Предметы меняют свои очертания в зависимости от места, с которого мы на них смотрим; точно так же и история данного государства может принимать разнообразные формы. Сообщенный мною очерк Англии семнадцатого и восемнадцатого столетий не похож на обычные очерки: я стал на новую точку зрения, с которой многое, казавшееся раньше малым, кажется великим, и казавшееся великим кажется малым; с этой новой точки зрения выступает то, что прежде было в тени, и скрывается в тень то, что прежде ярко выступало.

А между тем многие полагают, что общие очертания истории совершенно определенны и неизменны; признают, что детали у того или другого историка могут быть более или менее точными, более или менее живыми, но рамки должны оставаться одинаковыми для всех историков. На самом деле именно эти-то рамки – список великих событий, заучиваемых школьниками, – подвижны, непостоянны и изменчивы, хотя и кажутся отлитыми из стали. Что делает событие великим или малым? Всегда ли восшествие на престол короля – великое событие? В момент своего совершения оно кажется великим, но когда возбуждение, вызванное им, уляжется, оно может оказаться не имеющим никакого значения в истории страны. Последовательное применение этого принципа произвело бы переворот в нашем понятии об истории. Оно показало бы нам, что действительная история государства может совершенно отличаться от официальной: многие события, считавшиеся великими, могут в действительности оказаться неважными, а истинно важные события могут остаться едва затронутыми или вовсе упущенными.

Следовательно, необходимо выбрать критерий исторической важности событий: применение такого критерия при оценке их должно составлять главную задачу историка. Какой же критерий должны мы применить? Можем ли мы сказать: «Историк должен выдвигать вперед такие события, которые интересны»? Но событие может быть интересным в биографическом, нравственном или поэтическом отношении и все-таки не быть интересным в историческом отношении. Можно сказать: «Историк должен придавать событиям то значение, которое приписывалось им в то время, когда они совершались; он должен возрождать чувства того времени». Я утверждаю, что это не дело историка, что он не обязан, как мы часто слышим, переносить читателя в прошлое время и заставлять его смотреть на событие так, как на него смотрели современники. Какая была бы в этом польза? Современники обыкновенно судят о великих событиях совершенно ложно. Напротив, одной из главных функций историка является исправление взгляда современников. Вместо того, чтобы заставлять нас разделять чувства прошлого времени, обязанность историка состоит в том, чтобы указать нам, что то или иное событие, поглощавшее внимание современников, не имело, по существу, важного значения и что другое событие, которое прошло почти незамеченным, имело громадные последствия.

Быть может, американская революция из всех событий английской истории всего более пострадала от применения ложного критерия. Как повесть или роман, она не особенно интересна. У обеих борющихся сторон нет выдающегося полководца, нет блестящих побед, и Вашингтон является наименее драматичным из всех героев. Однако то, что не интересно, как повесть, может быть чрезвычайно интересно, как история. Ставя французскую революцию, благодаря изобилию личных инцидентов, впереди американской, мы проявляем неумение распознать эту разницу. Столь же вредно отразился на изучении американской революции и другой упомянутый мною ложный взгляд на задачи истории. Историк не должен быть романистом, но для него еще хуже, если он газетный политик. Средний взгляд современников на любое великое событие бывает почти неизбежно поверхностным и ложным. Между тем наши историки как бы гордятся тем, что оценивают американскую революцию совершенно так, как они оценивали бы ее, будучи членами парламента при министерстве лорда Норта. Вместо того чтобы попытаться изобразить философию события и отвести ему должное значение в истории мира, они вечно поглощены вопросом, как следовало бы им голосовать в тот или другой исторический момент: по вопросам об отмене акта о гербовых пошлинах или по поводу билля о бостонском порте. Я называю это газетным отношением к истории. Историк этого типа прислушивается к парламентским прениям, пристально следит за судьбой министерства и за результатом ближайшего голосования. Особенностью этой манеры является то, что вопросы выдвигаются и рассматриваются в порядке их появления и с тем поверхностным знанием, которое достаточно лишь для самого спешного их разбора. Все это, быть может, хорошо на своем месте, но в исторических сочинениях производит очень печальное впечатление. И между тем английская история в ее новейших периодах изобилует такими вульгарными, поверхностными взглядами момента. Она глубоко заражена общими местами партийной политики и, рассматривая величайшие вопросы, постоянно берет за образец газетную передовицу. Какой же критерий исторического значения событий истинен? По-моему, таким критерием должна быть их чреватость последствиями или, другими словами, важность последствий, могущих вытекать из них. Руководствуясь этим принципом, я старался доказать, что в восемнадцатом столетии процесс расширения Англии гораздо важнее в историческом отношении, чем все домашние вопросы и движения. Взгляните на фигуру, которая управляет английской политикой в середине этого столетия, – на Питта Старшего. Его слава отождествляется с расширением Англии; он – государственный человек Великой Британии. Молодая энергия его политической карьеры тратится на флибустьерскую войну с Испанией, слава приобретена в эпоху великого колониального поединка с Францией, старость посвящена усилиям отвратить раскол Великой Британии.

