Мертвые дома

Сильва Мигель Отеро

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Церковь и река

 

 

10

Отец Перния, мулат из штата Яракуй, совсем не походил на отца Франческини. Он ничем не напоминал и отца Тинедо. В том, что душа отца Перния пылала неугасимой верой в истинность его религии, не было никаких сомнений, как и в том, что священник был человек мужественный. Только благодаря вере и мужеству отец Перния столько лет оставался среди этих развалин, не ропща на судьбу и не испрашивая перевода, словно его, волевого и предприимчивого, родившегося, чтобы основывать города, а не смотреть, как они умирают, окунать младенцев в крестильную воду, а не лить смертный елей, могла удовлетворить роль бессильного свидетеля гибели поселков в льяносах.

Повинуясь непреодолимой внутренней потребности что-то основывать, он основал три общества: Общество сердца Иисусова — для дам и старых дев (четки, via crucis, чтение Кемписа, благотворительность), Общество дочерей девы Марии — для молодых девушек (украшение цветами алтаря, хоровое исполнение «Tantum Ergo» и «Господь не подвиг меня любить тебя»), и Общество тересит младенца Иисуса — для девочек (образки святой девы, катехизис Рипальды, «Приидите и пойдем все с цветами к Марии»). Для мужчин ему так и не удалось ничего основать. Мужчины придерживались странной теории, не считавшейся с самыми неоспоримыми доводами, согласно которой религия была сугубо женским делом.

Естественно, общества эти не были многочисленны. Ведь в городе уже почти не оставалось людей, да и те, что остались, — откуда они могли взять деньги на покупку башмачков тереситам и белых покрывал дочерям Марии? В каждом из обществ состояло не больше пятнадцати человек, и еще хорошо, что удалось достичь хотя бы этого, ибо даже силы отца Перния не были безграничны. Кармен-Роса была тереситой младенца Иисуса и страстно мечтала о том, чтобы ее возвели в звание дочери девы Марии, потому что у нее начинали наливаться груди. Тогда ей очень нравились посещения церкви, святые, которые ее населяли, молитвы, читавшиеся в полумраке, монотонное пение литаний, музыка старого органа.

— А как же иначе, если церковь — единственное развлечение в Ортисе! — ворчал ее неверующий друг сеньор Картайя.

И действительно, церковь и реки были единственными местами, где жители Ортиса могли забыться и найти отраду. Ведь теперь не разбивали горшков на именинах, не танцевали по воскресеньям под фонограф, не трубили вечернюю зорю. Маленький бюст Освободителя, стоявший с 1890 года посреди площади на белой колонне — слишком маленький для такой высокой колонны, — не видел больше ни ракет, ни шумных состязаний, не слышал больше военных оркестров.

С наступлением вечера тьма и безмолвие окутывали саманы и дубы на площади. А в дневные часы, когда кончался сезон дождей, безжалостное солнце грозило испепелить забытый бюст Боливара.

Здание церкви, уцелевшее от прежних времен, одиноко стояло как обломок старого Ортиса. Хотя строение так и осталось незаконченным, возведенная часть была прочна и красива. Это была не хилая, жеманная часовенка, отданная на милость ветрам и непогодам, а мощный храм, хотя и выстроенный только наполовину, но способный противостоять разрушительным силам природы.

Кармен-Роса относилась к храму с большим почтением, как и к патио своего дома. Единственный неф храма представлял собой длинный прямоугольник с высоким потолком, который поддерживали крепкие деревянные балки. У левого входа круто, почти вертикально поднималась узкая лестница, которая вела на хоры. Бесстыдник Перикоте преклонял колени у двери, делая вид, что смотрит на главный алтарь, а на самом деле, впадая в смертный грех, украдкой разглядывал икры женщин, поднимавшихся по лестнице.

С главного алтаря сияла святая Роса — заурядная трехцветная репродукция какого-то посредственного полотна, слащавого и пошло-умильного. Коленопреклоненная лимская монашенка размышляла, углубившись в молитвенник. Впрочем, она не была единственной фигурой на картине. Здесь же находился младенец Иисус, устроившийся на ватном облаке возле самой ее головы. Младенец простирал правую руку, венчая чело девицы розами. В другой руке маленький Иисус держал ветвь нарда. По земле — это была лужайка или сад, а не монастырские плиты — живописец разбросал четыре розы.

