Мертвые дома

Сильва Мигель Отеро

ГЛАВА ВТОРАЯ

Роза льяносов

 

 

4

В эту ночь Кармен-Роса долго сидела у лампы, которую принесла донья Кармелита. Темнота стерла краски цветов и очертания кустарника, и на фоне неба вырисовывались только развалины соседнего дома. Когда-то в этом доме было два этажа, теперь же балки верхнего, разрушенного этажа торчали над деревьями, как кили затонувших кораблей. Мертвый дом, один из тысячи мертвых домов, горестно нашептывал что-то об исчезнувшей эпохе.

В Ортисе все говорили об этой эпохе. Деды, пережившие ее, отцы, видевшие ее крушение, дети, которые росли, слушая рассказы, полные сожалений. Никогда и нигде люди так не жили прошлым, как здесь, в льяносах. Впереди их ждали лихорадка, смерть и кладбищенская трава. Позади все было иным. Юноши с ввалившимися глазами и ногами в язвах завидовали старикам, которые когда-то были молоды по-настоящему.

Кармен-Роса внимательнее других прислушивалась к пленительным рассказам о прошлом. Девочкой она не тратила силы своего воображения на создание мира, где куклы превращались в людей, черепаха — в злого великана, а скворец — в принца, пугающего своим пением ведьм. Она предоставляла это сестренке Марте, плакавшей всякий раз, когда у куклы Титины повышалась температура. Кармен-Росе больше нравилось восстанавливать Ортис, поднимать обвалившиеся стены, воскрешать мертвых, населять пустующие дома и устраивать в «Ла-Нуньере», разукрашенной пестрыми бумажными фонариками, большие балы под оркестр из семи музыкантов.

А поскольку старики с удовольствием говорили о минувшем, ибо теперь они жили для того, чтобы рассказывать о нем, Кармен-Роса без особого труда собирала повсюду воспоминания о когда-то живших людях, обстановке, о событиях и песнях прошлого и восстанавливала по ним живой облик ныне мертвого города. Эрмелинда — служанка в доме священника, сеньорита Беренисе — учительница, неверующий сеньор Картайя, даже кабатчик Эпифанио, брюзгливый и немногословный, — все восклицали приблизительно одно и то же, завидев Кармен-Росу:

— Ну, идет любопытная девчонка, сейчас начнет приставать со своими вопросами!

Но им это нравилось. Да, им нравились ее расспросы о прошлом. И особенно нравилось то, что она увлеченно выслушивает все, что ей рассказывают, — и правду и небылицы, — и смеется, если смешно, и утирает слезы, если печальна история, происшедшая столько лет назад. Больше того, если Кармен-Роса три дня не появлялась ни у священника, ни в кабачке, ни в темном и неуютном доме сеньора Картайи, старики сами под каким-нибудь предлогом отправлялись к ней, и тогда уже они начинали ее расспрашивать.

— Ты заболела, девочка? — осведомлялся Картайя.

— Тебе надоели мои истории? — недовольно ворчал Эпифанио.

— Может быть, ты влюбилась? — вкрадчиво спрашивала Эрмелинда.

Эрмелинда, служанка в доме священника, была такой же неотъемлемой частью церкви, как статуя святого Рафаэля, стоявшая возле главного алтаря, как купель из неотесанного камня и засиженные мухами цветы из белой бумаги, украшавшие образ пресвятой девы. Эрмелинда родилась в доме, расположенном недалеко от храма, который в те времена еще строился, но так никогда и не был достроен. С малых лет она поселилась в доме приходского священника. Сначала, подобранная милосердным отцом Франческини, девочка поливала деревца в патио и бегала с поручениями; при отце Тинедо Эрмелинда была прислугой за все: готовила, стирала, гладила, мела дом и присматривала за церковью. Ныне, при отце Перния, она была образцовой экономкой и ключницей, а также живой летописью городка. Об этих трех священниках, и особенно о первых двух, Эрмелинда могла говорить без конца, стоило Кармен-Росе зайти к ней. В Ортисе бывали и другие священники, и Эрмелинда служила у них тоже, но они никогда не фигурировали в ее воспоминаниях, и она не упоминала даже их имен.

