Монологи ангела-хранителя
1. Встречность
Каждому человеку необходима своя вера.
Вера во что-то, неспособное на равнодушие, в нечто такое, что всегда рядом, даже если вокруг — ни души. Каждой вере необходим свой человек. Тот, благодаря которому она не имеет точной даты рождения и не может числиться в перечне смертного.
Я выбрал тебя. Не знаю почему… Среди стольких людей, среди всего это обилия созданных «по образу и подобию» Незримого, мне понадобилась именно ты… Или тебе — именно я?
Когда человек находит свою веру, мир для него перестаёт быть пропастью, поджидающей всякого неопытного скалолаза… Когда вера находит своего человека, она начинает осознанно жить, она понимает, что создана не «вопреки», а «ради»… Любому надо чувствовать это «ради». А вере достаточно, чтобы её ощущали.
Я живу, потому что ты меня ощущаешь. Я реален ради тебя. А ты ради меня продолжаешься. Ты длишься столько столетий подряд, что я не успеваю переходить от одного твоего тела к другому. Каждый раз я появляюсь с опозданием. Но ты не в обиде. Тебе нравится ждать. Иногда ты так увлекаешься этим своим ожиданием веры, что мой приход воспринимаешь, как само собой разумеющееся, вспоминая потом не его, а свою многодневную надежду…
Сегодня церковь закрыта. В церкви санитарный день. И в магазине. Зло берёт от всей этой несуразицы. Про винно-водочную забегаловку понять можно. Как-нибудь проживёшь без спиртного, перебесишься виноградным соком, забродившим в сломанном холодильнике. Но вот церковь… Извините, Боженька на учете, у Него ревизия, ничего серьёзного, обычная плановая проверка… Чушь собачья! Всё чушь. У Господа в Писании один выходной, да и то им самим и придуманный. Захочет — отдохнёт, захочет — не захочет… Это ему всё по силам. А тебе — по судьбе. Судьба, видать, такая: как решаешься разузнать про; крещение: по каким дням, во сколько и как дорого — так церковь запирается от тебя на все щеколды, замки, запреты. Сначала думала: совпадение. Потом:; чертовщина какая-то. А сейчас и думать не хочется. Хочется ходить из вредности, переходить дорогу мелким бесам, стоять на ступенях перед вратами и представлять, будто врата эти райские, открываются не всем, а самым терпеливым…
Сегодня тебе плохо. Не просто плохо, а погано. Сегодня тебе позарез нужен Бог. И, если тебя к нему не пропустят, останется только одно: вскрыть вены тупым лезвием, пропилить запястья, выпилить на них по крестику. Вместо одного крестильного будут два смертельных… Конечно, два лучше, чем один, больше всегда приятней, чем меньше. Но не в этом случае. С этими двумя распятиями на коже отпевать не положено. С ними на небесах делать нечего, на Земле — не получится, а под землёй — самый раз. Там таких много. Такие там приживаются. Хотя и не пользуются особым уважением. Так, шестёрки убогие… У чертей другие любимчики.
Это для Господа все равны, а для мрази адской надобны души посволочнее. Самоубийцы — пища скудная, безвкусная, как соевое мясо. Ими не наешься. Да ещё настрадаешься, боясь поперхнуться угрызениями совести, редкими молитвами да цитатами из книжек про вечную жизнь…
Церковь уже не откроют. В рай сегодня тебя не пустят. А вчера ты сама не пошла бы. Вчера не до святости было. Первоклассный кокаин, коктейль «Маргарита», богатый дяденька в пятикомнатном любовном гнездышке, тапочки его жены, рожающей двойню в престижной больнице… Можно подумать, что детям, появившимся за валюту, Всевышний вручает какие-то эксклюзивные души! А тапочки, между прочим, огромные. С таким размером ноги не то что двойню — взвод выносить не проблема… Ты вот с трудом одного родила: сама чуть не преставилась, ребёнка еле выходили врачи (между прочим, за обычный рублёвый оклад), да муж объелся груш, так и не узнав, сын или дочка… А этот богатый узнал. Он-то справки навёл, прежде чем на кровать швырнуть. Ему в красках расписали весь твой быт: мальчик-сердечник, сама — поэт, с такой профессией в наши дни светит только панель, а жить на что-то надо, и хотелось бы хорошо… Образцовые мужья всегда платят щедро. И этот заплатил. Можно два месяца в порядочных походить, ребёнка забрать от бывшей свекрови, пусть он вспомнит значение слова «мама», пожелтевшую рукопись отнести наконец в корректуру, накупить нарядов, закрасить седину, выбросить коллекцию пустых бутылок, оставленную, как фамильные драгоценности, на чёрный день…
