Находясь в здравом уме и твердой памяти, хотя и с подорванным годами здоровьем, и сознавая ответственность свою перед народом, диктую я нижеследующее Александру, другу своему и доверенному лицу, пользующемуся всеобщим уважением мужу, рассчитывая на точную и дословную запись моего политического завещания и возлагая дальнейшую судьбу сего документа на того же Александра, хотя бы потому, что именно у него, в соответствии с моим желанием, он будет храниться после смерти моей. Изложенная ниже последняя воля — не распоряжение о наследовании имущества моего, ибо таковое составил я еще год назад, после кончины супруги, в кругу семьи, в согласии с традициями, в присутствии адвоката, разделив между наследниками все, чем владею. Менять что-либо в этом отношении не желаю.

Бурное прошлое и не менее бурное настоящее народа нашего побуждает меня — как одного из бывших предстателей его, занимавших кресло первосвященника, и как человека, до сих пор, может быть, сохранившего немалую часть былого влияния, — в этом не предназначенном для посторонних глаз документе пролить свет на тайные, не ведомые ни общественности, ни даже узкому кругу власть предержащих детали моей прошлой деятельности, которые, надеюсь, послужат поучительными свидетельствами и дадут возможность другим сделать небесполезные выводы для себя. Прежде считал я, что необходимости письменно зафиксировать эти конфиденциальные факты и события не возникнет, ибо не только верил, но и надеялся на бескровное достижение свободы и независимости народа нашего, уповал на то, что будет он жить в мире и достигнет расцвета.

Увидев же, что достижение независимости в обозримое время невозможно, счел я реально осуществимым конструктивное сотрудничество с Римской империей, основанное на взаимных уступках и взаимном уважении интересов, хотя патриотические чувства мои не просто относились к такому пути с антипатией, но непримиримо его отвергали. Чувства эти, мною отнюдь не скрываемые, сыграли не последнюю роль в тот момент, когда Валерий Грат недостойным и унизительным способом лишил меня ранга первосвященника, и я, хоть и остался причастным к узкой группе властной верхушки, тем не менее вынужден был принять к сведению, что стать первым человеком, несмотря на девятилетний опыт, мне более не дано. С горечью принял я к сведению и то, что цари наши борются — или, напротив, заключают союз — друг с другом, с родственниками своими или с римлянами лишь в зависимости от личных своих интересов, до народа же им почти нет дела; это относится к власти не только светской, но и религиозной.

Наиглавнейшую цель свою я уже называл: свобода и независимость, приверженность нашим древним законам. Еще в юные годы я понял: понятия эти очень тонкие, судить о них, зная лишь прошлое, трудно, пустое повторение слов мало что дает, хотя и годится для того, чтобы создать благоприятную атмосферу для настойчивого выторговывания уступок. В период, когда я был первосвященником, мне стало предельно ясно, что одно из первых следствий иноземного угнетения — внутренний раскол, который, пользуясь наиболее понятными сердцу и разуму аргументами, идеологизирует различные modus vivendi. Вот из-за чего у нас возникли партии, разделяющие народ наш сильнее, чем племенные различия, и совершенно по-разному представляющие путь, ведущий к решению проблем; вот из-за чего мы так по-разному формулируем свое отношение ко всему, что оправдывает наше бытие: к нашей избранности, к нашей исторической миссии. Саддукеи, из которых происхожу и я сам, остались несгибаемыми и непримиримыми, но как раз потому оторвались от народа, занятого повседневной борьбой с трудностями. Фарисеи, более гибкие, повернулись к народу, разделив с ним ответственность по отношению к прошлому, а трудности настоящего в позиции нерешительной обороны подняв перед собой наподобие щита. Отстранение мое заставило меня осознать, что обе главные партии против собственной воли встали на ложный путь, из-за различных, но в конечном счете одинаково весомых причин не способны освободить народ наш и вернуть ему положение избранного. Выше я намекал, что, проверяя себя, усвоил ряд фарисейских и ессейских идей, надеясь в них найти подходящий в настоящих условиях метод действия и надежду на верный успех. Однако выяснилось, что с помощью старых, традиционных приемов старыми, традиционными способами — пусть при несходстве вариантов — достижение поставленной цели невозможно; необходима еще и внешняя помощь, помощь Господа нашего, на которую уповали великие наши праотцы от Ноя до Моисея.

Эту помощь, считал я, обеспечат нам те сыны народа нашего, которые стали проповедовать новые идеи и за которыми, по полученным донесениям, шли массы. Банды грабителей мало волновали меня. Я старался собрать как можно более полную информацию и долго присматривался к патриотам, на которых можно было бы положиться при создании сети тайных связей. В этих вопросах я часто испрашивал мнение Гамалиила, тесные, более чем дружеские отношения с которым восходят еще к тем временам, когда мы решили покровительствовать детям бедняков. Гамалиил будет, конечно, отрицать, что мы вели с ним такие беседы, но это для него естественно, а воспоминаний он не пишет. Я его знаю, он такой. На сообщничество пойдет всегда, на риск же — никогда и ни при каких обстоятельствах. И это понятно: он жил и живет для науки и для своих учеников и, маниакально влекомый к политике, в то же время столь же маниакально старается держаться в стороне от нее, чтобы остаться незапятнанным. Должен сказать, что, с его точки зрения, это наиболее мудрый путь, хотя с моей точки зрения — низость. Однако он мой друг, часто помогал мне, и я преклоняю перед ним голову.

Что касается меня, то и прежде и теперь было известно: публично я со всеми стремился найти общий язык; одного лишь я тогда не учитывал — что именно это может стать причиной моего поражения. В самых разных кругах, обладающих весом в тогдашней политической жизни, у меня было немало полезных, хотя в общем бесплодных споров; и лишь спустя долгое время я понял, что должен выйти за рамки этих кругов. В это время я давно уже был в тени, и именно Гамалиил подал мне замечательную идею.

