2. Дочь
Силья недолго прожила в Микколе, хотя хозяина Микколы и назначили ее опекуном, коль уж он с самого начала пришел на помощь этой девушке, оставшейся без защиты. Но не успела Силья после конфирмации провести в доме опекуна и недели, как хозяйки хуторов и другие бабы стали намекать, что, мол, Миккола хорошо устроился, получив на попечение такую выгодную сироту: имеет бесплатную служанку и ему еще за это платят попечительские деньги — вот ведь как! При этом желтозубые бабьи рты настолько приумножали скромное наследство Сильи, что вскоре можно было подумать, будто вообще существование хозяйства Миккола зависит от того, сумеет ли его хозяин исхитриться и прибрать к рукам наследство сироты — хм…
Это и послужило причиной того, что Миккола устроил Силью в маленькое старомодное хозяйство Нукари, где она была единственной служанкой. Хозяин Нукари не имел и постоянных батраков, а нанимал временных поденщиков, и таким там был тогда полоумный парнишка по имени Вяйно, которого в деревне прозвали «управляющим имением Нукари». Кровать Вяйно стояла в углу возле двери, а Сильи — в заднем углу. Иногда в вечерней темноте, когда оба уже лежали в своих кроватях, между ними случались весьма странные беседы. Вяйно — «управляющий» развивал свои взгляды на мир, и ничто не стесняло полет его мысли. Однажды он очень осторожно расспрашивал Силью о ее прежней жизни и сравнивал со своей. И затем, когда была пора уже погрузиться в сон, он завел разговор о женитьбе и интересовался у Сильи, не захочет ли она выйти за него, как только он, Вяйно, маленько разбогатеет. И хотя Силья еще не обрела полной уверенности в своих силах, какая есть у взрослых людей, она все же с легким сердцем сочла, что может не отвечать на такие вопросы. «Так, стало быть, выйдешь?» — послышалось еще из кровати у двери. «Поговорим завтра», — ответила Силья и шумно стала устраиваться спать. В тот же момент дверь открылась, и вошла хозяйка в ночной рубашке. «А теперь, Вяйно, прекрати болтовню, а то опять уписаешься в постель, раз так долго не спишь, а ты, Силья, не отвечай этому дурачку». Хозяйка вернулась к себе, а из кроватей слуг после этого не раздалось ни слова. Силья была довольна, что хозяйка сочла ее вполне разумным человеком. Она пожалела беднягу Вяйно, а перед тем как уснуть, немного и себя, вспомнила годы своего детства, время в конфирмационной школе и — с сокрушением — отца-покойника, чей образ уже немного затуманился, так что его уже нельзя было вызвать, сомкнув веки в ожидании сна. Лишь некоторые его позы, некоторые движения возникали перед ее внутренним взором — и тоща в сознании проносился легкий порыв досады, что не отец хозяин этого дома, где она лежит теперь; чтобы заснуть, ей пришлось набраться храбрости. Тихо вскрикнув и вздрогнув, девушка вдруг проснулась, поглядела на темные квадраты окон, услышала дыхание спящего Вяйно, вспомнила, где она, и затем вновь погрузилась в глубокий сон.
Какое-то время спустя, холодным ветреным осенним вечером Силья одна возвращалась из соседней деревни. Она загостилась там дольше, чем следовало, и когда наконец пустилась в путь, ее охватил неопределенный страх темноты, страх перед природой, немного похожий на тот, какой она испытала тогда, на льду озера, откуда ее спас отец. Между деревнями был лес, дорога спускалась в глубокую низину, шум ветра в кронах слышался высоко над головой путницы, словно там дышала темнота, как страшная огромная птица.
Ей показалось, будто отец как-то связан с этим дыханием темноты… Сирота заспешила по дороге и в самом мрачном месте, на пол пути, была почти в ужасе. Но по мере того как лес редел и приближались человеческие жилища, ее неопределенная подавленность сменилась столь же неопределенной, рвущейся наружу радостью.
Она попыталась запеть, чтобы побороть тот удаляющийся шум деревьев.
В гостях же было все, как и должно. Силью угостили кофе и обращались с нею, как со взрослым человеком. Находившийся там молодой мужчина, которого звали Оскари Тонттила, заговорил с нею, как парни заговаривают с девушками. Ведь ей шел семнадцатый год. Она вспомнила об этом, приближаясь к дому и напевая уже в голос.
Она вернулась в Нукари в хорошем настроении и застала всех живущих в доме за веселым разговором в большой людской, где была и хлебная печь. Возвращение Сильи домой получилось как бы заметным событием — она, вернувшись, была все еще явно разгорячена. Рассказать хозяйке о том, как она сходила в гости, нечего было и пытаться: в людской громко переговаривались и перебрасывались шутками. Среди прочих сидел какой-то полноватый краснолицый мужчина, на пальце у него красовалось кольцо с камушком, а на жилетке — толстая золотая цепь. Позже выяснилось, что это брат хозяина, который уже побывал в Америке и вскоре вновь отправлялся туда. Он вроде бы явился попрощаться.
Его звали Вилле, и он сделал вечер в этом обычно не очень-то уютном помещении весьма приятным. У него был немного резковатый голос, делавшийся во время пения пронзительно высоким, выше, чем у любой из женщин. Вилле и подбил других петь, даже соблазнил Вяйно пускать во все горло какие-то странные, перенятые у отца трели, — в нынешние времена это уже мало кто умеет, но трели вызывали хохоту всей компании, особенно в исполнении Вяйно. «Как пришел я в Раума Рантелли — был там бородатый Сантелли — у него спросил: где Хильма Хаммари — он отвел меня к ней в комнату». Уже и хозяин расчувствовался и продолжал: «Родом Хильма та из Турку-то — и не знала она о трауре — аж пятнадцать марок я потерял — когда рядом с той Хильмою ночь проспал». Хо-хо-хо — смеялись все, а Вяйно был очень горд, поскольку и хозяин пел ту же песню, что и он.
Вилле Нукари немало постранствовал, он хорошо знал людей — старых и молодых. Девушку Силью он счел очень хорошенькой, хотя еще слишком молодой и наивной. В этот веселый вечер он и словом и делом смог выказать Силье свое дружелюбие. Когда Вяйно после той песни принялся напевать какую-то танцевальную мелодию, гость подхватил Силью и танцевал с нею посреди людской. Они были единственной танцующей парой, и все глядели на них. Силья заметила, что полька у нее получается, и хотя Вяйно убыстрял мелодию, танцоры не сбились и под конец кружились как бешеные. Первым сбился сам Вяйно, и тогда Вилле высоко подбросил Силью, и танец кончился тем, что они оба плюхнулись на кровать. И рука Вилле какое-то мгновение вроде бы еще оставалась на талии девушки.
Вилле Нукари, однако же, ни в чем не зашел столь далеко, чтобы Силья начала сторониться его. Когда он на другой день, попрощавшись, уехал, Силье даже стало как-то его не хватать. Он спросил у Сильи, можно ли написать ей, и Силья ответила: «Чего же, пишите». Ничего другого она на это ответить не умела. В результате она получила несколько приятных писем, на которые и ответила. В одном из писем оказался носовой платочек из настоящего шелка, какого никто во всей деревне никогда и не видывал. Разумеется, Силья не догадалась сразу спрятать платочек, о нем стало известно. Это дало пищу для намеков; не слишком обычным было и то, что разменявший уже третий десяток и повидавший мир мужчина вот так пытался сблизиться с только что прошедшей конфирмацию девушкой, которая была еще совсем невинной.
Отношения с Вилле Нукари и стали впоследствии роковыми для Сильи, хотя у нее не было с ним никаких сердечных дел, как подозревали после присылки того платочка. Она скорее воспринимала Вилле как бы старшим родственником, относящимся к ней с симпатией. Когда позже с Сильей начал постепенно сближаться Оскари Тонттила, как обычно парень сближается с девушкой, Силья и представить себе не могла, что знакомство с Вилле Нукари и та переписка могут при этом что-нибудь значить. Да и Оскари — если он и вообще что такое слышал — по-видимому, не обращал на то никакого внимания. Он танцевал с Сильей и провожал ее домой с танцев, держа руку на талии девушки.
У каждого человека бывают в молодости такие эпизоды и даже целые цепочки событий, вспоминая о которых позже, в зрелом возрасте, он испытывает неприятное чувство. Не обязательно это дурные или какие-то постыдные поступки — если не считать иной мелкой кражи в раннем детстве или упрямого выдавания какой-нибудь небылицы за правду, — это всего лишь неприятные моменты, оставившие осадок в глубине души. И нет ничего особенного в том, что подобные душевные раны бывают связаны с ранним пробуждением чувств у существ разного пола. Пробуждение полового сознания не обходится порой без весьма странных, даже смехотворных подмен. И в большинстве случаев трудно сказать, кто был первым объектом любви того или иного человека.
Служа в Нукари, Силья водилась с Оскари Тонттилой, который был немного старше ее, в ту пору ему как раз должно было исполниться двадцать. Это был крупный светловолосый парень, не слишком-то разговорчивый, кроме разве что тех случаев, когда выпивка ударяла ему в голову; тогда он становился немного задиристым и охотно нарывался на ссоры по пустякам. Родители его жили на окраинных землях, в бобыльской избе; отец был обычным угрюмым и ширококостным мужиком в годах, мать — тоже довольно крупная баба, родившая более десяти детей. Дети разбредались по свету почти сразу же, как только оказывались в состоянии переступить порог, поскольку заработка старого Юсси не хватало. Правда, иногда дети заявлялись домой по пути с одного места работы на другое, теперь вот Оскари жил в родительской избе, найдя на какое-то время работу поблизости.
Оскари был по характеру довольно уравновешенным, чем в известной мере напоминал отца, на которого походил и немного грубоватой внешностью. Однажды, возвращаясь откуда-то с танцев, он набился Силье в провожатые, как уже не раз поступал в подобных обстоятельствах с другими девушками, которые вроде бы нисколько этого не стеснялись, а шли неподалеку одна от другой, опираясь на своих кавалеров. Силья тоже не сумела никак отказать Оскари. К тому же он много с нею и не говорил, только шел рядом и слегка сжимал ее руку. Шагая по дороге в сумерках, группа редела, и наконец, приближаясь к Нукари, они остались вдвоем. Тогда Оскари сделался разговорчивым. Странно сердечным и добрым голосом он расспрашивал Силью о будничных делах и рассказывал о том, что происходит в деревне. Он даже закурил папиросу. И так они дошли до угла дома Нукари, где Силья остановилась, чтобы попрощаться.
— А зайти в дом нельзя? — спросил Оскари все таким же дружелюбным тоном, словно дело между ними было уже улажено. Его вопрос даже рассмешил Силью.
— Нет, что ты, ухо хозяина там не дальше чем в двух саженях, а хозяйки — и того ближе.
Да и что Оскари было там делать среди ночи-то, если бы и было можно!
Оскари, однако же, еще немного помедлил, посасывая папиросу — красный огонек долго не угасал, — переступал с ноги на ногу, но разговор больше не клеился. Это выглядело почти так, будто он еще чего-то ждет; уж не того ли, что кто-нибудь пройдет мимо и увидит их рядом? Ночь была совсем тихой, только лошадь громко фыркнула в конюшне Нукари. Лошадь словно бы подала некий знак — Оскари побрел к родительской избе, а Силья вошла в дом.
Так они привыкали друг к другу, и в округе привыкли к тому, что они возвращались с танцев вместе. Оскари уже держал руку на бедрах Сильи, и они шли весьма неторопливо, как и другие пары. И уже кое-кто из баб стал нашептывать про это хозяйке Нукари, но та уверяла, что по крайней мере к ним в дом ни Оскари Тонттила и никто другой из мужчин не приходил к Силье не то чтобы ночью, но и днем. «Да и она-то такая тихая и невинная, это же видно, — добавила хозяйка, — так что, думаю, она о мужчинах ничего такого и не знает». — «Никто за них поручиться не может, будь хоть какая молоденькая и невинная».
Поскольку в то время Оскари с другими девушками не водился, это давало каждому, в соответствии с его характером, повод для догадок и поддразнивания. Никто из парней больше и не пытался сблизиться с Сильей, а сама она жила еще в абсолютной девической непробужденности, даже когда два-три драгоценных года юности и прибавились к ее возрасту. Правда, в речах Вяйно, которые он адресовал Силье из своей кровати по вечерам в темноте, появилась горечь, и он пересказывал ей кое-какие слухи об Оскари Тонттиле. Сообщаемое Вяйно, однако же, касалось девушек и женщин, с которыми Оскари водился прежде, оно если и производило на Силью какое-то впечатление, то скорее положительное. Ей даже немного нравилось, что о парне, который провожает ее, говорили прежде в связи с другими девушками, а теперь в связи с нею, но не могли сказать ничего плохого.
Так прошли эти годы, но в их отношениях ничего не менялось, Силья лишь позволяла руке Оскари обнимать ее, когда они шли в сумерках, да иногда они встречались не только на танцах. Но теперь, если Силья и Оскари бывали вместе среди других девушек и парней, особенно на танцах, Оскари был более шумлив и разговорчив. Он отирался в компаниях и отпускал грубоватые шуточки, которые могли слышать и девушки, если хотели. Но затем сразу же, стоило ему остаться вдвоем с Сильей, он становился очень ласковым и в словах и в действиях. Однажды, будучи — или притворяясь — немного подвыпившим, он полез из-за Сильи в драку. Когда расходились с танцев, Оскари почему-то отстал, и сразу там же во дворе известный деревенский сердцеед поспешил занять его место рядом с Сильей и начал было в своей шутливой манере: «Неужто это мать моих будущих детей?» Но тут же к ним подоспел Оскари и резко положил конец таким шуточкам. «Да ты сам-то еще маменькин сынок, вот и держись за ее юбку, а то дядя тебя выпорет!» Парень на это успел спросить: «Что-о?» Оскари ответил: «А то» — и одним хорошим ударом сшиб краснобая в сугроб. Однако же на сей раз возвращение Сильи и Оскари с танцев было испорчено, поскольку дружки того парня с криками и гоготом еще долго шли за ними по дороге. Возле дома Нукари Оскари велел Силье маленько подождать, пока он немного собьет с них спесь, но Силья коротко попрощалась с ним и ушла в дом. Пусть Оскари выясняет отношения с этими непрошеными провожатыми где-нибудь в другом месте.
В тот вечер Оскари провожал ее в последний раз. На следующей неделе он отправлялся далеко, в южную Финляндию, где русские в то время вели большие строительные работы для армии, и оттуда распространялись слухи об огромных заработках. Кроме того, по слухам, ловкий человек мог там загребать деньгу, почти ничего не делая. Туда-то Оскари и подался с еще двумя неженатыми молодыми мужчинами. И они были в таком кураже, словно уходили прямо на войну. Они уверяли остающихся дома, что вот-де отправляются строить крепостные валы такие парни, которые чисто работают. По случаю отбытия они, разумеется, чуток выпили. В их компании оказался и «управляющий Нукари» — Вяйно, и ему тоже дали приложиться к бутылке. А затем Оскари смело пошел с Вяйно в Нукари, вечер-то был еще ранний и в доме, несомненно, еще не спали. Они вошли в людскую, и уже в дверях, объясняя свое появление, Оскари немного шепелявил, как обычно, когда он бывал под хмельком. Оскари говорил, что, мол, условился с Вяйно, чтобы тот позволил и ему прийти посмотреть на его, Вяйно, «постоянную», и Вяйно вставил, дескать, посмотреть он позволяет, но трогать — ни-ни.
Появление Оскари немного смутило молоденькую Силью и оказалось последней их встречей перед разлукой на целый год.
На следующий день ранним утром Оскари уехал, а когда наконец вернулся, наладить прежние отношения больше не удалось. И причиной тому явился именно Вилле Нукари, который к этому времени вернулся из Америки и устроился в одну солидную лесозаготовительную фирму скупщиком леса. В этом качестве он однажды опять навестил Нукари и остался там ночевать. На беду, хозяин Нукари в тот раз был в городе, и брат мог позволить себе в родственном доме излишние вольности.
В тот вечер в людской все было почти таким же, как тогда, когда Вилле приезжал прощаться. Новым было лишь то, что Силья с тех пор заметно повзрослела, и хозяйка подтрунивала над ней по поводу тянущейся уже два года дружбы с Оскари. Это, похоже, как-то подействовало на вернувшегося из Америки. Он явно стал искать любую возможность выказать свое превосходство над здешними простыми мужиками. В бутылке, которую он достал из чемодана, был не какой-то там самогон — и Вилле угощал всех, кто не отказывался. И когда выпивка слегка разгорячила его, да и остальных, и когда завязался разговор — главным образом об Америке и американских долларах, — гость достал из кармана бумажник и показал, как они выглядят, эти доллары. Силья тоже подошла взглянуть, тогда гость протянул ей одну такую длинноватую купюру, на которой был портрет странного, немного смахивающего на женщину мужчины, и произнес:
— Позволите ли вручить на память?
Силья растерялась, не взяла, но и не отказалась.
— Возьми, возьми, чего уж, бери, коль дают, — сказала хозяйка немного недовольным тоном.
— Да что мне с нею делать, не хочу я, — откровенно отвечала Силья улыбаясь, но поскольку гость не убрал купюру, девушка взяла и положила ее на угол стола.
— Раз так, я возьму, — бросил Вяйно и хотел было схватить купюру, но гость оказался проворнее «управляющего имением» и сунул ее обратно в бумажник.
Затем Вилле еще угощал всех из бутылки. Хозяйка больше не хотела нить сама и запретила деверю «поить этого дурачка Вяйно».
— Чего это хозяйке нужно, ведь с работой-то я справляюсь, — проворчал Вяйно, в голосе которого явно ощущалось воздействие выпитого.
— А того хозяйке нужно, чтобы теперь все шли спать — и гость, и наши.
Гость сделал еще глоток из бутылки, после чего пошел в другой конец дома, в залу, где ему была постлана постель. Силья и Вяйно отправились, как обычно, по своим кроватям. И лампа была погашена. На хозяйской половине стихли голоса хозяйки и детей, последний тихий шепот остался без ответа — и дом, казалось, погрузился в сон.
Но едва ли кто, кроме детей, заснул сразу. Вечерние разговоры оживили всех, да и спиртное действовало на каждого возбуждающе, мысли двигались быстрее и свободнее, чем всегда. Кто-то помнил и то, что хозяина дома нынешней ночью нет. Случись что, придется искать помощи у хозяйского брата, этого полноватого мужчины, как бы полугосподина…
Тогда-то и скрипнула дверь в людскую — Вяйно точно слыхал, что открывший дверь пришел не с улицы, а из залы. Двигаясь в темноте на ощупь, гость бормотал, что забыл что-то, и в том числе позабыл пожелать Силье доброй ночи. Найдя дорогу к кровати Сильи, он уселся было на ее край, но тут же растянулся рядом с девушкой. Слышались препирательства шепотом, слышались долго, особенно громкий шепот Сильи. Вяйно хотя и был малость придурковат — о чем знал и сам, — но этот чужой явно считал его еще глупее. Поскольку из кровати Вяйно возле двери достаточно громко доносилось равномерное дыхание, гость счел, что тот спит — даже, может, благодаря тем двум глоткам водки весьма крепко. Однако же Вяйно слышал и понимал все, что происходило в другой кровати, и на него теперь наводили страх собственные речи, которые точно в такой же темноте он, помнится, обращал туда, к кровати Сильи. И если считать, что Силья и впрямь его, Вяйно, суженая и на его попечении, то ему следовало бы выполнить свой долг: встать и выгнать того верзилу, сперва из кровати Сильи, а затем и вообще из комнаты. Но Силья никогда не относилась всерьез к его тем речам — да еще водилась долго с Оскари, который теперь неизвестно где. Вот и пусть борется сама или сдается, думал Вяйно, чутко прислушиваясь к звукам, доносившимся из заднего угла.
Гость возился там уже с час, временами совсем затихая. Вяйно успел вспомнить о том дорогом носовом шелковом платочке, присланном Силье в письме. Но тут из кровати в заднем углу стали слышны громкие всхлипывания Сильи, среди которых прорывались отдельные слова, поскольку девушка пыталась кое-что сказать и в полный голос.
Тогда снова отворилась дверь, и хозяйка в ночной рубашке и с маленькой лампой в руках вошла в людскую. Ничуть не смущаясь, она прямо пошла к кровати Сильи и сказала деверю несколько крепких слов. При этом Силья, всхлипывая, попыталась сказать что-то в свое оправдание, но хозяйка лишь прикрикнула на нее: «Помолчи, я и так все знаю!» Эта фраза потом долго мучила Силью, оставалось непонятным — знала ли хозяйка все так, как оно и было на самом деле. По тому, как хозяйка обращалась с нею после этого, Силья и впрямь думала, что хозяйка все слыхала или догадалась правильно. Однако этот Вилле доводился хозяевам родственником, и, разумеется, хозяйке пришлось подойти к делу немного иначе, чем если бы она выгнала оттуда, из кровати, какого-нибудь деревенского ухажера. Поэтому в конце концов у Сильи не осталось плохих воспоминаний о хозяйке Нукари.
А в начале весны Силья переселилась из Нукари. Этому предшествовали еще кое-какие события, достойные того, чтобы упомянуть о них в жизнеописании Сильи Салмелус.
_____________
Был уже апрель. Прошли дожди, и несколько дней стояло тепло, посвистывали первые скворцы, иные утверждали, что видели даже трясогузку, а нашлись и такие, кто будто бы слышал трели жаворонка. Но лед на озере был еще крепок. Правда, снег, покрывавший лед, стаял, и местами воды поверх льда было столько, что порывы ветра гнали мелкую рябь. Но сами зимние дороги — эти проложенные по льду ценой напряженных усилий, пота, надежд, ругани, разочарований, усталости пульсирующие артерии страны — высились над водой, оставаясь еще крепкими, вне всеобщих перемен, вызванных весной. Поверхность дорог была прочной и сухой. Особенно хорошо чувствовал себя на такой дороге пешеход, а если навстречу ему ехала телега, у него была возможность посторониться, не сходя в водянистое месиво. Вешки торчали прямо, словно гарантируя, что дорога еще вполне пригодна для движения.
По такой дороге однажды под вечер Силья шла на север, в деревню, где церковь. Солнце готовилось зайти за горизонт, приглядев для этого подходящее место — глубокую впадину между горами и холмами на северо-западе. Но покуда оно находилось еще в трех пальцах от горизонта — этот старинный способ измерения как-то показал Силье отец в один из приятных моментов совместного времяпрепровождения, и теперь она вытянула руку с тремя худенькими прозрачными пальцами, как отец тогда, на покосе, в глухомани… Девушка шла своим путем — и поскольку на ледяной равнине никого не было видно, она чувствовала себя вольно и шагала радостно, как бы пританцовывая под мелодию, которую сама же тихонько напевала. Солнце краснело, озаряя всю округу. Вешками, ограничивающими дорогу, служили воткнутые в лед сосенки и елочки, которых зимние ветры и мужчины-возчики лишили лишних веток. Черные на фоне вечернего зарева силуэты этих вешек казались вблизи огромными, да еще поднимались и опускались в глазах девушки в такт ее веселым шагам. Молоденькая девушка, шагающая по дороге, вскинула голову, чтобы ощутить ласковые лучи вечернего солнца на своем лице. При этом она скорее почувствовала, чем смогла увидеть, как на скулах заалел отсвет закатного зарева, и продолжала мурлыкать все ту же мелодию, в такт которой двигались ноги…
Небо, казалось, пребывало в одинаковом настроении с девушкой. И Силья, слегка опьяненная тем, что вечернее солнце начинающейся весны ласкало ее лицо своим светом, позволила выплеснуться наружу накопившимся в молодой душе чувствам и переживаниям. Ведь она — как и тысячи ее сверстниц из ближайших и дальних деревень, хуторов и безземельных хозяйств, там, за лесами — с каждым годом жизни все полнее и полнее ощущала осень и весну, зиму и лето, узнавала, как в сменявшихся временах года люди, животные и растения ведут себя, живут и размножаются, и чего только с ними не случается: хорошего и дурного, устрашающего и согревающего душу — и еще такого, чего сознание признавать не желало. Ведь ей уже доводилось видеть, какое выражение лица бывало у иной девушки постарше в тот священный вечер, когда ее оглашали с ее будущим мужем… Видела она и как кормили грудью крохотного младенца, единственным намеком на существование которого еще неделю тому назад была лишь его грузная и тяжело ступающая мать… Видела она, как избивали мужчину и как при забое скотины собирали и помешивали кровь; и с ее собственным телом происходили таинственные изменения — некоторые накапливались постепенно, а иные захватывали ее врасплох, смущая душу, — и она размышляла обо всем этом где-нибудь на выпасе, когда выдавались моменты поспокойнее… Приходилось ей самой и бороться, и побеждать. Но общим итогом было, однако же, то, что душа трепетала в упоении, словно зажженная заревом закатного апрельского неба… Прямая, крепкая дорога была достаточно длинной для размышлений.
Но затем навстречу попалась лошадь, запряженная в сани. Силья была в столь глубокой задумчивости, что на нее чуть не наехали. Она отступила в сторону — мимо проехал какой-то мужик из соседней деревни, он поздоровался с нею. Но к задку саней были еще прицеплены финские санки, и на полозьях их… стоял Оскари Тонттила.
Эта нечаянная встреча непривычно сильно взволновала Силью. Девушка враз позабыла о пылающем зареве заката, она больше не смотрела ни на алевшее небо, ни даже на этих проезжающих мимо. Ее большие и ясные глаза были, конечно, открыты, но в первый миг они ничего не видели — она глядела как бы внутрь самой себя. Там, в глубине души, что-то внезапно разбилось вдребезги. И мелодия, которую она все время напевала, смолкла.
Не удивительно, что девушка так изумилась произошедшему в ее душе. Ведь Оскари, отправляясь по белу свету, был для нее не более чем знакомый — да и приятельство их тогда шло к разладу. Но что же случилось теперь? Почему ее испугало и взволновало появление Оскари? Почему показалось невозможным — а такое внезапно ей представилось, — чтобы он, как прежде, пошел ее провожать, случись им как-нибудь встретиться вечером? Если бы сейчас была осень и темнота и Силья шла бы по лесной дороге, где шумит ветер, она бы наверняка в испуге прибавила ходу. И затем, уже в деревне, где церковь, она вдруг ощутила свою почти полную беззащитность, а возвращаясь обратно по льду, и в самом деле словно боялась чего-то. И был уже поздний весенний вечер, так что небо сделалось синим и там сияло несколько звезд, но если же посмотреть подольше, то можно было увидеть их еще много-много. С ледяной равнины, откуда небесный простор открывается широко, можно легко заметить, что знакомые созвездия расположены теперь иначе, чем, например, в рождественскую неделю, когда случалось поглядеть на небо, направляясь куда-нибудь вечером. И также, как положение звезд на небе, изменилось что-то вокруг, да и в самой Силье, и с этим ничего невозможно было поделать. Силья вовсе не надеялась, что после этого немного тревожного перехода по льду ее ждут в людской Нукари веселые, шумные вечерние посиделки, — нет… И в доме, когда она вернулась, было совсем тихо. Все дела этого дня уже завершены, и Силья стала укладываться спать, но как-то медленнее, чем обычно.
_____________
Затем Силья встретила Оскари лишь через неделю, в воскресенье вечером. Правда, она все время думала о нем, вернувшемся домой, невольно вспоминала его во время работы, вечером, укладываясь спать, и утром, проснувшись. И она не переставала удивляться самой себе и тому, как этот человек за время своего отсутствия сделался для нее важен.
Наконец наступило следующее воскресенье. Такое сырое, весеннее, апрельское воскресенье. Ездить и ходить по льду уже перестали, местами открылась вода, а огромные льдины, поворачиваясь, дрейфовали по течению. Большой кусок зимней дороги развернуло поперек и прибило к берегу; плотная полоса конского навоза, пустые размокшие коробки из-под папирос, обрывок гужа — вид всего этого пробуждал у людей весеннюю тоску. Зима прошла. Со стрех на северной стороне домов капало весь воскресный день, капли продолбили глубокую дыру во льду на углу дома. Но к вечеру похолодало, на стрехах стали незаметно вырастать маленькие сосульки, капли перестали падать в продолбленное ими углубление, и его затянуло льдом. А наутро, в понедельник, весь мир пахнул морозцем и бодрое солнце светило на голубоватые сосульки, краснеющие сережки ольхи и серые стены построек.
Но прежде чем наступило утро понедельника, был воскресный вечер.
Оскари Тонттила находился в родительской избенке, куда он явился прямиком из-под Хельсинки с большими деньгами. Старый Юсси лежал на кровати, которая, по правде говоря, была ему коротка, так что макушка упиралась в изголовье. Лежа там, он смотрел и слушал и вступал в разговор тогда, когда другие уже высказались. На сей раз разговаривали Оскари и Мийна. Разговор шел об окрестных девушках, одна из них обзавелась ребенком, еще одна была на пути к тому же. Была упомянута и Силья из Нукари — вот тут-то Юсси и пробурчал, словно вдогонку тому, о чем говорили немного ранее:
— Да, с ними надо быть начеку — а не то они быстро всучат тебе на прокорм ребятенка от чужого дяди.
Оскари, стоявший в тот момент посреди низкой комнаты, подошел в своих скрипучих сапогах к окну и уставился на озеро, опираясь локтем на оконную раму. Сделанное стариком замечание отдавалось эхом в его мозгу. Он бросил через плечо уточняющий вопрос на эту тему и получил от старика в ответ еще более грубую фразу, касавшуюся на сей раз непосредственно Сильи.
— Ну и кто же там, по-вашему, побывал? — спросил Оскари немного напряженным голосом.
И тут Мийна, мать его, заваривавшая кофе, пустилась объяснять — суетливо, по-бабьи:
— Этот бродяга однажды ночевал там, этот, брат хозяина, этот Вилле, — слыхать, он то ли какой-то сплавной начальник, то ли скупщик леса, он недавно вернулся из Америки.
— Кто это сказал?
— Тактам же был и Вяйно, он же спит в той же комнате. Что-то там было — хозяйка-то этого утром из дому выгнала.