— Не было в нашем городе человека умнее, добрее и ученее отца Франческини, — говорила она. — Он был святой и упрямец, как все святые. Так и не захотел стать венесуэльцем: ему казалось — если он откажется от итальянского подданства, он отречется от чего-то, что родилось вместе с ним. А отец Франческини никогда ни от чего не отрекался, хотя и знал, что, если такому человеку, как он, да принять венесуэльское гражданство, он сразу станет епископом…

И она начинала рассказывать о религиозных праздниках, которые устраивал отец Франческини. Только этого и ждала Кармен-Роса, ибо рассказы Эрмелинды, подобно заклинаниям, поднимали Ортис из развалин.

— Если б ты видела эти процессии, дочка! На святую неделю к нам приезжали даже из Калабосо и Ла-Паскуа, а жители Парапары, Сан-Себастьяна и Эль-Сомбреро всю неделю здесь проводили. Представь себе, в Ортисе было два прихода, и два правительственных наместника, и два священника. В святую пятницу богоматерь скорбящую несли от святой Росы, потом сворачивали на главную улицу, доходили до Лас-Мерседес и по другим улицам возвращались к святой Росе. А за гробом господним и богоматерью скорбящей под барабан и дудку густой толпой шли женщины с зажженными свечами, мужчины в ликилики и озорные ребятишки…

Руины заселялись. Отец Франческини, стоя на кафедре церкви святой Росы, с музыкальным итальянским акцентом произносил красноречивые проповеди. Заставив своих прихожан поплакать над страстями господними, он вслед за тем обещал превратить эту церковь в одну из самых лучших церквей Венесуэлы. Алтари были завалены цветами, срезанными в садах Ортиса. Святой деве не приходилось смиренно довольствоваться бутонами из белой бумаги, засиженной мухами, так как у подножия ее распускались прекраснейшие розы городка. Дамы в кринолинах и кружевах шептали молитвы или прятали улыбку за веером из слоновой кости. У Кармен-Росы хранилась фотография бабушки, побуревшая от времени и потому еще более трогательная. Бабушка репетировала па менуэта. Менуэт в Ортисе, боже правый!

Затем отец Франческини исчезал из рассказа Эрмелинды, а Ортис начинал разрушаться. В девяностом году пришла желтая лихорадка. Вслед за ней появились малярия, гематурия, голод и язвы. Померк блистательный образ отца Франческини. Великолепная церковь осталась наполовину недостроенной, она так и стояла с голыми неоштукатуренными стенами, арочными проемами без дверей, окнами без рам.

— Много священников приезжало сюда, дочка, но никто из них не мог выдержать долго. И вот однажды в вербное воскресенье, верхом на осляти, совсем как Иисус, прибыл отец Тинедо и остался у нас. Вот это да, это был человек, хотя ничуть не походил на отца Франческини. Да простит его бог!

Она всегда улыбалась, произнося его имя. Потому что у отца Тинедо не было ни достоинства, ни культуры, ни красноречия, ни знатного происхождения отца Франческини. Он вышел из народа. Поверх — сутана, а в груди — большое сердце.

— Он даже пил водку, — недовольно говорила Эрмелинда. — Когда я бранила его, он отвечал, что водка отпугивает болезни, что алкоголь — хорошее дезинфицирующее средство, а запах спирта разгоняет зловредных комаров. Но, по правде говоря, дочка, он выпивал оттого, что водка была ему по вкусу.

Отец Тинедо действительно очень любил выпить. Эпифанио, хозяин кабачка, наливал ему первую стопку мятной («Подай-ка мне мятненькой, Эпифанио…»), едва тот кончал утреннюю службу. Мятную он пил днем и даже ночью. Случалось, что в субботу священника на руках приносили домой — мятная одолевала его.

— Но он был очень добрый, дочка. В самом Ортисе да и в его окрестностях не было дома, в котором не побывал бы отец Тинедо, правда под мухой, что верно, то верно, но зато готовый отдать все, что у него было. Сначала он раздавал свое, а потом и богородицыно, и храмово, словом, все, что оказывалось под рукой. Отец Тинедо говорил, что пресвятой деве не нужны свечки, церковь постоит недостроенная, а святая Роса обойдется без процессии, пока ближние наши мрут, как мухи. И он вытаскивал из церковных кружек гроши, которые туда еще попадали, и покупал на них хинин и сгущенное молоко. Да простит его бог!

Притом отец Тинедо даже под градом несчастий не потерял остроумия, свойственного всем уроженцам льяносов. Жизнерадостность, удесятеренная мятной настойкой, не оставляла священника, а ведь на его плечи легли заботы целого города, и бывали дни, когда ему приходилось по семь раз читать на кладбище «De profundis».