Бумажник у тебя стащили на рынке, вырвали прямо из рук, когда ты расплачивалась за фрукты для сына. Ты и глазом моргнуть не успела, как испарился весь твой валютный навар за ночь, проведённую с отвратительным боровом, президентом какого-то благотворительного фонда и тайным садистом по совместительству. Всё, что теперь напоминало о твоей продажности, — два сломанных ребра, сигаретные ожоги, гематома на правой груди и россыпи ноющих синяков…
Я не знаю, что означает фраза «лучше сдохнуть». Мне не понятно, как может жизнь быть хуже, чем ад. Любая жизнь. Даже твоя! Если бы грешным людям хоть однажды продемонстрировали бы это их «лучше», они не стали бы пенять на судьбу. Напротив, они наперебой принялись бы славить Бога за все пережитые страдания, просить у Него ещё боли, боясь того часа, когда боли не станет… И что это за выбор ты себе устроила: или в церковь пустят, или покончу со всем разом? Ты ведь знала, что эта церковь будет закрыта. Поэтому и пошла именно в неё. А теперь стоишь и ухмыляешься, мол, чего ещё следовало ожидать…
Каждому человеку нужна своя вера. Каждой вере обязателен свой человек. И ты мне нужна. Любая. Поэтому можешь идти домой, идти подальше от церкви, идти умирать… Всё равно далеко не уйдёшь. Я сейчас уже вижу, как всё случится: ты встанешь на стул, потянешься к самой верхней полке в шкафу, нащупаешь несколько лезвий, но взять не успеешь, стул непредвиденно перевернётся, сорвав тебя с недозволенной высоты…
2. Лёгкий случай
Ну что, получила? За всё. За всю свою потустороннюю жизнь в панельном доме, в квартире на седьмом этаже, где все окна с видом на землю и небо, изодранное многоэтажками в кровь… За свои мещанские сны про Принца на белом коне, который скачет и скачет… Мимо!
В тридцать три года мечтать о счастье, которое обязательно состоится, случится, сбудется, могут только сумасшедшие и ангелы. Ты не ангел! И ты получила сполна. Вся эта ванильная книжная любовь, все эти французские иллюстрированные слухи про верность, дуэли, жертвенность кого-то ради, все эти фильмы про «Девять с половиной недель», про «Осень в Нью-Йорке», про «Пианино» и «Сны Аризоны», все эти лазерные диски с воробышком Эдит, задыхающимся в парижских притонах от воздуха, пропитанного дешёвым спиртным и платными удовольствиями…
Скажи, ты действительно верила? Ты верила в легенды, мифы, в растиражированные обманы! Ты верила всему, что кануло в коробочки для могил, или в то, чего не было и не будет… Ни у кого. Никогда. А у тебя и подавно! Ты уже получила. Больше не проси, не положено.
В твоей одиночной палате стоит оздоровительной пыткой прижизненный запах кладбищенской хвои. Дотошный, чуть горчащий, дырчатый… И, сквозь эти пулевые лунки ты можешь угадывать рай. А между густой решёткой на единственном окошке, где-то под потолком, лицедействует солнечный свет, примитивный, как фасон больничных пижам с однообразным рисунком — некоей знаковой системой, хранящей все подробности диагноза и проводимого курса шоковой терапии…
Ты сама захотела безумия. После тщетных попыток пожить как прочие (семья, работа, два выходных дня плюс праздники и летний отпуск) тебе вздумалось объявить бойкот, взять открепительный талон на время президентских выборов и проголосовать за птицу Сирин в осеннем лесу, раздетом, обворованном до самого последнего листика самым непутёвым временем года. Ты забросила бюллетень в опустевшее осиное гнездо и стала ждать результатов голосования в зарослях репейника. Ты лежала, уткнувшись лицом в грязь, напоминающую тесто для шоколадного торта, а тело представлялось фруктовой начинкой с кокосовой стружкой из ранней седины и самого маркого цвета…
Тебя нашли с первым снегом. Тебя увидели лоси. И один сказал другому: «Она девочка. Маленькая, но уже мёртвая». А тот, другой, ответил: «Нет. Она старуха. Истощённая, но покуда живая». А ты слышала их спор и даже не удивлялась тому, что тебе понятен этот язык с рогами и плотной шкурой. Ты уже не могла удивляться.