Оскари перешел к другому окну и встал в той же позе. Он тихонько насвистывал, и сапоги его поскрипывали. Затем он начал причесываться и охорашиваться, из чего можно было заключить, что мужчина собирается в деревню. Мийна знала по опыту, что из таких походов Оскари может вернуться и под утро… Примерно в то же время и из других изб и избушек выходили молодые люди, их видели там и сям на дороге, некоторые из них непременно первым делом встречались друг с дружкой и обсуждали, где и что, по слухам, может быть сегодня вечером. И все они возвращались за полночь, когда позади у них оставались очередные танцы и очередные драки, — все бурное содержание воскресной ночи, буйно прерывавшей течение серых будней. То там, то сям в волости раз, а то и два в году случалось, что кто-то из так вот отправившихся воскресным вечером в деревню не возвращался домой. И частенько в подобных случаях не возвращались двое: один оказывался в операционной позади церкви, на столе, в ожидании окружного лекаря и его помощника, другой — в арестантской, в углу избы околоточного. И вот так погружающийся в сумерки, вздыхающий, порождающий предчувствия и надежды апрельский вечер всегда полон начинающихся и заканчивающихся историй. Их видишь, слышишь и ощущаешь повсюду. Сидишь ли как чувствительная девица под окном, одинаково вглядываясь и в глубь своей души, и в сумерки дороги, или, выйдя из дому, идешь куда-нибудь. В такой необычный весенний вечер, когда зима уже прошла, а лето еще не наступило, погруженная в сумерки округа кишит уже тысячами безмолвных происходящих и ожидаемых событий, которые после длинного, залитого ярким светом воскресенья словно спешат по своим местам, чтобы оттуда по-настоящему начаться, продолжиться и закончиться в весенних сумерках и под покровом ночи.
Где-то, возникая почти из ничего, несмело начинается танец, перерастая постепенно в общее веселье. К концу недели начинает ходить неизвестно кем пущенный и не слишком надежный слух; в доме, которого этот слух касается, узнают об этом со стороны и бывают весьма удивлены: да кто же это сказал, что в воскресенье вечером у них танцы?
— Никто у меня помещение под танцы не нанимал, — холодно говорит хозяин.
И однако же, когда настает воскресный вечер, в избу потихоньку собираются люди. Все они знакомые и ведут себя прилично, сидят на лавке, не прогонять же их. Приходят все новые и новые, у кого-то с собой гармонь. Гармонист начинает перебирать лады, словно пробуя звук. И вот уже зазвучала негромкая, скромная полька. Две девушки, сидевшие у печи, выходят танцевать, гармонист смелеет, и глядь, танец уже в разгаре… И только через час или два в дверях появляются такие гости, на лица которых смотрят чуть пристальнее. Вот оно как, стало быть, и этот пришел, и, похоже, уже хмельной, за ним пригляд нужен.
Танец — словно огромное живое существо, поведением которого танцующие не могут управлять. А оно иногда может задержать или ускорить маленькие события в судьбах молодых людей.
Как уже сказано, Силья всю неделю жила под необычным впечатлением от встречи на ледяной дороге. Не отдавая себе в том отчета, она ждала, что встретит Оскари однажды вечером, и охотно искала себе дела там, где мог оказаться и он. Затем в воскресенье она услыхала, что вроде бы в Пиетиля вечером будут танцы, и весь день находилась в таком волнении, что это вызвало легкое недовольство хозяйки, сказавшей между прочим, что не советует Силье идти туда. Девушка притихла, однако же поспешила доделать все свои работы.
— Ну уж сходи ты туда, ступай, ступай, божье создание, смотреть на тебя такую дома — сил нет. — В голосе хозяйки звучали сочувственные нотки, и обе они — хозяйка и Силья — улыбались, глядя друг на друга. Настроение у девушки опять улучшилось.
Но нужно подождать еще несколько часов, прежде чем можно будет отправиться туда. Поблизости нет никого знакомого, с кем бы пойти вместе, да и, по правде говоря, она думала только об одном знакомом, и ни о ком больше. Она так истово надеялась встретить Оскари еще до танцев, что постепенно сама уже поверила: это непременно случится, как если бы они заранее условились о встрече. Она принялась одеваться в закутке, у хлебной печи, опасливо озираясь по сторонам. На щеках ее пылал румянец, а глаза сияли. Хозяйка среди своих хлопот чуть дольше обычного задержала взгляд на одевающейся молоденькой служанке. Она следила за выражением лица Сильи, за ее юной фигурой, гибкие движения которой убедительно свидетельствовали о настроении девушки. В голосе хозяйки ощущались и сочувствие и неприязнь, когда она сказала:
— Не увлекайся так, девчонка, это до добра не доведет — лучше побереги себя, ты ведь еще такая наивная.
Это предупреждение не достигло слуха уже уходившей Сильи. Более не раздумывая, она направилась в Тонттила и шагала быстро, словно бы по делу. Дорога сначала тянулась между полей, а затем поднималась полого к редкому леску, перемежавшемуся выгонами, и там все слабые приметы апрельского вечера как бы сгустились. Небо на северо-западе опять пылало закатом, но отсюда, с выгона, оно виделось не таким широким и открытым, как тогда с ледяного зимника, здесь оно процеживалось сквозь сито голых веток березняка. Тонкие веточки деревьев и кустарников вырисовывались на фоне неба, будто они тоже, опередив человека, глядели на зарево заката. Взгляд расширенных глаз юной путницы все время искал поддержки у вершин деревьев, которые были тихими и неподвижными и все же каким-то образом сообщали ей, что и они пребывают в том же настроении, что и она. Дивный воскресный вечер, обещавший события, которые попозже, весной, могли бы иметь продолжение. Новое зерно радостной надежды проросло в душе Сильи и во время этого пути.
Дальше заросли поредели, и дорога опять шла между полями, но более узкими, чаще разгороженными, чем те, в начале пути. Уже виднелась торцовая стена избы Тонттилы, и старое окно в ней, казалось, прищурившись, хитро посматривает на приближающуюся путницу. Там жили отец и мать Оскари, которые, надо думать, слыхали, что их сын водился с Сильей, пока не отправился по белу свету. За время отсутствия Оскари Силье случалось видеть старую Мийну в деревне, но во взгляде Мийны на нее не проявлялось никакого отношения, кроме, пожалуй, определенного любопытства. К тому же хозяйка Нукари в каком-то разговоре заметила с иронией, что, мол, Силья, конечно, годится Мийне Тонттиле в невестки, ведь Силья богатая. Она имела в виду то небольшое наследство, величину которого жители и в этой деревне знали гораздо лучше, чем сама Силья.
Наконец дорога вывела Силью к двору Тонттилы, боковое окно избы, стоящей на склоне горы, глядело на нее теперь с расстояния в несколько саженей. Силья чувствовала, что придется войти и в избу Тонттилы, неведомая сила завела ее уж слишком далеко, чтобы теперь отступить. Но что-то мучительно прорывалось в сознание, становясь тем более жгучим, чем меньше оставалось пути… Она шла теперь медленно, желая, чтобы ее увидели из избы и кто-нибудь вышел на крыльцо. Но никого не было видно и слышно, похоже, никто даже и не заметил теряющую уверенность путницу — лишь в окне соседской избы неясно маячила чья-то голова, оттуда тайком следили за шагами нукариской Сильи. Там-то уж знали…
Пройдя через двор, Силья еще разок остановилась у самой избы Тонттилы, но раздумывала недолго, вошла, почувствовала в сенях слабый, особый у каждого дома запах, взялась за дверную ручку, истончившуюся в определенных местах в зависимости от манеры разных людей браться за нее, — и ступила в комнату, на облик и порядок в которой наложили свой отпечаток и десятилетия, и энергичная хозяйка.
На своих местах были там и старик и старуха. Юсси все еще оставался в той же позе, в какой он незадолго до прихода Сильи сказал сыну несколько грубых фраз именно насчет нее. Мийна сварила кофе и теперь вытирала бока кофейника. В ответ на приветствие Сильи из-за кофейника раздалось неясное бормотание, а из кровати не последовало ни звука. Старик даже и головы не повернул, он и так видел все, скосив маленькие глазки. И оттого, что старик глядел поверх своего носа и щек, выражение его лица само собой сделалось презрительным. Старик усмехался, и брюхо его от этого слегка вздрагивало.
Силья успела уже слегка смутиться, прежде чем из-за кофейника на нее вновь взглянули и при этом пробурчали: «Посидеть, что ль, пришла…» Теперь гостья не могла не понять, что нет и надежды на разговор с хозяевами.
— Оскари, наверное, нет дома?
— Как видишь, нет. — И кофейник перенесли с плиты на стол, на деревянную тарелку.
Знает ли Мийна, куда он пошел?
— Не знаю я, кто куда ходит, да и не говорю.
— А не пошел ли он в Пиетиля?
— Может, и туда, а может, пошел разузнать насчет строевого леса — или даже купить.
Силья сперва пришла в замешательство, казалось, что-то грубое и сальное прорвалось из темноты на свет, но тут же ей все стало ясно. Силья поняла намек Мийны и — что было очень странным — тут же почувствовала себя как-то свободнее и раскованнее. Так вот что угнетало ее по дороге сюда и чего она не смогла тогда понять! Угнетало и одновременно подталкивало ее в Тонттилу. Теперь Силья ощутила, что и Оскари внезапно удаляется от нее — из этой-то комнаты он уже удалился. И он будто был заодно во всем с этим Нукари и собирался куда-то податься вместе с ним. «Что я делаю тут, в доме чужих мне людей? Как это я, Силья, могла прийти сюда? Неужто я бегаю за мужчиной, который раз-другой обнимал меня рукой за талию?»
— Тут уже налито, — донесся от стола голос Мийны, и поскольку Силья не приняла сразу такого приглашения, оттуда донеслось более строгое: — Бери, бери, пока не остыло. Или брезгуешь? — Но при этом на Силью не бросили даже и беглого взгляда.
Так же, как следует отвечать даже на приветствие цыгана, следует предложить кофе и человеку из своей деревни, если он оказался в доме в момент кофепития. Силья приблизилась к столу, все — ее платье, туфли, платок, ее фигура и все ее существо — переместилось через комнату в избе Тонттилы и опустилось на старый стул. Мийна и Юсси не могли этого не видеть, как бы ни пытались прятать глаза… Силья пила кофе, вкус которого был присущ этому дому, и запах его имел что-то общее с тем, как пахло в комнате.
Приход девушки сюда выглядел большой беззастенчивостью. Юсси и Мийна — старые супруги, частенько бранившиеся между собой, — были теперь в удивлении оба, но никак не выразили его, ни словом, ни взглядом. Ведь она же вполне взрослый человек, хорошо одета и ходит чисто, но в том, что она вот так пришла сюда расспрашивать про Оскари, малознакомая им девица, было что-то необычное и бесстыдное.
— Нечего и удивляться, если у таких сами собой щенки появляются, нельзя во всем винить одних мужиков, — сказала Мийна после ухода Сильи.
Юсси на это ничего не ответил, но его молчание содержало на сей раз согласие. Они были оба по-своему довольны — своей избой, своими детьми, своими манерами. Не вернется Оскари до утра — ну и пусть.
Силья уходила в странно-спокойном оцепенении, ее обратный путь был опять столь же независимым от ее воли движением, как дорога в Тонттилу, хотя многое теперь было иначе.
Едва она вышла на шоссе, как услыхала позади себя хихикание. Но она даже и не обернулась; это было как бы в порядке вещей, если бы даже кто-то поджидал там, за дверью, когда она пойдет обратно. Но затем послышались и тихие голоса, которые вроде бы приближались… «Строевой лес» — так, кажется, и они там сказали… И Силья вдруг ясно увидела события той злосчастной ночи, которые до сих пор воспринимала как бы со стороны глядя, ни разу не задумавшись о них всерьез. Интуиция Сильи неопровержимо подсказывала ей, что в те ночные мгновения там, в кровати, она одержала очень важную победу, что после той ночи она стала как бы более уважаемым человеком, вполне взрослым, знающим эту жизнь и умеющим ходить по ее дорогам. Теперь же — по мере того, как полученное в Тонттиле впечатление постепенно укреплялось — тот ночной случай опять возник перед ее мысленным взором, возник и увеличивался, но получил иное освещение, он выглядел таким, каким другие люди, каждый на свой лад, истолковывали его, раздувая быль и небылицу. Теперь и Силья увидела дело иначе, но это ее не взволновало. То чувство победы, остававшееся до сего дня как бы полуосознанным, теперь ширилось в ней и делало ее уверенней в себе. Она как бы постепенно просыпалась, душа ее распрямлялась и ощущала свою силу, юное существо начало чувствовать подлинный смысл этой, вот так идущей жизни.
Оскари и впрямь не было там, дома. Силье еще не удалось встретиться с ним с глазу на глаз. Но это было неважно. Весь Сильин опыт общения с этим парнем сосредоточился теперь в том мерзком кругу, центром которого стала изба Тонттилы. И Силье казалось, будто она только сейчас освобождается от объятий того, вернувшегося из Америки мужчины.
Силья наконец обернулась, она узнала двух шедших за нею девушек, Лемпи и Ийту. Они были служанками в соседней деревне и шли на танцы. Немного поколебавшись, Силья пошла вместе с ними.
— Старую Мийну, что ль, ходила навещать, Силья? — спросили девушки с невинным видом. Но в вопросе явно была капелька насмешки. Силья ответила:
— Там был и старый Юсси.
— Ну да, а Оскари? — спросила одна из девушек, слегка сощурившись.
— Нет.
— Оскари же шел нам навстречу в ложбине Силта, — прямодушно сказала на это другая.
Когда девушки пришли, танцы были уже в разгаре. Даже не просто танцы, а настоящая вечеринка, за вход взимали плату, и в перерыве между танцами было что-то вроде номеров подготовленной заранее программы. На стене висел большой мешок для амурной почты, конверты и бумага лежали на столе. Атмосфера была несколько вяловатой, многие удалые парни еще не появились, а когда они сильно запаздывают, можно полагать, что явятся в подпитии.
Не было видно и Оскари. Какой-то незнакомый парнишка несколько раз приглашал Силью танцевать, но танец у обоих не заладился. Будто ногам перед каждым шагом требовался совет, что делать дальше.
Постепенно народу прибавлялось, и в десятом часу Силья наконец заметила в дверном проеме Оскари. Глаза его хмельно поблескивали, очевидно, он был тут уже давно, но держался в тени. Теперь было видно, что он шутит с Лемпи и Ийтой, а те, как водится, похохатывают, откидываясь всем телом назад и сгибая колени.
Как бы там ни было, Силья ощутила легкую растерянность, остановившись поблизости от них после окончания танца. Она бросила взгляд на Оскари, но он как раз что-то рассказывал. «Чего удивляться — она ходила спрашивать, есть ли у старого Юсси Тонттилы строевой лес на продажу. Ты же небось знаешь, что она на жалованье у Альстрёма… или все же у Розенлёва?.. Эй, Силья, кто из них тебе платит?»
Обе девушки повернулись и уставились на Силью. В глазах Сильи возник присущий им темный огонек, а на губах трепетало легкое предвестие самой прелестной улыбки. Затем Силья спокойно перешла на другое место, и обворожительное сияние ее лица вскоре привлекло к ней хороших танцоров. Однако же она все время искала подходящую возможность уйти никем не замеченной. Такая возможность представилась лишь после полуночи, когда начали раздавать амурную почту: тогда внимание всех было сосредоточено на «почтальоне», выкрикивавшем имена. Силья уже шла по дороге, ведущей к шоссе, и не было слышно, чтобы кто-нибудь шел за нею.
Когда все те из присутствовавших на танцах, кому были адресованы письма амурной почты, получили их, несколько писем осталось, и тогда устроили торги — кто больше заплатит, тот их и получит. Какой-то парень приобрел письмо, адресованное Силье Салмелус. Прочитав это письмо вместе со своими ближайшими приятелями, он оставил его на карнизе печи, где оно с соответствующими добавлениями пролежало до утра. Первоначальный текст его был таким: «Почем нынче платит этот Розенлёв за тот лес, что рубят в Нукари, в кровати у хлебной печи? Был бы рад составить патронессе компанию, но мне надо идти на остаток ночи рубить строевой лес, у меня ведь нет этих американских долларов, чтобы я мог его купить в Нукари. Так что мне остается только пожелать всего, но не самого хорошего».
И эта апрельская воскресная ночь была тоже наполнена своими историями. Те, что касались детей человеческих, шли уже к концу, занимался рассвет, необычайно свежее раннее апрельское утро, имеющее, как и вечер, свои краски, но более радостные и ребячливые. После жаркой и пыльной комнаты, где танцевали, было приятно вдыхать легкий запах мерзлой земли. Когда Силья подошла к Нукари, там, на гребне крыши свинарника, покачивала своим хвостиком утренняя бодрая трясогузка. Птица не испугалась, в ее облике было радостное доверие, она улетела лишь тогда, когда это потребовалось для ее собственных весьма важных дел.
И Силья чувствовала себя хорошо, свежо и свободно. Далеки от нее были теперь и Вилле, и Оскари. Память, однако, не хотела вспоминать необычный давешний поход в Тонттилу, а отодвигала его куда-то на самое дно — откуда он спустя некоторое время, когда Силья оказалась совсем в другой обстановке, то и дело всплывал на поверхность или возникал во сне в жутко измененном, искаженном виде.
Но сейчас Силья была рада, что это весеннее утро и солнце отогнали сон. Казалось, они отгоняют от этой комнаты и все воспоминания о том, что случилось в темное время, — Вяйно на его кровати тоже не было, наверное, парень воскресным вечером пошел домой к родителям и остался там. Солнце набирало силу и уже бросало на большой стол прямые лучи, вот-вот они подберутся к изголовью кровати Сильи. Когда еще девушка Силья испытывала такое? Когда-то давно, в далекие дни детства, когда счастливо оканчивалось какое-нибудь происшествие. Отец-покойник — его жизнь словно и была составлена из таких событий, из которых он выходил, делаясь все лучше. Силья чувствовала, что получила что-то на сохранение, что она стала богаче, и она была гораздо уверенней — как будто отец-покойник, черт лица которого она уже больше не помнила, все еще живет с нею и оба они договорились без слов, как в разных случаях надо относиться к этому миру. И в этот миг отношение было солнечным.
Силья действительно не испытывала никакой потребности в сне, но она, не раздеваясь, растянулась на кровати, чтобы вволю насладиться этими необыкновенными утренними мгновениями. И лежа она мечтала, каким новым и иным, чем до сих пор, будет ее мир, она уйдет отсюда куда-нибудь в другое место, все сделается просторнее… наступит весна… а затем и лето… тогда на деревенских дорогах и во дворах будет иначе, и люди будут посильнее и в каком-то смысле лучше, чем здесь… Солнце светит…
Оно и светило уже на веки Сильи, которые незаметно закрылись. И сквозь закрытые веки солнце скорее угадывалось, словно нечто красное и опьяняющее ее сознание, жившее как бы само по себе.
Это продолжалось, пока не пришла хозяйка и не ткнула ее в бок — раньше такого не требовалось.
— Вставай, вставай, да смени юбку, или так и пойдешь в телятник! Видать, все взяла, коль так крепко спишь, — говорила хозяйка.
— Да что же я взяла? — открыв глаза, спросила Силья немного сонным голосом.
— Небось то, за чем отправилась вечером, — ответила хозяйка.
Солнце светило уже вовсю, и свет его убивал все плохое, к чему прикасался. И намеки хозяйки не подействовали на Силью, счастливая, она принялась переодеваться. Стянув с себя платье, она инстинктивно взглянула в окно на деревенскую дорогу и увидела там идущего мужчину. Это был Оскари. В одно мгновение Силья мысленно проделала тот путь, на который Оскари потребовалось два часа. В конце дороги, откуда и шел Оскари Тонттила, находилась некая изба с сенями, двери в которые легко открывались… И та девушка тоже была на танцах, даже садилась за стол читать что-то слащавое… Оскари выглядел усталым и пресыщенным, и шагая, он ни разу не обернулся, чтобы взглянуть на окно Нукари. Казалось, это не намеренное пренебрежение, а будто действительно Оскари напрочь забыл о существовании этого дома.
Таким видела Силья в последний раз своего «кавалера», обществу которого она не противилась, а в последние дни даже была бы почти рада, в первую очередь по той причине, что и другим девушкам ведь такое нравилось и они желали подобного. Неожиданная встреча на льду озера при особо благоприятных обстоятельствах побудила Силью к прямо-таки безумным действиям, которые, как уже упомянуто, оставили осадок в глубине души и позже вызывали в нее легкую досаду. Вероятно, подоплекой перемены настроения, произошедшей на льду озера, была та ночная, завершившаяся победой девушки борьба, которую она однажды вела в Нукари, в кровати, в углу у хлебной печи. Поскольку Оскари Тонттила прежде в общении с нею держался серьезно и сдержанно, а порой даже ребячливо, Силья, скорее всего неосознанно, сочла возможным разделить с ним теперь радость той победы, сообщив ему о ней. Но Оскари оказался не способен на это. И Силье оставалось довольствоваться тем, что ей ни с кем не надо делиться радостью той победы. Может быть, этим-то и было вызвано в то утро возникшее у нее ощущение полноты бытия — подсознательное, как нередко и другие чувства и настроения в решающие моменты жизни.
Хозяйка Нукари всегда относилась к Силье с сочувствием, подобно многим другим людям, знавшим эту девушку. Но сегодня утром Силья была хозяйке неприятна. Хозяйка смотрела на одежду Сильи, мол, как она в этой одежде провела ночь, и хотя ничего предосудительного не заметила, ее нерасположение не проходило. Хозяйка Нукари была еще женщиной в расцвете лет. И хотя и волосы ее поблекли и, когда она смеялась, было видно, что коренных зубов у нее уже нет, но в формах тела и движениях чувствовалась жизненная сила, и когда перед нею оказывался малознакомый мужчина, в ее речи и смехе были лучистость и звонкость… Но сегодня утром служанка Силья раздражала ее.
С этих пор девушка все чаще стала стремиться на танцы, и ее видели возвращавшуюся к воротам дома то с одним, то с другим парнем из деревни. После тех танцев у Пиетиля Оскари опять отправился искать счастья по белу свету, Силье и в самом деле очень хотелось танцевать, и она наслаждалась тем, что парни охотно приглашали ее и провожали домой. Однако ни один из этих провожатых, похоже, никоим образом не был к ней по-настоящему привязан, они только провожали. И поскольку в дом к Нукари входить им было нельзя, то ничего больше они и не предпринимали, даже «ради приличия».
Честно говоря, Силья стремилась прочь из этой деревни, — непонятно, откуда взялось у нее такое, что едва с нею где-нибудь происходило что-либо серьезное, она сразу начинала тосковать по другим местам. Случай часто приходил на помощь, как и на сей раз. Легкая неприязнь к девушке, проникшая однажды в женское естество хозяйки Нукари, больше не покидала ее, не смогло рассеять эту неприязнь и то обстоятельство, что хозяин иной раз вставал на защиту Сильи, ибо он видел, что работу девушка выполняет, по крайней мере, столь же хорошо, как и прежде. Хозяин был еще сильным и крепким мужчиной, входящим в пожилой возраст, и Силья — юная, цветущая — действительно привлекала его. Но стоило хозяину сказать слово в оправдание Сильи, как он тут же слышал от хозяйки ехидный намек на известную попытку Вилле: «У братьев Нукари, видать, вкус одинаковый».
И хозяйка начала потихоньку устраивать так, чтобы ее сестренка, только что прошедшая конфирмацию, перебралась в Нукари — помогать старшей сестре. Об этом хозяйка предупредила Силью задолго наперед, а вскоре об этом узнали и все деревенские бабы, и у Сильи появились добровольные помощники, подыскивавшие ей новое место. Она не очень привередничала и так оказалась у Сийвери, хозяйство которых находилось в другом конце волости и было намного больше и богаче, чем маленькое и старомодное Нукари.
_____________
Когда Силья Салмелус перешла в Сийвери, она была в особенно восприимчивом душевном состоянии, что соответствовало определенному периоду развития. Она уже достаточно повидала жизнь, в которую девушка-служанка в деревне — особенно круглая сирота — попадала в то время чаще всего, чтобы у нее выработалось прочное и верное отношение ко всему такому. Правда, ее жизненный опыт был мал и невинен в сравнении с тем, что открывалось перед нею теперь в большом хозяйстве и в большой деревне.
Сийвери обычно держали трех служанок, и жилищем им служила находящаяся при кухне в конце скотного двора каморка, которую деревенские парни прозвали «девичником». Батраки жили в комнате в торце конюшни. Хозяйская семья располагалась в господском доме — как обычно называли эту постройку работники.
Какой же представляется служба в таком большом хозяйстве юной, недавно прошедшей конфирмацию девушке из захудалой избенки? У нее дома — одна-единственная корова, которая по законам природы в определенное время не дает молока. Если это приходится на достаточно тяжкий период, когда заработки отца подобны надою от коровы, детишкам в придачу к хлебу остается лишь соленая салака и ее мутный рассол. Отец и мать зло ворчат, детям запрещается бегать и скакать, чтобы от этого у них не разыгрывался аппетит. Им вообще ничего нельзя, зимними днями единственным радостным исключением становится возможность выбежать за угол дома по нужде, посмотреть, что получилось, и разглядеть там маленьких, величиной с костру, белых червячков… А затем побежать обратно в комнату так, что только сверкают маленькие валенки, и тепло избы — величайшее наслаждение, если, дрожа от холода, можно подойти погреться прямо у пышущего жаром открытого очага. Вот так там и росли, учились немного в передвижной школе, затем немного в народной школе, но там уже не все, лишь некоторые, и затем наконец то, лучшее: подготовка к конфирмации.
Подготовка к конфирмации — самое лучшее время, потому что этот обряд приносит свободу и можно — чаще по необходимости — поступить в служанки. И тогда, если девушке повезет устроиться в большое и зажиточное хозяйство, вроде Сийвери, она счастлива. Собираясь туда, она напевает те немногие хороводные песни и припевки, которые успела выучить и в домашних скудных условиях.
Наконец она прибывает туда, и ее товарками становятся две служанки постарше. Еда, правда, ненамного лучше, чем дома, но ее дают вдоволь, и это как раз важно. Когда из маслобойни привозят пахту, еще сохраняющую тепло, служанка может пить ее сколько влезет, наравне со свиньей и телятами. И такое выросшее в хибарке существо пьет его и — толстеет. Бедра, плечи и груди вскоре становятся тугими и пышными, жалованья худо-бедно хватает и на новое платье, которое, как и положено взрослому человеку, заказывается деревенской портнихе. Затем в новом платье под вечер в воскресенье можно выйти пройтись возле дома, а шумливые и смешливые служанки постарше согласны взять эту молоденькую с собой… найдется там общество и для нее. И находится. Достается и этой рослой девчонке из бедняцкой избы, и не батрак или поденщик, а парень, не отстающий от времени ни своим почасовым жалованьем, ни умением играть в карты. У него изящное телосложение и тонкое, почти белое лицо. У родителей его там дом, не лачуга, не изба, а дом. Этот парень подходит и садится на травку рядом с пришедшей впервые Саймой и начинает знакомство, ведет такую складную ухажерскую речь, в которой даже непристойности проскальзывают столь изысканно, что привыкшая к грубости и частой злой ругани девушка и не замечает их вовсе. Она довольна происходящим — поскольку и рядом с нею сидит парень, совершенно также, как с теми служанками постарше. А он уже заводит речь о ее ножках, туфельках и чулочках. Он нахваливает их, как придурочный… Затем он хочет видеть, какого цвета у нее подвязки для чулок. «Пестрые они», — отвечает девушка, посмеиваясь, но этот краснобай говорит, что словам «женщин» веры нет, пока не убедишься своими глазами. «А нынче придется поверить», — говорит девушка, но в то время парень уже задирает подол ее юбки, девушка сопротивляется, увидеть подвязки парню так и не удается, однако начало игре положено.
Затем однажды — вечеринка в доме этого парня, в этих «покоях». Парень, Вильо, захмелел как раз настолько, что мысли, слова и поступки спорятся наилучшим образом. Он приглашает девушку, у которой пестрые подвязки, но она не идет, она действительно не умеет танцевать этот танец. Парень не слышит ее возражений и силой вытаскивает на середину пола. Им с трудом удается сделать полкруга, девушка сбивается совершенно немилосердно. Парень бросает ее и приглашает другую, служанку постарше из того же хозяйства. Молоденькая служанка тихо выходит из дома, идет к себе в «девичник» и ложится спать. Какое-то мгновение мысли ее скачут туда-сюда; огорчает, что она не умеет танцевать тот танец, но она утешает себя тем, что еще разучит его, они поупражняются с Санни в кухне, где готовят пойло для скотины… За полночь она просыпается. Санни, с которой она спит в одной кровати, вернулась и уже лежит рядом с нею. Санни ерзает всем телом и прижимает Сайму к стене. Лишь тогда молоденькая девушка замечает, что требуется место для кого-то третьего, кто, сопя, пытается поместиться на краю кровати. «Смотри, как бы девчонка не проснулась», — шепчет этот третий, которым оказывается Вильо. Затем эти двое постепенно устраиваются, глубоко дышат и мгновенно засыпают в неподвижном объятии.
Наступила иная во всех отношениях жизнь, чем там, дома, в бедняцкой лачуге. Со временем девушка научится и танцам, и тем делам, что бывают после танцев. Летом служанки ночуют в старых амбарах; если закрыть дверь амбара, в нем делается так темно, что даже самая неопытная девушка больше не стесняется… и бойкий сплавщик, не колеблясь, берет то, что можно. Вот так взрослеет эта девушка там, в служанках, и придет время, она станет бабой, женой безземельного мужика, не расспрашивающего свою благоверную о ее прошлой жизни. Раз у нее детишки, корова и прочее домашнее хозяйство в порядке, она получает то, что ей положено.
Сийвери как раз такая усадьба, где молоденькая служанка набирается подобного опыта. Правда, с Сильей там ничего особенного не случилось, но и ее оттесняли в кровати, которую она делила с другой служанкой, когда там вдруг требовалось дополнительное место. Иногда неожиданно являлся хозяин и выгонял дружков служанок. «Любезничайте, но так, чтобы я не слышал», — говорил он служанке, стоявшей в ночной рубашке и со слезами на глазах утверждавшей, что она не виновата. Да уж хозяин Сийвери знал эти дела, он ведь родился сыном владельцев усадьбы и до женитьбы двери служанок были для него всегда без запоров; вообще-то он окончил сельхозшколу и лесоводческие курсы.