— Однажды, — рассказывала Эрмелинда, — он выступил с проповедью против эгоизма. Представь, дочка, церковь битком набита благочестивыми женщинами и добродетельными старыми барышнями, а он закончил проповедь так: «Об эгоизме я сказал потому, что вы, женщины, ни замуж не выходили, ни внебрачных детей не рожали. Как говорится, ни богу свечка, ни черту кочерга. Во имя отца и сына и святого духа, аминь…» И сошел с кафедры. Да простит его бог!

 

5

Для сеньора Картайи в прошлом Ортиса существовали не только добрые священники. Да он с ними и не ладил, ибо в отрочестве был федералистом, затем либералом и сторонником Креспо и всегда оставался масоном. Даже и теперь, когда сеньор Картайя состарился и ходил по улицам нетвердыми шагами, словно по темной узкой галерее, он не жалел своего зрения, чтобы лишний раз перечитать Ренана и Варгаса Вилу — только эти две книги и уцелели от его вольнодумной библиотеки.

Кармен-Росе рассказы сеньора Картайи доставляли особенное удовольствие, потому что он, как никто другой, умел воскрешать великолепие минувшего. К тому же он некогда играл в оркестре, ибо в том далеком неправдоподобном Ортисе был свой оркестр; флейта сеньора Картайи пела под дубами городской площади и на больших балах, плакала в процессиях богоматери скорбящей и высвистывала бравурные марши во время боя быков.

Половина дома сеньора Картайи обвалилась, хотя это была солидная испанская постройка в два этажа добротной кирпичной кладки и с балками из прочной древесины. Теперь, будто рассеченная двуручным мечом великана, она зияла проломом, как разрушенные немецкими снарядами бельгийские дома, которые Кармен-Роса видела на союзных почтовых марках 1917 года. Дом принадлежал сеньору Картайе не потому, что он его купил или получил в наследство. Сеньор Картайя просто поселился в нем, когда бывшие хозяева все бросили и уехали, а в доме завелись ящерицы и начал разрастаться колючий чертополох. Глаза старика становились задумчивыми. В этом самом доме он, с юношеским пылом отдаваясь ритму вальса, играл на флейте в толпе музыкантов, а Исабель-Тереса танцевала с генералом Пулидо. Исабель-Тереса, белокурая дочь готов, воспитанная в Каракасе французскими монахинями, едва ли подозревала, что некий флейтист, либерал и масон, глядя на нее из оркестра, чуть не лишается чувств. Вскоре она вышла замуж за генерала Пулидо и навсегда уехала из Ортиса. Но бедный Картайя хранил воспоминание об улыбке, которой его одарила Исабель-Тереса, и о взгляде необыкновенных зеленых глаз Исабель-Тересы, вонзившихся в его сердце, как колючка чертополоха. Поэтому он занял этот дом, когда уже никто не хотел в нем жить. Сеньор Картайя, старый одинокий холостяк, очистил его от пресмыкающихся и диких растений и решил ждать здесь смерти, покуривая табачок по полреала за пачку и не то чтобы читая, а скорее угадывая ослабевшими глазами своего Ренана. Потом к нему стала приходить Кармен-Роса и расспрашивать о старых временах.

— Ортис был столицей Гуарико, девочка. Самым многолюдным и самым красивым городом Гуарико, розой льяносов.

Масонская ложа, разумеется, называлась «Солнцем льяносов». Сеньор Картайя, который достиг тридцать третьей степени, усаживался между доктором Варгасом и Росендо Мартинесом и слушал, как они говорили о французской революции, о Тьере и Гамбетта. Это была ложа опрятная и культурная, церемонная и милосердная, достойный враг своего грозного противника — отца Франческини.

Ежегодно 30 августа, в день святой Росы, бой между масонами и священником приостанавливался и заключалось перемирие. Недаром святая была покровительницей города, самой чудодейственной покровительницей всех селений в льяносах! В этот день сеньор Картайя, забыв о своей тридцать третьей степени, забирался на церковные хоры и играл на флейте, вплетая ее высокий голос в хриплые звуки органа и неаполитанский баритон отца Франческини. Потом он играл во время процессии, давая тон нежному хору дочерей девы Марии, потом под дубами на площади, потом на праздничном балу до самого утра и даже после бала, аккомпанировал скворцам на рассвете. Бренди лился рекой (а это бывало каждый год).