Тебя нашли лоси. Лоси очень добрые люди. Они решили помочь. Они пошли к дороге, по которой мчались машины, прокопченные снежной слякотью. Надеялись остановить хотя бы одну…
Когда двое измотанных бесконечным рейсом дальнобойщиков оттаскивали с трассы лосиные туши, поочередно, дальше в лес, один кричал другому: «Ты с рогами-то поаккуратней! Их отпилить, пролачить — да загнать на ближайшем городском базаре!». А тот, другой, ничего не отвечал. Он лишь матерился, сплёвывал злость на лосиную морду и тащил, тащил, тащил…
Потом они оба тащили тебя и окровавленные рога. Они не думали кого-то спасать. Ты просто валялась бесхозно. А бесхозное — ничьё. А ничейное не присвоить, как говорится, — грех. Потом они поняли, что ты не околела. Догадались случайно: остановились перекусить в придорожной шашлычной, засиделись, заговорились, а когда опомнились: двери фуры оказались открытыми изнутри, а внутри — лишь ящики с луком да бусины крови… Ни рогов, ни покойницы!
Ты сама захотела безумия. Ты сама добралась до ближайшего Жёлтого Дома. И долго умоляла санитаров, чтобы тебе позволили упокоить души убиенных юродивых. И всё повторяла, как молитву: «Это братья мои во Христе! Братья, братья»… И поднимала к небу рога, покачивая ими, как пальмовыми ветвями качали древние евреи, встречавшие Иисуса — то ли сына плотника Иосифа, то ли Божьего первенца…
…Скоро исполнится год твоего затвора. Я по-прежнему прилетаю в дни посещения (вторник и четверг — с 15.00 до 20.00, а по воскресеньям — с утра и допоздна). Каждый раз говорю о любви. Тебе не нравится это. Ты начинаешь кричать на недавно освоенном языке, таранить стены, обшитые мягким, бить копытами дверь, призывая дежурную медсестру прогнать меня или общипать на больничной кухне, чтобы сделать совсем человеком, совсем чужим для твоей лесной жизни…
Ты всё-таки его заполучила! Оно теперь с тобой и в тебе. Оно не убывает. Ему не подходит ни одна единица измерения. Сколько можно с ним выдержать — неизвестно. Да тебе вообще теперь ничего не известно: ничего из того, что положено знать каждому здравомыслящему постояльцу этой страны, захлёбывающейся эпилептической пеной в приступах беспощадной логики… И к чему тебе эта напасть — мозг, в котором утрамбованы имена, как маринованный перец в литровых банках, в котором слишком перенаселено и пусто одновременно… Зачем тебе эти книжные полчища однодневных любимых на белых кобылах? Эти вечно сокрытые истины… И эти загоны со всеми удобствами для всякой домашней скотины… Нет! Ты больше не станешь нуждаться во всех этих адских подарках. У тебя появилась личная собственность — чужим недоступное, иными хранимое, большое лосиное… СЧАСТЬЕ.