Соседкой Сильи по кровати стала Манта, которой, очевидно, было лет под тридцать. Она была настоящей служанкой и сама считала себя таковой, умела, если требовалось, ругаться и могла своим ответом заткнуть за пояс самого отъявленного сквернослова. Но человеком она была очень теплосердечным. В ее почти черных глазах, больших и влажных, глядевших всегда и на всех прямо, возникал жаркий огонек, если гнев или радость волновали ее служаночью душу. Тогда она подымала шум — иногда кричала: «Курица не птица, а служанка — не человек!» — или, если речь шла о какой-нибудь невкусной еде: «Люди не едят, свинья съест, свинья не съест, уж служанка-то съест!» С веселым вызовом она относилась к тому унижению человеческого достоинства, которое сопутствовало положению служанки.
Она не очень-то отказывала себе в радостях жизни; что с того, что положение служанки вынуждало ее вкушать эти радости в несколько более грубых формах, чем то могли позволить себе ее сестры из благородных. Ее лицо и характер были таковы, что она имела мало шансов стать чьей-либо женой, но было немало мужчин, которые соглашались переспать с ней, — деревенских ухажеров, воспринимающих этот мир почти как сама Манта. Она жила тут в служанках уже второй десяток лет, но о ее прошлом в здешних местах знали немного, да и не стремились узнать. Зато Силье — Манта считала ее еще совсем неопытной — она иногда кое-что рассказывала — так говорят с ребенком, который пока всего не понимает. И в жизни служанок большого хозяйства могут случаться такие тихие и сентиментальные моменты… когда Манта своими слегка расширенными большими коровьими глазами глядела на погружающиеся в сумрак небесные просторы и напевала что-то про «волны озера» и «единственную любовь», а поблизости от нее сидела и слушала гораздо более хрупкая и будто бы чудом сохранившая еще девственность маленькая служанка… например, в субботу вечером, расчесывая волосы после сауны.
В Нукари Силья прошла хорошую школу. Хотя в Сийвери все было гораздо большим, однако же основное направление жизни оставалось и здесь таким же, как там, в более бедных условиях. Выиграв однажды в Нукари весьма банальное сражение и обогатившись после этого разнообразным опытом, Силья и здесь управлялась довольно легко. Неподалеку жила одна семья, имевшая дочь одних лет с Сильей. Девушка эта осталась дома, подрабатывала шитьем и, кроме того, увлекалась писанием стихов, и стихи ее были даже напечатаны уже в каком-то религиозном журнале. Силья познакомилась с нею, когда шила себе платье, и вскоре они сделались подругами, вернее, та девушка-портниха стала проявлять к Силье прямо-таки особенную привязанность.
В ту пору большая часть живших в усадьбе работников и служанок была подвержена общим веяниям времени, о которых тогда много и писалось и говорилось. Потому-то прислуга из Сийвери в церковь почти не ходила, и было бы весьма необычным, если бы кто-нибудь из сийвериского «девичника» отправился в церковь на исповедь. Однако это чудо случилось, когда девушка-портниха уговорила Силью пойти туда с ней. После конфирмации Силья о таких вещах больше даже и не вспоминала, и поскольку на сей раз все произошло не по ее желанию, эта вторая и последняя ее исповедь запомнилась ей довольно слабо.
Все же об этом посещении церкви стало известно, и без последствия не обошлось: местная молодежь стала считать Силью слегка набожной, и даже самые бесцеремонные парни не пытались приставать к ней. Большее, что мог кто-нибудь из них себе позволить, это язвительные замечания по поводу ее дружбы с девушкой-портнихой — вроде того, что Силья и Сельма Рантанен небось друг с дружкой милуются, а самым ехидным был парень-пьяница с соседнего хутора, потерпевший неудачу с Сильей, он крикнул какому-то другому, собиравшемуся предпринять такую же попытку: «Не трудись понапрасну, она же Христова невеста!»
Однако всему этому пришел довольно неожиданный конец, и причиной тому был характер Сильи: у нее снова возникло и усиливалось желание снова сменить место работы, переселиться куда-нибудь из этой округи.
В Сийвери, как и всюду, служанки перебирались на лето в амбары, там было не так душно. Силье по-прежнему пришлось ночевать с Мантой, к которой постоянно ходил один местный ухажер — как раз такой, у родителей которого был «свой дом». А еще в одном из соседних хозяйств был так называемый практикант, который по праздникам не прочь был и гульнуть, а поскольку он был парень хоть куда, да еще и не из местных, то пользовался у деревенских девушек — как у батрачек, служанок, так и у хозяйских дочерей — большой популярностью. Однажды он пил брагу дома у того ухажера Манты, и когда настала полночь, оба приятеля намерились отправиться в Сийвери к служанкам — ухажер Манты обещал практиканту Силью. «Она, правда, малость своенравна, ну да ты-то с ней справишься, — объяснял он практиканту. — Позволь только мне все устроить». Какое-то время они еще бражничали, а затем в светлой ночи отправились в Сийвери. Шикая друг на друга, они прошли через двор и стали стучать в двери амбара. В тот раз случилось так, что Манты всю ночь не было, она ушла куда-то в гости. Силья проснулась и сквозь дверь объяснила этим неясно бормочущим стукачам, как обстоит дело. Но дружок Манты не верил и требовал, чтобы его впустили в амбар, и следом за ним туда вперся его спутник, практикант. Увидав, что Манты и в самом деле нет, ее дружок отправился восвояси, но практикант свалился на постель Сильи, да так там и остался. Тот, что искал Манту, использовал эти поиски лишь как предлог, чтобы вынудить Силью открыть дверь, и тогда практикант получил бы возможность проникнуть в амбар.
Молодой же человек оставался в амбаре до утра: свалившись на постель, он сразу крепко уснул. Силья пыталась заговорить с ним и всячески пыталась его разбудить, чтобы тот ушел. Но мужчина спал, спал и храпел все время, пока продолжалось действие выпитого. Часов в пять утра он наконец проснулся, пошевелил губами, казалось, что-то вспоминал, сделал несколько слабых попыток обнять Силью и пошел прочь.
Только всего и произошло, случай сам по себе пустяковый, незначительный, но его последствия имели значения для настроения девушки-служанки Сильи. Уход практиканта утром из амбара Сильи был замечен в усадьбе и отнюдь не остался тайной тех, кто его заметил. Дошло это и до хозяина, но поскольку молодой человек бывал его гостем и вообще парень бравый, хозяин Сийвери молча принял слухи об успехе, которого, как он думал, тот добился в амбаре у Сильи. Хозяин и Силье не сказал об этом ни слова. Но какое-то время спустя он оказался в одной пирушке с практикантом, и там парень сам честно рассказал хозяину Сийвери, что был в амбаре у этой молодой служанки, однако напрочь не помнит, как он туда попал и что там делал. Единственное, в чем он был уверен, что проснулся в ее постели. Затем парень несколько раз интересовался у хозяина Сийвери, что она за девушка, ходит ли к ней много мужчин и нет ли опасности заразиться от нее чем-нибудь… «Прямо проклятие какое-то, что ничего не помню…» Однако Сийвери смог полностью успокоить своего молодого собутыльника.
Та религиозная девушка-портниха тоже слыхала, что практикант был в амбаре у Сильи. Правда, слух об этом дошел до нее кружным путем, но ведь дело казалось ясным и ре могло быть просто сплетней. Ведь соролаского практиканта видели часов в пять утра выходящим из амбара Сильи, которая безусловно провела с ним ночь там вдвоем, ведь Манта вернулась лишь к девяти. Больше ничего говорить и не требовалось. Кто хотел, мог глазами и губами показать собеседнику, мол, сам понимаешь.
Вот так дошло это и до Сельмы Рантанен, той благочестивой девицы, которая привязалась к Силье и считала ее своей подругой. В этой связи кое-кто еще язвил насчет совместного посещения девушками церкви для исповеди и предполагаемой всеми их целомудренности. «В тихом омуте черти водятся!» После этого Сельма Рантанен больше не искала общества Сильи Салмелус. Позже, зимой она написала рассказ о греховном поступке девушки-служанки. Она сначала прочитала его на собрании христианского общества швей, а затем послала в один высокоморальный, хотя и светский, еженедельник, где рассказ и был весной опубликован.
Сийвери и вообще вся деревня опротивели Силье. Она опять погрузилась в такое сноподобное состояние, когда все вокруг перестало интересовать ее. Она старательно следила за своей одеждой и внешним видом, пополнила свой гардероб даже сверх потребности, так что те, кто видел ее растущий запас полотна, подозревали, что она готовит себе приданое, очевидно рассчитывая на того практиканта… И еще Силья пуще прежнего следила за чистотой своего тела. Поскольку баню топили только по субботам, Силья и среди недели нагревала в кухне при скотном дворе котел воды и, заперев дверь изнутри, раздевалась и мылась. Однажды хозяину Сийвери случилось проходить там мимо окна, когда Силья мылась. Он заметил, что окно завешено одеялом, и стал, как мальчишка, подсматривать в щелочку. Он увидел в красноватых отблесках очага молодое девичье тело, посмотрел чуток и затем крадучись ушел в странном, несколько сентиментальном, чистом настрое души.
Силья провела в Сийвери всю зиму, и о ней больше никто не мог сказать ничего подобного тому, что говорили летом в связи с тем практикантом. В середине зимы и в «девичнике» жизнь сделалась поспокойнее. Манта, соседка Сильи по кровати, была беременна, и когда это стало заметно, ее кавалер перестал приходить к ней по ночам. И те две служанки, которые спали на другой кровати, теперь, глядя на Манту, попритихли и не впускали уже с прежней легкостью стучавшихся к ним мужчин. В придачу ко всему в большом мире произойти события столь серьезные, что это ощущалось и в комнате служанок.
Итак, Силья могла жить спокойно, пребывая в том сне наяву, который порой, днем, когда она бодрствовала, мог быть даже глубже, чем ночью, когда она действительно спала и просыпалась. И желание сменить место, уехать отсюда куда-нибудь постепенно укреплялось в ней. А вскоре оно и осуществилось.
Было утро понедельника в конце мая, солнечное, тихое, теплое утро. Все приметы в природе указывали, что наступило самое лучшее время для сева: марьянник цвел, лещ метал икру, жаворонок страстно заливался трелями, возносясь в бледное небо. Поля были в наилучшем состоянии для сева: земля прогрелась и была нежной — все это ощущалось, если наступить на нее сапогом. Ноздреватая почва ждала лемеха плуга, как охваченная инстинктивным желанием самка ждет действий самца — грубых, но приятных. Земля ждала семян, чтобы дать им набухнуть и прорасти, породить зеленые всходы и вскормить из них стебли колосьев.
Двери хлева стояли настежь, и было слышно, как в хлеву топталась скотина, а временами раздавалось требовательное мычание.
Мужчины с хозяином отправились на поля, хозяйка со служанками вычищала хлев. Но в действиях и тех и других ощущалось сегодня утром нечто необычное.
Потому что, хотя в природе все и было как должно, настроение детей человеческих было довольно странным и непривычным. Оно было таким уже с конца зимы — начала весны, когда свергли императора и происходили еще всякие возвышенные вещи ради счастья отечества. Но отечество и его народ испытывали и другие тяготы, кроме гнета императорской власти, и революция не облегчила их, они продолжались. Продолжались и в этой волости.
Уже в конце прошлой недели в самых крупных хозяйствах села — приходского центра — было неспокойно, хозяева дальних хуторов, ездившие в село по делам, вернувшись, хмуро распрягали лошадей. Каждый из них думал о том, что поблизости — место, где рабочие собираются на свои собрания и распевают свои песни, и о том, что среди бедняков-арендаторов тоже есть горячие головы, а еще они вспоминали некоторых поденщиков, с которыми случалось обходиться грубо… И субботним вечером молодежь хотя и собиралась группками на обочинах дорог между хуторами, но вела себя на сей раз тише, чем обычно. Только одна придурковатая девушка-служанка хохотнула погромче, и хохот ее, отдавшись вечерним эхом, показался пронзительным.
Хозяин Сийвери был в расцвете сил, хозяйка, представительница известного рода из соседней волости, была женщина видная и словоохотливая. Доставляло удовольствие слушать иной раз игривый разговор между нею и хозяином. Они хозяйничали умело, использовали землю и стадо молодо и разумно. Хозяин знал, в каких пропорциях вносить естественные и искусственные удобрения, хозяйка могла сама назначать порции корма в соответствии с размером надоя. Оба знали существовавшие правила оплаты работников в сельском хозяйстве, хозяйка умела организовать питание людей так, что расходы на это были минимальными. Служанок, обычно живших в доме подольше, кормили немного лучше, чем временных наемных работников, получавших поденную оплату и вынужденных довольствоваться помимо хлеба и картошки салакой и пахтой. «Именно от такого корма свиньи толстеют», — сказала хозяйка Сийвери, когда один языкастый поденщик что-то съязвил насчет жратвы для деревенщины… Эта пара умела и вести хозяйство, выжимая из скотины и работников все, что можно было выжать, и в охотку пользовалась своим достатком, ведя здоровую, эгоистичную, счастливую жизнь.
Именно для подобных хозяев та весна 1917 года была очень неприятной и тревожной. Будучи заносчивыми, сами они весьма остро реагировали на малейшее оскорбление, а потому и получали их тогда особенно много. Арттури Сийвери в то утро, отправляясь с работниками в поле, был лицом краснее обычного — согласно заведенному порядку работ ему самому вряд ли надо было идти править лошадью, но теперь пришлось сделать это, сунув в задний карман заряженный пистолет. Один из его батраков уже не вышел на работу, его еще вчера, в воскресенье, видели в компании тех…
Такая компания и теперь поджидала его на подходящем расстоянии у дороги. «Не лучше ли сегодня отдохнуть?» — миролюбиво спросил кто-то из поджидавших, но хозяин Сийвери с мужиками и инвентарем проехал мимо не отвечая. Они вышли на поле и принялись за работу. Мужчины, стоявшие у дороги, подняли красный флаг и запели, некоторые подтянули штаны. С поля слышался уже голос хозяина Сийвери, подгонявшего лошадь, так мужик понукает собственную хорошо откормленную скотину, будучи уверен, что сил у той хватит…
В то же самое время было потревожено и спокойствие в хлеве. Когда сгребали навоз, туда явился комитет с красными повязками на рукавах, который уже ходил на маслобойку останавливать там работу и теперь объявлял по хлевам, что поскольку до сих пор не было так и этак, то теперь не может быть этак и так. Предводитель этой группы, одетый почище, подал хозяйке решение, чтобы она прочла его, но хозяйка сказала, что в собственном хлеву не признает ничьих решений, кроме собственных или быка. Но там находилась и Манта, у которой были большие влажные глаза навыкате и настолько беззастенчивый характер, что она не постесняется захохотать, будь тут хоть похороны. Она-то и выхватила бумагу из рук предводителя, говоря: «Дай-ка я ее оприходую!» и… прежде чем кто-либо опомнился, она торжественным жестом сунула ее себе под юбку, затем вернула предводителю и сказала: «Теперь печать поставлена, можете идти!» Она тут же ткнула навозные вилы под задние ноги ближайшей коровы, подхваченный ими навоз уже был в воздухе, хозяйка тоже успела сделать такой же трюк, и комитет счел за лучшее податься из хлева наружу.
Но там перед ними предстала картина самая что ни на есть серьезная. Гневно галдя, шла со стороны поля другая группа. И хозяйка сразу заметила мужа, которого несла разъяренная толпа. Хозяйка закричала: «Хулиганы чертовы, убили моего мужа!» — и бесстрашно бросилась в толпу. Лицо хозяина было все в крови, и лишь одно место, не залитое кровью, было мертвецки бледным. «Это еще вопрос, кто тут убийца, вот оружие этого мясника», — тяжело дыша, сказал один из пришедших и показал пистолет Сийвери, который держал в руке.
Эти-то события и дали Силье повод покинуть Сийвери. Хозяин был словно пьяный, он, шатаясь, ходил по комнатам и не сразу позволил хозяйке хотя бы промыть и полечить раны. Он вышел из дому и крикнул своим поденщикам: «Если уж забастовка, то проваливайте, к чертям, все до единого!» Заводилы забастовки уже ушли. Хозяйка безуспешно пыталась смирить ярость хозяина, оскорбление проникло слишком глубоко в душу этого заносчивого землевладельца. Увидав служанок, он крикнул и им то же самое, но они, похоже, не восприняли всерьез его слова и поглядывали на хозяйку, тогда он схватил стул и стал угрожать им.
Силья собрала свои пожитки и отнесла их в одну избу, с хозяйкой которой она была хорошо знакома. Манта сделала то же самое, и затем они зашагали вдвоем на юг по теплому, гладкому шоссе. Хозяина Сийвери после этого Силья уже никогда не видела. Ее вещи доставили ей сменившие место работы безземельные поденщики, а хозяина Сийвери следующей зимой зверски прикончили мятежники. Силья услышала об этом, уже поступив служить в Киерикку.
Но прежде она успела поработать еще в одном месте, куда привела ее дорога. Ни у нее, ни у Манты не было определенной цели, им казалось, что это попросту лишь недоразумение, вызванное теми мужиками с красными повязками, и все ограничится этой странной пешей прогулкой. В другой деревне Манта предложила зайти на один хутор, где она раньше когда-то служила. У хутора этого была не слишком добрая слава, хозяином его был вдовец, за которым числились различные «шалости». Об этом и упомянула Манта, широким жестом распахнув ворота и входя во двор. Силья последовала за нею нехотя. Вскоре разговор там повернулся так, что Манта осталась работать на этом хуторе. «Пусть эти забастовщики говорят что хотят, уж я-то опять их бумагу оприходую, если они сюда явятся». Силья же вышла обратно на дорогу и продолжала путь в том же направлении, как и до этого. По обочинам дороги и в деревнях она видела еще группки праздношатающихся и угрожающе глядевших мужиков.
Ее и саму немного удивляло, что она пошла одна и все шла в ту сторону, где в небе поднималось солнце. Где-то у нее за спиной, там, откуда она все больше удалялась, нашлись бы, пожалуй, более знакомые места. Но в самом знакомом — в ее доме — поселились теперь совсем незнакомые жильцы, к которым у нее не было дела. У опекуна оставалось еще немного ее денег, и он обещал выплатить их, когда Силья достигнет совершеннолетия, которого она теперь вроде бы достигла. Но у Сильи никогда не было особого интереса к тем деньгам, у нее было такое чувство, будто она нашарила эти деньги в кармане у отца тогда, поздним воскресным вечером, когда, вернувшись из деревни, где находилась церковь, она увидела отца лежащим на столе. Или даже будто тот «опекун» нашарил их в отцовских карманах и дал Силье, сколько сам захотел.
После обеда Силья пришла в самое далекое по этой дороге место, где ей уже доводилось бывать, — в деревню с церковью. Она зашла в лавочку при пекарне, чтобы чем-нибудь подкрепиться. Добродушная супруга пекаря уставилась на красивую девушку и наконец спросила, из каких она мест. Так завязался разговор, и вскоре пекарше стало уже все ясно, и она рассказала, что здесь, в округе церкви, уносят хозяев прочь с полей и избивают штрейкбрехеров. Затем пекарша посокрушалась, что как раз наняла новую помощницу, иначе наверняка предложила бы место Силье… «Ведь работа в лавке малость иная, все время на людях, вот и лучше бы взять такую, которая почище, а не прямо из хлева… Похоже, работа в хлеву и вам не очень подходит, вы такая хорошенькая, как я погляжу, хе-хе… Но, погоди-кась, не профессор ли Рантоо говорил, что они взяли бы… да, он. А что, если я ему позвоню. На какое жалованье вы рассчитываете?» — спросила пекарша уже в дверях. «На прежнем месте я получала столько-то», — ответила незнакомая путница.
Затем Силья слышала, как женщина объясняла по телефону, что хозяин Сийвери разъярился и разогнал всех работников, в сам был весь в крови… «Да хозяин, хозяин, а не эта девушка — девушкина голова-то цела, и у нее красивая головка. Другие места? Да, да, пригожая и чистая — только смотрите, профессор, как бы чего не вышло, если вы ее наймете, хе-хе-хе-хе…» Пекарша смеялась там, и у Сильи на губах тоже возникла улыбка.
— Он такой проказник, этот профессор, хотя ему уже седьмой десяток, — пояснила пекарша, вернувшись в лавку. — Он уже на пенсии и вдовец и живет там, на даче, частенько и зимой, зато летом туда наезжает много родственников, потому-то он и нанимает служанку в дом… Так вот… Отсюда туда шесть километров, ну да ничего: оттуда обычно после обеда кто-нибудь приплывает на лодке забрать почту, так что если побудете часика два здесь, не придется идти пешком. Профессор сказал, что верит мне на слово и покупает кота в мешке, мол, путь девушка приходит. Я сейчас сказала профессору в шутку, что, дескать, в такое место первая попавшаяся пышка не слишком-то годится, но это так и есть. А служить там наверняка хорошо — вот только бы эти горемыки несчастные прекратили свои глупости… — Голос у пекарши был мягкий, низкий, а тон сочувственный.
Силья не успела воспринять и половину лившейся потоком доброжелательной речи пекарши, ибо думала уже о предстоящем путешествии по воде. Она тихонько покинула лавку и пошла к причалу, оттуда в южную сторону открывался красивый вид на озеро — один мыс за другим. Куда-то туда ей предстоит поехать. На поверхности воды вдалеке возникла крохотная точка и увеличивалась, приближаясь, но слишком медленно, как казалось ожидавшей. Мальчишки у причала знали, что это почтовая лодка из Рантоо.
— Она пойдет к дому профессора?
— Ну да.
_____________
Вечером, в начале лета, когда солнце еще держалось высоко, Силья Салмелус, только что покинувшая Сийвери, приближалась, сидя на банке в лодке молчаливого почтаря, к месту своей новой службы. Настроение было особенно праздничным, как в детстве, когда вечером в иную счастливую субботу она возвращалась по воде домой из школы или какой-нибудь дальней поездки. Такой водный путь был всегда самым приятным. Берега бывали в цветах, и прозрачность зелени придавала воздуху в просветах между ними особый оттенок. Да и сама дорога, по которой плывут, всегда новая и девственная для каждого путника, на ней не видно ни следа тех, кто проплыл по ней прежде, и нет на ней пыли, которую уже топтали чьи-то ноги. Нет и случайных прохожих, пытающихся по дороге набиваться тебе в компанию, те же, кто какое-то время находятся в одной лодке с тобой, ведут себя, как бы под таинственным воздействием водного пути, более сдержанно, вежливо, тихо. Как-никак — они оторваны от земли.
На мгновение Силья даже забыла о цели этого путешествия по воде, когда почтальон впервые раскрыл рот по своей инициативе и кивнул головой, — там уже видны гребни крыш Рантоо, а вскоре, наверное, будет виден и сам профессор. Напряжение вызвало дрожь у пассажирки, которую лодка бесповоротно везла вперед. Высокое звание нового хозяина занимало мысли Сильи, и — впервые за долгое время — она вспомнила о своем происхождении и что ее фамилия Салмелус. Скользя по тихой поверхности воды прелестным вечером начала лета, девушка вызывала в своем воображении тот старый дом и не помнила, видела ли его когда-нибудь. Охваченная волнением, она, казалось, ищет в нем поддержки, пытается сама вернуться в то сословие, в каком — это она знала — родилась.
Рантоо называлась дача, стоявшая на берегу. Почтальон причалил к мосткам, на которых поджидал почту какой-то старик, очевидно, это и был профессор. Он внимательно разглядывал девушку из-под своих мохнатых бровей. Он был одет по-деревенски и вообще был каким-то растрепанным, но все равно любой человек понял бы, что он из благородных.
— Вот оно как, стало быть, это о тебе звонила Пиетиненчиха. Похоже, правду она сказала, давай вылезай, и будем договариваться. Служить у меня — одно удовольствие, если только усвоишь мои привычки. Я, видишь ли, сам тоже из простого народа, к тому же из этих мест, и манеры у меня немного старомодные. Я, например, буквально с радостью обращаюсь на «ты» к таким пригожим девицам, а если рассержусь, то «тычу» и старым бабам. На сей раз мне хочется вспрыгнуть на луну и оттуда обратиться на «ты» ко всему финскому народу. Пойдем теперь сюда, присмотри чего-нибудь съедобного и затем можешь весь вечер бродить тут вокруг и знакомиться со всеми местами и закоулками. А ты парнишек-то к себе ночью пускаешь?
— Ко мне не пристают, — смогла наконец Силья пробиться словом. При этом она с легкой улыбкой невольно взглянула в лицо этому растрепе, говорившему столь беззастенчиво.
— Ого, уж не думаешь ли ты, что у меня нет глаз? Есть, хотя маленько и староваты… Так-то тот, и это и есть тот пункт, которого я не потерплю, потому что я единственный петух на тутошней жердочке. Оно конечно, другое дело, если найдешь порядочного жениха, я готов даже свадьбу устроить, но таких, чтобы просто ночь-другую переспать, я не потерплю. Ну, не беспокойся, похоже, мы поладим. Не сомневаюсь.
Силья поступила в услужение к профессору, здесь борьба сельскохозяйственных рабочих за лучшую долю ее уже не касалась. На следующий день она начала хлопотать, чтобы получить из Сийвери оставшиеся там свои вещи и различные продуктовые и другие карточки военного времени. Профессор пообещал Силье помочь получить остаток ее наследства и буквально радовался возможности прижать хозяина Микколу. «Он, должно быть, не совсем безупречен, этот твой добрый опекун, — рассуждал однажды профессор. — Знаю я этих старых хороших хозяев хуторов, эдаких саариярвеских Пааво. С них станется — они и у сироты из рук последнюю марку вырвут».
Так и пошла жизнь этой одинокой девушки на даче Рантоо, но тот вечер был большим и удивительным событием впервые за долгое время. Она следовала по своей дороге жизни, ее молодость покуда шла на подъем, и жизнь еще могла раздаться перед ней вширь и ввысь и также прибавить обжигающего огня. Еще предстояло лето, солнце которого будет припекать дольше и жарче, чем когда-либо до сих нор… Что-то таинственное, казавшееся одновременно и мрачным и радостным, было в этом доме, в его хозяине и окрестностях. Силья не раздумывала об этом, и если бы кто-то принялся объяснять ей, то она, возможно, не стала бы и слушать, но все, что говорил ей новый хозяин в первый вечер, да и позже, было словно бы словами старого Кусты Салмелуса, которые он не успел сказать при жизни и теперь произносил устам и совершенно иного человека. В этом было нечто такое, что нужно было Силье хотя бы на короткое время. Неужели она снова очутилась в атмосфере своего родного дома, хотя все здесь неизмеримо просторнее? От шоссе вела и сюда своя Дорога Домой, только более широкая, более прямая и гладкая. В конце дороги был Дом, правда, двухэтажный и крашеный, но окна его были почти такие же, как окна родного дома, и внутри царил — да, действительно — профессор, который говорил прямо и громко, тогда как отец Куста делал прямо и зачастую молча, но Силья в этом доме почувствовала сразу, с первого же мига, что она лишь теперь нашла ту поддержку и защиту, которые так внезапно потеряла со смертью отца; Силья вспомнила сегодня угнетающее предчувствие того воскресенья… «Иди, иди, посмотри, погуляй по всему участку, — сказал профессор ближе к вечеру, — сама там разберешься, что где».
Силья бродила-бродила и оказалась на заросшем березами мысу, в конце которого она остановилась и смотрела на тихую в вечернем освещении гладь озера, отражавшую возле противоположного берега вверх ногами все — и сам берег, и деревья на нем. Слышно было кукование кукушки, и кроны далеких деревьев выглядели так, что можно было подумать, будто они слушают там длинный, многоголосый вечерний опус певчего дрозда.
Куда же занесло тебя, девушка Силья? Неужто вся жизнь твоя, до этого безжизненная, как пустыня, неожиданно исчезла, было ли правдой это внезапное усиление жизни, ее расширение и очищение, вызвавшие дрожь в членах тела, какую иной раз вызывало внезапное резкое напряжение в работе? Или же все то зло, которое ты легко преодолевала на протяжении своих пяти сиротских лет, вдруг приобрело такой вид, чтобы окончательно соблазнить тебя, одинокую?
Силья пошла обратно «домой». Профессор стоял у окна, он тоже глядел в летнюю ночь. Силья вошла почти крадучись; профессор обратился к ней, но тихим голосом и как-то смиреннее, чем днем, да и не было в его речи и следа давешней сочности. Пройдя несколько шагов, Силья на мгновение остановилась… Они были перед лицом летней ночи… Когда Силья вошла в маленькую комнатку, туда тихо вошел и профессор, объяснил девушке насчет постели и пошел уже было прочь, но вернулся и сказал: «Да-а, ведь я еще даже не слышал, как тебя зовут». До чего же давно это было, чтобы у нее кто-то спрашивал имя, теперь казалось, что она шепчет его этой необычайной летней ночи, которая незаметно наступила. «Ну, Силья, спокойной ночи», — сказал профессор, и затем было слышно, как он медленно поднимался по лестнице на второй этаж.
Силья чувствовала одиночество в ночь после смерти отца, лежа в Микколе рядом с Тююне. А ведь в тот раз, по крайней мере, изба была знакома, как и спавшая рядом девушка. И с тех пор Силья, по сути, всегда была одна — одна в осенней непогоде на погруженной в темноту дороге; одна, идя рядом с Оскари Тонттилой; одна, когда господин скупщик леса зажал ее. Одна была она и в пути, приведшем ее в это удивительное место. И более всего она была одинокой в этой маленькой, чистой комнатке, когда тот кажущийся странно знакомым старик скрылся на верхнем этаже и весь дом погрузился в тишину.
Чувство одиночества было сейчас прочней, чем когда бы то ни было, — разумеется потому, что дела этого мира как бы подступили гнетуще близко к ее сознанию, и так много было этих дел — новых и непредсказуемых. Время, прожитое в Сийвери, со всеми тамошними событиями, вновь прокатилось сейчас перед нею, как бы едва касаясь ее сознания, — и то, как она ночами, притворяясь спящей, все слышала и все понимала, — и та жизнь, которую, напрягая силы и в поте лица своего, вели на работе, на танцах и после танцев… все-все, вплоть до окровавленной головы хозяина сегодня утром… Неужели это и впрямь было только сегодня утром? И докатится ли оно до тех полей, которые она сейчас видит из окна? Покойный отец ведь тоже был владельцем имения… И тут мысль ее опять пустилась блуждать, и она почти вспомнила что-то со времен Салмелуса, нечто вгоняющее в тоску, давящее и вызывающее образ отца… Глаза закрылись, поверхность сознания слегка расслабилась, но в глубине напряжение даже усилилось, там возникла картина: отец выясняет отношения с мужчинами, у которых на рукавах красные повязки, и происходит что-то невообразимое, страшное, по сравнению с чем окровавленная голова хозяина Сийвери — совершенно рядовой случай из жизни.
