего сына? Что-то пробует доказывать, кого-то убеждает?

Вряд ли… Он давно уж не боец, давно смирился с этим скотским правилом: жить полноценно, по возможности успешно и общеполезно, не высовываясь ни на миллиметр… И протестовать — открыто — не посмеет. Разве только, стиснув зубы, вопреки всем предписаниям закона, молча не поверит, что его сын — труп.

Это, знаете, совсем немало, тоже, в сущности, геройство, когда прочие, куда как лучше защищенные от подозрений, даже на такое не способны.

Наверняка отец думает о нем. Наверняка не проклинает. Может, порицает чуточку — за фанфаронство, за ребячливую непокладистость, но это пустяки…

Эх, до чего хотелось бы ободрить старика! И не только ободрить…

Вдруг — после всего случившегося — и отец захочет оказаться рядом с сыном? Почему бы нет?

А в этом случае — тем более! — необходим пример. Необходима помощь…

Сын обязан утешать отца, коль виноват в его печали…

Он недолго колебался.

Стена была высокая, но перетащить через нее лестницу уже не оставалось сил.

И тогда он решился. Резко оттолкнувшись от края стены, он беззвучно провалился в темноту.

Полет длился долго, блаженно долго — ему вдруг даже представилось, что он будет падать вечно…

Но в следующий момент что-то уперлось в его ступни, с силой согнуло ноги, и он, потеряв равновесие, упал на мягкую теплую землю.

Он лежал довольно долго, покуда наконец его не подняла ликующая мысль: всё, победа, я вернулся к людям, к своему отцу, пускай они воздвигли стену, что ж, однако я сумел ее преодолеть и — вот он я, смотрите, кто сильней в итоге, кто сохранил веру и верность до конца!..

Он встал и пошел прочь от стены, в город.

Вскоре навстречу ему стали попадаться горожане — боже, до чего хотелось сейчас же приблизиться к ним, улыбнуться и заговорить!.. — но он на всякий случай обходил их стороной, считая, что еще не время…

Прежде всего нужно было подобраться к дому…

Неожиданно над самой его головой вспыхнуло яркое сияние; он закрутился в панике на месте, высматривая путь к отступлению, но тут же понял: поздно — и бежать, и прятаться куда-то…

Слепящий луч прожектора бил со стены, упирался в него, и он был виден отовсюду, совершенно беззащитный, голый, с перочинным ножиком в руке…

Ему стало жутко.

— Вы поглядите, — возмущенно крикнул кто-то, — этот наглец ходит голый меж людей! Ему нечего скрывать!.. Я не знаю, как это назвать, но это… это…

— Голый, голый! — завопила вмиг набежавшая толпа. — Да по какому праву? Что он о себе такое думает?!

Ну вот и все, сказал он сам себе.

Смешной, несчастный фараон — ты был непозволительно наивен…

Как можно завоевать души людей, если ты голый, если по тебе видно, что ты ничего не в силах утаить, не можешь себя выдать за другого?!.

Бедный голый пришелец…

Люди попросту не воспримут всерьез — ни тебя самого, ни твоих устремлений. А это — провал, это — конец!..

Он заметался, как зверь в тесной клетке.

Со всех сторон на него смотрели, наседали люди — чьи сердца он тщился покорить, о боги, боги?!.

Он рванулся к стене, достиг ее и стал карабкаться.

Он цеплялся за малейшие выступы, тончайшие трещины и, обдирая с пальцев кожу, медленно-медленно полз наверх — только наверх, прочь из этой человеческой ямы, прочь от города и света!

Наконец он взобрался.

Коротко оглянувшись, он перебежал стену, чтобы начать спуск, и в ту же секунду что-то обожгло его, вонзившись глубоко в живот.

Ничего не соображая, он скатился по шаткой лестнице и, падая и спотыкаясь, теряя силы с каждым шагом, побрел по пустыне, куда-нибудь — теперь какая разница, куда?! — и рассудок его помрачился, и желания оставили его, он только машинально двигался вперед, вперед, не видя и не слыша ничего, шатаясь, будто пьяный, а кусок раскаленного железа сидел в животе и раздирал его плоть, его душу на части.

Он упал и уже не сумел подняться.

Он лежал, дрожа от холода и боли, над ним сияли звезды, а вокруг была пустыня, голая, как он сам, пустыня, и где-то вдали чернели стены замка, зубчатые стены, которые непонятно для чего воздвигли люди, — ведь любой из них мог тоже оказаться здесь, снаружи…

Или — не любой?

Кто замышлял и строил — тот всегда внутри, и кто подстраивался — тоже…

Ему было мучительно больно.

Он даже не мог пошевелиться…

Неужели и вправду конец? — вяло, точно не о себе, подумал он и вдруг заплакал.

Он всегда боялся смерти (слишком молод был — поэтому, наверное…), да-да, панически боялся, но никогда еще она не возникала так близко, лицом к лицу…

Ему неодолимо стало жаль себя, нет, не того, чего он не добился в жизни, — именно себя.

Он страшился перестать существовать — как это вообще возможно, вдруг взять и умереть, а как же небо, воздух, книги, музыка, любовь — все прах, да?

Словно бы и не было совсем? И впредь уже не будет: раз — и всё. И дальше — ничего…

Как так?!

Железная стрела торчала из живота.

Он опасался выдернуть ее — из раны хлынет кровь, а вида крови он не выносил…

На него нашла икота. Затем стошнило.

А он лежал, уткнувшись лицом в эту гадость, и бессильно плакал.

Бедный фараон, шептал он, от тебя не останется даже мумии, бедный фараон!..

Внезапно ему стало все равно, и он, закричав от боли, выдернул стрелу.

Потом приложил пальцы к пылающей ране и с отвращением лизнул их — странно, он не почувствовал привкуса крови, и вообще крови не было, не было совсем…

— Люди, — тихо позвал он, — помогите, люди… Я же умираю… А?..

Было тихо.

Даже звезды молчали в эту ночь.

А ведь прежде он частенько слышал их, когда был фараоном, любознательным пришельцем, он слышал этот голос вечности…

А что теперь?

Прощай — и навсегда?..

И тут он понял, что проиграл.

Общительный одиночка… Шут! Такие непременно остаются в проигрыше.

Ярость, клокоча, вдруг поднялась и захлестнула все другие чувства.

Проиграл?

И ладно! Пусть! Плевать!

Он схватил нож и стал безжалостно кромсать себя, он вырезал из себя всю свою душу и вырвал из тела все тончайшие корни ее.

Потом, стиснув зубы, вырыл острием ножа яму — и закопал свою душу.

Теперь он мог идти к людям.

Желанный и нестрашный. Как герой…