— В Ортисе швырялись деньгами направо и налево, девочка. Мы состязались с колеадорами нижнего Гуарико, со знатоками петушиных боев из Калабосо и Сарасы, с певцами Альтаграсии и Ла-Паскуа. А уж по части фейерверков нас никто не мог одолеть.

Полвека — и каких полвека! — не смогли убить его гордости фейерверками Ортиса. О начале дня святой Росы возвещал треск больших и малых ракет, который раздавался раньше, чем звон церковных колоколов. Едва кончалась месса, зажигались петарды и шутихи; красные змейки, извиваясь, вылетали из домов и пугали благочестивых дам, рассыпаясь искрами. А в середине дня, когда святая Роса, прелестная и юная, показывалась под широким порталом церкви, раздавался мощный грохот самых больших ракет, которые взлетали прямо с центральной площади или пересекали небо со стороны Лас-Топиас, Банко-Арриба и Эль-Польверо.

— Это были предместья старого Ортиса, девочка, — вздыхал Картайя. — Но не пытайся найти их, от них не осталось даже развалин. На том самом месте, в трех куадрах от проезжей дороги, где теперь ты не увидишь ничего, кроме сухой травы, и услышишь только шелест убегающих ящериц, стояли дома Лас-Топиас, Банко-Арриба и Эль-Польверо, когда Ортис был городом…

Но поистине грандиозный размах празднество принимало ночью. Для своей нежной святой город приберегал оглушительные дары из огня и пороха. Месяцами итальянец Чекатто, его жена и дети изготовляли эти фонтаны пламени, которые в праздничную ночь били в небе над льяносами. Бешено вертелось гигантское колесо, отбрасывая во все стороны потоки ослепительного света. Из свечи вырастало огненное дерево, которое, отгорев, превращалось в голый, как на осеннем эскизе, остов. Огненный замок пылал с треском и грохотом, являя собой фантастическую картину жестоких военных разрушений. Огненный бык извергал пламя, вырывавшееся из его широких картонных ноздрей, — адское чудовище билось на костре, который пожирал его.

— Последний большой праздник в Ортисе, — говорил сеньор Картайя, — был в девяносто первом году, когда Андуэса подготавливал свое переизбрание. Карлос Паласиос, двоюродный брат Андуэсы, решил баллотироваться на пост президента штата Гуарико и отметил это событие балами и гуляньями, которые вошли в историю. На площади Лас-Мерседес за неделю из толстых бревен и речного камня возвели арену для боя быков. «Дикие быки» — так звали тореадоров, приехавших на корриду из Каракаса. Водка лилась, как дождь с неба. Я три дня и три ночи играл на флейте. Но Андуэса не был переизбран, а Карлос Паласиос не стал президентом Гуарико — им не позволил генерал Хоакин Креспо из Парапары.

«Роза льяносов» цвела своим последним цветом. Желтая лихорадка, правда, ушла, но малярия уже подтачивала корни городов в льяносах. Однако, пока президентом был Креспо из Парапары (а это все равно что из Ортиса), Ортис пережил часы мимолетного блеска, борясь со своей судьбой, которая была предрешена. Доктор Нуньес, генеральный секретарь Креспо, родился в самом Ортисе. В его доме «Ла-Нуньере» давались большие балы, на которых Креспо не раз присутствовал собственной персоной. Картайя запомнил своего земляка-каудильо верхом на белом коне, готового опрокинуть неклейменого быка в загоне на главной улице.

— После того как Креспо убили, — заключал свой рассказ Картайя, — из языка венесуэльцев следовало бы вычеркнуть слово «каудильо».

 

6

Иной раз сеньор Картайя отвлекался в сторону от исторических событий, его переставали интересовать голодные банды, расположившиеся лагерем на улицах Ортиса, празднества и церемонии, и он рассказывал Кармен-Росе случаи из жизни людей этих мест. Герои его рассказов давно умерли и были похоронены не на убогом новом кладбище с побеленными известью могилами, а на старом, в роскошных усыпальницах. И сейчас еще можно увидеть к северо-востоку от церкви святой Росы его надменные заброшенные памятники, выглядывающие из зарослей дубняка и акаций.

— Расскажите мне про Хуана-Рамона Рондона, — часто просила Кармен-Роса по вечерам.