3. Тремоло
Ты дрожишь. Ты замёрзла? Как ты могла! Как посмела замёрзнуть здесь, в моём Парке, без меня…
Скоро полночь, а всё ещё не темнеет, и видны даже самые дальние уголки сна. Серо-голубая белка снует по складкам твоего вязаного платья, цепляясь коготками за васильковые мохеровые звёздочки зодиака, скопированного каким-то сумасшедшим модельером с точностью до наоборот… Муравьи-акробаты танцуют на подлокотниках старинной скамейки самоубийственный ритуал: они взваливают себе на спины глянцевые распятия отшлифованных вечерней росою травинок и, покружив в изнуряющем трансе, срываются вниз. Один за другим. В порядке нескончаемой рыжей очереди… Цветы постепенно отказываются впитывать высоту, смыкая, скручивая в перламутровые спирали свои лепестки. Те, что уцелели после дневных гаданий на «любит — не любит»… Юные, неопытные соловьи царапают смычками своих голосов какие-то новомодные ритмы, старательно воспевая поизносившийся в солнечной суматохе зыбкий пейзаж и твою молчаливую дрожь. Нерешительную. Стыдливую. Лишённую той сумасбродной спонтанности, на которую бывает способно даже самое слабое женское тело, но только с наступлением полной, спасительной темноты, скрывающей каждый изъян, как примету какого-нибудь совершенства, способного пробудить страстоцветы тайных желаний…
Ты дрожишь. Ты замёрзла. Ещё бы! Здесь воздух хладнокровен. Он свободен от городских декораций. Он почти дикий, кристально чистый, дотошно выстуженный крылышками насекомых, страдающих приступами белой бессонницы. Белой, потому что именно сегодня объявлено открытие сезона «Просветлённых Ночей». Это ежегодная фантасмагория. Время, когда забытые боги вбирают тяжёлую темноту в свои невесомые лёгкие, чтобы отсюда, из моего Парка, со дна глубокой посудины, именуемой Земным Шаром, можно было увидеть все прошлые тайны разрушенного Олимпа…
Жаль: многобожие сегодня — только примитивная религия древних. Забавная виньетка минувшего. Золочёные триги, увы, не встречаются нынче даже в самую летную погоду. А небо понуро лязгает крылатым металлом пассажирских авиалайнеров. Они похожи на ржаворотых детёнышей Дракона, случайно побеждённого однажды красивым рыцарем-самоучкой по имени Ланцелот. Это имя дал ему я. Мне казалось, что, хорошенько заучив скрытый в нём смысл, люди перестанут слать подмётные письма в преисподнюю, с доносами на свои собственные сны… Я был молод и наивен. Бедный Ланцелот! Всё, на что он годится теперь, — жить ночным сторожем в моём Летнем. Парке, охраняя памятники, вырванные с корнями из своего самобытного прошлого… Беречь эти белокаменные изваяния, гнетущие чужеверную, рыхлую почву невзрачного века.
Ты дрожишь. Ты замёрзла… Бывает! Вам, людям, свойственно погружение в холод единоличных мечтаний о счастье. А что есть счастье для одного? Вечная мерзлота улыбки на губах, отороченных инеем самообмана! Даже в летние дни этот иней пускает белёсые змеевидные корни в гортань, перехваченную жаждой рыданий. И дальше. Глубже. До того, едва пульсирующего источника теплоты. До личного солнышка внутри ледяной глыбы, задрапированной мягкой кожей. Внутри густой пустоты, которую называют телом…
Ты дрожишь. Тебе страшно? Одиноко? Тебе страшно одиноко! Я вижу. Чувствую. Но не смею помочь. Не умею. Уже. Посмотри-ка, маленькой статуэтке на массивном мраморном постаменте тоже не по себе. Я зову её Билитис. Какой-то кретин, из тех, что считают себя знатоками старины, умудрился затерять родословную этого существа. И сейчас невозможно утверждать с достоверностью: то ли это женщина, любившая женщин в шестом веке до нашей эры, писавшая свои интимные будни в мужских походных тетрадях и распускавшая о себе злые слёзы, то ли это — окаменевшие прелести одной из тех безрассудных богинь, что вечно якшались со смертными…
Видишь, ей холодно. Она дрожит. Совсем как ты. Она одета в лёгкий туман, едва прикрывающий испещрённое временем тело. На ней — одна кружевная дымка, туника из влажных поцелуев вечернего воздуха…
Подожди! Что ты делаешь? Зачем ты её обнимаешь? Глупая взрослая девочка! Ты думаешь, так будет теплее? Но двум замерзающим мифам не сбыться даже в моём собирающем небыли Парке! В моей свадебной клетке для любимой другими любимыми…
Сколько надежд назад я споткнулся на лестнице, ведущей в стародавнее, оплетённое древовидной паутиной небо? Я нёс в дар давнишним богам твои тщетные мысли, собранные священными пчёлами с лиц вечно случайных мужчин. Это был прозрачный шар из лучшего горного хрусталя, внутри которого при каждом шаге взмывали вверх стаи самых изысканных женских капризов — разноцветные мелочи воображения: перья, бусины, восковые куколки, шпильки, табакерки, медальоны, письма, записочки, корсеты, мундштуки, папильотки, фероньерки, сонеты, сонаты, стразы, трости, перстни, запонки, парики…
Каюсь: я поскользнулся на самом последнем облаке! Не устоял. И, падая, выпустил всю свою нежность, разбив на Земле неземную теплицу с холодным названием Парк…
Ты дрожишь?