Для всех, за исключением сеньора Картайи, картина была шедевром непревзойденной красоты, совершенным и нежным, как душа святой Росы. Но сеньор Картайя отрицал какую бы то ни было художественную ценность изображения и презрительно сравнивал его с разноцветной рекламой мыла Рейтера. Зато он высоко ценил другую картину — довольно большую, очень старинную, вероятно, еще колониального периода, которая помещалась справа от исповедальни. Картина изображала чистилище и Христа на небесах меж двумя неизвестными святыми. Из пламени с помощью огромного архангела в красной мантии возносились души. Остальные обитатели Ортиса видели только диспропорции и уродство на этом полотне, написанном неумелой рукой, возможно, подневольного художника, и говорили, пожимая плечами:

— Сеньор Картайя впадает в детство!

Кармен-Росу беспокоило экстравагантное мнение сеньора Картайи. Она считала его умнее других и огорчалась, что в данном случае не может согласиться с точкой зрения старого масона. Может быть, сеньор Картайя шутит? Неужели ему и впрямь не нравится любовно скопированный, нежный лик святой Росы? И он действительно находит красоту в грубых линиях, тусклых и сливающихся красках чистилища? Кармен-Роса так усердно всматривалась в эту противную картину, пытаясь обнаружить в ней дыхание подлинного искусства, которое сеньор Картайя ей приписывал, что однажды увидела сон, отмеченный чертами серьезного прегрешения. Она даже почувствовала неловкость, пересказывая его отцу Перния.

— Видеть сон — это грех, преподобный отец? — без обиняков начала она у решетки исповедальни.

— Вообще нет, — неприветливо ответил священник.

— Я видела очень гадкий сон, преподобный отец, — продолжала она одним духом, боясь, как бы не поколебалась ее первоначальная решимость. — Рыжий архангел с мечом в руке, когда я спала, сошел с картины, на которой нарисовано чистилище, прикрыл меня крылом и поцеловал в губы…

— Так ведь это сон. Ты не виновата, что видела его, дочь моя.

— Но, — она запнулась, — мне было приятно, преподобный отец.

— Тебе было приятно только во сне или и сейчас приятно? — спросил отец Перния, начиная беспокоиться.

— Мне было приятно только во сне, преподобный отец. Сейчас мне противно. Этот сон мне кажется ужасным, кощунственным…

Затем она почувствовала себя несколько разочарованной, хотя и свободной от всякой вины, ибо отец Перния не придал ее сну большого значения и не счел его грехом. Покаяние было обычным — читать Ave Maria.

Однако в следующее воскресенье, после мессы, отец Перния сообщил ей, что больше она не тересита младенца Иисуса:

— Поговори с доньей Кармелитой, пусть она сошьет тебе платье дочери Марии…

 

11

Река была так же неотделима от ее детства, как сеньор Картайя и сеньорита Беренисе, как патио ее дома и церковь. Смирная речка Пайя заслуживала лишь беглого упоминания в географии. Но когда выпадали августовские дожди и река набухала, для Кармен-Росы она превращалась в одну из могучих стихий вселенной.

— Сеньорита Беренисе, а море тоже такое большое?

В старые времена река подходила к самому городу. Теперь, когда от прежнего Ортиса уцелела лишь небольшая часть, Пайя оказалась в пятидесяти метрах от площади Лас-Мерседес. Спуск начинался у часовни, пролегал меж больших камней и акаций и заканчивался возле брода на Старой площади, где река мягко изгибалась, образуя тихую заводь. К Старой площади ходили купаться девушки и ездил за водой Олегарио. Кармен-Роса втайне лелеяла честолюбивую мечту нырнуть как-нибудь не у Старой площади, где река была спокойной и мелкой, а возле Брода контрабандистов, маленькой гуайявы или излучины, где Пайя была глубже и где даже летом на другой берег можно было перебраться только вплавь.