Вернемся к американской революции. Чреватость последствиями этого события очевидна и всегда поражала беспристрастного наблюдателя, смотревшего на нее издали. Но газетные политики того времени не имели досуга для таких широких взглядов. Им великое событие представлялось рядом деталей, серией вопросов, относительно которых в парламенте должны последовать голосования. Вопросы эти являлись перед ними неразрывно сплетенными с другими вопросами, часто самыми ничтожными, но в тот момент казавшимися столь же значительными с точки зрения практики партийной политики. Хорошо известно, что stampt act прошел в первом чтении, не обратив на себя внимания. Парламент, посвятивший одну ночь обсуждению адреса, другую – декламации о тайных происках Бюта и нападках на вдовствующую принцессу, третью – горячему спору о деле Вилькса, наконец, находит в числе текущих вопросов предложение об обложении колоний пошлиной, – он принял его без прений, как теперь принимает индийский бюджет. Это, конечно, очень прискорбно, но почти неизбежно и отнюдь не оправдывает внесения в историю подобного смешения малого и великого. Разве, слепо следуя хронологическому порядку и раболепно подчиняясь порядку дня в парламенте, историк не делает, в сущности, такой же ошибки при оценке американской революции, какая вызвала принятие stampt acta почти единогласно? Американский вопрос рассматривается в наших историях почти так же нерационально, как он был рассмотрен тогда в парламенте: без всякой подготовки, просто в хронологическом порядке, совместно с другими вопросами, не имеющими с ним ничего общего. Какая же после этого польза от истории, если, обозревая прошлое, она не ограждает нас от тех сюрпризов, которые в политике дня неизбежны уже в силу обширности и разнообразия жизни современного государства? Американская революция является для нас такой же неожиданностью, какой она явилась в действительности для наших предков. Наше внимание поглощено происками Бюта, браком короля, болезнью короля, Вильксом и генералом Варрантсом – и вдруг всплывает вопрос об обложении американских колоний пошлиной; затем мы вскоре узнаем о недовольстве колоний. И мы, как и наши предки, задаем себе вопрос: «А кстати, что это за колонии, откуда они появились, и как они управляются?» Историк, уподобляясь ежедневной газете, берется ввести нас в курс вопроса. Он приостанавливается, вводит особую главу, в которой бросает взгляд назад, и сообщает нам, что у Англии уже давно имеются колонии в Северной Америке! Он дает ровно столько сведений, сколько нам нужно, чтоб понять прения, возникшие по поводу отмены stampt acta, и далее, извинившись, что уклонился от хронологического порядка, спешит возвратиться к своему повествованию. В этом повествовании историк как будто постоянно следит за делами из галереи прессы в палате общин. Можно подумать, что революция происходит в парламенте: Америка составляет главный вопрос сначала для кабинета Рокингама (Rockingham), а затем для кабинета Норта (North). Окончательная утрата Америки для нашего историка – тоже событие первой важности: оно влечет за собою падение кабинета Норта!