От этого спазма нервы содрогнулись, она встрепенулась, глаза открылись, и сознание столкнулось со светлой летней ночью. Все чуждое вокруг выглядело теперь гораздо мягче, и это успокаивало. И как-то по-новому вспомнилось, что на верхнем этаже спит старик, который надежно правит этим домом и всей округой, так же… так же, как сильный отец. И комната стала уже знакомее после того, как глаза какое-то мгновение были закрыты, и ей стало хорошо оттого, что можно, проснувшись, увидеть все так… Вспомнилась добродушная болтовня пекарши там, в селе, — захотелось подумать: вчера. Силья потянулась всем телом, пригладила волосы и положила руки под голову. Спать не хотелось, это особенное глубокое одиночество манило взглянуть на себя каким-то непозволительным образом, представить себе формы собственного тела, подумать о том, что ты женщина… и что в таком возрасте у многих уже есть дети… Для этого нужен мужчина, и это происходит по обоюдному согласию — какое непонятное чудо, что на такое можно согласиться… Руки инстинктивно выползли из-под головы и вытянулись вверх, а голова при этом запрокинулась еще сильнее, так что даже засвербело в затылке… И она подумала о том, что ужасало, но сейчас, здесь почти восторгало: о крупном, крепкого телосложения мужчине, которого глаз видел не раз, и даже обнаженным… и что могла бы согласиться и она…
Девушка в белой рубашке поднялась из постели и подошла к окну. Она увидела относящийся к участку дачи мысок с березками и за ним полосу воды — тот самый, на который она забрела давеча, знакомясь с окрестностью. И еще видно было небо, немного полей, а за ними неясная в сумерках группа домов деревни. Она снова перевела взгляд на мыс и озеро, и душу наполнила грусть — сильная и нежная, какой прежде ей испытывать никогда не доводилось. Природа вокруг как бы деликатно отступила. Выйти ли ей из дому и отправиться туда, на березовый мыс, спит ли отец опять в избе?.. Что случилось там, на мысу, только что? Разве, словно чудо, не приплыл на лодке, не поднял весла какой-то молодой парень, у которого такие ровные зубы и такая хорошая одежда, красивый парень, которого она уже видела раньше? Действительно, было такое — пять лет назад, но она, Силья, вспомнила об этом только теперь. Ведь происшедшие после того события нарушили весь ход вещей и начисто вытеснили это из памяти. Отец умер прежде, чем успел наступить следующий вечер. Но сейчас казалось, будто отец жив и ночь опять безопасна, настолько безопасна, что, стоя там, в конце мыса, можно было бы принять какую-нибудь более смелую позу, сделать какой-нибудь ободряющий жест, чтобы гребец приблизился и заговорил и даже вышел на берег — посидеть рядом.
Ночь глядела уже будто союзница, которая знает тайну. Карие, большие глаза женщины в белой одежде поблескивали из-под длинных ресниц — как последние весенние звезды где-то в небе, если долго смотреть туда.
Слезы — впервые в этих глазах и по такому поводу.
А с утра началась служба Сильи на даче Рантоо. Она проснулась, услыхав, что профессор идет вниз по лестнице — гораздо бодрее, чем вчера, поднимаясь по ней. Испугавшись, что слишком разоспалась, Силья быстро вскочила и натянула юбку. Входя в кухню, она услыхала, как часы пробили пять. И тут же профессор высунул голову из приоткрытой двери, ведущей в соседнюю комнату, и сказал:
— Ого, ты тоже уже на ногах. Могла бы еще поспать; люди растут, когда спят. У меня на озере кое-какие снасти, так что я пробуду там больше часа, раньше шести тебе вставать не требовалось. Но уж раз проснулась, свари кофе себе, а я выпью, как вернусь, сейчас не хочу. Сюда, возможно, явится в это время одна старуха, она оттуда, из хибарки под названием Кулмала, и доводится мне двоюродной сестрой. Она придет и покажет тебе такие места, куда я свой нос не сую, она, вишь ли, здесь маленько прибиралась и иной раз готовила, когда я был тут без служанки. Ну, будь здорова — вари теперь кофе.
Силья не удержалась, чтобы не посмотреть в окно зала, как шел хозяин, так основательно она успела подпасть под влияние профессора. Видя этого крупного и еще стройного даже в старости мужчину, идущего по тропинке к берегу, Силья инстинктивно подняла руки к груди, душа со сна была чиста и полна чувства благодарности — благодарности всему, чуть ли и не мокрой от росы тропинке, по которой шагал ее хозяин. Если бы мне только суметь, если бы мне только справиться с работой здесь, — и чтобы все здесь оставалось таким же и тогда, когда сюда приедет больше людей.
Уже пришла та «старуха» — чисто одетая и в годах, но еще полнокровная женщина. «Ага-а, двоюродный братец уже заполучил сюда помощницу», — сказала она запросто, доброжелательно глядя маленькими глазками. Затем последовало выяснение имени и откуда родом и совместное кофепитие. Правда, Силья еще не уяснила себе, как тут накрывают на стол, но ей и не требовалось делать это, ибо София сама взяла чашки оттуда, где они стояли. Вот так познакомились, а затем осмотрели дом. Прошло уже столько времени, что и профессор вернулся с озера с рыбой, но кофе для него готов не был. Они совсем забыли про старика, выясняя состояние домашнего хозяйства.
— Чертовы девки! — возмутился профессор, и Силья чуть не заплакала. Но профессор сказал ей, указывая пальцем на Софию — Не давай этой старухе сбивать себя с пути, а путь этот такой, изучишь мои привычки и будешь делать, что я велю.
Силья, однако же, поняла, что отношения между этими двоюродными братом и сестрой очень хорошие, близкие. Поспешив в кухню готовить новый кофе, Силья слышала, как они разговаривали тихо и деловито.
— Силья, стало быть, придет и к нам вечером, когда тут все будет сделано, — сказала София Кулмала в дверях, уходя.
— Да, придет, ведь это входит в число обязанностей. Да и кроме того, хозяйка Кулмала — такая легкомысленная вдовушка, которая собирает вокруг себя всех молодых мужчин округи, так что там хватит парней составить компанию и для гостьи.
— Хороший поп лучшие проповеди произносит про себя, — ответила София с улыбкой на губах и прищурив глаза.
После того как София ушла, профессор подробнее объяснил перипетии ее жизни.
— Молоденькой-то она была хорошенькая и попала служанкой в Тампере к одному богатому старому холостяку, который взял да и влюбился в пригожую деревенскую девчонку, разумеется, и она ему ответила тем же, но потом, летом, он поехал в санаторий и окочурился там в одночасье. К счастью, София была с ним официально помолвлена, и это удалось доказать в суде, так что, когда сын родился, ему выплачивали пенсию до совершеннолетия. Где-то в мире София вторично вышла замуж, даже в Америке побывала — теперь она вдова и живет в доме, где и родилась. Дочке ее идет второй десяток. У Софии есть пианино, привезенное из Америки, немного земли, корова и несколько кур. Так что теперь знаешь, на тот случай, если пойдешь туда, и свободно можешь пойти, я и сам там бываю. Она часто собирает толоку, иначе ей с полевыми работами не справиться, хотя хозяйство и невелико, и тогда там устраивают танцы — если нынче летом на полях вообще можно собирать толоку или хотя бы танцевать — ох-ох, э-эх, да-да. Кофе-то у тебя еще теплый?
День прошел чудесно. У профессора и впрямь были «свои привычки», но требования его были весьма умеренными, так что иной раз Силье бывало странно и неловко, когда он хотел делать сам такое, что могла сделать служанка. Хорошо прошли и следующие дни. Ждали гостей, но никто, кроме барышни Лауры, дочери профессора, так и не приехал. С нею приехала еще какая-то тихая девушка, которая пробыла лишь несколько дней. Про семейство зятя ничего не было известно и позже; о нем и его деятельности лишь говорили немного таинственно.
Но вблизи Рантоо, на краю деревни находилась Раухала — старая усадьба, земли которой были проданы, и лишь большой серый главный дом оставался выморочным, и бывшая хозяйка сдавала его на лето дачникам. Там селились пять-шесть человек, все из разных мест, и жили кто сколько хотел, уступая затем место следующим приезжим. Та старая хозяйка была хорошей знакомой Рантоо, и когда она устраивала своим гостям вечеринки, то всегда звала всех живших в доме профессора, и вот так им, особенно барышне Лауре, доводилось общаться с жильцами Раухалы.
Однажды вечером Силья пошла в Кулмалу, у нее было поручение от хозяев, но не очень спешное. Дорога вела сначала через хутор Камраати, затем шла под старой дикой яблоней, пока наконец плоская крыша Кулмалы и печная труба на ней не возникли перед глазами путницы. Поскольку это была единственная труба дома, из нее постоянно поднимался знакомый дымок. Пройдя совсем немного по деревенской дороге, старомодно обсаженной с обеих сторон кустарником, она оказалась перед воротами, у одного из столбов которых, как всегда весной, цвела старая, развесистая черемуха, а у другого преогромный куст глухой смородины. За ними был двор и в другом его конце — дом. Между кустиками ромашки и травы-муравы вырисовывались три непременные узенькие дорожки: одна к хлеву, другая к амбару и третья к деревенской дороге. Силья взошла на крыльцо, куда навстречу ей вышла София. И впервые взор этой девушки засверкал в сенях Кулмалы, а затем и в гостиной. Позже там происходили замечательные и очень важные для Сильи события. Теперь же там царили уютные сумерки. Рядом с гостиной была кухня и маленькая горница, в которой София и угостила чем бог послал. Пианино было на лето выставлено в гостиную. Дочка, Лайни, подбирала на нем знакомые танцевальные мелодии и народные песни. Из очага плиты на кухне дым иногда начинало тянуть в дом. Тогда открывали окно, и какой-нибудь ближний сосед, случайно шедший мимо, замедлял шаги, чтобы послушать вальс Лайни.
Силья сидела в кресле-качалке и наслаждалась, ощущая доброжелательность всего вокруг. Ее красноватое платье, поблескивающие волосы и карие глаза восхищали даже Софию, которая уже знала истину о происхождении Сильи. Все разговоры были такими, что вызывали улыбку, и при этом на левой щеке девушки возникала маленькая ямочка. Силья сидела, привольно опираясь на подлокотники, платье обрисовывало формы тела, входящего в пору полного расцвета. Поскольку Силья и София оставались одни, можно было держаться и говорить как хотелось, не стесняясь проявлений своей сути.
Позднее в том же самом кресле-качалке сиживали и дачники из Раухалы, они тоже охотно приходили в Кулмалу. София даже иногда кричала им, чтобы зашли, когда те прогуливались по дороге. Кто-то из них умел играть на фортепьяно и принялся учить этому Лайни. Другие смотрели, как София доила свою корову и поила теленка. В июле стал уже делаться заметнее и лунный свет. Тогда во дворе Кулмалы и возле дома возникла особая эмоциональная атмосфера. Старик хозяин Камраати рассказывал, как тут жили раньше. «Небось ты, Матти, это еще помнишь», — сказал он как-то профессору, когда тому случилось сидеть с ним рядом на лавочке во дворе Кулмалы.
В первой половине июля провести в Раухале лето приехал Армас, молодой господин, фамилию которого Силья так никогда толком и не смогла узнать, хотя именно этот молодой человек значил именно для нее больше, чем для кого-либо другого в этих местах — и более, чем кто-либо другой где бы то ни было.
Барышня Лаура, дочь профессора, была стройной блондинкой, в глазах которой всегда поблескивало одно и то же трудновато объяснимое выражение. Она никогда не горячилась, ее желтоватые, вьющиеся на висках волосы наводили на мысль, что все чувства были уже пережиты за нее прежними поколениями. Никто никогда не замечал, чтобы она вздыхала по какому-нибудь молодому мужчине. Но теперь вышло так, что поселившийся в Раухале Армас явно привлек ее внимание; даже Силье случилось слышать, как барышня не раз рассказывала что-то о нем и за завтраком, и когда пили кофе. Вскоре этот молодой господин и сам появился в Рантоо. Он был бойким юношей, и профессор охотно беседовал с ним.
Таким Силья и увидела его впервые. Ей довелось принести что-то в ту комнату, где проводили время господа. Молодой человек сидел за пианино и старался что-то сыграть, барышня Лаура стояла рядом и пела. Но именно в тот момент, когда в дверь вошла Силья, их музицирование оказалось нарушенным, молодой господин обернулся и посмотрел. Вошедшая служанка сделала ему легкий книксен, как ее научили делать гостям. Она была в том самом темно-красном платье, о котором профессор сказал, что оно идет ей и она в нем выглядит лучше, чем это было бы позволительно для служанки.
Вернувшись после этого в кухню, Силья выглядела и вела себя так, словно ее подменили, — в кухне как раз находилась София, которая и заметила ее состояние. Девушка хихикала и болтала всякий вздор. София, человек опытный, подумала, что знает причину этого. Поставив на стол посуду, которую держала в руках, Силья в бурном порыве радости кинулась Софии на шею. Мгновение спустя она вновь занялась своей работой. «Тут так замечательно», — сказала она Софии, словно хотели оправдать свой только что совершенный поступок лишь хорошим настроением. Помогая затем Силье мыть посуду, София, как бы невзначай, рассказывала, что знала, о дачниках, живших в Раухале нынешним летом. «Этот господин Армас красив, и утончен, и весел — небось и ты заметила, как сверкают его зубы, когда он говорит или улыбается. Похоже, Лаура на него малость поглядывает».
Гости ушли, и София помогала Силье, пока все не было приведено в порядок. Об этом ее попросила барышня Лаура, придя в кухню. София ушла лишь после того, как все поужинали и было убрано со стола. Силья пошла ее провожать, не видя к тому никаких препятствий и даже не спросившись, столь возбуждена она была дневными происшествиями. София хорошо понимала ее и любезно разрешила ей повиснуть на своей руке. Про себя же она решила предупредить Силью против такой горячности, как только представится мало-мальски подходящая возможность.
После этого вечера в жизни Сильи осталось одно-единственное стремление. Правда, она выполняла каждодневную работу тщательнее, чем раньше, и допоздна не ложилась спать, если могла приготовить что-нибудь с вечера на завтра. Барышне Лауре она прислуживала особо старательно и, находясь поблизости, наблюдала за ней долго и серьезно. Не проходило и нескольких минут, чтобы она не поглядывала на дорогу в Раухалу. Она могла быть почти уверена, что незамеченным ею никто не мог пройти из Раухалы в Кулмалу. Случалось, по этой дороге шел Армас, иногда один, иногда в обществе женщин. Иной раз он провожал барышню Лауру до ворот Рантоо и затем поворачивал обратно к себе. Но в тех отдельных случаях, когда он входил во двор, Силья испытывала отвращение к своей работе, которую она не могла отложить. И хотя потом, уже увидев, что молодой господин вернулся в свое жилье, она, покончив с делами по хозяйству, все же выходила прогуляться по деревенской дороге, но шла не в сторону Раухалы, а к Кулмале, куда, она видела, ходил ион.
Однажды все же случилось, что Силья пришла в Кулмалу по делу и вовсе не надеясь кое-кого там встретить. София как раз ставила чашки для кофе на поднос, покрытый белой чистой салфеткой. Это означало, что гость почетный, и София велела Силье идти в гостиную. «Там…» — сказала София многозначительно и открыла дверь, ведущую из кухни в гостиную. Силья уже вступала туда, полагая, что там какая-нибудь хозяйка хутора, но… В кресле-качалке сидел тот, имя которого она знала и который на сей раз прошел в Кулмалу не замеченным ею.
Силья увидела его перед собой, совсем близко, на губах ее уже начала было возникать улыбка — и вдруг Силья отступила обратно на кухню. У Софии возник хороший повод поиграть с ними обоими, и она велела молодому господину привести Силью в гостиную. Он встал с кресла и пошел сперва в тесную кухню, но, не обнаружив там девушку, заглянул в комнатку за кухней. Он и там никого не увидел, но затем услышал сдерживаемое дыхание, доносившееся из чулана, рядом с кухонной дверью, и когда он попытался открыть чуланную дверь, оказалось, что ее крепко держат изнутри. Ему все же не потребовалось прилагать больших усилий — дверь открылась, и девушка была так близко от него, как никогда до этого. София хлопотала в кухне и вроде бы понятия не имела об этой безмолвной игре. Молодой человек успел ощутить запах волос девушки, увидеть ее руки, плечи, грудь, бедра, ее взгляд — и во всем, что произошло, было проявлено как раз столько силы и сопротивления, что остатки древнего инстинкта в них обоих оказались как бы удовлетворены.
Силья и Армас встретились, нашли друг друга, и уже ничто, кроме смерти, не могло унести в небытие след и последствия этого коротенького мига.
Вскоре Силья была уже в комнатке за кухней — ей ведь надо было сказать Софии о том, ради чего она пришла, вернее, попросить Софию подменить ее на полдня, пока она сходит в село к портнихе… Но глаза ее все время сверкали, а в голосе прорывались радостные, звонкие нотки. Молодой господин остался в гостиной и вовсю играл там на пианино. Это явно была не какая-то настоящая пиеса, а просто инстинктивные, бурные аккорды. Силья сжала локоть Софии и поспешила прочь.
По меньшей мере в первое время после этого случая было бы напрасно говорить — особенно в отношении Сильи — о каких-либо попытках Сильи и Армаса встретиться.
И однако… До чего же красива обычная деревенская церковь воскресным утром в разгаре лета, когда небо тихо и безоблачно, а все растущие на земле злаки достигают наибольшей пышности именно перед тем, как человек наточит свои орудия, чтобы скосить их. В такое воскресенье в церковь приезжают группами даже те люди, которые в будни-то не слишком интересуются церковной жизнью. В белоснежной рубашке хозяин суетится у конюшни, кричит что-то батраку, который приводит лошадь и затем уходит и выкатывает одноколку из сарая, успев полюбоваться, какая она новенькая, чистая и блестящая. И начинает запрягать кобылу в лучшем возрасте; вскоре затянута супонь, накинуты гужи и вставлены клинушки, завязаны подхвостник и подпруга, надета узда и вожжи протянуты сквозь петли чересседельника — все это делается с жаром и привычно, так что хозяин в это время может выкрикивать свои распоряжения какому-нибудь другому работнику. Затем он бросает вожжи и спешит подгонять хозяйку, и уж идет хозяйка в шелковом платье и шляпе, держа в руках Псалтырь и зонтик, и она тоже кричит что-то скотнице, стоящей с безразличным видом где-то возле хлева, потом подходит к одноколке и поднимается в нее немного неуклюже и как бы не доверяя такой повозке, ибо в ней привык ездить только хозяин. Хозяин же энергично садится справа, и супружеская пара, ритмично покачиваясь, катит между полей, и собственных, и принадлежащих другим хозяевам, — уже по землям других деревень, опускаясь и поднимаясь по отлогим склонам. Приближаясь к развилке дорог, едущие видят сквозь все усиливающееся утреннее марево летнего зноя и поверх ровных ржаных полей, как приближается к дороге, ведущей к церкви, другая такая же выехавшая из дому супружеская пара. Они узнали и лошадь, и ее владельцев, но не окликают их, хотя по склону поднимаются буквально друг за другом. Уже видна и церковь там, на холме, возвышающаяся над крестьянскими полями. Все больше одноколок приближается туда, слышны церковные колокола…
А с другой стороны люди прибыли пароходом. Большинство составляют молодые дачники, которым взбрело в голову отправиться посмотреть на местную церковь и на прихожан. И хотя они прибыли пароходом, но возвращаться решили пешком — красивой песчаной дорогой, тянущейся по узкому берегу вдоль воды… Церковные колокола звучат теперь в другом, чем только что, ритме, это, пожалуй, пасторский колокол… Прихожане направляются к дверям, с погоста идут те, кто посещал могилы близких, они как бы в несколько ином положении. Батраки из ближайшей округи и за компанию с ними молодые парни перемещаются в толпе, они тоже заходят в церковь, хотя и ненадолго, и становятся там, откуда легче и быстрее можно будет выбраться наружу… А на лице захолустного сапожника с обвисшими усами, слывшего в округе образцовым человеком, который и этим летом много участвовал в разных массовых действиях, выражение полного безразличия. Он побывал на почте, ему надо заниматься делами своей организации.
Но розы цветут на ухоженных могилах, а солнце так припекает черный шелк на хозяйках, что щеки их раскраснелись, и они стараются надвинуть на лоб шелковые платки как можно ниже, насколько это прилично в данный момент.
Внутри церкви прохладнее, и воздух там как-то свежее, но утонченное обоняние может уловить, что и там слегка отдает присущим этому народу запахом, впитавшимся в стены церкви на протяжении многих поколений. И слышен лишь тихий шелест людских голосов, ведь летом не кашляют так много, как зимой. Лишь кое-где раздастся долгий старческий кашель, который не зависит ни от весны, ни от лета, а напоминает, что и здесь пламя жизни ослабевает, и это — потрескивание постепенно угасающего костра.
Затем начинает потихоньку гудеть орган, тянет какое-то время свой напев, пока не остановится, чтобы разразиться рокочущим утренним хоралом, к которому присоединятся и собравшиеся в церкви — молодые звонко и точно, по нотам, старые кое-как вдогонку за ними. Псалом за псалмом накатывается хорал, но вслед за последним псалмом орган не умолкает полностью, звучание его лишь на миг становится совсем тихим, словно бы ожидая, что души людей, собравшихся внизу, в церкви, вернут ему силу. Пастор уже в алтаре.
Церковь имеет в плане форму креста, лица сидящих — женщин слева, мужчин справа от главного прохода — обращены прямо к алтарю, в боковых приделах сидят к алтарю боком, лицом к середине церкви.
Служба в алтаре набрала ход, и атмосфера в церкви установилась. Какой-то явно не местный молодой господин рассматривает с мужской стороны, из бокового прохода собравшихся в церкви. Прямо перед ним — женщины, он видит их всех в профиль, а они с разным выражением лица следят за действиями пастора и отвечают ему словами литургии… Он разглядывает собравшихся женщин, и для этого ему не требуется вертеть головой и привлекать чье-то внимание, и разглядываемые этого не замечают, но одну он сразу увидел во время хорала и почувствовал в душе любовный трепет… Предвиденная случайность… У девушки на голове — простой белый летний платок, завязанный узлом на затылке так, что концы его свисают на плечи. Из-под края платка видны на лбу и висках уже знакомо поблескивающие коричневые локоны, черты лица чисты и нежны, розоватый ротик и изгиб верхней губы производят впечатление почти детскости.
И вот девушка склоняется в покаянии — «всю жизнь свою во грехе прожив», — гулко и торжественно несется из алтаря… Видны склоненные плети и головы, грубые, жесткие, с трудом сгибающиеся фигуры, люди, которые, вновь выпрямляясь, являют все те же оцепенелые, с застывшим выражением лица, какие были и до покаянного поклона… Но глаза одного мужчины глядят на женскую половину, на одну девушку там, и мужчине кажется, что это девичье лицо сделалось по сравнению с тем, каким оно было до раскаяния, чище, и, очистившись от грехов, оно стало еще более красивым… «И воплотившийся от Духа Святого и Марии Девы…»
На светлое настроение юноши влияет атмосфера залитой солнцем церкви; торжественный ритм слов, мелодии органа и повторы «аминь» — все это поддерживает в его сознании образ, в котором его чуткое восприятие не находит недостатков. Все взгляды, брошенные ими друг другу до сих пор в будничной обстановке, да еще та безмолвная, нежная игра рук — все это теперь здесь, с ним, как воспоминание о ценнейшем жизненном достижении, о лишь однажды выступившей из драгоценного цветка капле меда, таящегося за этими ресницами, в тайниках души.
Так, будто жемчужины из щедрых рук самой всеобъемлющей жизни, падают жизненные мгновения юного чистосердечного мужчины, падают на дно души, оставаясь навечно драгоценными, и позднее, когда-нибудь потом, ими хорошо будет втайне любоваться тому, кто сберег их чистоту. Но хранить чистоту можно по-разному, как и запачкать; одним и тем же способом можно однажды сохранить чистоту, а в другой раз осквернить.
Такова выстроенная и посещаемая людьми церковь утром солнечного летнего воскресенья. К вечеру благолепие первой половины дня угасает, как и само воскресенье. Наступит свежая ночь, когда ходят иными тропинками.
Силья и Армас — их лето впереди.
Профессор пил воду только из родника, за нею специально ходили туда, так он хотел, — он говорил, что это его небольшое суеверие, которое он позволяет себе лишь из уважения к верованиям далеких предков, от мира которых он отчужден многолетней научной работой. И еще он объяснял, что для души девушек-служанок это великолепное лекарство — пойти, окончив вечерние работы, с ведром в руке по исконной красивой дорожке через березняк. Они могли оставаться там и подольше, лишь бы приносили воду домой до полуночи — если им хочется, могут посидеть у родника и, сплетая венок, погадать о будущем, в одиночестве или со своим дорогим.
Довелось освоить ту тропинку и Силье — для начала София лишь коротко объяснила, в какой она стороне. Из Раухалы было видно, когда шли к роднику — сперва по шоссе, затем окольной дорогой до деревянного мостика, под которым, слегка пенясь, бежал ручей. Там-то Силья и задержалась в первый же раз — она уже слышала от профессора о подоплеке этого хождения за водой. Ниже моста по течению был каменистый порог, где вода даже слегка бурлила, над ним росли кусты, бесчисленные ветки которых сплетались, как и высокие стебли камыша. Это привлекло внимание девушки, и она пробралась сквозь податливые заросли, которые затем внезапно сменились маленькой полянкой с руинами старой мельницы. Полянка была закрыта со всех сторон, отсюда не было видно ничего, кроме вновь начинающегося густого кустарника ниже по течению, и не было ничего слышно, кроме журчания воды в бесчисленных широких и узеньких рукавах ручья. А к одному из рукавов Сильи прицепился паучок, а на другом появилось что-то белое, но и то и другое было будто некие секретные знаки… Помечтав вволю в этом удивительном месте, она поднялась, чтобы продолжить путь к роднику, и решила заглядывать сюда в будущих походах за водой.
Она и заглядывала, а однажды, на неделе, после воскресного посещения церкви, спрятала пустое ведро в кустах у дороги. Ведро все-таки было видно, и некто, заметивший немного ранее, что девушка шла сюда с этим ведром в руке, взял ведро, перепрятал его получше и остановился на миг, весь настороже. Своей доли внимания требовал, казалось, и приближающийся вечер: перед глазами пылали пышные цветы спиреи, и их густой аромат смешивался с запахом мхов, порождая впечатление, незнакомое юноше доселе. И если долго слушать бурление воды на пороге, то постепенно начинает казаться, что за ним бесконечное число звуков природы, которые откуда-то издалека добавляли свои подголоски к этой главной партии.
Возможно, в чаще веток остался какой-то, почти угадываемый след там, где это прекрасное дитя человеческое пробиралось вперед. Глаза, искавшие ее, уверенно вели пришельца по этому следу… И вот она сидит — платье проще, чем недавно в церкви, но зато она близко, как начало летней ночи. Юноша подкрадывается к ней сзади, и возможно, одиноко сидящая слышит какое-то потрескивание, но не оборачивается. Сердце пылко бьется. Оно выдает пришельца, который уже и сам подал знак о своем прибытии. В глазах юноши — когда глаза девушки наконец встретились с ними — озорной блеск, какой бывает у мальчишек. Этот взгляд и черты лица — их Силья видала уже и раньше, однажды летом в прошлые годы.
Теперь она вспомнила это. Воспоминание возникло, словно приятно одурманивающий бесплотный удар, который нанесла летняя ночь. Потом вспомнил ион — когда они наконец заговорили.
— Нет, но — а как же вода? — и время? — неужели уже полночь?
Полночь была уже близка.
Щедрая рука жизни уронила каждому из них по нескольку прекрасных жемчужин на сохранение.
Они вместе пошли к роднику, в конце пути спустились тропинкой среди берез по скользкому склону. По обе стороны дорожки возвышались над травой на длинных стеблях нежно-белые соцветия, каких Силья никогда раньше не видела. Ее почти пугала эта тропинка, соцветия были словно вызваны колдовством, как же она прежде не замечала их? «Они расцвели только что — по одному для каждого из нас — и сейчас расцветают где-то еще».
Девушка нагнулась, чтобы рассмотреть получше, но не сорвала. Юноша прыгнул с тропинки подальше, принес оттуда один цветок и, поднеся его к лицу девушки, смотрел на него. Нежный запах ночной фиалки подходил выражению лица девушки, которое теперь, после первых в ее жизни поцелуев, сияло совершенно особой милой уверенностью. Девушка взяла красивый белый цветок из рук юноши и держала его возле своей груди, как на старинной картине.
Было уже за полночь, когда Силья в одиночестве раздевалась в маленькой чистой светелке, где кроме нее никто не ночевал. И опять она подошла к окну и посмотрела в сторону березового мыса, как тогда, в первый свой вечер здесь, когда шаги профессора затихли на верхнем этаже, а она, Силья, впервые осталась в этом доме в своем великом одиночестве. Не клонило ее в сон и теперь, но глаза, глядевшие сейчас сквозь оконное стекло в ночь, поблескивали иначе, чем тогда. Не глядели они в некую неопределенность, и мысли не возвращались к прежней их с отцом избе и тогдашнему ночному гребцу. И взгляд и мысли устремлялись туда, где остался ее милый — Армас. И ничего другого для нее сейчас не существовало. Не было ей дела до того, как там спит профессор на верхнем этаже; барышня Лаура была самым малозначительным для нее человеком из знакомых. Нет — они все исчезли, она одна жила в светлой летней ночи, и еще был друг, тот, что там, — ее немного тянуло к нему. Немного, ибо она знала, что скоро опять встретится с ним. «Он там, в том доме, там, в комнате, и я принадлежу ему».
Лежа уже в постели, она продолжала предаваться смелым мыслям, которые теперь были более пылкими. Она коснулась губами своего предплечья и как бы ощутила снова недавние поцелуи… Инстинкты осторожно руководили воображением, как бы ощупью искавшим отдохновения от этого накала в прежнем опыте. При воспоминании о некоторых эпизодах все существо девушки отталкивало их от себя — Оскари Тонттила — и то посещение его дома — танцы — и еще что-то, от чего мысли усердно старались улизнуть, а оно все время угрожало приблизиться… Теперь мысли убежали к белому изящному соцветию, которое она положила рядом с собой на подушку. Оно было нежнее, чем какой бы то ни было цветок в тех садах, которые доводилось видеть Силье, и ни один запах в мире не мог сравниться с его запахом.
