4
В эту ночь Кармен-Роса долго сидела у лампы, которую принесла донья Кармелита. Темнота стерла краски цветов и очертания кустарника, и на фоне неба вырисовывались только развалины соседнего дома. Когда-то в этом доме было два этажа, теперь же балки верхнего, разрушенного этажа торчали над деревьями, как кили затонувших кораблей. Мертвый дом, один из тысячи мертвых домов, горестно нашептывал что-то об исчезнувшей эпохе.
В Ортисе все говорили об этой эпохе. Деды, пережившие ее, отцы, видевшие ее крушение, дети, которые росли, слушая рассказы, полные сожалений. Никогда и нигде люди так не жили прошлым, как здесь, в льяносах. Впереди их ждали лихорадка, смерть и кладбищенская трава. Позади все было иным. Юноши с ввалившимися глазами и ногами в язвах завидовали старикам, которые когда-то были молоды по-настоящему.
Кармен-Роса внимательнее других прислушивалась к пленительным рассказам о прошлом. Девочкой она не тратила силы своего воображения на создание мира, где куклы превращались в людей, черепаха — в злого великана, а скворец — в принца, пугающего своим пением ведьм. Она предоставляла это сестренке Марте, плакавшей всякий раз, когда у куклы Титины повышалась температура. Кармен-Росе больше нравилось восстанавливать Ортис, поднимать обвалившиеся стены, воскрешать мертвых, населять пустующие дома и устраивать в «Ла-Нуньере», разукрашенной пестрыми бумажными фонариками, большие балы под оркестр из семи музыкантов.
А поскольку старики с удовольствием говорили о минувшем, ибо теперь они жили для того, чтобы рассказывать о нем, Кармен-Роса без особого труда собирала повсюду воспоминания о когда-то живших людях, обстановке, о событиях и песнях прошлого и восстанавливала по ним живой облик ныне мертвого города. Эрмелинда — служанка в доме священника, сеньорита Беренисе — учительница, неверующий сеньор Картайя, даже кабатчик Эпифанио, брюзгливый и немногословный, — все восклицали приблизительно одно и то же, завидев Кармен-Росу:
— Ну, идет любопытная девчонка, сейчас начнет приставать со своими вопросами!
Но им это нравилось. Да, им нравились ее расспросы о прошлом. И особенно нравилось то, что она увлеченно выслушивает все, что ей рассказывают, — и правду и небылицы, — и смеется, если смешно, и утирает слезы, если печальна история, происшедшая столько лет назад. Больше того, если Кармен-Роса три дня не появлялась ни у священника, ни в кабачке, ни в темном и неуютном доме сеньора Картайи, старики сами под каким-нибудь предлогом отправлялись к ней, и тогда уже они начинали ее расспрашивать.
— Ты заболела, девочка? — осведомлялся Картайя.
— Тебе надоели мои истории? — недовольно ворчал Эпифанио.
— Может быть, ты влюбилась? — вкрадчиво спрашивала Эрмелинда.
Эрмелинда, служанка в доме священника, была такой же неотъемлемой частью церкви, как статуя святого Рафаэля, стоявшая возле главного алтаря, как купель из неотесанного камня и засиженные мухами цветы из белой бумаги, украшавшие образ пресвятой девы. Эрмелинда родилась в доме, расположенном недалеко от храма, который в те времена еще строился, но так никогда и не был достроен. С малых лет она поселилась в доме приходского священника. Сначала, подобранная милосердным отцом Франческини, девочка поливала деревца в патио и бегала с поручениями; при отце Тинедо Эрмелинда была прислугой за все: готовила, стирала, гладила, мела дом и присматривала за церковью. Ныне, при отце Перния, она была образцовой экономкой и ключницей, а также живой летописью городка. Об этих трех священниках, и особенно о первых двух, Эрмелинда могла говорить без конца, стоило Кармен-Росе зайти к ней. В Ортисе бывали и другие священники, и Эрмелинда служила у них тоже, но они никогда не фигурировали в ее воспоминаниях, и она не упоминала даже их имен.
— Не было в нашем городе человека умнее, добрее и ученее отца Франческини, — говорила она. — Он был святой и упрямец, как все святые. Так и не захотел стать венесуэльцем: ему казалось — если он откажется от итальянского подданства, он отречется от чего-то, что родилось вместе с ним. А отец Франческини никогда ни от чего не отрекался, хотя и знал, что, если такому человеку, как он, да принять венесуэльское гражданство, он сразу станет епископом…
И она начинала рассказывать о религиозных праздниках, которые устраивал отец Франческини. Только этого и ждала Кармен-Роса, ибо рассказы Эрмелинды, подобно заклинаниям, поднимали Ортис из развалин.