Ты замёрзла?
ТЫ ВСПОМИНАЕШЬ!!!
4. Письмо в летаргию
Мы были знакомы с тобой всегда. И всегда знали об этом. Только однажды нам понадобилась амнезия. Нужно было забыть друг друга. И желательно так надолго, чтобы потом, спустя целую прорву лет, вдруг вспомнить и начать привыкать заново к мысли о том, как мы будем вместе до скончания нас же самих, забранных в смирительную наготу Вечности…
Сегодня я думаю. Всего лишь. Думаю о тебе. В себе. Глубоко изнутри. Тайно. Интимно. К чему проводить между нами границы из строк, наделённых песчаными многоточиями? Но, если когда-нибудь ты прочтёшь мои нынешние чувства, не удивляйся. Здесь столько любопытствующих теней, высматривающих во мне твои особые приметы… Некоторые из них одарены тончайшим слухом, некоторые — абсолютным зрением… А парочка самых маленьких, едва различимых, вполне сносно пишет на всех языках современности и на трёх-четырёх забытых. В последних, правда, масса ошибок. Но на этих наречиях не издают теперь книг. Так что никто не станет подсчитывать убытки, которые могло бы принести обнародование безграмотно записанных истин…
Да, странное обстоятельство — это ваше земное Время. Обстоятельство времени… Оно может быть в предложении или нет. Впрочем, как и в жизни… Будто Бог подарил ему шапку-невидимку, которую можно снимать, когда тоскливо, и надевать вновь, когда обретаешь счастье, но оно начинает тосковать по прежнему своему несовершенству.
Почему я думаю об этом сейчас, когда вспоминаю, что мы были знакомы с тобой всегда? Может быть, всё дело во Времени. Теперь оно у меня есть.
Теперь его уйма. А тогда, ровно сто лет назад в день нашей очередной первой встречи, у нас его совсем не было. Нам нечего было беречь и бояться потерять понапрасну… Поэтому мы стали беречь друг друга, опасаясь затеряться в другом…
Тебе было лет восемь. Хотя, если не было времени, значит, и возраста тоже не было. Просто ты жила маленькой странной девочкой и любила ходить ночами по комнатам, лестничным пролётам, крышам, звёздам… Твои родители не одобряли такой привычки, поэтому раз в неделю тебя посещал доктор в очках, два раза — медсестра в туфельках из кожзаменителя и почти каждый день — именитый гипнотизёр с узким длинным фонариком, ритмично обжигавшим твои сонливые взгляды в любую доступную даль. Все эти люди пытались научить неугомонное Дитя видеть как можно ближе, чтобы не надо было далеко ходить. Но у них ничего не вышло. Тогда тебя стали привязывать к детской кроватке. За руки, за ноги… Широкими ремешками с большими металлическими пряжками. Но и это не спасало: каждое утро обнаруживались новые вертикальные следы, обрывающиеся где-то у Края Вселенной…
Тогда доктор в очках развёл руками:
— Бесполезно. Она совершенно не поддаётся лечению! Столько дорогостоящих препаратов, и всё впустую…
А медсестричка из заменителя вздохнула сочувственно:
— Куда её колоть-то? Уже истыкана вся, как подушечка для иголок… Пожалели бы ребёнка!
А гипнотизёр с фонариком просто молча ушёл и больше не появлялся. Поговаривали, что он перестал практиковать, взял билеты на самолёт и отправился на экскурсию в небо. Наверное, хотел понять, что ты высматривала за облаками целое детство напролёт…
Так или иначе, но вскоре все махнули на тебя одной общей рукой и оставили в покое твои ночные птичьи прогулки. Вот тогда-то мы и встретились… Но сначала тебя изрядно напугала соседка-старуха, похожая на ведьму из сказки про Спящую красавицу. Только было у неё не веретено, а большущий клубок колючей проволоки. Она сказала тебе, что натянет его между Небом и Землей. Она сказала, что не может мириться с творящимся безобразием, что ей надоели стада неприкаянных ангелов, шастающих туда-сюда без всяких документов, да еще хлопающих крыльями, как форточками. Она сказала, что прекратит их контрабандную свободу, чтобы нормальные люди могли спать спокойно. И тогда ты поняла, что попалась. Эта сказочная бестия сделает то, что не смогли доктора, медсестры, гипнотизёры: она запрёт твою нездешность в четырёх стенах мира: заставит видеть страшно близко: сделает навсегда близорукой…
Следующей ночью ты отыскала в отцовском ящичке для инструментов маленькие кусачки с розовыми пластмассовыми ручками и, прокравшись на крышу, принялась надламывать пограничную проволоку поочерёдно, в разных местах. Проделывая последнюю брешь в этом металлическом горизонте, ты уколола пальчик и, засыпая сразу на сотню будущих лет, улыбнулась, увидев меня, пробирающегося сквозь ломаные прутья, раздвигающего их в стороны своими большими белыми крыльями…
МЫ были знакомы с тобой ВСЕГДА и всегда ЗНАЛИ об этом!