До чего же чудесно просыпаться так, просыпаться в жизнь и всяческое цветение, которое дает жизнь, просыпаться, когда другие спят, когда всю жизнь до этого она как бы спала — даже бодрствуя.
Немного вздремнув, Силья приободрилась, как и той, первой ночью, которую нынешняя сильно напоминала. И она так же встала с постели и пошла к окну. Но теперь солнце уже всходило, и опять можно было подумать: «Вчера». Однако на сей раз это «вчера» действовало успокаивающе. Раннее утро, когда пробудились лишь птицы да пронизанный солнцем воздух, сообщало, что начался новый день, будничный, хотя и солнечный — по крайней мере сначала.
Девушка вернулась обратно в постель. Она увидела на подушке цветок, который немного привял, а утренний свет придавал ему желтоватый оттенок. Девушка взяла цветок, немного укоротила его стебель и заложила цветок между страницами какой-то книги. И к ней пришел сон.
_____________
Так прошло начало лета. Наступил период, когда ночи почти не было, а казалось, будто небеса на миг переводят дух при переходе от вечера одного дня к утру следующего. Молодые счастливые люди обходились почти без сна, им достаточно было лишь вздремнуть ненадолго, да и еды им много не требовалось. Для многих молодых людей — да и для людей в возрасте — это было последнее прекрасное лето. Всегда ведь есть кто-то, кто живет последнее лето, но с нынешним летом дело обстояло еще необычнее. И это предчувствовали все.
Затем прошел и Иванов день. Но человеческая память стремилась представлять ночи все еще столь же светлыми, и кто-то, сидя у окна, мог, не зажигая лампы, читать полученное вечером письмо, хотя шел уже двенадцатый час ночи. И можно было даже взять письменные принадлежности и приняться сочинять ответ, ибо для такого дела еще достаточно светло, хотя уже почти июль. И светлая ночь была все еще столь многоречива, что дальше начала пишущая не продвинулась. «Пишу тебе великолепной летней ночью…» — и тут пишущая принялась вспоминать далекого друга, представляя себя как раз нынешней ночью гуляющей с ним где-то там, далеко… а тут уж на юго-востоке зарозовел зарождающийся день. Юная барышня приехала сюда на лето, отдыхать, она надеялась получить здесь больше развлечений и этими надеждами обманула своего друга, поскольку надежды не сбылись. И теперь она попыталась написать другу красивый ответ на его письмо. Но тоска помешала ей. Наступало розовое утро, драгоценный день короткого лета и юности, а ночь уже прошла.
Неделю спустя она опять получает письмо, и когда начинает читать его, ее удивляют подкравшиеся сумерки, так что на сей раз нечего и думать о том, чтобы тут же приняться за писание ответа. Листва на деревьях потемнела вместе с ночам и, вокруг старого дома летает летучая мышь.
В окрестностях Рантоо лето было тихим и спокойным, да и из центра волости приходили уже более добрые вести. На полях мелких хозяйств, где работали старые знакомые, сенокос шел ладно. Хозяин пытался держаться веселее обычного, чтобы этим отвлечь мысли — и свои и других — от удручающей действительности.
Лето было в разгаре, рожь светлела, на солнечной стороне холмов уже появились суслоны. Урожай был обеспечен, а это тем летом было немалым делом. Возникало ощущение надежности, и становилось как бы теплее, когда серп с шелестом срезал спелые колосья… Кое-где молодые жнецы, в глазах которых горела та таинственная, пробужденная смутным временем страсть, еще отказывались жать даже минуту сверх договоренного времени, хотя за четверть часа можно было бы полностью закончить уборку ржи в хозяйстве. Но на большинство жнецов такое поведение производило мерзкое впечатление — в столь прекрасный вечер жатвы на старинном поле…
Кухня в Кулмале была маленькой и находилась в северной стороне дома, поэтому у Софии там горела лампа, когда она в воскресенье вечером во время жатвы варила кофе и вообще готовила. На ее; поле шла веселая жатва-толока. Девушки из тех, кто знаком с Софией получше, время от времени забегали перемолвиться с нею, они, мол, беспокоятся, будет ли музыкант и все такое. Кто-то отправляется на велосипеде выяснить это… В кухне тесно, большой кофейник на плите почти в темноте, но София умудряется так внимательно следить за ним, что, когда он закипает, ни капли не убегает через край, только запах распространяется по кухне, впервые за лето освещенной лампой. Знакомая девушка помогает уже накрывать на стол, берет чашки с известной ей полки… Окно открыто, с дороги слышны голоса все новых направляющихся сюда людей, слышно, что и профессор идет сюда. София выглядывает в окно и видит своего двоюродного братца, бодро шагающего рядом с молодым господином из Раухалы. У старины Матти на голове какая-то странная, красная, похожая на чепец штуковина. «А это еще что за турок?» — спрашивает профессора София, встретив его на крыльце. «Есть там еще что жать?» — спрашивает профессор в ответ и направляется в сторону поля, где голоса жатвы сливаются в единую знакомую мелодию толоки в воскресный вечер.
Серпа у профессора не было, но когда кто-то из молодежи засомневался в умении профессора жать, тот выхватил серп из рук ближайшего жнеца и, пыхтя от усердия, принялся за работу ловко и привычно. И оставил позади себя ладный сноп, а вскоре и другой; участники толоки стали смотреть, как он жнет, и тогда он прекратил работу. Старый торпарь, сверстник профессора, сказал, словно бы обращаясь к другим: «С этим человеком мы, бывало, вкалывали и по целым дням — небось профессор еще помнит — на полях Хиллу, тогда, в далеком прошлом, когда он был еще молодым магистром». Конечно, помнит, — и молодой жнец получил свой серп обратно.
— Неужто и ты что-то умеешь? — крикнул профессор молодому господину, который весьма ловко вязал снопы и привычными движениями ставил их на середину надела, где возникал суслон. Это выглядело настоящим чудом, он ведь был горожанин господского происхождения. «И когда это Силья успела тут появиться?» — спросил профессор, увидав девушку, бросившую связанный ею сноп к ногам хозяина, который всерьез сам взялся вязать снопы, заметив, что на это дело никого не определили. В ответ девушка улыбнулась одними глазами. Настроение было возвышенное и счастливое. Кто-то, прервав работу, смотрел в сторону ворот Кулмалы, куда уже входил Ээмили Куккола с гармонью. Вдалеке на дороге показалась профессорская дочь Лаура с девушкой-дачницей из Раухалы. София спустилась со двора на край поля, очевидно, позвать жнецов пить кофе. Некоторые и пошли, но другие остались, работа-то и так близилась к концу. «Не уходите сейчас, пока выпьете кофе и вернетесь, темнеть начнет». Но на крыльце избы кто-то уже перебирал лады гармони, и эти обрывки музыкальных фраз волновали молодежь так, что некоторые были не в состоянии продолжать работу. Под конец София в одиночку подбирала на поле упавшие колосья и поправляла покосившиеся суслоны. Наверху, в избе и на крыльце пили кофе и журчала беседа. Уже и гармонь все чаще начинала звучать во весь голос. Возвращаясь в избу, вдова-хозяйка слышала общий гул разговора в сменяющемся ритме вальса. Она еще обернулась и посмотрела на поле в сгущающихся сумерках, туда, где словно по мановению руки появились ряды суслонов, тихонько вздохнула и затем присоединилась к веселью.
Все двери были открыты, самые стеснительные парни, которые не танцевали, стояли, приплясывая, в сенях, в темноте, София сказала им несколько фраз, чтобы подбодрить. В заднем конце комнаты на лапке сидели профессор и хозяин соседнего хутора, тоже явившийся в Кулмалу. Молодой господин из Раухалы танцевал с профессорской Лаурой, и София остановилась посмотреть на их танец — есть ли между ними что-то, о чем потихоньку шушукаются. Если так, то это вполне могло быть решенным делом, ибо София не заметила, чтобы они вели между собой разговоры или обменивались взглядами. Но вот молодой господин пригласил Силью… Действительно, до чего же хороша эта Силья, особенно при таком освещении, ее глаза кажутся чудесными.
И вправду, чудесным был взгляд ее глаз нынешним вечером. Силья как-то и сама чувствовала это, ведь был лучший праздник жатвы в ее жизни. Не было сомнений ни в чем, она опять чувствовала это по рукам, которые обняли ее и, кружа, как бы узнавали ее талию и спину… Только что этот парень вязал снопы ржи, и остья впились в его пиджак на груди, а от тела его исходил едва уловимый мужской запах. Они хорошо подходили друг другу для танца, там, где было потемнее и потеснее, они, естественно, прижимались друг к другу, и тогда ощущались бугорки грудей, они оба чувствовали их… В музыке наступил перерыв, и было пристойно все еще в обнимку, как во время танца, направиться к двери и выйти во двор.
Красноватая полная луна будто выглянула из-за укрытия, откуда она озорно следила за кем-то. Сперва, только появившись, она была огромной, но, поднимаясь выше, светлела и становилась меньше. Лунному свету придавала неповторимый оттенок темная зелень земли, теплая погода располагала к сближению. Силья Салмелус глядела на все своими темными глазами, лунный свет падал на ресницы и отражался огоньками в зрачках… Принесено было деревенское пиво, люди оживились, каждый замечал лишь своего собеседника. Парочкам было легко исчезать и вновь появляться. К тому же в танцах наступил перерыв, музыкант ушел выпить кофе или пива. Затем он снова взял гармонь и заиграл очень красивый вальс.
Радостное настроение профессора стало еще более приподнятым. Какое-то мгновение он прислушивался к музыке, морща лоб, потом встал и направился к гармонисту. «Дай-кось, я тоже сыграю», — сказал он, уже отнимая при этом гармонь, как давеча на поле отнял у жнеца серп. «Ишь ты, вроде бы и звучит как чужая», — сказал хозяин гармони. Профессор растягивал меха вовсю, он подмигнул оказавшемуся как раз рядом молодому господину, танцевавшему с Сильей, и принялся довольно громко напевать шведскую песенку.
Зала была заполнена танцующими, всем хотелось плясать именно под аккомпанемент профессора. Теперь старик пел уже в полный голос, и играл он долго, до тех пор, пока оставалась хоть пара танцующих.
Силья и Армас не обменялись во время танца ни словом, но они прижимались друг к другу ближе и дольше, чем прежде. «Пойдем…» — шепнул парень на ухо девушке.
Никого не было ни во дворе, ни на крыльце, когда они вышли, — никого, кроме луны, смотревшей на то, что было видно. Стало немного прохладнее, с сухой глинистой проселочной дороги тянуло легким ночным запахом, кто-то шуршал в сумеречной траве, то ли мышь, то ли потревоженный кузнечик. Сенной сарай стоял на бугре, за невысоким кустарником. Никто не видел, как они шли туда, в этом можно было быть уверенными. Профессор, наверное, перестал играть, поскольку с крыльца во двор выплеснулось несколько сопровождавшихся смехом фраз, произнесенных мужчинами, девушки, которые были с ними, не подавали голоса. Все они со двора направились куда-то в сторону родника, никому не пришло в голову пойти в сенной сарай.
Ночь была теплой, за минувшие недели солнце успело зарядить молодежь всей своей летней энергией, кровь пульсировала в наполненных сосудах, и вместе с этим в нервной системе просыпались все заложенные туда природой инстинкты, ведущие и к огорчению и к радости. Прохлада ночи сгустила утомительную жару дня. Молодые пары, посвятившие себя друг другу, стремились к сближению, да и те, чьи взоры только что впервые встретились и зажглись, теперь прогуливались по тихим окольным тропинкам, сторонясь таких людей, у которых, по их мнению, никогда ничего подобного не было и которые по этой причине позавидовали бы им и распустили про них злые сплетни; к подобным относились особенно пожилые бабы и живущие самым тяжким трудом мужчины средних лет… Сотни и тысячи пар прогуливались так, украдкой, и не ведали, что творят. Ибо, выполняя грубое повеление природы, их души погружались в глубокий и по-детски чистый полусон. Одинаково действовали эти определенные мгновения и на грубого, сквернословящего батрака, заполучившего в товарки птичницу из имения, и на чистого, высокородного юношу, в объятиях которого раскрылся из бутона чистосердечный и невинный человеческий цветок. Никто из них и не думал в те мгновения, к чему стремилась природа, направляя их таким образом. Это была для них лишь жизнь, лучший аромат юной жизни — вплоть до крайне примитивного начала события. Едва же оно совершилось, природа как бы устранилась, последующие настроения ее не касались. Пара могла усыплять на миг друг друга в объятиях, задернуть занавесь между случившимся и начинающимся вскоре светом будничного утра.
— Пойдем еще танцевать, — сказала Силья, пылко прижимаясь к руке любимого.
— Вряд ли там кто-нибудь еще есть, — ответил на это молодой человек несколько прохладно.
Они пошли во двор. С крыльца сошел молоденький, утомленный выпитой брагой участник толоки с мерзкой гримасой на посеревшем лице. Парень поспешно скрылся из виду. Тут показалась и София и крикнула Силье и ее спутнику, что посудина с брагой там-то и там-то, она больше не хотела, чтобы брага была доступна всем, а то несколько молоденьких парнишек уже налакались. Пусть пьют теперь простой квас, но для вас там осталось, пойдите и выпейте.
Они и пошли, было приятно, что им вместе доверили такой секрет, хотя и маленький. Сама того не замечая, Силья все еще висела на руке молодого человека, словно и не думала отцепиться, да и он не осмеливался отстранить ее, трепещущую. К тому же тут и некого было стесняться. Профессор, и Лаура, и дачники из Раухалы — все уже ушли. Уходя, они поискали взглядами Армаса, но подумали, что он уже ушел раньше.
Силья пила брагу с азартом, ее настроение все еще было на подъеме. Протягивая другу кружку с брагой, она так жадно впивалась в него горящими глазами, что юноше казалось, будто он под ее взглядом становится меньше. Гармошка в доме разразилась новой полькой. Они пошли танцевать. Сквозь пыль была уже различимой розовость утренней зари, пальцы музыканта, случалось, путали клавиши, а те клацали гораздо громче. Один совсем молоденький батрачок, усердно плясавший всю ночь и ничуть не пьяный, все еще продолжал танцевать, хотя его пристяжной воротничок пропотел, скомкался и слипся. Парнишка приглашал всех женщин по очереди, вежливо просил и Софию. Пригласил и Силью. Армас смотрел на их танец и был необыкновенно растроган — этот парнишка оказался истинным джентльменом, ведшим себя безупречно.
Когда Силья освободилась, Армас показал ей жестом, что пойдет еще к известной посудине, хлебнуть браги, и Силья последовала за ним. В глазах девушки глубоко горел огонь, и она не произносила ни слова, у молодого человека бело сверкнули передние зубы, когда он, выпив браги, облизал губы.
— Ну, а теперь, Куккола, сыграй-ка профессорский вальс! — крикнул молодой господин ненужно громко.
Зазвучал вальс, и все присоединились к танцующей паре. Две немолодые скотницы, которым не хватило кавалеров, танцевали вдвоем. Они буквально чванились тем, что еще не спят. Для них было достаточно захватывающим, уйдя отсюда и не поспав ни минуты, пойти прямо на скотный двор и выдоить коров, а затем, когда солнце будет уже высоко, выгнать стадо на знакомое огороженное пастбище через знакомые покосившиеся ворота по старым, оставленным коровами следам.
Когда «профессорский» вальс кончился, эти-то скотницы как бы и подали знак к окончанию всего. Они взяли свои полушалки и пошли прочь так, чтобы все это видели, за компанию с ними отправился и тот батрачок-джентльмен. На этом танцы кончились. Ээмили Куккола еще немного поглазел, но затем собрался уходить. Перед уходом София повела его еще выпить браги. День занялся ясный и яркий, пыль и песок на полу были уже ясно видны рядом с местами, оставшимися чистыми.
Когда вышли из избы, стал еще заметнее уже начавшийся день, вернее, раннее утро, что является даже более точным определением, чем «день». Казалось каким-то совсем далеким то время, когда тут был профессор, барышня Лаура и те дачники из Раухалы. Они как бы больше совсем не принадлежали к этому миру Кулмалы, который теперь воцарился тут и казался уменьшившимся и гораздо более близким. Во всяком случае, Армас подумал об этом в то время, как девушка все смелее висела у него на руке.
С ними обоими такое происходило впервые. Правда, юноша и прежде, в других ситуациях, танцевал с многими девушками, и многие из них гуляли с ним, опираясь на его руку, но ничего подобного сегодняшнему там не было. Силья же этой ночью ничего не взвешивала, ее несло дальше по обрамленной цветами дороге жизни, именно сегодня ночью она поднялась на вершину ее и мчалась все быстрее. Душу ее наполнял огонь чувства, и наряду с этим тело ее испытало нечто непредвиденное, удивительное, нежное, вызывающее боль — что-то, от чего теперь нельзя было отказаться, да и не хотелось, нечего было стыдиться, не от чего было отказываться — до тех пор, пока можно держаться за эту руку, до тех пор, пока можно вот так доверять полностью, доверять…
До момента, когда каждому из них обычно нужно было вставать с постели, было еще несколько часов. Силья мечтала, что они еще могли бы побыть где-нибудь в спокойном месте, посидеть обнявшись, все больше сближаясь. Это нечто новое и удивительное еще притягивало ее. Это было что-то такое, что она раньше лишь предчувствовала, не такое, о чем она слыхала во многие будничные моменты своей жизни, оставляя услышанное без особого внимания и никогда больше о нем не раздумывая; то услышанное стекало с нее, как вода с вынырнувшей утки. Итак, переживания этой ночи не имели в ее сознании ничего общего с чем-либо слышанным ею раньше. У них не было ничего общего ни с прошлым, ни с будущим, они были переживаниями лишь этой восхитительной ночи, и все, что было досель, было для этого, а что будет после — представить себе невозможно.
— Пойдем еще туда, там красивая скала.
Они прошли мимо одиноко спящего хутора. Силья знала дорогу. Они обогнули сад, взобрались вверх по крутой скале, при этом поддерживать друг друга было естественно, вышли к кузнице и от нее пересекли пастбище у дома — пока за кустарниками не открылось их взору неширокое озеро, тут скала резко обрывалась к берегу. Отсюда можно было почти дотянуться рукой до верхушек елей, растущих у воды. В противоположный берег врезался узкий заливчик, и со дна его как раз всходило солнце. В этом-то пейзаже колдовство природы и объединило их — две игрушки судьбы. Место было известно девушке, сюда она и привела любимого своего этим ранним утром, когда жизнь, которую она вела до сих пор, бесповоротно ушла в прошлое, как бы все ни сложилось потом.
Было облегчением сознавать, что здесь полный покой; никто даже случайно не мог прийти сюда в такое время. Лишь солнце, поднимаясь, видело все. Молодой мужчина и эта девушка — молодая женщина — теперь уже знали, что случится тут с ними. Не было ни сомнения, ни страха, ничего — кроме свершившегося чуда соединения двух жизней в одну.
Им никогда не дано будет узнать, видел ли кто-нибудь из Раухалы или Рантоо, как они возвращались вдвоем. Рантооская барышня Лаура, которая действительно видела их, обладала слишком гордым характером, чтобы рассказать об этом кому бы то ни было.
Однако же, когда утром стало совсем светло, обычно такая чистая и домашняя атмосфера в Рантоо словно бы как-то замутилась. Даже профессор как-то сник, сам старик объяснял это тем, что отвык бодрствовать за полночь, да еще прикладываться к браге, и оттого долго не мог уснуть. Во время завтрака в тот самый момент, когда Силья принесла что-то из кухни и подавала на стол, барышня Лаура рассказывала небрежно-медлительно, что молодой господин Армас — именно эти слова произнесла барышня — уезжает сегодня дневным пароходом. Блюдо в руках Сильи чуть дрогнуло, но столь незаметно, что никто не смог бы утверждать это. Возможно, шаги Сильи, когда она возвращалась в кухню, были чуть быстрее, чем обычно, торопливее, что ли, но дверь стукнула громче, чем всегда, и из кухни ничего слышно не было.
Это-то и явилось, пожалуй, самым примечательным, что из кухни не доносилось ни звука, в то время как нужно было прислуживать за столом. И когда из столовой послышался звон колокольчика, Силья, как во сне, пошла туда с пустыми руками, хотя то был сигнал подавать на стол очередное блюдо.
— Неужто и ты не отоспалась после танцев, как и я? — поинтересовался профессор.
— Ничего удивительного, ведь часа в четыре только вернулась, — услышала Силья голос барышни Лауры, отвечавшей отцу.
— Да-а, не будь это первым балом Сильи, я бы выразился покруче, ну да ладно, — сказал профессор.
На это барышня Лаура ничего не ответила — разве что молчанием, которое было красноречивым.
Силья ясно ощутила, что ее жизнь в доме Рантоо никогда уже не будет такой, как была до сих пор. Даже останься она тут, жизнь не станет прежней нив каком смысле. А сейчас чем скорее она сможет выйти из столовой и оказаться в одиночестве, тем лучше. Во время мытья посуды после завтрака ей это удалось.
Тогда оказалось возможным наряду с работой погрузиться и во внутреннее созерцание, которое как бы обволакивало всю ее, так что она ничего не ведала и не чувствовала, просто существовала, и только. Казалось, откуда-то со стороны кто-то нашептывает: с тобой, девчонка-бедолага, случилось именно то, что там, в обыденной жизни, случается со многими другими, о чем ты сама слыхала не раз; совершенно то же самое случалось с теми другими — и затем мужчина исчезал. Также исчезнет и этот, он не хочет больше видеть тебя, может быть, и боится… Последствия, Божья воля, — каковы они? Беда, беда, словно кричал некий голос рядом в перестуке ложек. Он кричал и кричал — и другое, такое будничное: сколько нужно ждать, чтобы знать наверняка… Все ее девичье существо, то, каким оно было до сих пор, как бы окаменело, и она стояла ошеломленная, опираясь на стол для мойки посуды, а перестук ложек пробуждал и высвечивал вспышками в сознании все новое и новое… Армас, Армас, где ты? Приди на помощь, чтобы не погибла я в этой копоти.
Но ведь Армас сказал этим людям, что он сегодня уедет, уже через два часа он будет ехать куда-то — куда? — об этом у Сильи не было никаких сведений, ей и в голову не приходило спрашивать о таких вещах. Как же он мог не сказать Силье о своем отъезде тогда, там, на покрытой мхом каменистой постели?
И тут она увидела его, он приближался к Рантоо и уже, пройдя ворота, вступил во двор. Конечно, не мог же он войти в дом через дверь кухни, он шел к парадной двери. Его красивый профиль мелькнул за окном кухни. Он выглядел бледнее обычного, на нем была дорожная шапка и костюм был другой. Лицо его было не таким веселым, но все таким же чистым, как и раньше.
Господа приняли его в большой гостиной. Из прохода между гостиной и кухней Силья могла разобрать, о чем говорили, даже не особенно прислушиваясь. Вечером пришло письмо, как раз когда он танцевал с девушками, что мать его тяжело заболела. Он вынужден уехать. Пароход будет через час.
— Как думаешь, вернешься еще сюда? — спросил профессор.
— Там видно будет, как оно все повернется.
Затем, распрощавшись со всеми в гостиной, он словно бы вспомнил еще что-то. Было слышно, как он сказал: «Да-а, надо же мне и с Сильей попрощаться», — и уже он шел в кухню.
Он успел увидеть влажный, горящий взгляд и знакомую, милую фигурку, которая шмыгнула за кухонную дверь и устремилась в погреб. Мужчина поспешно вернулся в гостиную, говоря, что девушки не видно, может, Лаура передаст ей его привет. Лаура странно улыбалась, она была совсем близко, но смотрела мимо него и ничего не ответила.
Вот так сей молодой господин покинул Рантоо, и после этого о нем не было слышно до следующего лета, когда и о многих других господах услышали те же невеселые новости. Барышня Лаура — на основании того, что она видела под утро из своего окна, — считала сообщение о болезни матери выдумкой: просто этот мужчина хочет уехать. Но позже, услыхав, что через три недели после отъезда Армаса из Рантоо его мать действительно умерла, Лаура устыдилась своих подозрений, хотя никому о них не говорила.
А Силья — та, что осталась носить все случившееся в ту ночь в душе и теле своем, — упустила свое счастье, убежав тогда в погреб. Тот явившийся прощаться, отбывающий джентльмен был далекой тенью того любимого ею юноши, с которым она гуляла в вечерних сумерках среди цветущих кукушкиных слезок и в конце концов стала близка в розоватом свете зари на моховой постели. Когда Силья услыхала доносившийся из гостиной его голос, у нее инстинктивно возник страх. Душа ее в смятении, как бы спасая все обретенные ценности, обращалась в бегство от каждого приближающегося. Вся эта вилла, явившаяся было для нее домом ее далеких мечтаний, а в этих сокровенных вещах чем-то большим, сделалась теперь словно бы обыкновенным грубым домом, где хозяин ругается, хозяйка зевает, а деревенские парни и мужики спят со служанками. Этот показался даже еще хуже — потому что он был сперва таким хорошим. Силья чувствовала, что ей надо скорее выйти из дому, здесь она с каждым мигом чувствовала себя все хуже, потому что с каждым мигом усиливалась и ширилась новая жизнь ее души. Невозможно было подавить это, ибо тогда загнанное вглубь прорвалось бы наружу в крике. Силья чувствовала, что не может совладать даже с глазами. Когда господа отправлялись провожать отъезжающего, барышня Лаура заглянула в кухню и увидела там Силью, служанку. Силья не смогла сдержаться и посмотрела на барышню в упор. В этом коротеньком взгляде была просьба о помощи и поддержке, но в то же время и презрение. У Лауры вырвалось невольное: «Оох!» — и ее взгляд в свою очередь выразил, с одной стороны, восхищенное, почти завистливое изумление, но и одновременно глубокую неприязнь. Так две молодые и сугубо чувствительные женские души познакомились в тот миг окончательно и незабываемо.
К счастью, София пришла как раз тогда, когда Силья осталась во всей вилле одна. София была такой же спокойной и доброжелательной, как и всегда. И она принялась по-свойски подзуживать Силью тем, что сама заметила ночью во время танцев. Она с пониманием следила за выражением глаз девушки и действовала как обычно. Но она не на шутку изумилась и прекратила свои подначки, узнав, что молодой господин именно в сей момент всходит на борт судна. Только то и сказала Силья, не упомянув о болезни его матери, хотя и слыхала про это. Она догадалась о ходе мыслей Софии и, как бы немного наслаждаясь этим, позволила себе показать, что на душе у нее тяжело. Во всяком случае сочувствие Софии было на стороне Сильи.
Силья едва сдерживалась, чтобы не заплакать, прося Софию подменить ее этим вечером, ей, мол, непременно надо сходить в соседнюю деревню, у нее дело к портнихе и кое-что еще… София даже слишком поспешно согласилась: «Иди, иди, девчушечка, будь там хоть до завтра, уж я тут похлопочу, мне не привыкать, — иди себе…»
— Тогда я прямо сейчас и уйду, пока они не вернулись с пристани.
София смотрена на девушку все дольше, как на что-то хорошо знакомое, как на повторение чего-то из своей молодости. У нее пробудилось почти материнское чувство к этому беззащитному ребенку. Хотя она не думала плохо и о том, находившемся на причале, уезжавшем отсюда. Она не могла подумать, что этот молодой человек оставит столь красивую девушку на произвол судьбы — но если есть опасность, что так может случиться, то она, София, поговорила бы серьезно с Матти, профессором, уж он тогда наведет порядок. Хуже всего обстояло дело тут все-таки с Лаурой, хотя никаких отношений с молодым человеком у нее и не было, это теперь ясно.
Силья ушла. Провожающие, вернувшись, сперва удивились, потом им вроде бы стало неловко. Старого Матти-профессора никто не мог обмануть в подобных вещах. Что-то пробурчав, он напустил на себя усталый вид, как бы предупреждая, чтобы не вздумали ему ничего объяснять, поскольку не им просвещать его, как он обычно говорил. Он поднялся наверх, в ритме его шагов слышалась просьба не беспокоить. Вскоре он с портфелем и рыболовными снастями шагал к озеру. Это был его обычный маршрут, когда дома случалось что-то, что ему не нравилось. И он оставался на озере несколько часов, а вернувшись, столько же проводил у себя наверху, занимаясь исследованиями, пока не наступал черед сауны и затем ночного покоя.
Что же до Лауры, то с ней Софии предоставлялось право действовать по собственному усмотрению. Барышня Лаура дала понять старой родственнице, что хочет избежать разговора о настроении какой то служанки и не желает слышать никаких намеков, кто да как танцевал с Сильей минувшей ночью. Барышня казалась довольной собой, и на лице ее было то несколько отсутствующее выражение, которое может означать что угодно. Словно бы у нее насчет всего были свои планы и словно бы все пошло именно так, как она планировала. Предложение Софии насчет ужина она приняла, но с какими-то незначительными замечаниями — чтобы не думали, будто и ее мысли в расстройстве из-за всего случившегося.
Был августовский совершеннейший летний день, но самой кульминации его никто, пожалуй, на вилле Рантоо сегодня не заметил.
Все же нашлась одна из жительниц Рантоо, увидевшая этот дивный день от его кульминационной точки до вечернего зарева, ибо он был единственным ее товарищем с того момента, как она сошла со знакомых тропинок лета. Силья бесцельно брела по солнечной жаре, стремясь лишь куда-нибудь повыше, откуда бы поверхность озера была видна как можно дальше. Позади знакомых построек на краю деревни высилась гора, где землю покрывала низкая пожелтевшая трава, в которой там и сям тянулись протоптанные скотиной тропинки. Вполне можно было и сойти с тропинки, земля была голой и ровной, и дышалось здесь, в этом воздухе легко. Оттуда-то она и увидела, как пароход взял курс на юг, а господа Рантоо возвращаются, проводив гостя; знакомый красный зонтик барышни Лауры алел, словно сорванный ею у дороги огромный цветок, которым она покачивала. Она шла немного впереди других… А там, на озере, судно все удалялось, как обычно каждый день в этот час, но сегодня казалось странно-торжественным — будто на сей раз на палубе были не те же простые, покуривавшие трубки мужики и парни-плотогоны. Силья оторвала взгляд от судна, огляделась, прислушиваясь, вокруг, словно готовясь к чему-то, и опустилась на краю поляны на траву, легла на спину, откинув голову назад, так что солнце светило ей в лицо.