Повествуя о заключении договора 1783 года, историк, без сомнения, внесет торжественный параграф, в котором признает важное значение этого события. Он объяснит, что колонии всегда отпадают, как скоро почувствуют себя созревшими для независимости, и что отпадение Америки было для Англии не потерею, а приобретением. Теперь этот вопрос для него исчерпан, и впредь вы услышите об Америке так же мало, как и до начала войны. В палате общин на очереди новые вопросы, и историк занят бурными дебатами об индийском билле, борьбой Питта Младшего с коалицией, вестминстерскими выборами и прениями о регентстве. Английский историк очарован парламентом и следит во все глаза за его движениями с тем же почтительным вниманием, с каким старинные французские историки следили за душевными движениями Людовика XIV. Когда, наконец, дело доходит до войн французской революции и до великой борьбы Англии с Наполеоном, историк окончательно прощается с бесславными походами Бернгойна и Корнуэльса и счастлив, что может рассказывать об истинно великих событиях и о подвигах великих мужей. А между тем я смело могу сказать, наперекор всему, что американская революция вовсе не была таким скучным, несчастным событием, которое заслуживает лишь краткого упоминания; оно не только значительно важнее других событий, но всецело стоит на высшем уровне значения, чем большинство событий в новой истории Англии; по внутреннему своему смыслу для Англии оно гораздо достопамятнее, чем война с революционной Францией, которая приближается к ней по значению только благодаря громадным косвенным последствиям, неизбежно вытекающим из всякой обширной и продолжительной борьбы. Конечно, гораздо интереснее читать о Ниле и Трафальгаре, о Пиренейском полуострове и Ватерлоо, чем о Бенкерз-Гилле, Брандивайне, Саратоге и Йорктоуне. С военной точки зрения борьба с Францией гораздо грандиознее борьбы с Америкой; Наполеон, Нельсон и Веллингтон – более замечательные полководцы, чем вожди американской революции. Но исторические события классифицируются не по их занимательности, а по их чреватости последствиями.

Знаменитое «Бостонское чаепитие», когда за борт полетели присланные из Лондона ящики с чаем, несправедливо обложенным британским налогом, – эта «капля чая» в ночь с 15 на 16 декабря 1773 г.

Американская революция вызвала к жизни новое государство – государство, унаследовавшее язык и традиции Англии, но шедшее во многом своей дорогой, уклоняясь от пути не только Англии, но и всей Европы. Численность населения была невелика, территория громадна, и казалось весьма вероятным, что государство распадется и никогда не сделается могущественным. Но оно не распалось, а неуклонно шло вперед, и в настоящее время, как я уже упомянул, превосходит не только территорией, но и населением все европейские государства, кроме России. Таковы результаты американской революции, на основании которых я оцениваю ее историческое значение. Возникновение и развитие государства – вот истинный предмет для изучения истории. Я обратил ваше внимание на целый ряд событий: на испанскую Армаду, колонизацию Виргинии и Новой Англии, рост английского флота и английской торговли, нападение Кромвеля на Испанию, морские войны с Голландией, колониальное расширение Франции и падение Голландии, морское господство Англии после Утрехтского мира, поединок между Англией и Францией из-за Нового Света. Я показал, что из этих событий, взятых вместе, слагается процесс расширения Англии. Я говорил, что в семнадцатом веке этот процесс неизбежно несколько отодвигается назад домашней борьбой народа с королями Стюартами, но что в восемнадцатом веке его следует выдвинуть вперед, на первый план. Следующим членом этого ряда событий является раскол империи, американская революция; историческое значение этого события настолько же важнее самых ранних событий в истории Англии, насколько Великая Британия больше площади Англии. Его значение не зависит от того, можно ли Гау (Hove) и Корнуэльса считать великими полководцами и был ли Вашингтон гением: его значение во всеобщей истории столь же велико, как и в истории Англии. Создание на новой территории государства с населением в пятьдесят миллионов, которые в непродолжительном времени превратятся в сто миллионов, уже само по себе далеко превосходит все, встречаемое в предыдущей истории. Ничего подобного не было ни в Новом, ни в Старом Свете. Его население превосходит в десять раз население Англии во время революции 1688 года и вдвое больше населения Франции во время революции 1789 года. Это одно уже говорит нам, что мы вступили в эпоху больших размеров и высших цифр, чем те, с которыми история имела дело раньше. Но это еще не все. Размеры не означают необходимого величия; если не в европейской, то в азиатской истории можно встретить гораздо более крупные цифры: население Индии и Китая в пять раз превосходит население Соединенных Штатов. Особенностью нового государства является сочетание размеров с внутренними достоинствами. До возникновения Соединенных Штатов все обширные государства, быть может, за исключением малоизвестного Китая, были государствами низкой организации.