Поход к реке стал ежедневным обрядом. Вернувшись из школы, перед обедом, Кармен-Роса и Марта, захватив с собой полотенце, мыло и тыквенную бутыль, шли к соседке Хуаните Лара, которая уже ждала их. Хуанита Лара, косоглазая старая дева, возглавляла маленький отряд: за ней спускались Кармен-Роса, Марта, присоединявшиеся к ним Эленита, белая как молоко, и Лусинда, которая плавала, как лягушонок. Хуанита Лара охраняла их от возможных опасностей, учила бороться с течением и нырять вниз головой. Когда однажды Перикоте вздумал было подглядеть из зарослей, как они купаются, Хуанита Лара забросала его камнями, и он не показывался на Старой площади несколько недель.

Они выходили из кустарника в длинных рубашках сурового полотна, скроенных доньей Кармелитой, которая, несомненно, была неумелой портнихой. В этих измятых, плохо просушенных мешках они выглядели смешно и нелепо. Но потом, когда вода пропитывала полотно, прижимала его к телу и приглаживала непокорные волосы, сестры становились красивыми. Кармен-Росе исполнилось четырнадцать лет, она была широка в плечах, с гибкой талией и крепкими бедрами. Мартике, легкой и воздушной, как колосок, исполнилось тринадцать, и у нее уже были груди, маленькие и твердые, как сливы.

Когда они вошли в воду и отплыли от Хуаниты Лары, которая осталась на берегу, жалуясь на судорогу, Мартика поведала сестре свою тайну:

— Знаешь, Кармен-Роса, у меня есть жених…

Сначала Кармен-Роса подумала, что Мартика шутит, и ответила насмешливо:

— Знаю, негр Гуэрегуэре.

Сестра улыбнулась. Раньше она сердилась на Кармен-Росу, когда та дразнила ее: «Мартика, не отпирайся, у тебя любовь с Гуэрегуэре», «Сестричка, я хочу быть посаженой матерью на твоей свадьбе с Гуэрегуэре»… Но на этот раз против всякого ожидания Марта не рассердилась и мягко продолжала:

— Нет, правда, Кармен-Роса, у меня есть жених.

Она сказала это так просто и серьезно, что Кармен-Роса примолкла, желая узнать все до конца.

— Мы с Панчито жених и невеста уже больше двух недель, а точнее — семнадцать дней. Он объяснился мне прямо на площади, когда ты исповедовалась, а я ждала тебя возле церкви.

— И что он тебе сказал?

— Как что? Что он влюблен в меня, что только и думает обо мне, и спросил, не чувствую ли и я то же самое?

— И что ты ему ответила?

— Я сказала правду: что я тоже его люблю.

— А откуда ты это знаешь?

— Я уже давно это знаю. Потому что у меня дрожат руки, когда он подходит, потому что я сама не своя, когда он далеко…

— Значит, вы теперь жених и невеста?

— Конечно.

— А что это значит — быть женихом и невестой?

— Господи, и ты еще спрашиваешь! Быть женихом и невестой значит смотреть друг на друга и говорить о любви, когда только можно.

— А он тебя не целовал?

— Нет еще, но как только попросит, честное слово, я разрешу…

К ним подплывала Хуанита Лара, у которой прошла судорога. Марта перестала болтать и легла на спину, отдавшись течению. Воды Пайи ласково покачивали ее нерасцветшее тело с маленькими и твердыми, как сливы, грудями.

 

12

Кармен-Роса помогала торговать донье Кармелите и Олегарио. Правда, она не отпускала сыр, чтобы не пачкать рук, разрезая его, и не наливала рома или мятной любителям выпить. Она обслуживала женщин, покупавших ткани — холст, ситец, полотно и ленты для украшений, или отпускала пакетики с хинином, сироп в бутылках, пачки ваты. Иногда ей приходилось забираться на прилавок, чтобы снять с полки кастрюлю или моток веревки. Она также вела счета, потому что Олегарио вечно ошибался, а ослабевшие глаза доньи Кармелиты не отличали пятерки от тройки.