Окружающий покой словно хлынул в ее сознание. Здесь, высоко, среди искривленного кустарника, не было ни одного существа, на котором вот так обратившийся в бегство человек мог бы остановить внимание. Ни одного гнезда не было среди веток или в пожелтевшей траве, ни одна пичуга не прилетела и не возопила человеку о своей беде, ни на одном стебле не было цветка, чтобы привлечь голубую бабочку. Были одни лишь листья ольхи, темные сверху, сероватые снизу и не знающие своего предназначения. Этим ольхам никогда не удавалось расцвести, едва они достигали высоты человеческого роста, их сразу же обламывали на подстилку скоту или для заполнения навозных ям. Эти ольшаники не цвели никогда, они лишь давали новые побеги от корней, новые ростки.
Где-то на этой горе паслись и коровы, и телята, и, может быть, даже несколько овец. Но сейчас не звякал ни один колокольчик. На западном склоне было несколько источников, там росли гибкие березы, там ольшанику удавалось, собрав все силы, пойти в ствол, и в кроне его весной висели сережки частичками старинного золотого ожерелья. Над ними тогда вилась пыльца, а зимой чернели продолговатые шишечки из-под семян… Там-то теперь и лежали коровы, наевшись сочной травы и напившись вкусной воды из родников, лежали, спали и накопляли в вымени душистое молоко, которое будут пить детишки в избах и пахтать бабы — в тех жилищах, где нашедшие друг друга крепкие пары человеческие живут и плодятся.
Солнце светило в лицо той одиноко лежавшей молодой женщины так горячо, что она, задремав, повернулась наконец на бок, но тут же почувствовала холодную дрожь и инстинктивно попыталась как бы обнять кого-то. Она обхватила сама себя и сжимала все сильнее, тело ее вытянулось, даже изогнулось назад, она громко застонала… Ведь вскоре наступит вечер куда же ей идти и с кем? Она уже не может быть одна — после той ночи. Куда, куда же ей идти?.. Она никого не знает, да если и знала бы многих, она ведь ни с кем не смогла бы пойти — туда… Ни с кем другим, кроме того, который уехал.
Любой, кто шел бы этой коровьей тропкой и увидел ее там, испугался бы. Но по-прежнему не шел никто — даже корова или овца. Женщина боролась и боролась с собой, пока в конце концов не разразилась неудержимым плачем, который длился лишь миг. Затем плач стих. День уже заметно склонялся к вечеру, девушка приподнялась, опираясь на локоть, и на лице ее — в поблескивании румяных щек и расширенных темных зрачках — появилось опять покойное, отчасти экзальтированное выражение. Все прошло, и она чувствовала, что начался новый период жизни. Теперь нужно лишь разумно скрывать новое свое состояние, чтобы оно не рассыпалось от чужих прикосновений.
И все сохранилось, нынешний вечер угрожал стать гораздо более головокружительным, чем был вчерашний. Когда она наконец поднялась на ноги и пошла — в ту сторону, куда опускалось и солнце, — она чувствовала сильный озноб и головокружение. Она обошла гору и вышла на западный склон, где били источники. Она нагнулась и, зачерпывая горстью, стала пить холодную, как железо, воду, которая приятно освежала ее пересохший рот, но при этом вызывала еще более сильную дрожь от озноба. Теперь она чувствовала, что ей надо скорее в постель. Что ж теперь с нею будет? Вернуться в Рантоо? Нет, ни при каких условиях! Уж лучше улечься у корней того дерева… Но усиливающееся мучительное состояние вынуждало ее все же брести дальше, пока она не увидела внизу крыши Кулмалы, впервые — с этой стороны. Там по крайней мере должна быть дома Лайни.
Силья спустилась к воротам, где скотина Кулмалы уже дожидалась вечера. Оказавшаяся во дворе Лайни видела удивительное появление Сильи и смотрела во все глаза, как она без обычного разговора, затеваемого по приходе, устремилась мимо нее в дом. И Лайни не придумала ничего лучше, только задавала вопросы: «Как это ты пришла с той стороны? — Где ты была? — Разве ты не из дома? — Разве ты не видела матери?» — «Видела я ее, видела, и там была я, но теперь дай мне чего-нибудь — есть у тебя молоко? — подогрей его — я плохо себя чувствую».
Девчонка все же никак не могла приняться за дело — это же ужасно странно, что Силья вот так пришла оттуда, с горы. Девчонка все продолжала расспрашивать и допытываться, Силья сказала устало: «Перестань», — и бессильно вытянулась на той кровати, на краю которой сидела вчера в перерывах между танцами. Теперь ее била сильная дрожь, и она пыталась натянуть на себя постельное покрывало. Глаза ее были закрыты, изо рта, прикрытого рукой и покрывалом, вырывался иногда громкий стон. Теперь и Лайни уразумела, что ей больше ни о чем не стоит расспрашивать Силью. Оставив ее, она подалась в Рантоо за матерью. Однако же, идя через двор Камраати, девчонка успела поведать о странном происшествии тамошней хозяйке; когда София спешно вернулась из Рантоо домой, хозяйка Камраати была уже в Кулмале, в избе и торопливым шепотом принялась объяснять, что успела заметить за это время у Сильи. «По-моему, у нее с головой не в порядке, ничего не понятно, что она хочет сказать; что-то про жатву и снопы, что, мол, конец надо сунуть под перевязку и нельзя оставлять торчать». — «Нет, оставьте все-таки просто так, дайте я сохраню это, — сказала тут Силья и, открыв глаза, посмотрела на Софию, хозяйку Камраати и Лайни. — Нет, с головой у меня в порядке, но у меня ужасный жар — и мне холодно», — добавила она.
— Что же мне теперь делать? — запричитала София. — Ведь в таком состоянии ее никуда везти нельзя.
— Позвольте мне побыть здесь, прошу вас, Бога ради, получите и вы то, что просите, — не могу я туда пойти, София, миленькая.
— Неужто у нее душевная болезнь? Уж не привезти ли пастора? Если она теперь помрет без покаяния, нам вечно мучиться…
Уже и профессор торопился сюда по дороге и прошел прямиком в избу.
— Девчонка-негодница, до чего дотанцевалась, дайте-ка я ее потрогаю — ого, какие пары развела! Говорила она что-нибудь?
— Несла что-то непонятное — хозяйка предлагала привезти пастора взглянуть на нее.
— Вот-вот, а заодно уж кантора-псаломщика, у этого и нет иного дела, как ждать трупа — неделями — да и заплатить за место на кладбище, и за похороны, и за колокольный звон… — съязвил профессор, и вышло злее, чем он того хотел.
— Да-а, не всякому можно так мало заботиться о душе своей, как профессору, который надеется на мирскую мудрость.
— Ну оставьте хотя бы другие души в покое. Здесь-то надо поспешить с телом, так что хозяйка уж наверняка обречет себя на муки вечные, если не поспешит домой и не пошлет оттуда батрака, этого Таавети или Йеробеама или как там его, чтобы привез лекаря. Я заплачу.
Встревоженный, но уверенно действовавший профессор приготовил все, что нужно, для компрессов и сам принялся ставить их Силье. Девушка доверчиво обхватила старика за шею, пока он, и сам немного постанывая, накладывал компрессы на обнаженную верхнюю часть ее тела. Вскоре все было уже сделано, булавки застегнуты и девушка накрыта одеялом. Она, похоже, успокаивалась и вроде бы погружалась в сон.
Бабы смотрели растроганно, и хозяйка Камраати, несмотря на недавнее препирательство с профессором, не удержалась, чтобы не шепнуть какую-то пословицу насчет того, что добрый — он ко всем добр. Профессор еще легонько коснулся лба девушки и велел оставить ее в покое. Он и сам утихомирился и жестом показывал Софии и хозяйке Камраати, чтобы те удалились. Однако в передней он сказал:
— И вот что, София, не пускай туда баб каркать, самое важное лекарство для нее сейчас — покой. Держи чистую воду и цельное молоко под рукой, если она, очнувшись, попросит пить. Компрессы не снимай, пока врач не приедет, тогда уж он пусть делает, что знает.
И вскоре профессор уже удалялся по дороге, шагая опять-таки в соответствующем ритме, — по тому, как он шел и где при этом были его руки, человек знающий мог определить, в каком настроении шествует своим путем профессор. Теперь левую руку он сунул в карман пиджака, правую заложил за жилетку, а голову держал как обычно. Настроение у него было явно не из худших, он испытывал некоторое удовлетворение, старая кровь его как бы разгорелась и без вина тем, что ему вполне удалось оказать человеку помощь, молодой, хорошей, красивой, беззащитной девушке… Приступ болезни тяжек, но девочка выдержит — я послал рукой ее мозгу приказ, чтобы выдержала, — рассуждал старик, шагая, и улыбался, посмеиваясь над своей уверенностью.
Сознание Сильи будто бы уплывало от нее на странных волнах в холодный морской простор, красками которого были лишь синяя и золотая. Вдалеке маячила гавань отправления, вчерашняя косовица, и вечер, и приход на танцы, и все это было чем-то единым… Вскоре она опять лежала в утренней прохладе, кто-то сжимал ее так, что в правой стороне груди неприятно кололо. «Не так сильно, милый», — различила София, осторожно пытаясь разбудить Силью для врачебного осмотра. Доктор стоял и ждал, вид у него был серьезный, и София застеснялась, что Силья сказала так, но этот чужой господин, похоже, и не заметил, он лишь делал, что положено, а Силья дрожала сидя…
Ей было лучше, когда профессор вновь пришел какое-то время спустя и принялся менять компрессы. Тогда эта комната все больше напоминала комнату в старом доме, там, возле Микколы, а профессор был как отец — вот-вот появится лунный свет и будет слышно потрескивание мороза… Но ведь на улице лето, там, перед домом, мыс, в конце которого березняк, сейчас красивая и мягкая воскресная ночь, какой-то молоденький незнакомый парнишка плывет в лодке по озеру… Сменив компрессы и опуская Силью обратно в постель, профессор заметил, что она почти намертво вцепилась в его шею. Теперь свой тайный приказ выдержать он послал нервам и подсознанию Сильи уже тогда, когда голова ее лежала на его левой ладони, а правая ладонь ощущала, как в груди девушки колотится сердце.
Уже со следующего дня состояние Сильи изменилось. По утрам она была в полном сознании, видела и понимала, что лежит в большой комнате в Кулмале, и старалась съесть и выпить то, что ей давали. Но вечерами и ночами она пребывала в сине-золотой стране, где острова золотые, поверхность воды — голубая, как самый красивый шелк, и небо тоже. Там она плыла вперед, являлась куда-то, где ее очень уважали, где людей с ее парусника как бы заслоняли некие существа, которые почитали ее. Она искала их короля, и ее проводили к нему; поклонившись и сделав глубокий книксен, она посмотрела туда, куда ей указали, но увидела лишь смесь золотого и голубого, будто горевшую в том месте, которое было королем. Тогда она попыталась снять туфли, но какое-то существо рядом с нею указало на ее ноги, и она сама увидела, что уже босая. И ноги ее были совершенно здоровыми и белыми, хотя она думала, что у нее на правой ноге небольшая шишка, и стеснялась этого… Но теперь, увидев красоту своих ног, она набралась смелости и сказала королю, который был лишь горящей смесью голубого и золотого: «Смотри, я такая, какой ты меня сделал, не я ли — молодая лоза винограда? Не цвету ли я? И не принадлежит ли мне мой друг? Он держится за этот побег лозы, который есть я, и целует цветок, который таится во мне, — его дыхание придает мне силы, его душа остается в моем цветке…»
София пыталась дать Силье прописанные врачом лекарства. Силья проснулась в полном сознании. «Во сне я была в передвижной школе — или в конфирмационной? Кто-то произносил проповедь». Лицо Софии было весьма озабоченным, ведь такие речи — знак неутешительный. Что же делать, Матти ведь запретил всякие разговоры о делах душевных — «твоя душа, даже когда ты поешь в церковном хоре, не столь чистая и зрелая, как у Сильи». Но тут же Софии пришло что-то на ум — ей наверняка не повредит, если я прочту из Псалтыря какой-нибудь красивый псалом. И она спросила, что Силья думает об этом. Больная ничего не ответила, но, увидев в руках у Софии большой Псалтырь, воскликнула: «Только не читайте про эту ужасную гибель Иерусалима!» — «Да про это я, дитя милое, и не собиралась». Силья закрыла глаза и выглядела страдальчески, у Софии пропала охота читать, и она больше не повторяла своего предложения. Но в следующем забытьи Силья видела что-то сине-серое и там — своего отца, недоуменно, почти противно улыбающегося и рассказывающего что-то о ней, Силье. Затем он увидел ее взгляд, отпрянул и как бы отпустил ее, и она двинулась туда, где бывала обычно.
Однажды под вечер Силья рассматривала свои прозрачные руки и вспомнила свое имя и что кто-то назвал его красивым — однажды под вечер, приняв лекарство, она находилась в спокойном состоянии. И слух ее обострился: она услыхала голос Софии, хлопотавшей во дворе по хозяйству. Ее речь была краткой и деловитой, София довольно строго поучала дочь свою, Лайни… Силья услышала и как мимо проезжала по дороге телега и на слух определила, что она нагружена зерном, это было легко определить по тяжелому, приглушенному поскрипыванию колес… На задней стене комнаты тикают часы, дорогие, новомодные часы с выточенными и отполированными украшениями, и они идут утомительно медленно… И день — наверняка который уж день — с тех пор, как она пустилась в путь. Когда же она вышла? Разве не в ту воскресную ночь, — и день — незадолго до смерти отца? Да, тогда она и уехала, но двигалась ли она вообще-то, коль теперь лежит тут, в отличие от всех других, тоже пустившихся в путь: Софии, хлопочущей по хозяйству, крестьянина, везущего на телеге зерно.
Все кажется какой-то ошибкой, каким-то заблуждением… Комната показывает свои стены и вещи, их сработал дедушка Софии, это Силья слыхала от профессора, и в этих стенах рожала мать профессора… Будет ли и у меня когда-нибудь своя изба? Ведь у меня есть муж, и я его жена, поскольку была с ним… Но где же мой муж? Нет, нет, им не может быть тот, который уехал. Он танцевал со мною всю ночь и любил меня всей любовью, как и я его, — но он был большой и могучий, а тот, что уехал, выглядел худым и бледным.
Огромная волна тоски захлестывает все существо девушки, она и не знает, о чем тоскует, лишь чувствует в душе что-то, что так мучительно стремится осуществиться — коль уже однажды пошло этим путем. Ужасно, что ушедшего не вернуть. Если бы она вернула его обратно, то прижала бы к себе так, что ничего, даже мысли, не поместилось бы между ними. И не было бы ни муки, ни боли. Она бы просто лишь существовала, и в этом было бы все.
В тот вечер София пришла в Рантоо и сказала двоюродному брату, что больше не решается брать на свою ответственность уход за этой девушкой, ибо она то и дело бредит, мучается и, видать, долго не протянет.
— Погоди-ка, — сказал профессор — Когда она заболела? Ах, тогда, — да-да, с тех пор прошла неделя. Я постараюсь найти тебе помощницу. А теперь иди и давай ей все, что велено.
И затем Силья в последний раз побывала там, где пылало золотое и синее. И опять она хотела попасть к королю, который не был ничем иным, как лишь сияющим пламенем в той удивительной стране. Теперь в этом горении виднелось и что-то красное, темно-красное, будто сгустки крови. И опять ноги ее были здоровыми, белыми и чистыми, словно у только что выкупанного ребенка, и она шла к королю… Но это теперь и не был король, ибо то пламя угасло, и из-за него слышался знакомый нежный шепот, и невидимые руки опять обхватили ее: «Я здесь, это моя душа, но возвращайся еще раз на землю и жди меня, пока снова не встретимся». И все похолодало и растворилось и как бы слилось в холодное течение. Словно завершился некий спектакль и вновь стало светло как днем.
И действительно, вставало солнце, было тихое, спокойное августовское утро, когда Силья открыла глаза и увидела вокруг себя знакомую комнату. Но бревенчатые проконопаченные стены приветствовали теперь Силью, словно из далекой страны ее детства. У кровати стояла румяная женщина с очень чистым лицом, на ней было синее платье, а на голове какой-то белый чепец. Постепенно Силья поняла, что эта чужая барышня находилась тут ради нее, все внимание барышни было сосредоточено на ней, а то, что Силья очнулась, доставило ей, похоже, большую радость, и хотя она сдерживала ее, но по дружелюбному сиянию ее лица можно было догадаться об этом. Она заговорила с Сильей, как с ребенком: «Будем теперь лежать и радоваться, солнышко скоро поднимется высоко, и для нас настанет совсем новый день».
Сознание Сильи оставалось еще как бы в дреме, и одной половиной его она как бы глядела назад, туда, откуда только что пришла и где так долго полностью пребывала. Сначала она думала обо всем этом не как о болезни, а как о чем-то таком, во что ей пришлось полностью погрузиться летом и оставаться теперь тоже, хотя, видимо, весь ход жизни вел к этому. Закрыв глаза, она еще увидела яркое золото, теперь видение напоминало алтарь церкви, роскошные рамы алтарных картин, радостные номера псалмов на продолговатой дощечке у двери ризницы, которые все казались живыми, когда играл орган. Силья прямо-таки уставилась на эту воображаемую церковную стену — это было не в той церкви, где она конфирмовалась, — это было гораздо раньше, где она шла по центральному проходу с отцом и какой-то тихой женщиной, пожалуй, это была мать. Брат и сестра умерли, их хоронили под звон колоколов, однако из всего этого Силья помнила лишь тот проход через всю церковь. Впрочем, она побывала в церкви и нынешним летом, в церкви этого прихода…
Погода все время стояла тихая. Ярко светило солнце, однако же воздух был столь чист, что далеко разносились все звуки. Случились уже одна-две ночи с заморозками, погасившими летнее дыхание природы, те миллиарды крохотных живых трепетаний, которые каждое по отдельности остаются неслышными, но все вместе наполняют трепетом весь воздух в разгаре лета. Сегодня слышались ритмические удары цепов. Силья спросила у Софии, откуда эти звуки. София сверхусердно объяснила все, что знала о происходившем обмолоте; казалось, своими словами она ласкает и приободряет выздоравливающую девушку, направляет ее вновь к событиям жизни и соединяет с ними. То, что девушка, поневоле оставшаяся здесь, выздоравливает, было великим счастьем.
Днем пришел профессор, о существовании которого Силья совершенно позабыла. Профессор на сей раз не остановился у кровати, а сел на кресло-качалку и тихонько покачивался. Он говорил как обычно, довольно откровенно, но сдержанным и доверительным тоном:
— Да, ты, девчушка-бедолага, была у самых ворот в потусторонний мир, так близко к ним ты наверняка не была с самого своего рождения. Но теперь оставайся пока в постели и постарайся получать удовольствие от еды.
Затем опять все стихло, Силья осталась на миг в одиночестве. Со двора доносилось кудахтанье кур, да иногда подавал голос петух. Мужчина, весь в пыли и остьях, пришел из риги и спросил Софию. Он широко и белозубо улыбался, как негр, он тоже видел, что девушка выздоравливает. Теперь Силья вспомнила, что этот мужчина был одним из главных танцоров тогда… Но измученная память еще инстинктивно избегала возвращения ко всему тогдашнему, она охотнее спасалась теми волшебными путешествиями в страну сновидений, которые по мере выздоровления потихоньку меркли.
Иногда Силья чувствовала, что желает такого одиночества, когда бы не было вблизи никого и ничего из окружавшего ее здесь. Что-то из этого словно сгорело в жаре болезни, и прошлое, казалось, было закрыто пылающим занавесом, в новую жизнь она брала, чтобы начать ее, лишь уцелевшее в том огне. Потому-то Силью и тянуло из этих мест куда-нибудь, где могло бы начаться и ее новое время.
Однако же она послушно выполняла все указания сиделки и как бы лишь ждала своего часа — да она и не знала еще, куда ей отсюда уйти, когда наконец настанет этот час. В глазах была тихая усмешка, унаследованная от отца, чего здесь, правда, не знал никто. В лице, глазах, волосах — во всем облике девушки были теперь особая хрупкость и невесомость, легкий румянец на щеках тоже был каким-то застенчивым. Если бы у Сильи дело явно не шло на поправку, все это выглядело бы весьма подозрительным. И потому София все еще подолгу присматривалась к ней.
Однако наступил день, когда Силья, пройдя по комнате, посмотрела в окно на ставший знакомым за лето пейзаж. И на ржаное поле Софии, с которого урожай уже был собран в ригу. Там-то тогда и жали и вязали снопы… В боковое окно виден был двор, видны были и ворота, и начало тропинки, ведущей — туда, да… Она еще чувствовала слабость, ее почти качало, когда она глядела на золотистое предосеннее небо.
Бывали и облачные дни, и в один из таких дней в Кулмалу пришел профессор, оживленный и деятельный. Он пришел сообщить, что завтра утром они отбывают в Хельсинки, он сам тоже. Как всегда в таких случаях, он попросил Софию прийти за ключами от дома и взглянуть, где, как и что оставлено, чтобы сразу заметить, если там что-нибудь переменится. «Не знаю, что там может перемениться», — сказала София. «Нет, так и ладно, — согласился профессор — Зато я знаю, эта девчонка, она-то изменилась к лучшему». Профессор поднялся со стула и попрощался с Сильей: «Всего доброго, Силья, и спасибо — это твое пребывание у нас было коротким приятным событием, я бы и дальше держал тебя после выздоровления, но я теперь сменю обстановку — ох, ну да побудь здесь у Софии, пока не поправишься, средства у тебя есть, во время болезни расходов у тебя не было. Найди себе потом место где-нибудь в тихом хозяйстве, где сможешь дышать воздухом хлева, это тебе нужно. Будь здорова, милое дитя».
Затем старик ушел восвояси, София должна была пойти следом за ним, когда управится с домашними делами. София успела еще сказать Силье то, на что профессор лишь намекнул: что он полностью оплатил Софии весь уход за Сильей.
Позже вечером, когда София вернулась, она принесла Силье и ее жалованье, из которого ничего не было вычтено. Старик сказал только, будто позабыл отдать его сам днем в Кулмале. Однако же было ясно, что он просто хотел избежать отказа Сильи принять деньги и его бы слишком растрогало ее выражение благодарности.
— Редкий отец так заботится о дочери, как мой двоюродный брат заботился о тебе во время болезни. Но Матти всегда был малость особенным, не таким, как другие, у него и в старости еще кровь горячая, и никто никогда не знает, что у него в мыслях.
_____________
А осень становилась все холоднее, и однажды утром уже выпал иней. Люди наслаждались собранным за лето, их пища была теперь сытнее. Хлеб, молоко, масло, картофель, а также мясо и рыба — все было самое свежее, энергия летнего солнца была даже в корме для скота, а хлеб, который люди пекли из новой муки, был особенно вкусен. Все чувствовали себя уверенно, молодые пары, нашедшие друг друга в летней жаре и завладевшие друг другом, планировали свадьбы. И сама земля набиралась сил, ее крепко унавоживали, и с неба на нее изливалось достаточно влаги, необходимой, чтобы будущей весной все снова начало расти.
И Силье нашлось место службы, какое советовал ей профессор. На другом конце волости находился тихий хутор Киерикка, и туда Силью устроила какая-то баба. Можно было переехать туда сразу, как только стадо поставят на зиму в хлев.
В день переезда, утром Силья сначала отправилась с Софией в Рантоо, чтобы забрать оттуда свои вещи. Пустой дом стоял нетопленный, и там было холодновато. Они обошли все комнаты, останавливались и рассматривали знакомые косяки и углы. София говорила вполголоса и как бы сама с собой, Силья отвечала лишь взглядом, было похоже, что они ходят в пустой, по-будничному тихой церкви. Силья только сейчас по-настоящему прощалась с минувшим летом, здесь уже брало начало то одиночество, какого она, выздоравливая, спокойно ждала, чтобы можно было собраться с мыслями.
Наконец она вошла в свою комнатку, где все было так, как осталось в тот погожий день, день отъезда, день ухода. Когда же это было? Почти месяц тому назад. Сейчас в прохладе комнат легко думалось о днях и неделях, как они прошли на самом деле. Можно было бы вспомнить и месяцы — вспомнить тот далекий вечер начала лета, когда она приехала в этот дом и была тут вдвоем с профессором. Тогда и профессор смотрел на летнюю ночь, был неразговорчив и приглушал голос… Ей показалось сейчас, будто профессору только что пришлось покинуть этот свой дом. Так же, как теперь, в середине дня, придется уехать и Силье.
Ветка рябины, засунутая за дверной косяк, все еще оставалась там, лишь пожелтела лишенная коры древесина и листья засохли. Силья оглянулась, не наблюдает ли за ней София, и затем бросила ветку в свою корзину поверх одежды. На краю комода были ее Псалтырь и Библия, и она помнила, что там заложено, но не раскрыла книгу. Только тогда, когда настанет наконец тишина и одиночество… Каким окажется место, где ей придется спать? По крайней мере, там нет другой служанки — и если нельзя будет ночью жечь лампу, можно будет заглянуть в книги при лунном свете. Как раз теперь начинается полнолуние. А отсюда надо подаваться прочь.
София, услышав покашливание Сильи там, в проходной комнате, стала торопить с уходом отсюда. Она подумала, что Силье — еще слабой после болезни — не здорово задерживаться тут, в холодноватых комнатах. «Не надо напоминать, что мне сегодня же ехать и начинать там служанкой!» — крикнула ей в ответ Силья. София подошла к двери. «Наверное, Силье нынешним летом тут, в деревне, было весело — небось жаль уезжать». — «Чай, и там, в Киерикке, есть свои радости», — немного натянуто ответила Силья. «Но не такие, какие были тут, — даст Бог, настанет следующее лето, тогда Силья сможет вернуться обратно», — говорила София, возясь с чем-то. Но Силья стояла у окна, спиной к Софии, словно остановилась в ожидании чего-то. София, проходя мимо Сильи, не могла не положить руку ей на плечо, на что та резко обернулась, обхватила ее за шею и, казалось, слегка всхлипывает. София поняла все, и сказать ей было нечего, она не отстранила девушку, а лишь снова похлопала ее по плечу. «Не огорчайся, Силья-золотце, всем нам на этом свете суждено свое — ты не одна такая, хотя и останешься теперь поначалу в одиночестве. Благодари судьбу, что еще осталась одна, многим гораздо больше не повезло…»
— Откуда вам знать, как мне… — последние слова она прошептала в складки блузки Софии, прижимаясь, как маленький ребенок, к ее постаревшей груди. «Ну, небось знаю и я — но ты и впрямь уже такая взрослая, чтобы понимать в своих делах», — сказала София очень серьезно. «Ну да… я совсем не о том думала, — всхлипывала Силья, — а вообще обо всей этой жизни…» — «Стоит думать и об этом. Мало ты, деточка, знаешь, какими бывают судьбы в здешнем мире. Только тогда узнала бы, если бы получила на руки то, что я и многие другие получили. Твоя-то жизнь еще сложится — в твои-то годы, ты красивая и добрая, и тебе еще повезет, если только совсем поправишься и окрепнешь». Девушка попыталась еще как-то выразить, что София была добра к ней, а особенно теперь, когда никого не осталось…
— С добрыми легко быть доброй, — ответила София.
Со двора послышались звуки, там вроде бы остановили лошадь, затем София и все еще всхлипывавшая у нее на груди Силья услышали чей-то неуклюжий топот в кухне. Так, внезапно, был нарушен миг их сердечности. София пошла первой взглянуть и узнала в прибывшем хозяина Киерикку. За ней вошла в кухню Силья и увидела нестарого еще мужчину, здоровающегося за руку с Софией. Мужчина объяснил: в Кулмале сказали, что эта девчонка тут, в доме, поэтому-то он и погнал сюда лошадь. Похоже, это она и есть.
— Да, это она и есть, Силья Салмелус, — подтвердила София.
Хозяин Киерикка не пошел к Силье, чтобы и с нею поздороваться за руку, а остановился в раздумье… уж не… не дочка ли это того Кусты, который лишился Салмелуса, который… да, точно, имение же досталось Роймале.
Суровые и тягучие деревенские будни вступили в дом в образе этого обутого в сапоги хозяина хутора. И атмосфера его хутора как бы воцарилась сейчас под этой крышей. Силье показалось, будто по отношению к профессору делается что-то дурное, словно в холодных, опустевших комнатах распространяется какой-то чуждый непозволительный дух и будто на ней тоже лежит часть вины за это. Впечатление тихой пустой церкви исчезло… Но они сразу же и уехали из Рантоо — поскольку там угостить было нечем, София предложила, чтобы завернули на прощальный кофе к ней. Однако хозяин Киерикка сказал, что ему некогда, возьмем, мол, только девчонкины пожитки и уедем. Их взяли и уехали. Уже и Силья была в таком настроении, что ей не хотелось заезжать в Кулмалу.
Хозяин Киерикка двигался немного с ленцой, он явно не привык трудиться каждый день. Голова его всегда оставалась в одном и том же положении, поднимал ли что-нибудь или опускал, а при малейшем усилии дыхание его становилось хриплым. Нос Киерикки был крючком, на горбинке виднелся шрам, делавший ее похожей на нарост. София как-то упомянула, что в старые времена хозяева Киерикка изрядно заносились, но при нынешнем хозяине достатка в доме поубавилось, и живут там теперь довольно скудно.
Вещи Сильи хозяин Киерикка укладывал в повозку неумело, гораздо лучше получалось у него погонять лошадей, было ясно, что это для него привычнее. Правда, вожжи были из обыкновенной пеньковой веревки, да и на бортах повозки там и сям не хватало обивки, но в манере хозяина править лошадью сквозили замашки владельца богатого хозяйства. Он сидел справа от Сильи и, когда въехали в лес, начал разговор, нагловато поглядывая на молчаливую девушку-служанку. «А что, оставил тебе отец что-нибудь в наследство или все спустил?» — спросил он между прочим. «Не успела точно узнать у профессора, в последнее время он занимался этим делом», — ответила Силья. «Да-а, ты барышня утонченная, держишь в счетоводах профессора, хе-хе. Он шустрый еще и на старости лет». — «Конечно», — сразу же и непосредственно согласилась Силья. «И ты, конечно, не оставила это без внимания?» Маленькие глазки снова нагловато покосились на девушку, и шрам на носу стал заметнее. К счастью, Силья не вполне уразумела вопрос хозяина и сопровождавший его взгляд, так что в ее понятии хозяин сначала оставался обычным пожилым хуторянином.