Англии принадлежала слава перенесения в современное государство страну той свободы, которая жила в городах-государствах Греции и Италии. Теперь вновь основанное в Америке государство унаследовало созданную Англией систему, снабдив ее в теории и на практике всеми теми изменениями, которые оказались необходимыми для приложения ее к еще более обширной территории. В результате американской революции создается новое обширное государство, по пространству принадлежащее к одной категории с Индией и Россией, по степени развития личной свободы им резко противоположное. Гегель изображал всемирную историю как постепенное развитие человеческой свободной воли. Согласно его представлению, существуют государства, где свободно только одно лицо, другие – где несколько лиц пользуются свободою, и третьи – где свобода – достояние многих. Распределим государства по степени развития в них духа свободы, и мы увидим, что большинство обширных государств придется поместить на нижнем конце шкалы. Что же касается Соединенных Штатов, то никто не усомнится поставить это громадное государство одним из первых: нигде в другом государстве свободная воля каждой отдельной личности не проявляется с такой силой и деятельностью, как в американской республике.

Вот результат, который не только велик, но и величествен! Для англичан он должен быть неизмеримо интереснее и важнее, чем для остального человечества, в силу исключительности того отношения, в котором они стояли к будущему государству. Во всей истории мы не находим другого примера, где бы два государства находились между собою в таких отношениях, в каких находились Англия и Соединенные Штаты. Правда, южноамериканские республики тем же путем выросли из Испании, а Бразилия – из Португалии; но, во-первых, эти новые государства нельзя назвать великими, и, во-вторых, как я уже сказал, население их обладает значительной долей индейской крови. К тому же великое государство, возникшее из Англии, с населением преимущественно английской крови, не было отделено от метрополии таким пространством, каким отделялись от Испании и Португалии их прежние колонии; обратно, ввиду крайне широкого расселения и повсеместной деятельности обоих народов, новое государство постоянно близко к Англии, постоянно соприкасается с нею, оказывает на нее сильное влияние необычностью своей судьбы и новизной своих начинаний, испытывая при этом само во многих отношениях влияние Англии, особенно через посредство ее литературы.

Вообще нет более значительного вопроса, чем вопрос о взаимном влиянии этих двух ветвей английской расы. От решения его зависит будущность планеты. А если это так, то что же можно сказать об отношении английских историков к американской революции? Можно подумать, что важность этого события для английской и всеобщей истории ими совершенно не оценена. Они спешат отделаться от него. Они входят в прения о праве облагать пошлиной и живо рисуют красноречие Чатама; описывают войну, извиняясь за поражения, преувеличивая успехи англичан; рассказывают несколько анекдотов о Франклине, отдают должное заслугам Вашингтона и затем бросают вопрос, как будто он им надоел и вовсе их не интересует. Самый незначительный эпизод из нескончаемой распри со Стюартами занял бы их гораздо дольше, приключение принца Чарльза-Эдуарда воспламенило бы их воображение, вопрос об авторе писем Юниуса возбудил бы их любопытство. Неужели в этом нет чего-то ненормального? Очевидно, мы еще не знаем, что такое история; очевидно, то, что мы называли до сих пор историей, – не история и должно называться другим именем – биографией или партийной политикой. Я утверждаю, что история – не конституционное законодательство, не парламентские поединки, не биография великих мужей; и она даже не нравственная философия. Она имеет дело с государствами, она исследует их возникновение, развитие и взаимное влияние, обсуждает причины, ведущие к их благоденствию или падению.