— Если б ты видела эти процессии, дочка! На святую неделю к нам приезжали даже из Калабосо и Ла-Паскуа, а жители Парапары, Сан-Себастьяна и Эль-Сомбреро всю неделю здесь проводили. Представь себе, в Ортисе было два прихода, и два правительственных наместника, и два священника. В святую пятницу богоматерь скорбящую несли от святой Росы, потом сворачивали на главную улицу, доходили до Лас-Мерседес и по другим улицам возвращались к святой Росе. А за гробом господним и богоматерью скорбящей под барабан и дудку густой толпой шли женщины с зажженными свечами, мужчины в ликилики и озорные ребятишки…
Руины заселялись. Отец Франческини, стоя на кафедре церкви святой Росы, с музыкальным итальянским акцентом произносил красноречивые проповеди. Заставив своих прихожан поплакать над страстями господними, он вслед за тем обещал превратить эту церковь в одну из самых лучших церквей Венесуэлы. Алтари были завалены цветами, срезанными в садах Ортиса. Святой деве не приходилось смиренно довольствоваться бутонами из белой бумаги, засиженной мухами, так как у подножия ее распускались прекраснейшие розы городка. Дамы в кринолинах и кружевах шептали молитвы или прятали улыбку за веером из слоновой кости. У Кармен-Росы хранилась фотография бабушки, побуревшая от времени и потому еще более трогательная. Бабушка репетировала па менуэта. Менуэт в Ортисе, боже правый!
Затем отец Франческини исчезал из рассказа Эрмелинды, а Ортис начинал разрушаться. В девяностом году пришла желтая лихорадка. Вслед за ней появились малярия, гематурия, голод и язвы. Померк блистательный образ отца Франческини. Великолепная церковь осталась наполовину недостроенной, она так и стояла с голыми неоштукатуренными стенами, арочными проемами без дверей, окнами без рам.
— Много священников приезжало сюда, дочка, но никто из них не мог выдержать долго. И вот однажды в вербное воскресенье, верхом на осляти, совсем как Иисус, прибыл отец Тинедо и остался у нас. Вот это да, это был человек, хотя ничуть не походил на отца Франческини. Да простит его бог!
Она всегда улыбалась, произнося его имя. Потому что у отца Тинедо не было ни достоинства, ни культуры, ни красноречия, ни знатного происхождения отца Франческини. Он вышел из народа. Поверх — сутана, а в груди — большое сердце.
— Он даже пил водку, — недовольно говорила Эрмелинда. — Когда я бранила его, он отвечал, что водка отпугивает болезни, что алкоголь — хорошее дезинфицирующее средство, а запах спирта разгоняет зловредных комаров. Но, по правде говоря, дочка, он выпивал оттого, что водка была ему по вкусу.
Отец Тинедо действительно очень любил выпить. Эпифанио, хозяин кабачка, наливал ему первую стопку мятной («Подай-ка мне мятненькой, Эпифанио…»), едва тот кончал утреннюю службу. Мятную он пил днем и даже ночью. Случалось, что в субботу священника на руках приносили домой — мятная одолевала его.
— Но он был очень добрый, дочка. В самом Ортисе да и в его окрестностях не было дома, в котором не побывал бы отец Тинедо, правда под мухой, что верно, то верно, но зато готовый отдать все, что у него было. Сначала он раздавал свое, а потом и богородицыно, и храмово, словом, все, что оказывалось под рукой. Отец Тинедо говорил, что пресвятой деве не нужны свечки, церковь постоит недостроенная, а святая Роса обойдется без процессии, пока ближние наши мрут, как мухи. И он вытаскивал из церковных кружек гроши, которые туда еще попадали, и покупал на них хинин и сгущенное молоко. Да простит его бог!
Притом отец Тинедо даже под градом несчастий не потерял остроумия, свойственного всем уроженцам льяносов. Жизнерадостность, удесятеренная мятной настойкой, не оставляла священника, а ведь на его плечи легли заботы целого города, и бывали дни, когда ему приходилось по семь раз читать на кладбище «De profundis».
— Однажды, — рассказывала Эрмелинда, — он выступил с проповедью против эгоизма. Представь, дочка, церковь битком набита благочестивыми женщинами и добродетельными старыми барышнями, а он закончил проповедь так: «Об эгоизме я сказал потому, что вы, женщины, ни замуж не выходили, ни внебрачных детей не рожали. Как говорится, ни богу свечка, ни черту кочерга. Во имя отца и сына и святого духа, аминь…» И сошел с кафедры. Да простит его бог!