Начались владения какого-то хутора. Колеи стали такими глубокими, что колеса уходили в них по самые ступицы. Возле риги взлетела с криком пестрая сойка — маленький мальчишка потехи ради бросался в нее обрубками веток. «Тут утром резали скотину, — сообщил хозяин, — то-то эти сойки так и разорались». Стоящий возле избенки старик в ответ на приветствие прищурил глаза, пожелал доброго дня и добавил: «Этому Киерикке все бы только девчонок катать — никак не угомонится». — «А Микко, похоже, взялся запрещать другим то, что себе-то позволяет, — ответил хозяин и сказал Силье, когда старик уже не мог их слышать — Вот старый греховодник! Живет себе там со своей полюбовницей и бровью не ведет ни на попов, ни на их проповеди. Знай детишек плодит — еще, пожалуй, волости придется кормить их».
Ехали мимо низкорослых и редких лесков, мимо полей с тонким слоем почвы и непрочищенными канавами, мимо серых обветшалых жилищ, у многих из них или что-нибудь осталось недостроенным, или иной из прорубленных в стене оконных проемов был заделан лишь дранкой. А вот там лет сорок тому назад явно начали строить дом с горницами, но хватило сил лишь на простую избу, в нескольких ее окнах, видать, давно разбиты стекла, и заткнуты они теперь тряпьем или забиты досками. С подобным Силья до сих пор не сталкивалась, она обращалась среди более зажиточных хозяйств. Да и тот хутор, где она с отцом провела свое детство, выглядел совсем благополучным, в сравнении с этими захолустными хижинами в конце грязной и разъезженной дороги. День переселения… До чего же отличалась дорога к новому месту от того майского пути по воде, которым эта же самая девушка приближалась тогда навстречу лету, уготованному ей судьбой.
Неужто и находящееся в таком окружении Киерикка — столь же неприглядное хозяйство? Нет, не может быть, хозяин наверняка просто спрямил путь, проехав через захолустье с жалкими безземельными дворами, чтобы не делать большой крюк по настоящему шоссе. Вскоре они и впрямь выехали на настоящую, посыпанную гравием дорогу, на обочине которой через определенное расстояние торчали, как поднятые пальцы, километровые столбы. И даже два телефонных провода тянулось вдоль этого шоссе. Хотя и тут попалось несколько обветшалых жилищ, но хорошая дорога каким-то образом сглаживала впечатление от их жалкого вида. К тому же из этих изб, по крайней мере, видны километровые столбы и слышно гудение проводов.
Лес начал редеть, чаще стали попадаться дворы и в некоторых из них дома с новомодными окнами: два вертикальных прямоугольника и лежащий на них третий. Дранки или тряпичных затычек в окнах больше видно не было, разве что кое-где в баньках. Затем показалось продолговатое строение, окруженное большим яблоневым садом. Тут хозяин позволил лошади идти, как ей хочется, и Силья решила уже, что сюда-то они и свернут. Но это произошло лишь у следующего хутора. Первым, слева от дороги, стоял сложенный из серого камня сарай, однако же стены его были в больших трещинах, поскольку фундамент просел. Возле двери сарая высился камень, на котором таким же, как в старинных псалтырях, шрифтом было высечено: КАЛЛЕ КИЕРИККА. Немного дальше впереди виднелся хлев, тоже каменный, но сохранившийся почти неповрежденным. Силья прочла надпись на камне у двери сарая и, уже не спрашивая, узнала, где находится.
Хозяин вполне мог бы въехать во двор со стороны хлева, но он счел дело столь торжественным, что направился к главным воротам. Они были из железа и навешены на каменных столбах, а через обе створки посередине ворот тянулось тоже выкованное из железа: «КИЕРИККА». Через ворота и въехали во двор, к самому крыльцу… В другом конце двора находилась еще одна постройка — обычный неотапливаемый флигель, в окнах которого видны были тонкие белые занавески. И дом и флигель были некогда окрашены каждый в свой цвет, но время сделало их цвет почти одинаковым. Весь двор был — сплошная грязь.
Калле Киерикка, чье имя значилось на камне у сарая, доводился братом нынешнему хозяину. Он жил и умер холостым, и при нем хозяйство худо-бедно держалось в былом достатке, даже смогло немного расшириться, что было заметно всякому, следующему по дороге. Нынешнего хозяина звали Херманни, и он не подправлял то, что после смерти брата начинало приходить в упадок.
Силья сначала попала в большую общую людскую. Стены там в свое время были обмазаны глиной, но позднее эта глина во многих местах осыпалась, вероятно, и фундамент дома тоже просел. Кровати явно принадлежали еще прежнему хозяину, они одновременно служили чем-то вроде диванов, днем на них клали дощатые щиты, чтобы на них можно было сидеть. Одна такая кровать стояла возле двери, другая у теплой стены печи, откуда вела дверь в кухню. И Силья поняла, что спать она будет на этой, второй кровати.
Когда хозяин и новая служанка вошли в дом, кухонная дверь была открыта, и уже настолько смерклось, что в кухне горела тусклая коптилка. И там возилась хозяйка, подоткнув подол верхней юбки, обута она была в старые сапоги. Хозяйка оказалась гораздо разговорчивее и подвижнее хозяина. Недовольная тем, что работы в хлеву пришлось начать без хозяина, она принялась попрекать его поздним возвращением. «Ну не горит же там», — оправдывался хозяин.
Но хозяйка перекинулась уже на новую служанку: «Да-а, еще не бывало у нас служанки из этакого церемонного места, как от профессора. Сумеешь ли ты и жить-то в простом хозяйстве, знаешь ли хотя бы, каким местом корова телится?» — «Я пять лет в хлеву работала», — ответила Силья. «Ого, ну тогда ты и впрямь должна уметь», — продолжала хозяйка тем же тоном — похоже, так она обычно и разговаривала дома. Доводилось уж Силье видеть хозяек, поэтому манера разговора хозяйки Киерикка ее не смутила. Та была как бы вправе сказать такое — Силья знала, что выглядит хрупкой, к тому же хозяйка Киерикка и понятия не имела, что минувшим летом в жизни Сильи произошли удивительные, из ряда вон выходящие события, перевесившие весь ее прежний жизненный опыт.
Затем в дверях комнаты появился высокий, худощавый, вялый батрак, который, — видимо, как обычно — снял сапоги и поставил их к теплой печной стенке, заглянул в стенной шкаф, закурил трубку, но все это — молча. Со слов хозяйки Силья поняла, что батрака зовут Ааппо, что он в Киерикке уже два года и уходить не думает.
Силья познакомилась с коровами и со всем стадом, две-три из них она даже выдоила. Выздоравливая в Кулмале, Силья несколько раз доила корову Софии, так что это не было ей внове.
Все события дня, однако же, настолько подействовали на нее, что хотя вечером людская и была залита таким ярким лунным светом, о каком Силья как раз думала утром в Рантоо, она оказалась не в силах бодрствовать и сразу погрузилась в глубокий сон на кровати рядом с теплой печной стенкой. Когда круглая луна достигла на небе той точки, откуда могла увидеть кровать Сильи сквозь ближайшее к ней боковое окно, она высветила там лишь волосы юной женщины и ее профиль, нежно очерченный нос, губы и подбородок, бледную щеку — все это, лежащее на левой руке. Тонкое одеяло обрисовывало и плавные контуры ее фигуры, как бы повторявшие те же самые линии, которые луна уже видела в миниатюре, глядя на ее лицо…
Луна в небе была в тот момент единственной зрительницей, к тому же знавшей эту девушку с ее детских лет. Она, бывало, смотрела на нее спящую в старом Салмелусе, когда щеки и все лицо ее были еще по-младенчески округлы. Она глядела на нее и позже, поверх сверкающих снежных сугробов, когда девочка впервые приблизилась к воротам в потусторонний мир, откуда ее возвратила усердная отцовская забота. Бледная летняя луна видела Силью и девушкой на разных дорогах и тропинках, но никогда не бывала недовольна увиденным и прямо смотрела в глаза девушки — или ее спутника, — если в момент счастливого молчания кто-то из двоих обращал к ней свой взор. Однажды, совсем недавно, луна как бы подсматривала, прячась за кустами, да и то как бы мимоходом, и отвернулась уходя. Эта луна, не увидев следующим вечером Силью, скрылась и не показывалась несколько ночей, пока наконец опять не выглянула — бледная и обращенная в другую сторону. Она хотела наблюдать, как пойдут дела у дочери Кусты, округлялась, следя за ее выздоровлением, и видела иной раз вечером старого человека, подходящего к ее кровати. Сейчас же луна была совершенно полной, круглой, такой, какой хотела увидеть ее девушка, когда наконец окажется в том одиночестве, о каком мечтала. Но бедняжка устала и теперь спала, и луна, совершая свой путь по небу, смогла посмотреть на нее, когда на какое-то время оказалась в той определенной точке, откуда была видна кровать Сильи. Однако же сияние свое она оставила в этой людской почти на всю ночь: сторожить сон дочери Кусты… Луна ведь видела и юного Кусту, и Хильму, еще красивую тогда, во дворе Плихтари. Если бы луна дышала, она, глядя на эту спящую и вспоминая обо всем, наверняка бы глубоко вздохнула и, может быть, даже слегка вздрогнула бы, вздыхая. Но, по правде говоря, полной луне отнюдь не свойственны тонкие чувства, она лишь бросает отраженный свет солнца и на спящих, и на бодрствующих. Покуда не является само солнце, которое порождает собственный свет, сильнее всякого иного света на земле.
Силья так крепко заснула с вечера, что не слыхала и криков на дороге, проходившей возле самого дома Киерикки: от стены дома до придорожной канавы была всего сажень. Какие-то деревенские юнцы прознали, что в Киерикку приехала новая девушка-служанка, и решили сразу выразить интерес к ней, спев возле дома песню. Однако то не была обычная-привычная деревенская песня, в этой говорилось про бедняков и про кровопролитие, «если потребуется». Хозяин еще не спал и сказал жене, что навстречу ему попались два парня с красными бантами, они шли в ногу, как солдаты, и не поздоровались. Наверняка те же самые, что теперь вопят там. «Вовсе и нет, это Калле Муткала и Вихтори Ловела, уж их-то я знаю — учуяли новенькую». Хозяйка повернулась с видом человека, которому все надоело, и заснула, но хозяин крадучись пошел в людскую. Убедившись, что там все спят, он подошел к окну в задней стене и поглядел оттуда на освещенную луной дорогу. Видны были поднимающиеся неподалеку по склону двое парней, те самые, о которых только что упоминала хозяйка. Но слова и мелодия их песни противно отдавались в туповатом крестьянском мозгу хозяина. Он повернулся в сторону людской, глянул почти одновременно на двух спящих там работников и запечатлел в своем сознании то ощущение, которое вызвали те два парня, затем пошел в свою постель. Но заснул он не сразу, легкий смутный страх посетил его. «Этой бедноты развелось столько, что ничего нам не поможет, если дело обернется серьезно. Уж они у нас, у хозяев, наше добро поотбирают», — подумал Киерикка, засыпая.
Но Силья, не слыхавшая пения парней, никак не могла взять в толк, что имела в виду хозяйка, грубо намекавшая на это следующим утром, когда солнце уже само посылало на землю свой свет, тот, который луна ночью лишь отражала. Силья еще продолжала знакомиться со здешними работами и с тем, что тут ели и пили. Все было иначе, чем у профессора. И пища тоже, впрочем, есть можно было много; люди едят и людской, а скотина в хлеву — это опять вспомнилось ей. И о человеческой пище, и о корме для скота говорили одинаково. Ведь одна и та же земля производила и то и другое.
Легкое замешательство вызвал вопрос, куда поместить Сильин запас одежды и белья.
— У наших служанок никогда еще столько одежды не бывало, — неприязненно сказала хозяйка. Но тут же красивые платья и обилие белья вызвали у нее легкое восхищение — насколько вообще это было возможно при ее-то характере. Сильин гардероб поместили в клеть самих хозяев. Хозяйка согласилась на это весьма охотно после небольшого раздумья, изменившего ход ее мыслей. Последствия этого Силья стала замечать позже, со временем: многое из одежды Сильи оказалось впору и хозяйке Киерикки, хотя Силья и была более стройной.
Однажды вечером, в первый же месяц своего пребывания в Киерикке, Силья бодрствовала, лежа в постели, как она уже и представляла себе это перед приездом сюда. Вечер сначала был совсем темным, и она примерно целый час неподвижно лежала на спине, глядя в темноту, но затем небо над горизонтом где-то в соседней волости начало странно светиться, и мгновение спустя оттуда поднялась луна, большая и красноватая. Словно она там, за горизонтом, услыхала мысли девушки и теперь, немного стесняясь, чуть отвернула лицо свое вправо. Луна будто смотрела искоса — мол, да, оно самое, мол, я знаю, но посоветовать не умею, знаю, и только.
Хотя луна и была такой большой, свет ее все же оказался слишком неярким, и Силье не захотелось выбираться из постели, чтобы посмотреть на кое-что, заложенное в книгу. Она и на луну-то больше не смотрела. Немного запрокинув голову, она лежала в той же позе и с теми же мыслями, как на горе Кулмала в тот жаркий день, когда дачники ушли и она потом заболела. Она лежала и прижимала к своей груди того, с кем встретилась в стране теней, среди синего и золотого, за горящим кустом, и который сказал ей какие-то слова, вспомнить которые теперь ей было уже невозможно.
_____________
На дворе в будничном мире наступил ноябрь. Туманными тихими днями сороки скакали по крыше хлева, высматривая остатки от забоя скотины, и сойка, их более трусливая родственница, летала вокруг риги, громко крича и помахивая красивыми, пестрыми крыльями. Работы в хозяйствах было немного, где-то везли корм скоту, где-то хозяин похаживал между сараем и домом. Наемные работники по старинному обычаю неделю отдыхали… Все было так, как в эту же пору сто лет назад или даже раньше.
И все же — так, да не совсем. Хотя в Киерикке, на волостной окраине, это не очень ощущалось, но в центре волости было заметно. — Народ опять пришел в движение, как тогда весной, во время сева, но теперь зашевелились и хозяева. Они тоже создали отряды своей гвардии и проводили учения. В них участвовал и один хозяин из деревни, к которой относился и хутор Киерикка. Он недавно переселился сюда из других мест и вообще отличался деятельным характером. Хозяин Киерикка на эти учения не пошел, «поленился», разговаривая с другими мужчинами, он, как и подобает зажиточному хозяину, произносил обычно общепринятые фразы, содержавшие умеренную порцию исконной крестьянской мудрости, легкую строгость в отношении к трудовому народу вообще и особенно к тем, кто проводит собрания. И еще в запасе у него было несколько где-то слышанных фраз. «Оно, стало быть, так, что у нас сельское хозяйство не в состоянии конкурировать с промышленностью». На такое уже никто из сидящих на лавочке взрослых местных мужчин ответить ничего не мог.
Но в селе, где приходская церковь, красная гвардия разоружила гвардию хозяев, которую красногвардейцы прозвали гвардией мясников, или лахтарями. Лахтарей держали под арестом и брали с них торжественное обещание, что они больше никогда не будут выступать против устремлений трудового народа. Бледные и невыспавшиеся могущественные хозяева дрожащими руками выводили свое имя под тем обещанием, и затем их отпускали домой.
По всему приходу изымали у хуторян оружие. И у хозяина Киерикки отобрали старинное, заряжающееся с дула охотничье ружье, из которого по меньшей мере последние двадцать лет ни разу не стреляли; для него негде было достать пуль после того, как детишки разбили форму для их отливки… И все же это ружье увезли, хозяин лишь сказал свое хозяйское слово, затем снял его со стены и отдал. «Еще привезете мне его обратно, попомните, что я вам сказал». — «Вернем, вернем, когда народ успокоится», — уверял старый портной, который был большим книгочеем и в молодости выступил с толкованием Священного писания в духовных собраниях. Теперь голова его ходила ходуном от этого возвышения идей и бедноты.
В соседнюю волость вроде бы заявлялись русские — целый пароход, и убили там одного известного хозяина и какого-то заезжего коммивояжера. Хозяин Киерикка не поверил этому слуху. «Слишком мелкое дело, чтобы русским ради этого посылать войска, для такого нужна причина поважнее», — сказал он тоном знатока. «Но они там все-таки были», — горячился бедняк арендатор, завернувший рассказать об этом.
Хозяин Киерикка — как и его хозяйка — не был большим любителем чтения, на хутор приходила лишь маленькая волостная газета, придерживающаяся строго нейтральных взглядов. Но в людской Киерикки читали лишь публиковавшиеся в этой газетке объявления и затем обсуждали, кто что знает или слыхал про хутор в другом конце волости, где продается стельная корова, — в таких вопросах оказавшийся здесь на работе поденщик был безусловно знатоком. И так вот люди, обретавшиеся в Киерикке среди всех происходящих вокруг потрясений, довольно долго сохраняли и внутреннее, и внешнее спокойствие.
И даже когда в январе вспыхнула настоящая война, этот хутор не слишком тревожили и обременяли. Гужевую повинность, конечно, приходилось исполнять, но поскольку в Киерикке лошади были неважнецкие, а лучшая из них — кобыла — как раз оказалась жеребой, хутору частенько давали поблажку, позволяя пропускать очередь. Правда, зерно и другие продукты реквизировали.
Все же в начале этой войны случилось и такое, что могло бы сделать хутор Киерикка в глазах красных весьма подозрительным, знай они всю правду. Красные усердно расставляли вооруженных часовых во всевозможных, самых неожиданных местах. Но несмотря на это, особенно в первое время, легко удавалось проскальзывать мимо часовых, буквально у них под носом, когда они, подрагивая от мороза и натянув на уши и почти на самые глаза меховые шапки, покуривали папиросы, а красный папиросный огонек был виден на расстоянии выстрела. Кроме того, многие были слабыми от недоедания, а вступив в Красную гвардию, стали получать плотную, даже тяжелую пищу, ели до отвалу, и это поначалу притупляло их и без того слабое внимание. И вот однажды вечером в людскую Киерикки заглянули двое мужчин — не из местных. Они назвались рабочими из Тампере, следующими на фронт, но это выглядело неправдоподобным. Они явно не были из рабочих. И хотя они пытались притворяться простолюдинами, но не умели держать папиросы так, как это делают работяги, к тому же и пальцы у них были тонкие, ухоженные. В придачу ко всему говорили они немного сбивчиво. Один сказал, что их направили в этот дом, но хозяйка тут же заявила, что никаких направленных у них быть не должно, и стала подмигивать хозяину. «А если они направляются на фронт, то штаб красных там-то и оттуда скоро приедут за вечерним молоком, вот и можно будет поехать с ними».
Когда эти двое пришли, в людской, кроме хозяйки, находились хозяин, один соседский мужики Силья. Более молодой из пришедших как-то особенно смотрел на Силью, смотрел с такой теплотой, что это было заметно. «Мы, конечное дело, маленько спешим, — сказал он, — нельзя ли, чтобы эта девчушка немного проводила нас, показала дорогу?» — «Немножко-то можно, лишь бы совсем не увели», — сказала хозяйка по-бабски ехидно. «До свидания», — попрощались мужчины уходя. «Нужно мне твое свиданье!» — сказала хозяйка, когда дверь за незнакомцами уже захлопнулась.
В связи с этим случаем у населения Киерикки сразу же возникли неприятности, но гораздо худшие неприятности он вызвал три месяца спустя, когда белые заняли волость. Тогда один из этих двух таинственных гостей был уже командиром роты и хорошо помнил тот холодный прием, которым их удостоили Киерикка, особенно хозяйка. К тому же говорили, что хозяин Киерикка по своему почину подарил Красной гвардии большую свиную тушу, чтобы красные получше охраняли хутор. Потому-то хозяин едва не оказался среди арестованных красных. Цену свиной туши ему, однако же, пришлось внести в фонд шюцкора.
Но теперь, нынешним вечером, Силья надела теплый жакет и, закутавшись в шерстяной платок, пошла провожать этих чужих молодых людей. Она будто прочла такой приказ в глазах младшего из них. Когда они, миновав открытое пространство двора, зашли за конюшню, этот молодой мужчина с жаром схватил Силью за руку и зашептал: «Слушай, девочка, ты воспитанная и пригожая, и ты наверняка не краснушка». Силье показались забавными, но в какой-то мере и понравились слова и поведение молодого человека. «Да у нас Краснушки даже и в хлеву нет, ее штаб увел», — ответила девушка и доверчиво рассмеялась. «Нет, но послушай, девушка, наша жизнь в твоих руках, помоги нам пробраться через фронт в сторону Куускоски, а то ведь, наверное, у красных часовые на всех перекрестках?» — «Так и есть, один торчит здесь, возле нашей риги, это Вилле Телиниеми, не съест он вас», — «Сейчас не до шуток, скажи только, как нам попасть в Куускоски, можно отсюда пройти лесом? И есть ли там, впереди хоть одно такое место, куда можно было бы зайти и чтобы там дали поесть?» Силья сказана, что еду им она может принести, но они предпочли скорее продолжать путь. Пошли так: мужчины на лыжах в лесу вдоль дороги, но следуя за Сильей, которая шла по дороге. Она провела их в обход нескольких дворов, мужчины которых как раз в это время околачивались в местном штабе красных, и наконец остановилась у одного лесного сарая для сена и села на порог. Туда же свернули и незнакомцы. Силья, как смогла, объяснила им, куда идти, и точно описала тот хуторок, куда она сама однажды ходила и знала тамошнего старика. Только пусть передадут ему привет от Сильи Салмелус, тогда он поверит. Там они смогут и поесть и узнать, как им идти дальше. Когда мужчины повторили полученные от нее объяснения, тот, что был помоложе и более порывист, внезапно обнял Силью и крепко поцеловал в губы. «Если все кончится хорошо, и я еще вернусь, женюсь на тебе, ей-богу, женюсь!» — «Не обещай зря, у меня уже есть… — сказала Силья и поглядела в ту сторону, куда направляла незнакомцев. — А теперь вам пора идти, и мне тоже». И затем еще крикнула им вслед, сама испугавшись, когда услыхала, как ее губы произносят: «Передайте привет и Армасу!» Так внезапно и невольно разрядилось напряжение момента и напряжение ее души.
Молодые незнакомцы едва ли услыхали этот ее выкрик, а если и услыхали, то наверняка подумали, что то последнее слово обозначало просто «милый». Они устремились в направлении, указанном Сильей, а она зашагала обратно в Киерикку, и душа ее как бы проснулась для какой-то новой теплоты. Было удивительно, как жизнь приносила ей такие внезапные переживания: что-то начиналось — быстро нарастало — и гасло. Девушка спешила зимней вечерней дорогой, сохраняя ощущение того объятия и поцелуя, в душе было жарко, словно нет еще ни снега, ни льда, и вокруг летняя ночь, и она на горе Кулмала или на лесном лугу, а вокруг цветут кукушкины слезки. Тот незнакомый молодой человек, явившийся из неизвестности и ушедший в неизвестность, сорвал у нее, Сильи, поцелуй, чтобы унести его туда, где, как полагала Силья, находился и ее летний друг. Он там, конечно, — поскольку он не здесь. Там он — и должен приехать оттуда, и они опять встретятся, но гораздо лучше, чем минувшим летом. Теперь у них обоих останется позади ожидание встречи, они сумеют найти друг друга не раздумывая, не стесняясь. Самой красивой ночью лета они могут пойти прямо на край глухой лужайки, на опушку рощи… Ожидание может быть прекрасным в любой ситуации, если то, чего ждешь, — такое. И если во время ожидания появляются добрые предзнаменования, способные посреди январской лесной чащи вызвать воспоминания о запахах летнего ночного покоса.
Душа девушки пылала жаром в вечерней темноте на зимней дороге. Снег посверкивал белизной — и по снегу скользили на лыжах вдоль дороги два человека с ружьями за спиной наискосок. Когда они заметили Силью, последовал строгий приказ: «Стой!» Силья не сообразила сразу подчиниться такому приказу и сделала еще несколько шагов, тогда один из мужчин передернул ружье вперед и направил его на девушку. Она спокойно остановилась.
— И откуда же девчонка идет? — спросил красногвардеец.
— Вон там я была — гуляла немного.
— Уж не лахтарей ли проводила — говори честно, лучше будет.
— Нечего мне говорить, отпустите меня домой, у меня еще работы много.
— Мы тебе покажем — домой! Не будь ты баба, разговор был бы короткий. Пойдешь с нами в штаб, там уж тебя заставят рассказать. А ну марш вперед!
Все же мужички немного передумали и завернули в Киерикку, маленько допросить хозяина и хозяйку. Хозяйку прорвало: «Да, заходили сюда два бродяги, но в нашем доме ничего им не дали, я сказала, пусть идут в штаб, там все знают, а я ничего не знаю, и этот попросил вот Силью в провожатые, они вроде даже переглядывались маленько, и я сказала, что может Силья и пойти, и показать дорогу, а по какой дороге они шли, не знаю я, да и знать не хочу».
— Оно лучше будет, если отведем Силью в штаб, и хозяин пойдет с нами, там послушают, бывали ли здесь такие гости и раньте.
— Чего мне-то там делать, если я знать об этом не знаю, я так полагаю, — возразил хозяин.
— Однако пройтись придется, затевать расследование мы тут не можем. Пошли давай! — решительно сказал мужчина постарше.
Штаб сидел в знакомом табачном дыму, на лицах спокойствие, присущее тем, у кого власть. Для этих нескольких торпарей и бобылей, чьи предки — да и сами они в молодости — годами трудились без надежды поправить свои дела — как ни работай, ленивее или усерднее, ничего не менялось, — такое сидение в штабе действительно представлялось высшим достижением в жизни. Была еда, был отдых, было курево, были приятные разговоры. Изрядно тешило самолюбие, особенно в первое время, что можно приказать что угодно многим прежде важничавшим и заносчивым хозяевам. Поначалу это прямо-таки опьяняло даже самых тихих, горячило головы ощущением, что путь начат, и пусть неясно, куда и когда придем, но будь что будет. Такие же мысли возникали и у тех, кто участвовал в аресте своих знакомых и доставке их в штаб.
Конечно же, эти сидевшие в штабе мужики хорошо были знакомы с хозяином Киериккой и знали, что никаких белых он в своем доме привечать не станет. Не осмелится, да и не захочет — вышло «просто так», — как говорит сам Киерикка. Силья же, по их разумению, если и замешана в чем-то таком, то лишь по детской наивности, и самое большее, что нужно, — это слегка припугнуть ее.
— Ну, выкладывай начистоту, что это были за люди и куда ты их отвела? — спросил ласково Ринне, начальник штаба.
— Не знаю я, кто они, мне велели только показать им дорогу в штаб.
— Но ведь вы шли другой дорогой.
— По той тоже можно пройти, а они сказали, что им лучше идти лесом.
— Ха-ха-ха, уж это конечно, я тоже так думаю, — развеселился Ринне. — И до какого же места ты их довела?
— До сенного сарая Кивиляхти — они просили меня первым делом показать им дорогу к ближайшему члену штаба, а Кивиляхти вроде бы…
— То-то и оно, что вроде бы, — ну, а еще что спрашивали?
— Ничего они у меня не спрашивали — я такого не помню.
— Силья теперь останется на некоторое время тут, вспоминать. Хозяин может идти домой. Но смотрите там, в Киерикке, чтобы к служанкам не ходили ухажеры такого сорта, а если уж появятся, быстро сообщайте сюда, а не то предъявим вам обвинение со всеми последствиями.
— И нечего девчонке оставаться тут так долго, там дома она нужнее… в нашем доме и вообще-то к вам обычно… как бы это сказать.
— Ну, об этом не стоит сейчас и говорить, каждый сам знает, как себя вести теперь-то. Глядите только, чтобы лахтари у вас там не шлялись… Ну а девчонку отпустим отсюда к утру, мы только разберемся малость, что эти лахтаришки с нею делали там, в сарае — не в сене ли у нее спина, и все такое прочее.
Теперь Ринне говорил немного хмурясь. Во-первых, в глубине души он презирал хозяина Киерикку, который даже в порядочные враги не годился. Во-вторых, он держал на него злобу еще с прежних времен.
— Ступай теперь, старина, домой, а девчонку оставь тут, ведь все равно толкнешь ее лахтарям, — сказал один из сидевших на лавке, незнакомый и с виду горожанин.
Киерикка и ушел — что поделаешь.
Силья осталась сидеть на лавке, но внимания на нее больше особо не обращали. Ринне и другие штабные перешли из людской с горницу. В людской остался сидеть за столом человек, выдававший пропуска, а еще там были два мужика, затребованных из деревни в качестве возчиков, и какие-то незнакомые красногвардейцы. Они время от времени отпускали в адрес Сильи непристойные замечания, но Силья совсем никак не реагировала на них. Когда же их усилия более крепкими выражениями вызвать хотя бы тень недовольства на лице девушки оказались напрасными, они прекратили попытки.
Жена Ринне, женщина дружелюбная и с ровным характером, которую часто приглашали поварихой, позвала Силью в кухню выпить кофе.
— Она арестованная и никуда не пойдет, — сказал один из только что сквернословивших.
— Уж я-то эту арестованную знаю и сторожить умею, — ответила жена Ринне, — Силья пойдет только сюда.
Затем послышалось позвякивание телефона в горнице и голос Ринне: «Это штаб Вуониеми? Тут Ринне из штаба Маханалы — Маханалы, да, уж будьте уверены. Докладываем, что отсюда два лахтари пытаются, очевидно, пройти там в сторону Куускоски — их видели тут, в Киерикке, вечером, в сумерках. Дело давнее? Уже прошли? Разве ж там часовых нет, ну и сони… Застрелили? Что за чертовщина! Часового застрелили, а в казарме ничего не знают. Черт-те что!»
Разговор прекратился. Силья слыхала и поняла все. Слышно было, как Ринне вышел в людскую и спросил, куда девалась эта девчонка. «Там, кофейничает с твоей бабой», — ответил безразличный чужой голос. Дверь открылась. «Силью Салмелус сюда!» — раздался резкий приказ Ринне, в голосе его не осталось и следа давешней шутливости. Сердце у девушки ушло в пятки, она побледнела и вздрогнула, в памяти возник Армас, его имя и еще другой, чья тень только что скользила по ней. И словно найдя в своей душе какую-то точку опоры, она встала и пошла следом за Ринне. На сей раз не остановились в людской, а прошли дальше, прямо в горницу, где и заседал собственно штаб.