5. Реинкарнация Кая
Было темно. Так темно бывает лишь в жизни. В жизни, лишённой смысловых троп, проталин, ложбин… В жизни, не знающей брода… В бреду, в бредовой действительности… В галлюцинации про всё… В болезненной сказке для пострадавших, для настрадавшихся всласть…
Было слишком темно, чтобы видеть. И я не знал, куда можно упасть, где приземлиться, заземлиться, оземлиться, выземлиться набело… Я ничего не ведал, пока не угадал, не усвоил, небесной своей слепотою, маленький трепещущий огонек…
Моя неуверенная улыбка, плывущая против течения мрака, зацепилась за неожиданный порыв света, соскользнула с высот отрешённости, бросилась вниз…
Ну надо же! Кто-то молится обо мне, кто-то маячит со свечою вдоль непроглядной реальности, чтобы я не разбился о ледяную планету, попавшую в долгую Зиму холода и нелюбви.
А вдруг это ты? Вдруг в «Книге мёртвых» тебе попалась моя сегодняшняя участь — закладка, прямоугольный плотный листик картона, неотправленная открытка для Санта-Клауса?
…Это из детства. Из предпоследней твоей веры в чудеса. Из книжки знаменитого гомосексуалиста. Из его целомудренного воображения, где всё, как положено: добро и зло, Бог и дьявол, мальчик и девочка, а в конце то же, что и в начале — любовь, любовь, любовь… И только в собственной жизни несчастного сказочника всё перепуталось, приняло искажённые формы, будто кто-то привёл его в Комнату Смеха, где на стенах блестели начищенные до отвращения зеркала… И он ходил от одного к другому, пытаясь заглянуть в собственную душу, но не мог разглядеть ничего, кроме своей сумасбродной судьбы…
Ганс Христиан родился в начале девятнадцатого века. А в самом его конце старая толстая нянька — фрау Изольда — читала тебе его грустные сказки, одна из которых запомнилась почти дословно… И не потому, что главную героиню звали, как и тебя, Герда. Нет: имя было тут ни при чём!
Просто в тот вечер, в самый Сочельник, ты случайно взглянула в настольное зеркальце и не узнала себя. Тебе показалось, что в нём обитает слишком разумная девочка, чересчур хладнокровная, бледная и равнодушно чужая… Ты испугалась, сбросила стеклянную безделушку на пол. А потом горько плакала сразу про всё. И фрау Изольда, не зная, как успокоить твое отчаяние, принялась читать нараспев первую попавшуюся сказку. Но сказка казалась по-взрослому несправедливой, тревожной. А за окном шёл снег… Такой крупный и медленный… И от его навязчивого присутствия ещё больше хотелось плакать. Плакать и спать. Спать и не возвращаться…
Но всё-таки утром ты загадала несколько новых желаний и, выбрав самую роскошную рождественскую открытку, написала о них Санта-Клаусу. Ты просила новые санки, шапочку с разноцветной бахромой, куклу Луизу из магазина для очень богатых; микстуру от маминого кашля, сладкую, в клубничных ворсинках; бальное платьице, новое зеркальце с правильным отражением и… МАЛЬЧИКА ДЛЯ ЛЮБВИ…
Сколько лет прошло с твоего предпоследнего детства? До обидного много! Ты уже дважды успела родиться и один раз осмелилась умереть. Сейчас ты живёшь в конце двадцатого века. У тебя нет заботливой няньки, а сказки Андерсена вышли из моды. Нынешние дети смотрят компьютерные мультфильмы и не верят в рождественских старичков, бесплатно раздающих исполненные желания — мечты, завёрнутые в хрустящую яркую бумагу, перевязанную атласными ленточками…
Сколько лет прошло! Ты успела разучиться ждать, научилась курить и перекрасила волосы. На чёрных слишком видна седина… А вот в рыжих она меркнет! Под рыжей чёлкой не видно морщин. Рыжий со светло-карими глазами, с янтарными бусами и ярко-оранжевой помадой на губах — слишком броско для одинокой женщины. Но тебе об этом никто не скажет. Пока.