Однако в этих лекциях о расширении Англии американская революция должна рассматриваться только с одной стороны – как конец первой попытки Англии к расширению. Подобно мыльному пузырю, Великая Британия расширялась быстро и затем лопнула. С тех пор она снова расширяется – удастся ли ей избежать второй половины силлогизма?

Постоянно повторяют, как нечто неоспоримое, что отпадение американских колоний было неизбежным следствием естественного закона, требующего, чтобы всякая колония, достигнув зрелости, стремилась сделаться самостоятельной. Исходя из этого утверждения, государственных людей времен Георга II – Джорджа Гренвиля (Grenville), Чарльза Тауншенда (Townshend) и лорда Норта – признают виновными только в ускорении неизбежной катастрофы. По этому поводу мне почти ничего не остается прибавить к сказанному ранее. Пока существует взгляд на колонию, как на поместье, из которого метрополия должна извлекать денежные выгоды, ее приверженность к метрополии будет крайне сомнительна, и она постарается освободиться при первой возможности. Сравнение колонии с возмужавшим сыном при этом условии и наполовину не выражает истинного характера отношений. При такой системе с колонией обращаются не как с сыном, а как с рабом, и колония сбросит с себя иго не с благодарностью, как взрослый сын, но с чувством негодования, которое никогда ее не покинет. В этом смысле отпадение американских колоний было неизбежно только благодаря старой колониальной системе.

Я объяснил, как трудно было в то время заменить ее лучшей системой, и однако такая лучшая система существует и в настоящее время может быть применима. Теперь не существуют те основания, благодаря которым колония после нескольких лет связи с метрополией должна желать эмансипации. Даже и прежде практика английского колониального правления была гораздо лучше теории. Мы не должны думать, что колонии возмутились против английского правления как такового. Правление, против которого они восстали, было правлением Георга III в первые двадцать пять лет его царствования; даже во внутренних делах правительство этой эпохи отличалось своей узостью и упорством. Недовольство замечалось не только в колониях, но и в самой Англии. Мансфильд (Mansfeld), с одной стороны, а Гренвиль (Grenville) – с другой, как раз в эту эпоху создали то толкование английской свободы, которое лишало ее всякой реальности. Эта вновь придуманная система (а отнюдь не обычная система) английского управления повсюду равно возбуждала недовольство и вызвала одновременно агитацию Вилькса в Англии и колониальное волнение за Атлантическим океаном. Разница в том, что недовольные в Англии не имели под руками того простого средства, каким располагали недовольные в Массачусетсе и Виргинии: они не могли свергнуть правительство, которое их оскорбляло.

Итак, наши колонии возмутились не просто потому, что они были колониями, а потому, что они были колониями под управлением старой колониальной системы, которая в тот момент применялась особенно узко и педантично. Вместе с тем я сейчас покажу, что всякий вывод, сделанный на основании истории этих колоний, может быть оспариваем в силу того, что эти колонии не были нормальными колониями и отличались совсем особенным характером.