— Но, девочка, — ворчал польщенный старик, — опять? Ты уж, наверно, знаешь эту историю наизусть.

Кармен-Роса делала протестующий жест, хотя понимала, что это излишне, ибо Картайя уже приступал к своему рассказу, который сладко и жутко было слушать в безлунные ночи, когда редкие огни городка туманились белесоватой дымкой и затаенной печалью веяло от рухнувших домов.

— Хуан-Рамон Рондон был здешний парень, лихой наездник и знаток бойцовых петухов. У него была тайная любовная связь с женой Педро Лорето, владельца асьенды…

Едва муж седлал мула и уезжал по тропе, ведущей к асьенде, Рондон поджидал жену на другом берегу реки в лесочке, где в период дождей расцветают лиловые цветы паскуа.

— Так шло до тех пор, — рассказывал Картайя, — пока одна соседка, заинтересовавшаяся прогулками жены, не пошла да не рассказала о них Лорето. Муж, у которого уже были кое-какие подозрения, объявил, что отправляется в дальнюю поездку на пять дней, нежно обнял жену на прощанье и верхом на муле, навьюченном съестными припасами, выехал на большую дорогу, которая вела к Ла-Вилье.

Любовники решили встретиться той же ночью в доме Лорето. Поистине их самым заветным желанием было предаваться ласкам в четырех стенах, а не в лесу среди колючек репейника, где сердце одновременно и пылает любовью, и замирает от страха, как бы охотник, случайно забредший туда, ребенок или сбившийся с дороги путник не застали их вдвоем.

— В ту самую ночь, — продолжал Картайя, — Хуан-Рамон Рондон, прежде чем отправиться к дому Педро Лорето, дождался, пока в Ортисе погаснут огни, закроются двери биллиардной и разойдутся по домам приятели, болтающие на перекрестках.

Когда осталась позади площадь Лас-Мерседес и замер в отдалении шум Пайи, Хуан-Рамон увидел, что навстречу ему, неся гамак, движутся, отбрасывая длинные тени, два человека. Сначала он предположил, что они несут больного, но затем, при свете фонаря, который был у третьего человека, заметил, что гамак покрывает попона, голубой стороной кверху, и понял, что в гамаке покойник.

Они приближались. Хуан-Рамон снял шляпу и, не останавливаясь, задал обычный вопрос:

— Кто умер?

Человек с фонарем, тощий и длинный, как лиана, закутанный в плащ, так что не было видно лица, ответил хриплым голосом, протяжно и торжественно:

— Хуан-Рамон Рондон!

Его собственное имя! Хуан-Рамон вздрогнул и спросил, будто заранее знал, какой смертью умер его несчастный тезка:

— Кто убил его?

— Педро Лорето! — ответил ему густой бас человека с фонарем.

И они удалились, а Хуан-Рамон Рондон уже без всякого воодушевления продолжал свой путь. Встреча с покойником, который носил его имя и был убит человеком, которого звали так же, как мужа его любовницы, насторожила и встревожила Хуана-Рамона. В таком настроении он завернул за угол и увидел вдали еще один фонарь, двигавшийся ему навстречу.

Это опять несли гамак, как две капли воды похожий на первый, его тоже покрывала попона голубой стороной кверху, и покойник был того же роста. Несли его другие люди — два старца в засаленных лохмотьях, а с фонарем шел карлик с чудовищно большой головой.

— Кто умер? — неожиданно для себя спросил Хуан-Рамон, словно повинуясь чужой воле.

И карлик ответил голосом еще более хриплым, чем голос первого фонарщика, и еще более протяжно:

— Хуан-Рамон Рондон!

— Кто убил его?

Он заранее знал, какой ответ услышит.

— Педро Лорето!

Опять его имя и имя мужа, над которым он посмеялся. Холодные пальцы страха сжались на горле Хуана-Рамона, остановили кровь в его жилах, прогнали любовь и желание. С трудом переведя дух, он повернул назад и пошел домой.

— В ста шагах от того места, где он встретил второй гамак, — кончал рассказ Картайя, — притаился Педро Лорето с копьем в руке, готовый воткнуть его в бок человека, которого он прождал всю ночь.

Кармен-Росе чрезвычайно нравилась эта история, где в конце концов ничего не случалось, где, невзирая на дурные предзнаменования, зловещий голос и жесты сеньора Картайи, все оставалось, как было: любовники продолжали видеться и боязливо целоваться у тенистой излучины реки.