А знаешь, я ошибся: свечи не было, ты не зажигала её и не молилась обо мне… Ты обо мне курила! Я ещё не знаю, как это — о ком-то курить. Но именно он, огонёк твоей сигареты, разбросал по обледенелому оконному стеклу дымные колечки. Они сложились в короткое слово. Странно нездешнее, будто из прошлого века. Рисунок слова напоминал тебе имя. Имя это не имело плоти. Или нет, не так! Оно само и было плотью, силуэтом без срока давности, эскизом на стеклянном холсте…
Всё время, пока я шёл, увязая по пояс в подмосковном предновогоднем снегу, было темно. Свет исходил лишь от плавной бесконечности снега. Но этот свет не позволял увидеть ничего, кроме себя. И только под утро я заметил слабый трепещущий луч, освещавший бледный квадратик окна, далёкого, но вполне реального. Я пошёл на этот спасительный ориентир, на вкус сигареты с ментолом. Я пришёл, подошёл и прочёл своё запоздалое имя… И теперь вот стою под ним, как лежат мертвецы под своими инициалами, выбитыми на личных надгробиях, и не знаю, что дальше: не решусь постучаться в морозные буквы, не могу просто взять и уйти…
Маленькая Герда загадала однажды «мальчика для любви». Но с тех пор минуло предостаточно лет: я стал стар, некрасив и не помню, как лучше возвращаться из детства домой…
Слово
На центральной площади ада жгут книги. Один раз в году черти устраивают показательную казнь для тех, кто ещё не издан. Для тех, чьи рукописи ещё хранятся в письменных столах, ожидая выхода в свет. Некоторые из этих авторов уже и не помнят, о чём довелось написать, поэтому им не понять, почему их былые труды так тщательно уничтожаются.
Ты стоишь в толпе любопытствующих грешников и смотришь, как горят твои книги. Где-то наверху, в мире живых, усердствуют колокола. Там празднуют Пасху. В прошлой своей жизни ты говорила, что церковные колокола — совершеннейшие инструменты, способные извлекать из собственной тяжести самую невесомую музыку. Жаль, что здесь тебе не удавалось наслаждаться её волнообразной чистотой. Ты лишь слышала какие-то дальние перезвоны, но их перекрывали беспорядочные удары сердца. Оно торопилось справить помин: по бессонным ночам, по выдуманным событиям минувшей судьбы, по всем сумасшедшим идеям, принимавшим порой слишком мрачные формы…
Ты когда-нибудь задумывалась над тем, что творится в сердце поэта? Каково ему, маленькому мешочку, напоминающему шёлковый сапожок для рождественских подарков, вмещать в себя рифмованные страхи: игрушечных монстриков, пластилиновых уродцев, заводных красавиц, жужжащих о несчастной любви, железных солдатиков, убивающих друг друга, деревянных монархов, приученных скорее казнить, чем миловать? Всякий раз, когда ты торжествовала, закончив очередной сонет, сердце захлебывалось в крови, сочащейся из ран Распятого на твоём нательном крестике. Ты привыкла носить его на себе. А надо было — в себе.