По новейшим представлениям колония являет собою общество, образовавшееся от избытка населения в другом обществе. Перенаселение и бедность в одной стране создают выселение в другую страну, обладающую большей вместимостью и более богатую. Я объяснял уже, что наши американские колонии были иного характера. С одной стороны, в Англии того времени не было перенаселения; с другой – восточный берег Атлантического океана, где эти колонии были основаны, не привлекал своим особенным богатством. Это не Эльдорадо, не Потози; северная его часть даже бедна. Почему же там селились колонисты? Ими управляет один преобладающий мотив – тот самый мотив, который Моисей выставлял фараону, настаивая на исходе израильтян: «Нам нужно отправиться в пустыню на семь дней пути, чтобы принести жертву Господу Богу нашему». Их побуждала религия. Они желали жить по вере и совершать обряды, которые не были терпимы в Англии. Правда, не везде было так, и Виргиния была населена последователями англиканской церкви; но колонисты Новой Англии были пуритане, Пенсильвании – квакеры, Мериленда – католики; о Южной Каролине мы читаем, что «последователи англиканской церкви не составляли и трети жителей»; «множество учителей и истолкователей всех родов и всяких вероисповеданий обучали различным религиозным мнениям». Таким образом, «эмиграция» той эпохи была настоящим исходом, религиозной эмиграцией. В этом-то и заключается вся разница. Возможно, конечно, что и эмигрант, покидающий родину с исключительной целью составить состояние, может со временем забыть ее, но это маловероятно; разлука делает родину дороже, расстояние идеализирует ее; составив состояние, он захочет вернуться, пожелает быть погребенным в родной земле. Есть только одна сила, которая может разрушить это очарование родины, и сила эта – религия. Религия может превратить переселение в исход. Те, которые покидают Трою, унося своих богов, могут сопротивляться чувству, влекущему их на родину; они с уверенностью могут строить свой Лавиниум, Альбу и даже Рим на новой, дотоле не освященной почве. Ибо, я постоянно держусь этого мнения, религия является великим, созидающим государства началом. Американские колонисты могли создать новое государство потому, что они уже составляли церковь; церковь – душа государства; где есть церковь, там со временем вырастает и государство; но если вы видите государство, которое не есть в известном смысле церковь, то знайте, что оно не будет существовать долго.

В этом отношении американские колонии были крайне своеобразны. Возможно ли поэтому, основываясь на их истории, выводить заключение о колониях вообще? Как будете вы делать выводы о современных колониях Англии, возникших позднее? В старых колониях с самого начала жил дух, побуждавший отделиться от Англии, жило начало взаимного притяжения, сплачивающее в новый, обособленный от Англии союз. Я уже заметил, как рано проявился этот дух в колониях Новой Англии. Нет сомнения, что он не был присущ всем колониям. Его не было в Виргинии; однако когда искра недовольства, раздутая в пожар педантизмом Гренвиля и лорда Норта, вспыхнула пламенем, Виргиния примкнула к Новой Англии, и дух отцов-пилигримов превратил обиженных колонистов в новую нацию.

Видим ли мы что-либо подобное в современных колониях Англии? Они не созданы религиозным исходом; основатели их не унесли с собою богов. Напротив, они отправлялись в пустыню чистого материализма, в земли, где не было ничего освященного, ничего идеального. Где же быть их богам, как не на родине? Если у них при этом хватит смелости противопоставить себя как основателей нового государства, если у них хватит решимости порвать с английской историей, со всеми традициями и воспоминаниями о том острове, где отцы их прожили в течение тысячи лет, то мы должны будем признать, что Англия – это пустое имя, обладающее ничтожно малой притягательной силой.