Негр Гуэрегуэре никогда ничего не покупал. Он был родом с побережья — из Гуанты или Игуроте — и в далекой молодости служил матросом на контрабандистской шхуне, которая совершала бесчисленные рейсы в Кюрасао, на острова Тринидад и Мартинику. Теперь он был стар, почти так же стар, как сеньор Картайя, и никто не помнил, когда он пришел в Ортис и почему остался тут. Гуэрегуэре никогда не работал за деньги, ему обычно платили едой, выпивкой или одеждой. Он приносил воду с реки, если его кормили завтраком, две недели трудился в поле за пару альпаргат и выполнял еще более тяжелую работу за бутылку рома. Опьянев после третьего глотка, Гуэрегуэре делал вид, что говорит по-английски и по-французски. Никаких иностранных языков он не знал, но имитировал их с прекрасным чутьем и интуицией.

— Кармен-Роса, хуат тикин плиз бриндин палит ром фор Гуэрегуэре, — произносил он на изобретенном им английском языке, входя в лавку.

Или же:

— Силь ву пле, кес ке се, ле месье Гуэрегуэре кон си кон са, мерси пур ле торко.

Он брался даже за мертвые языки — поскольку некогда был прихожанином, другом и собутыльником отца Тинедо:

— Доминус вобискум, туррис эбурнеа, сальва эспириту туо бриндандум трагус Гуэрегуэрум.

Кармен-Роса разражалась смехом и подносила ему стаканчик, разумеется тайком от доньи Кармелиты и Олегарио. Гуэрегуэре избегал появляться в «Серебряной шпоре», когда они там были. Он стоял некоторое время у прилавка, развлекая Кармен-Росу своим странным жаргоном:

— Твоя мама комин плики. Гуэрегуэре спик бассирук, распинфлай гуд бай.

Другим постоянным посетителем, когда она торговала в лавке одна, был Селестино. Он был только на год старше нее, но выше на целую голову. Селестино влюбился в Кармен-Росу, едва вошел в разум. Он поджидал ее на солнцепеке возле школы, длинный и упрямый, как чертополох. Потом следовал за ней до дома на расстоянии двадцати шагов и смотрел на нее тоскующим и нежным взглядом, полным смиренной мольбы. Они вырастали, и с ними вырастала любовь Селестино, она струилась по его жилам, как кровь. Но он ни разу не осмелился сказать Кармен-Росе ни слова, потому что был уверен: она ответит, что не любит его, и тогда придется отказаться от всего, даже от надежды. Сладкой, мучительной, несбыточной надежды.

— Добрый день, Кармен-Роса.

— Добрый день, Селестино.

Он замолкал, глядя на нее украдкой, чтобы не показаться дерзким, охваченный тревогой и страхом, как бы его посещения не стали ей в тягость. От малярии у него заострились скулы и взгляд стал еще печальнее.

— Что нового? — спрашивала она, чтобы прервать затянувшееся молчание.

— Ничего. У сеньоры Сокорро подохла черная ослица, ее заели черви…

И тотчас же закусывал губу, понимая, что его слова глупы и неуместны.

— Этой ночью упала самая высокая стена дома Варгасов на главной улице, — говорил он, меняя тему. — Помнишь?

Кармен-Роса помнила. Однажды Селестино повел ее на развалины этого дома. Парадная дверь и окно еще были целы, и из окна на улицу отчаянно тянулись ветки дерева. Стоило открыть дверь, и сразу становилось ясно, почему дереву так мучительно хочется вырваться из этого запустения и тлена. Внутри стояла только одна стена, вся в трещинах и желтых струпьях, опутанная дикими вьюнами. Из стены торчала сломанная балка, точно обрубок умоляюще поднятой руки. Селестино исчез среди груд щебня и через некоторое время вернулся с птенцом голубки, которого он поймал для Кармен-Росы.

Он и теперь носил ей подарки: золотые апельсины из Сан-Себастьяна, гребень, купленный у турка Самуэля, и певчих птиц — каштановых и желтых, серых и темно-коричневых.

— Спасибо, Селестино, — говорила Кармен-Роса очень серьезно.

Разговаривая с ним, она не улыбалась, даже когда принесенный им дрозд заливался песней прямо на прилавке. И Селестино лишний раз убеждался, что лучше ничего не говорить ей, ибо после того, как она ответит, что не любит, придется отказаться от всего, даже от надежды.