…Бумага горит быстро. «Как хорошо, что бумага так быстро горит!» — думаешь ты, глядя на языки пламени, лакающие типографскую краску для поисков Истины. Сейчас уже ясно: то, что все пытаются найти, озираясь по сторонам предельности, находится не снаружи человеческого космоса, а внутри. Сейчас-то ты догадалась! А прежде? Прежде, охваченная лихорадкой трагического воображения, ты не слушала никого, кроме упаднического второго «Я». И только изредка персонажам, рождённым с твоего на то ведома, удавалось докричаться до хозяйского разумения. Помнится, в одной из твоих историй умирающий звездочёт говорил своим сыновьям: «Всю жизнь я смотрел в телескопы, чтобы увидеть лишь маленькие фрагменты мозаики, которую назвали Вселенной. Я ликовал, обнаруживая на небе новую планету, или метеоритный дождь, или затмение. Но всё это — мелкие отражения, миражи. И только сейчас, когда закрываю глаза, я открываю настоящую Вселенную. Всю. Целиком. Я открываю её в себе… Одним-единственным словом…»
Что ты киваешь? Хочешь сказать, будто всё поняла? И при этом тебе не жаль догорающих книг? Ни одной? И даже самой последней? Нет! Ты всё-таки не поняла! Здесь — ад. Он построен тобой, твоим мрачным талантом. И мелкие бесы вчерашних страстей придают огню твою душу. Однажды ты раскрасила её пасхальным яйцом, а теперь стоишь и смотришь, как его пожирает пламя. Сначала белок: детские игры, томик стихов, дневники, переписка… Желток — чуть позже. Люди часто откладывают самое вкусное на потом. Дьявол тоже так делает. Вот и сейчас он приказал оставить самую лучшую повесть для финального фейерверка…
На центральной площади ада жгут книги. Те, что ещё не прочитаны. Ни одному из постоянных обитателей здешних мучений не понять, почему эти будущие тома так дословно скрываются. И от кого? Разве на Земле умеют читать неотпетые души? Разве кто-то способен отправить в печать прозрения уже мёртвых, но ещё не рождённых поэтов?
Ты стоишь в толпе любопытствующих грешников и смотришь, как расправляются с возможным твоим покаянием — желанием вернуть себе веру рождением вверх… Твои мысли о внутреннем бунте, твои упрямые попытки вспомнить хоть одну прижизненную молитву, всегда вызывали недовольство властей. Тебя пытались смирить, урезонить, запугать, убить… Это там, наверху, считают, что мёртвые неуязвимы. Они не знают, что не каждый выход из смерти возводит в жизнь. А если уж жизнь задумана вечной, то у всех, неслучайно прервавших её протяженность, может быть вечной и смерть…
Бумага горит быстро. Ещё немного — и от твоей последней книги не останется даже клочка чистоты. Ещё немного — и всё будет кончено. В этот раз насовсем. Ещё мгновение и…
Какая сила толкнула тебя в это пламя? Какая возможная боль заглушила твой полыхающий крик? Никто ничего не успел предпринять: так неожиданно ты очутилась в красных застенках костра… Тебе захотелось хоть что-то спасти… И пусть уцелеет одно только СЛОВО… Одна твоя участь… «ЛЮБОВЬ»!
Оргазм
Я лёг на тебя, чтобы узнать своё сердце… Сжать его… Выжать самый предельный ритм… И попробовать выжить. Пережить остановку всего: дыхания, движения, возраста, времени, смысла…
Я лёг на тебя всем сердцем, чтобы его одержимость остановила твою… Но, если бы я знал, что это умышленное затмение продлится целую Вечность, я не стал бы испуганно мелочиться, а сразу прикончил её. Вот уж не думаю, что после расправы над Вечностью тебе захотелось бы света. Включать его, подключать меня к интерьеру, вписывать в пробелы безвольную плоть, исписав все бёдра сонетами Лауры на смерть Петрарки…
Свет не нужен. Свет отменяется. Он удумал опошлить приливы восторга и твой мокрый живот в серебристых капельках пота, в белом жемчуге, брызнувшем из меня в четвёртый раз… Это просто нонсенс какой-то! Четвёртое преступление за ночь против сна пожилых соседей, томящихся за стеной в осточертевшем гадании: «Он — да или всё же он — нет?»…
Я лёг на тебя, чтобы учиться… Отучиться, наконец, отдаляться от исполненных в темпе желаний, от твоей странной привычки смеяться вдогонку… Я решил выучиться на птицу, разбито парящую на тротуаре… Я хотел обучиться мучению, когда ещё хочется продолжать, но уже невозможно…
«Можно?» Зачем ты спрашиваешь меня об этом, если всё равно поступишь по-своему? К чему такие формальности? Давай начинай убивать меня резкостью жизни! Включай пустоту, набитую до отказа тем, что я старался остановить: дыханием, движением, возрастом, временем, смыслом…
Свет всё спалит. Он опалит мои губы неминуемостью утренних слов про верность до следующего приезда — заезда, где самая неискушённая лошадь поставит на дикого седока, на сердце, преодолевшее лучшую Вечность за миг.