Мне кажется крупной ошибкой выводить из американской революции, что все колонии падают с дерева, когда созревают: этот вывод следует распространять только на колонии, населенные религиозными изгнанниками и притом находящиеся под управлением дурной системы. Равным образом мы делаем ложный вывод из факта роста благоденствия Американских Штатов со времени их освобождения. Едва ли существовало когда-нибудь другое общество, которое пользовалось бы таким счастьем, и притом так мало развращающим счастьем, как Соединенные Штаты. Но причины этого счастья – не политического характера; они коренятся гораздо глубже, чем политические учреждения страны. Если бы философа попросили дать рецепт для создания наибольшей суммы чистого счастья в данном обществе, он сказал бы: «Возьмите людей, которых характеры образовывались в течение многих поколений под влиянием разумной свободы, серьезной религии и усиленного труда, и поместите этих людей на обширной территории, где их не коснулось бы гнетущее утеснение и где благоденствие было бы достижимо для всех. Бедствия дают мудрость и силу, но вместе с тем причиняют страдание; благополучие приносит удовольствие, но ослабляет характер. Бедствие, за которым следует благоденствие, – вот рецепт здорового счастья, ибо при этом достигается удовольствие без быстрого ослабления энергии». Рецепт этот становится еще действеннее, если достигаемое счастье не дается слишком легко и безусловно. Таковы именно условия, создавшие благоденствие американцев. Характеры, образовавшиеся в умеренном поясе под влиянием тевтонской свободы и протестантской религии, благоденствие, дарованное щедро, но в меру, и под условием не только труда, но и приложения ума и способностей.

Этот рецепт создаст счастье, но только на время, – пока население невелико по отношению к территории. Долго думали, что Америка обладает каким-то волшебным талисманом, позволяющим ей избегать всех зол Европы. Талисман был очень прост: благоприятные условия жизни и сильные характеры. В последние годы сами американцы пробудились от грезы, что страна их никогда не будет запятнана преступлениями и безумием Европы. У них нет врагов, но у них была война таких же гигантских размеров, как и их территория, – война, которая по вычислению Уэльса (Wells) стоила за четыре года миллион жизней и почти два биллиона фунтов стерлингов; у них не было королей, но было совершено цареубийство. Слава и величие Соединенных Штатов стоят теперь выше, чем когда-либо, но претензии их незаметно понизились. Теперь о Соединенных Штатах говорят, что никогда не существовало такого могущественного государства, что они сделались или сделаются господствующей державой мира; другими словами, Соединенные Штаты ставят на одну доску с другими государствами, хотя и дают им первое место. То, чем они гордились прежде, было нечто совсем иное: они считались единственными в своем роде, они признавались наглядным доказательством того, что все государства Европы, с их хваленой силой, надменными правительствами, войнами и долгами, находятся на ложном пути; что счастье и добродетель держатся более скромной стези, что лучший жребий для государства – не быть великим в истории или даже вовсе не иметь никакой истории.

Счастье Америки, таким образом, в значительной мере не есть следствие ее отпадения. Спрашивается, обязана ли она отпадению своим громадным размерам?

Обозревая стадии прогресса Америки, можно легко заметить, что судьба замечательно благоприятствовала ей во многих отношениях. Представьте себе, например, что первоначальные колонии вместо того, чтобы составлять сплоченную группу вдоль берега, были бы разбросаны по всему материку и отделены друг от друга поселениями, принадлежащими другим европейским державам. Такое расположение колоний сделало бы невозможным рост союза. Или представьте себе, что французская колония Луизиана вместо того, чтобы погибнуть, развивалась бы неуклонно в течение всех ста лет, протекших от ее основания до американской революции. Эта колония обнимала долину Миссисипи, и если бы дела ее шли успешно, она могла легко разрастись в сильное французское государство, сплоченное в одно целое протяжением этой могучей реки. А что случилось бы, если бы Луизиана перешла в руки англичан! Наполеон, продав Луизиану американским штатам (1803), дал им возможность развиться в ту исполинскую державу, какой мы видим их в настоящее время.