До меня доходили слухи о движении Иисуса. Но особого значения я, признаться, этим слухам не придавал и контактов с движением не искал. Тут-то Гамалиил, как бы между делом — по всегдашнему своему обычаю — обмолвившись о новом политическом факторе, и привлек к нему мое внимание и даже намекнул, что, возможно, мог бы мне посодействовать. Как он это организовал, не знаю; но вскоре ко мне пришел юноша, почти мальчик, по имени Иоанн; он сказал, что ему велено сослаться на Гамалиила. Когда я, много позже, напомнил об этом Гамалиилу, тот лишь недоуменно посмотрел на меня и замотал головой: нет, он понятия ни о чем таком не имеет. Я-то знал, что он прирожденный лицемер, и лишь улыбнулся. Юноша просто светился невинностью и смутился, когда я пригласил его сесть. Я спросил, кто его прислал; он ответил, что не может этого сказать, с него взяли клятву. И повторил лишь, что сослаться должен на Гамалиила. Я спросил, не ученик ли он Гамалиила; он ответил, что знает учителя понаслышке, учитель же его — Иисус. Тут я убедился: именно эта нить ведет к достижению целей. Я знал, что мы должны победить Рим, не порабощая его. То есть мы должны лишь свергнуть имперское иго — и тогда станем свободны.

Иоанн приходил ко мне часто, мы подолгу беседовали, он всегда был голоден, и я приказывал слугам принести ему еды. Не будет преувеличением, если я выражусь таким образом: он пожирал все, что перед ним ставили. И за едой говорил, говорил; я давал ему выговориться. Вопросы я задавал редко. Он рассказывал, чего хочет Иисус, где и что он совершил, с восторгом отзывался о чудесах. Рассказал о том, что вот уже некоторое время Иисус часто отходит в сторонку с Иудой, который тоже один из его приверженцев, и они спорят о чем-то. Я просил его передать Иуде, что жду его для беседы. При следующей встрече Иоанн, которого я успел полюбить как собственного сына, сказал: Иуда отругал его последними словами, едва не побил. Ответ меня успокоил: я убедился, что именно Иисус — тот, кто мне нужен; Гамалиил не скрыл от меня, что в свое время, во время нашего общего эксперимента, оба были его учениками.

Дело в том, что я вовсе не собирался встречаться с Иудой; я хотел лишь узнать: принесет ли он себя в жертву ради Иисуса? Насчет Иисуса я ни на мгновение не сомневался: это он прислал ко мне Иоанна, и это ему послал весть Гамалиил. Ясно было, с Иисусом мы друг друга поймем, но, как и я, он бессилен, он не возьмет в руки оружие, это я понял, познакомившись с его учением. Я знал, я понимал: моя вера, мои планы не заставят разделенные внутренние силы взяться сообща за оружие. И с этого момента я стал опираться на Иуду. С Иоанном я беседовал так, чтобы Иисус, выслушав его, сделал вывод: вместо него я выступить не могу. Я стал ждать, когда в дверь ко мне сам, по доброй воле, постучится Иуда. И Иуда постучался. Он стал ключевой фигурой в этой истории, хотя, по всей очевидности, тогда еще не догадывался об этом. Именно по моей инициативе начат был вскоре после этого судебный процесс против Иисуса; о его согласии я знал. Каиафа долго не мог понять, зачем это нужно; именно я сказал ему то, что его убедило: лучше, если ради блага народа умрет один человек; слово «один» я подчеркнул особо. Не думаю, что он все понял; но сделал вид, что понял, и стал действовать. На Пилата мне пришлось оказать давление, подбивая на беспорядки чернь. Насчет Антипы-Ирода я уверен был, что он совать палки в колеса не станет. Непреходящая заслуга Иисуса в том, что он никому ни словом не проговорился о тайном плане. За все время мы с ним не обмолвились ни единым словом, да и видели друг друга всего только раз. Своей смертью он показал достойный пример, и я облегченно вздохнул: да, если так пойдет, мы достигнем цели, мы добьемся свободы и независимости. Все это не произошло бы так гладко, если бы я заранее не убедился в том, что у Иисуса найдутся последователи. Гарантией был Иуда, и поэтому я хотел. чтобы он остался жить после того, как его вынули из петли.

Остальные были не столь важны. На второй процесс Петра и его сотоварищей я даже не пошел, передав Гамалиилу: если может, пускай поприсутствует. Он, как человек добросовестный, пошел и сделал все, что было нужно.

Тут и должно было выясниться, правильно ли я все рассчитал. С Иудой, после его заключения под стражу, попытки самоубийства и последующего выздоровления, я пытался несколько раз поговорить с глазу на глаз. Он молчал. Это меня успокоило. Я не ошибся: именно на него следовало опираться в выращивании той силы, которая одержит победу. Из-за упрямого молчания его я — для вида — велел бить его палками. Каиафе, зная о его скорой отставке, я посоветовал вести с ним переговоры; я знал: предводитель должен вступать в контакт лишь с другим предводителем, пусть тот и находится под стражей. Моя роль вообще была уже исчерпана. Я спокоен, ибо Иуда вернулся в Иерусалим и под именем Анании стал влиятельным человеком в Синедрионе.

Мое последнее политическое пожелание: не мешайте ему развернуться. Он — наш единственный шанс. Пока он жив, пока он здесь, он знает, что нужно делать. И я могу умереть спокойно.

Пусть моя последняя воля послужит на все времена свидетельством и уроком: с внешним угнетением способны справиться лишь внешние силы, вырвавшиеся изнутри; ибо тот, кто остается внутри системы угнетения, не пригоден для этого.