Как бы то ни было, но Соединенным Штатам удалось найти решение той великой проблемы расширения, перед решением которой спасовали одна за другой все пять западных европейских держав. Мы видели, что все они первоначально отправлялись из понятия о беспредельном распространении государства, что затем почти одновременно они покинули это понятие, заменив его противоположным представлением, породившим старую колониальную систему. Мы видели, что они обращались с колониями, как с государственными владениями, доход с которых следует обеспечить за населением метрополии. Мы вместе с тем видели, что такая система не могла быть прочной, что из-за нее проглядывало убеждение в невозможности удержать власть над колониями навсегда. Мы видели, что под влиянием этих и других причин в Новом Свете погибала одна империя за другой. В том числе пала и первая английская империя. Англия создала с тех пор новую и, управляя ею, тщательно старалась избежать прежней ошибки. Старая колониальная система отжила, но на смену ей не явилось еще ясной, обдуманной системы. Ложная теория оставлена, но где же истинная теория? Представляется только одна альтернатива. Если колонии не суть владения Англии (как это прежде понималось), то они должны быть частью Англии; англичане должны глубоко проникнуться этим воззрением. Они не должны более говорить, что Англия есть остров, расположенный на северо-запад от Европы, что площадь ее равняется 120 000 кв. миль, а население тридцати с лишним миллионам. Они не должны уже считать, что переселенцы, отправляясь в колонии, оставляют Англию и утрачиваются для нее. Они не должны более полагать, что история Англии есть история парламента, заседающего в Вестминстерском дворце, и что дела, которые не рассматриваются в нем, не могут составлять части английской истории. Когда англичане привыкнут смотреть на империю, как на одно целое, и станут называть всю ее Англией, тогда явятся на земном шаре вторые Соединенные Штаты. Это будет великий гомогенный народ одной крови, одного языка, одной религии и одних законов – народ, рассеянный по беспредельному пространству. Он будет связан крепкими нравственными узами, хотя почти не будет иметь конституции или однообразной стройной системы, способной выдержать какой угодно тяжкий удар. Если вы склонны сомневаться в том, что возможно создать систему, которая сплачивала бы столь отдаленные друг от друга общины, то вспомните историю Северо-Американских Соединенных Штатов, ибо у них есть такая система. Они разрешили задачу. Они доказали, что в настоящий век возможны политические союзы гораздо больших размеров, чем прежние. Нет сомнения, что проблема английской империи имеет свои трудности, и трудности громадные. Но наибольшая из этих трудностей есть та, которую англичане сами себе создают. Это ложно предвзятая мысль, которая постоянно вносится в этот вопрос, – убеждение, что проблема эта неразрешима, что ничего подобного не было создано и не будет создано; в основе этого лежит неправильное толкование американской революции. На основании этой революции мы выводим, что отдаленные колонии рано или поздно отпадают от метрополии, тогда как мы имеем право выводить только то, что колонии отделяются тогда, когда находятся под управлением старой колониальной системы.

Мы выводим, что население, растекаясь из своего отечества в страны по ту сторону океана, должно необходимо порвать те узы, которые его привязывают к родному дому, должно создать себе новые интересы и составить ядро нового государства, а мы имеем право только заключить, что изгнанники, гонимые через океан религиозной исключительностью и уносящие с собою сильные религиозные убеждения особого типа, могут составить ядро нового государства. Это замечание находит себе несколько неожиданное подтверждение в истории отпадения Южной и Центральной Америки от Испании и Португалии. Правда, в этом случае по обе стороны океана господствовал католицизм, но Гервинус замечает, что, в сущности, в этих странах процветал иезуитизм и что подавление иезуитов дало населению тот нравственный толчок, который, по его мнению, и послужил одной из главных причин разрыва.

Наконец, величие, достигнутое Соединенными Штатами после их отделения, побуждает нас признавать, что раздробление чрезмерно обширных государств целесообразно. Но ведь могущество Соединенных Штатов служит самым лучшим доказательством того, что государство может быть чрезвычайно обширным и тем не менее пользоваться благоденствием. Штаты представляют собою прекрасный пример системы, при которой неопределенное число провинций может соединиться в тесный союз, не испытывая тех неудобств, которые встречались в нашей первой империи. Следовательно, они служат явным доказательством, что эти неудобства не являются нераздельным атрибутом обширной империи, а суть принадлежность старой колониальной системы.

Расширение Англии происходило дважды. До сих пор мы рассматривали только расширение английской нации и английского государства посредством колоний; теперь нам предстоит рассмотреть то замечательное расширение, следствием которого было подчинение английскому владычеству Индии с ее громадным населением.