Мужчины тут теперь выглядели сурово, но на лицах их особой решимости не было, кроме как у Ринне. Обычно он, разговаривая, поглаживал и закручивал вверх свои усы — и при этом произносил каждое слово отчетливо, словно книгу читал, но на сей раз он оставил усы в покое. Он сказал непривычным, похоже нарочито сдержанным голосом, обращаясь отчасти к товарищам своим, отчасти к Силье:
— Эта Силья Салмелус помогла перейти фронт двум опасным врагам, которые по пути застрелили нашего часового. Признаешь ли ты, Силья, что сделала это?
— Я признаю то, что уже сказала, что к нам пришли двое мужчин, которым хозяйка велела идти в штаб, раз уж они хотят на фронт, и я пошла показать им дорогу, и они тогда сказали, что охотнее пойдут лесной дорогой, и спросили, где ближе всех живет кто-нибудь из штаба, и я указала им дорогу к Кивиляхти.
— Какое у них было оружие?
— Никакого у них оружия не было.
— Откуда ты знаешь, может, в карманах было?
— Знаю наверняка, я бы это почувствовала.
Легкая улыбка возникла на лицах остальных мужчин. Силья поняла, что сказала весьма много в пользу тех незнакомцев — какой-то инстинкт самозащиты заставил ее губы произнести такой, невозможный в обычное время намек.
— Да они эту девчонку просто так использовали, по разуму она им в помощницы не годится, — сказал один из мужиков.
Выражение лица Сильи теперь также не изменилось, как незадолго до того в людской, она казалась отсутствующей, погруженной в какие-то сладкие мечтания. И она не всегда сразу пробуждалась от них, когда к ней обращались. Ринне сказал:
— Так, стало быть, самым лучшим наказанием, пожалуй, было бы, чтобы девчонка осталась тут и наши ребята тоже смогли бы немножко попользоваться, но истинному красному воину не годятся лахтарские объедки.
В это время из людской послышался какой-то шум, и допрос Сильи прервался. В людскую вошла группа чужих красногвардейцев, и Ринне пошел выяснить, что у них за дело. Они просили, чтобы кто-нибудь отвез их в Куркелу — Силья расслышала вопрос ясно. Куркела как раз и был тем хутором неподалеку от Киерикки, хозяин которого записался в белую гвардию. Ринне спросил еще что-то шепотом, мужчины показали ему какие-то бумаги. Им трудно было приглушать голос, они хрипели, как на морозе. «Да, сегодня ночью, обязательно, так возчик найдется?» — «Возьмите ту девчонку там, в горнице», — пошутил один из местных. «Она как раз задержана за помощь лахтарям», — деловито заметил другой. «Как же так?.. Отведем за гору…» «Нет, ее допрос еще не завершен», — произнес Ринне на своем лучшем книжном языке, а с лавки добавили несколько голосов, что со своими девками тут разберутся сами. Слышно было, как Ринне, перекрывая общий гул, спросил: «Где Телиниеми?» — «Здесь, господин капитан», — ответил спрашиваемый привычным образом. «Возьми одну из дежурных лошадей, отвези этих людей и делай, что они велят». — «Будет исполнено», — прозвучало в ответ.
Затем Телиниеми с теми мужчинами уехал, и Ринне вернулся в горницу. Лицо его еще странно поблескивало от напряжения, и он опять покручивал свои усы. Кто-то спросил, что за люди то были, и услыхал ответ на самом лучшем языке Ринне: «Тут и в своих-то делах полной ясности нет, но, как полагаю, то были контролеры, проверяющие движение гвардии лахтарей».
— Ах, вот в чем дело, но здесь эта девчонка, которая так обнимает лахтарей, что знает, есть у них в кармане оружие или нет. Что же нам с нею делать? Она ведь тоже трудящийся, хотя явно из самых темных.
— Так и есть, ни в каких она заговорах не участвовала, я уверен, отпустим ее домой, когда немного рассветет.
— Ладно, но пусть вступит в организацию, чтобы просветиться немного. Где эти членские билеты? Есть у тебя деньги с собой на вступительный взнос? — теперь говорили весьма добродушно. Было очевидно, что появление тех чужих красногвардейцев и их мрачный отъезд отвлекли внимание всего штаба от Сильи. В округе ночью происходили более важные события. Можно будет узнать, когда Телиниеми вернется. Был еще начальный период войны, и редко кому пока приходилось впрямую иметь дело с кровопролитием. Интерес к служанке из захиревшего хозяйства пропал, когда поехали за владельцем крупного хозяйства, чтобы… Эти добродушные в основе своей пожилые торпари не додумывали дело до конца, но тем больше они, однако же, чувствовали, что эту беднягу девчонку необходимо защитить. У Ринне в глазах и в душе горела сдерживаемая ярость, он-то додумывал вещи до конца, те, что касались сегодняшней ночной акции против толстопузого Куркелы, но Силья и его, похоже, больше не интересовала. Хозяйка Ринне вышла в горницу из кухни. «Хватит вам, Силья — бедная служанка, и к таким делам вовсе не причастна. Силья, пойдем-ка в кухню, я тебя устрою прилечь, сможешь вздремнуть, пока не начнет светать, и тогда побежишь доить, чтобы и для этих было молоко, — и не провожай больше таких парней, не ходи с ними, как бы ни заманивали».
Риннечиха была добрым, сердечным человеком, и даже многие богатые хозяева в округе жалели ее и были расстроены тем, что «белые», заняв волость, сразу, в первый же день ее убили. Хотя Риннечиха, стоя на коленях и напоминая о милосердии божьем, умоляла о пощаде.
Силья прилегла там, где указала ей хозяйка Ринне, но не заснула. Из людской временами доносился гул разговора, щелканье ружейных затворов и постукивание об пол прикладов, но часов этак с трех ничего больше слышно не стало. Штаб спал в горнице. Один раз зазвонил телефон. Ринне ответил немного сонным голосом, выглянул в людскую и затем снова улегся спать. Минуту спустя со двора пришел часовой и стал будить сменщика, но тот лишь бурчал, сопротивляясь, и отправить караулу смену долго не удавалось. Потом проснулась Риннечиха и сварила кофе для Сильи, невзирая на ее отказы. «Так, и еще вечером забыли выправить тебе пропуск, придется будить кого-нибудь из них, чтобы выписали, как положено».
Проснулся не только писарь. Проснулись и двое из сидевших вчера вечером на лавке и скабрезничавших, они просто так остались в штабе. «Ну, ты, Милиция, чай, пойдешь провожать, вчера весь вечер слюнки пускал». — «Да, черт возьми, пойду», — ответил другой и встал. «Как же без оружия?» — заметил кто-то вполне резонно. «Уж как-нибудь, оружие, что на сей раз понадобится, всегда при мне», — сказал парень и схватил Силью за руку, но все же вернулся и сунул в карман пистолет.
Силья не знала имени провожатого, хотя и помнила, что видела его где-то на танцах. Он был крупным и светловолосым и при ходьбе сгибал ноги и покачивался всем телом.
— Ну, где ж бы нам тут малость понежничать? — На это Силья ничего не ответила, и он достал мундштук, попытался выдуть из него оставшийся там окурок, но это не удалось, тогда он зажал мундштук в левой ладони, а правой хлопнул по ней, и окурок вылетел в сугроб. Затем он еще продул уже пустой мундштук и держал его в губах, пока доставал из коробки папиросу, сунул коробку обратно в карман и только затем предпринял следующие действия: вставил папиросу в мундштук, прикрывая огонь ладонями, закурил и выбросил обгорелую спичку. Все это он совершал, словно наслаждаясь и важничая тем, что умеет так же ловко и красиво делать это, как самый что ни на есть ухажер, будь он хоть из Кивеннапы.
На юго-востоке золотилась заря. Силья шла, будто в каком-то странном, удивительном мире, в который она как бы выпала вчера вечером в сумерках из людской Киерикки. Рядом шагал кавалер с красной повязкой на рукаве, и легкие непристойности соскальзывали с его губ в перерывах между затяжками так легко и чуть ли не по-свойски, словно были смазаны салом. И Силья слушала их, некоторые даже смешили ее, что, в свою очередь, воодушевляло провожатого. Так они и шли, пока уже за последними домами деревни не дошли до бревенчатого сруба старого сенного сарая, пустой дверной проем которого казался раскрытым в сторону дороги ртом. Тут провожатый принялся за дело всерьез. Он остановился и остановил Силью, которая сперва толком не понимала его намерений. Но это быстро выяснилось. «Ну, пойдем-ка малость погреемся в соломе», — и потянул Силью за руку. Силья с изумлением уставилась на него в упор, но поскольку он все сильнее тащил ее за руку и тянулся схватить другую, спрятанную за спину руку, Силья вырвалась. Тогда он изменил прием, подхватил ее на руки и понес в сарай.
При этом он не заметил одинокого возчика, который медленно ехал им навстречу, — из саней, опираясь на их спинку, торчала винтовка. Возчик видел лишь какую-то непонятную в сумерках возню около сарая, он натянул вожжи и, подъехав к сараю, остановил лошадь, взял винтовку наперевес и стал приближаться к двери. Изнутри доносились негромкие звуки яростной борьбы.
— Эй, кто тут? — крикнул он неестественно громко, опасаясь темноты.
— Красные мы, из штаба Маханалы, а ты Телиниеми, что ли? — спросил провожатый, направляясь к выходу, но все еще держа за руки вырывающуюся девушку.
— Я — да, а ты какого черта тут копошишься? Отпусти девчонку, раз она тебя не хочет.
— Ну как там эта поездка? — спросил провожатый, меняя тему разговора, но девушку он отпустил, и она, прежде чем уйти, рассерженно поправляла свою одежду и отряхивалась.
— Ну они там свое дело сделали, — ответил Телиниеми и молча смотрел прямо перед собой. Чуть погодя Сильин провожатый спросил еще:
— А куда же они девались?
— Я проводил их на станцию.
— Ах, вот как — это небось и был отряд особого назначения, черт побери, — сказал провожатый и сел в сани рядом с Телиниеми. — Будь здорова, девчонка, живи богато! — крикнул он вслед удаляющейся Силье.
На юго-востоке в золоте зари появилась и розоватость, когда Силья наконец пришла в Киерикку. Ложиться спать больше не имело смысла, и она стала ждать, чтобы встала на дойку хозяйка. Усталость ночи незаметно исчезла, была какая-то странная, обостренная бодрость. И чувствовала она себя хорошо. С того момента, как она вчера ушла отсюда, и до сих пор продолжался как бы непрерывный подъем. Она не могла ничего объяснить, да и не много думала об этом. Что-то, спавшее в ней несколько месяцев, теперь проснулось, и Силья чувствовала, что, пока она жива, это больше не заснет. Она ждала.
_____________
Утром она услыхала, что хозяин Куркелы найден застреленным на льду у дороги, проложенной через озеро. Об этом сообщили в штаб, где пообещали начать расследование. Силья никому не рассказывала о том, что она слышала и видела в штабе.
Власть красных продержалась в этой волости семь недель — достаточно для того, чтобы к ней успели привыкнуть даже самые тихие люди. Иной местный красногвардеец мог совершенно спокойно рассесться в людской хутора и говорить с хозяином без особой ненависти. Хозяин осмеливался даже немного возражать против распоряжений красных, если не сильно распалялся, но и тогда знакомый торпарь мог лишь пригрозить ему. Когда же затем наступила власть белых, хозяева обычно старались спасать своих батраков и арендаторов, как могли. Однако же в первые дни после смены власти случалось часто, что, получив доносы каких-нибудь местных жителей, чужие белые солдаты ходили по жилищам и, если находили человека, на которого был донос — будь то мужчина или женщина, — выводили на двор и расстреливали за углом без суда и следствия. Но и приговоры «суда», заседавшего в селе, где церковь, были тоже весьма поспешными. Наплыв арестованных и пленных вызывал нехватку помещений и другие проблемы, и это вынуждало торопиться.
Людям из Киерикки — ни его хозяину, ни Силье — после того вечера и ночи в штабе больше не пришлось иметь дела с мятежниками. Хутор стоял немного в стороне от того пути, что вел по льду озера к железной дороге, так что в Киерикке и вообще-то имели дело только с местными красными. Потому Телиниеми, привезя иной раз приказ о гужевой повинности, посиживал в людской Киерикки и рассказывал, что слышно на фронте, который проходил километрах в десяти от хутора. Телиниеми — человек приятный и с живым характером, имел множество знакомств. И он знал и о том, что произошло в Сийвери: что хозяин Сийвери убит, его нашли в стороне от дороги, и рот у него был набит старыми талонами на хлеб. Знал он и о гибели Оскари Тонттилы. Того забрали возчиком в обоз, который вез солдат к линии фронта. Обоз был обстрелян из засады. Мужики стали быстро разворачивать лошадей, чтобы пуститься наутек, и другим это удалось, а Оскари погиб похороны были в минувшее воскресенье.
Такие истории рассказывал иной раз Телиниеми вечерами в людской Киерикки. При этом он иной раз взглядывал и на Силью и, подмигивая, отпускал намеки, мол, что случилось бы с нею, если бы он, Телиниеми, не подоспел. «Небось в конце концов этот ухажер тебя одолел бы». — «Меня так просто не одолеешь, если я сама не поддамся», — отвечала Силья в такой же манере, однако Телиниеми подметил, что хотя девушка и усмехалась, но поглядела на него с благодарностью. На расспросы хозяев и работников Киерикки Силья отвечала лишь, что «у Телиниеми историй хватает».
Но в конце марта устоявшаяся атмосфера начала делаться все тревожнее. Участились всевозможные распоряжения, причем некоторые из них были совершенно непонятными, как, например, о том, чтобы с наступлением темноты из домов не было видно ни огонька; вероятно, опасались подачи световых сигналов. Начали также реквизировать и такие вещи, о которых до сих пор не было и речи. Так, однажды днем в Киерикку пришли двое мужчин, старый и молодой, и объявили, что собирают санные полости. В Киерикке и была-то всего одна, да и та плоховатенькая, но они взяли и такую. «Ничего не поделаешь — приказ», — сказал пожилой плешивый мужик со спутанной бородой и потряс в подтверждение головой. «Там теперь, похоже, всякий пикает, даже Юсси Тойвола», — сказал хозяин Киерикка, когда мужчины ушли. Киерикка, благодаря своим поездкам, случайно знал того пожилого мужика, хотя тот был с другого конца волости, да и там-то из самого захолустья. Затем хозяин поподробнее объяснил, каков сам безземельный старик Тойвола и его двор, заключив: «И даже там нашли кого поставить под ружье».
Но в деревне чувствовалось, что тучи сгущаются. Если бы кто-нибудь в эти предвещающие недоброе дни внимательнее понаблюдал за лицом служанки Сильи из Киерикки, то заметил бы за ресницами девушки горячечный блеск и на скулах румянец. Но никто не обращал внимания на служанку в эти тревожные дни, — хотя из всего населения деревни, может быть, именно Силья с самым большим нетерпением ожидала, как все решится. Ибо она ждала, надеялась и верила, что произойдет не просто замена одних солдат и их начальников другими. В эти дни и ночи, когда она трудилась или отдыхала, ей казалось, что те два молодых человека уже приветственно машут ей оттуда, из-за грохота боя. Они махали ей и одновременно указывали куда-то рядом с собой, вроде того, что тут идет и тот, кого ты ждешь и которому крикнула привет тогда, провожая нас. И чем больше вокруг нее нарастал страх одних и проявлялось злорадство других, тем больше Силья забывала, в чем суть спора между ними. В ее душе все ширилась прекрасная надежда. Полет времени в ее сознании, казалось, все приближается к какому-то прежнему и далекому солнечному мигу, а неясное сновидение в промежутке между тем, что было и будет, исчезало напрочь.
Девушка все чаще поглядывала в ту сторону, откуда ожидали появления новой власти, случалось, забывала и о работе, так что хозяйка смогла сказать: «Ты так то и дело смотришь в ту сторону, будто ждешь оттуда большого блаженства».
Вот так и в тот вечер, когда с промежутком в полчаса на хуторе побывало два отряда, не знавших один о другом и требовавших лошадей, саней и возчиков, из чего можно было заключить, что на фронте дела плохи, — так и тогда Силья стояла в северной части двора. И она даже пошла в ту сторону, куда устремлялись все ее чувства. И услышала, что кто-то движется, крадучись, в сумерках по дороге. Человек остановился за поворотом дороги. Остановилась и Силья, но затем сделала еще несколько шагов вперед. «Это Силья, да?» — спросил низкий взволнованный голос, показавшийся ей знакомым. Услыхав ответ, мужчина подбежал к ней и заговорил торопливо, тяжело дыша:
— Фронт под Куускоски прорван — красные бегут — некоторые попали в руки белых, и их уже небось расстреляли. Я не могу убежать далеко — коль дома дела так плохи — лишь бы этот худший момент переждать, а там, может, и останусь в живых. Мне бы только надо теперь побыть какое-то время вблизи дома — но они застрелят меня, если найдут, потому что я был возчиком утех, которые убили этого хозяина Куркелу, — но я ведь ничего не делал, только правил лошадью, ты же знаешь и можешь подтвердить это — ты же видела, как я возвращался той ночью… Слушай — я схоронюсь в старом сарае Киерикки, под сеном — сходи, Силья-золотце, скажи Эмме, чтобы она каким-нибудь образом прислала хлеба и горячего молока туда к двери, уж я оттуда заберу… Ты же сделаешь это, ты добрая, и ты же знаешь меня, и если я как-нибудь спасусь, век тебя буду помнить… А теперь пойдем побыстрее, пока тебя не хватились и не начали искать…
Подавляя в себе страх, которым он был охвачен, этот прежде столь жизнерадостный торпарь пошел впереди, останавливаясь и прислушиваясь. Когда приблизились к хутору, он велел Силье идти первой, будто она никого и не встречала.
Это была известная теперь «ночь бегства». И затем наступил следующий день, когда в Киерикке и во всей деревне не было ни одного красного и ни одного белого солдата, и тогда жителям, оставшимся на месте, было страшнее всего. Никто не осмеливался и носу высунуть из дому. Однако же видели, как хозяйка Куркела, одетая во все черное и со сдерживаемой злобой на высокомерном лице, ехала в село, где церковь. «К белым рванула, поскорее сообщить, что мужа убили и обо всем, что происходило в округе во время красных». Куркелиху видела и хозяйка Киерикка и почувствовала, как где-то в глубине души противно екнуло. Ведь и она была такой же хозяйкой хутора, но Куркелиха, сидевшая в санях, в которых обычно ездили в церковь, держалась в тот миг словно была из другого сословия.
Едущую хозяйку Куркелу видела и Силья. Через несколько минут, никому не сказавшись, девушка пошла в Телиниеми и тихонько сообщила там Эмме, что просил передать ей ее муж. Атмосфера и дела там были отчаянными, о чем и упомянул Телиниеми Силье там, на дороге. Эмма, жена его, дохаживала последние дни на сносях, а один из старших детей был болен дифтеритом. Плача, жена Телиниеми обещала сделать, что сможет, и благодарила Силью, осмелившуюся оказать такую услугу.
_____________
Вскоре после этого посещения Телиниеми Силья угодила почти в такую же ситуацию, в какой была семь недель тому назад, после той вечерней «прогулки», когда она проводила тех двух таинственных молодых мужчин. Видать, деревня, в которую входил и хутор Киерикка, не могла долго находиться в столь пугавшем всех состоянии покоя, когда не слышно ни выстрела и даже не видно ни одной винтовки. Передовые отряды белых заняли вскоре дом Ринне, и затем все достопочтенные хозяева хуторов Маханалы поспешили туда объяснять им ситуацию, жаловаться на реквизицию продуктов и доносить на наиболее активных местных красных, сообщая, где те живут и где могут прятаться. Те северяне с красными от весеннего ветра лицами, похоже, не слишком придавали значение жалобам на материальный ущерб, но услыхав об убийствах, совершенных красными, они сделались повнимательнее. И если какую-нибудь бабу называли особенно языкатой подстрекательницей, сразу отправляли двух мужчин ловить ее и везти в село, где церковь. Риннечиха хотя и ушла вместе с мужем из дому, но не слишком долго следовала за ним, а вернулась обратно и угодила прямо с дороги в арестантскую в селе.
Сразу же по прибытии отрядов белых им донесли об убийстве хозяина Куркелы и что, по крайней мере, Телиниеми был с теми, кто ездил убивать. А проводником у них, очевидно, была служанка из Киерикки по имени Силья, которую видели той ночью в штабе, и только утром она шла оттуда с одним известным красным. Так отряд белых первым делом отправился в Телиниеми, где все было тщательно обыскано. Оттуда поехали в Киерикку, однако там по тому же поводу успела уже побывать другая группа, представлявшая белых.
Многие хозяева, ведшие себя при красных весьма смирно и даже лебезившие перед предводителями красных, сделались теперь самыми усердными «чистильщиками» округи. Они быстренько обзавелись белыми повязками на рукавах и оружием и, сунув ружье под мышку, вдвоем-втроем или позвав с собой чужих солдат, прочесывали торпы и хибарки. Так и тот хозяин, к которому заходили Силья и Манта, покинув Сийвери — хозяин Сантала в сопровождении двух хмурых северян принялся усердствовать в этих делах, несмотря на некрасивые записи о нем самом в приходской книге.
И похоже, у Санталы был к Куркеле свой интерес, поскольку он с особым пылом принялся расследовать убийство. И мимо его ушей не пролетел тот совершенно нелепый слух, будто служанка Киерикки Силья была проводницей в той ночной кровавой поездке, — утверждение особенно бессмысленное, ибо ведь знали наверняка, что возчиком был Телиниеми — местный уроженец, а стало быть, никакого проводника и не требовалось. Однако же Сантала примчался в Киерикку и начальственным тоном, усвоенным им в последние дни, потребовал Силью. «Зачем она понадобилась?» — спросил хозяин. «Да уж нужна, разобраться маленько, как она отвела убийц туда, в Куркелу», — повысил голос Сантала.
— Никаких убийц она никуда не водила, — сказал хозяин Киерикка грубым голосом. Хотя его хутор не был из числа главных в волости, но род имел все же незапятнанную репутацию, и Киерикка все время помнил об этом, разговаривая с Санталой, и пользовался соответствующим дерзким тоном и словами.
— Все нам известно, — сказал Сантала с подчеркнутой многозначительностью и глядя свысока. — Эта девчонка той ночью была в штабе Ринне.
— Да, была, на допросе была, поскольку помогла в тот вечер двум белым перейти фронт.
— Помогла им, вероятно, оказаться в штабе Ринне, так что их по дороге убили. Думаешь, не известно, куда ты велел Силье вести их отсюда. Известно и то, что ты дал штабу корову, чтобы они заступались за твой хутор — или то свинья была.
Киерикка с руганью и грубыми выражениями стал напоминать Сантале его прошлое, к чему тут же подключилась и хозяйка, обратившись к присутствовавшим чужим солдатам:
— Да вы нипочем не пошли бы с ним, если бы только знали, что он такое, но вы ведь издалека и не знаете — о нем такие записи в церковной книге, что пересказывать вам их — только рот пачкать; уж эта семейка Сантала здесь известна.
— А ну, баба, заткнись, а то получишь пулю в лоб! — крикнул немного сконфуженный Сантала.
— Только не из твоего ружья! — взорвалась хозяйка и действительно принялась выкладывать содержание церковного свидетельства Санталы.
В этот момент туда пришла Силья, и Сантале удалось перевести внимание всех на нее.
— Ага, Силья, пойдем-ка теперь в село, где церковь, дашь там отчет о своих похождениях! — пронзительно крикнул Сантала.
— С большим удовольствием, если только хозяин позволит. Я как раз жду знакомых с той стороны.
— Не хитри, девка, сама знаешь, где твои знакомые, раз уж привела их в штаб Ринне!
Солдатам, пришедшим с Санталой, начала надоедать эта перебранка. Они уразумели, что добровольное усердие Санталы, возможно, не так уж бескорыстно и что в этом деле не все ясно. Они коротко приказали Силье и хозяину следовать с ними в штаб к церкви. Хозяин запряг лошадь, посадил с собой в сани Силью, и с ними сел один солдат с винтовкой, другой вместе с Санталой ехал следом.
— Да-а, и если случится, что эти молодые господа, которых ты, Силья, тогда проводила, действительно окажутся там, то этот Сантала — борода в соплях — получит по носу в придачу ко всему прошлому! — крикнула хозяйка, когда сани уже тронулись.
— Слышь, хозяйка, придержала бы язык-то, — строго сказал один из северян, и хозяйка сразу шмыгнула в дом.
Как раз возле сенного сарая северянин спросил у хозяина:
— А не знает ли хозяин, куда девался этот Телиниеми?
Казалось странным и жутковатым, что задавший вопрос человек с ружьем, пришедший сюда за сотни километров, придает такое значение какому-то жалкому торпарю, о котором он никогда раньше и понятия не имел.
— Я про других не знаю, но он небось убежал вместе со всеми ними, — ответил хозяин.
День занялся солнечный, красивый и теплый. Снег таял буквально на глазах, и чем ближе подъезжали к центру волости, тем хуже становился санный путь. На площади у церкви были видны уже и телеги. По дороге сюда то и дело проезжали мимо часовых и патрулей, к которым Сантала из задних саней громким голосом обращался с разными вопросами и замечаниями: «А красных не видно? У нас тут, на передних санях какие-то, не поймешь какого цвета». Затем они проехали дом, в котором держали арестованных красных. За домом был лесок, и там производили казни днем и ночью.
Впереди мужик правил лошадью, запряженной в телегу, которая издали казалась груженной еловым лапником. Лошадь шла шагом, и поскольку дорога была уже сплошной слякотью, ехавшие из Киерикки вскоре нагнали эту телегу.
Оказалось, что нагружена она вовсе не лапником, а он лишь прикрывает груз. Задок телеги был забрызган кровью. Взгляд Сильи уперся в это, и постепенно до нее дошло, что было там, на телеге. Незаметно для себя она уже издалека следила за движением этой телеги, едва та только показалась из лесочка за домом, служившим тюрьмой. Но то, что глаза ее различили под ветками, сознание ее отказывалось воспринимать. Там виднелась юбка, которую Силья вроде бы видывала раньше. Правил телегой Тааветти Каннусмяки, кроткий бобыль, женатый на бездетной бабе, усердный и бережливый, которого хозяева очень привечали за то, что он не вмешивался ни в какие «идеи». Теперь ему поручили такое особое задание.
Силье не долго пришлось строить страшные догадки. Сантала вскоре громко объяснил все, а Тааветти Каннусмяки вежливо и тихим голосом помогал ему. Сантала вылез из своих саней и подбежал к телеге.
— Иди, Сильи, сюда, посмотри-ка: тут твоя подруга из штаба — Риннечиха, уже на нуги в идеальное государство. А кто это там еще? — спросил он тут же у Каннусмяки.
— Это Кивиляхти, — ответил Тааветти серьезно.
— Ага, в конце концов и эта лиса в капкан попала — больше ко мне не явится быка отбирать.
Хозяин Киерикка испытывал сильное отвращение, но он все же не сказал ни слова, лишь громко прокашлялся. Похоже было, что и сопровождавшим их солдатам это надоело, они принялись понукать лошадей.
В комендатуре была толкотня, разные люди желали попасть в заднюю комнату и стояли в очереди. Лица у всех были какие-то напряженные, каждый считал свое дело особо важным и срочным, и все эти дела были весьма необычными. Иной хозяин спешил высказаться в защиту своего красного торпаря, одна баба желала выяснить, не осталась ли там-то и там-то после бегства красных такая-то штука ткани, и если осталась, то это ее. В передней у двери сидел молодой человек с винтовкой, а на поясе у него висела «лимонка». Он был хозяйским сыном, которому удалось перейти через фронт к белым и, участвуя в боях, вернуться с ними. Его расспрашивали теперь несколько знакомых, на лицах которых было почтительное и почти умильное выражение.
И вот теперь тут оказался и хозяин Киерикка со своей служанкой и все время моргающий Сантала с белой повязкой на рукаве. Киерикка считал ситуацию для себя достаточно щекотливой и охотно воспользовался вопросом ждавшего в очереди знакомого, по какому делу он тут, чтобы громко ответить: «Да я и сам не знаю — все из-за этого чокнутого Санталы».
У Сильи на скулах от волнения горел румянец и под ресницами влажно, болезненно поблескивало. То странное ожидание, становившееся в последние дни и ночи все более волнующим, сейчас, в центре событий, вдруг будто делось куда-то. Она не могла представить себе, что встретит Армаса здесь, в такой обстановке. Если она и хотела в этот миг пожелать чего-то, касающегося его, то лишь то, чтобы Армасу не пришлось увидеть ее стоящей в этой очереди. Он виделся ей где-то далеко, с красиво вскинутой головой и поднятой для приветствия рукой, где-то там, откуда ему особенно хотелось бы пойти навстречу Силье, чтобы уйти вместе с нею куда-то… опять в новое лето, прочь от этих человеческих запахов и этих дорог, по которым везут трупы расстрелянных.
Странно, но она ни разу не вспомнила здесь о тех двух молодых людях, которым тогда, в вечерних сумерках, показала дорогу, — а ведь именно это и послужило причиной ее неприятностей. Но та дорога была совсем иной, чем эта, сегодняшняя, и когда тот, помоложе, поцеловал ее на пороге сенного сарая, она ощутила дыхание лета. Нет, нет, на этой дороге представить их было невозможно.
И, однако же, одного из них Силья встретила.
Комендант волости тоже не смог полностью разобраться в истории с хозяином Киериккой и его служанкой, вернее, у него не было сейчас времени заниматься подробным расследованием. Что касалось хозяина, то комендант был уверен: этот пожилой, серьезный владелец хутора не мог якшаться с красными, так что его и не стоило везти сюда, и комендант с укором прикрикнул на Санталу, продолжавшего бубнить насчет свиньи, которую отвезли из Киерикки в штаб Ринне. «Отвел и ты быка, только в Сантале этого не заметили — за быка сам хозяин остался», — вспылив, съязвил Киерикка. «Да, отвел, но только под конвоем». — «Какая разница». — «Ну, хозяин может идти домой, пока, а эту девчонку пусть отведут в арестантскую», — принял решение комендант и вызвал солдата. «Я и сам могу отвезти, все равно мимо ехать», — бормотал Сантала. «Приказ есть приказ!» — рассердился комендант.
Они уже вышли во двор и направились к воротам, ведущим на дорогу, когда им навстречу попался бодро шагавший господин в очках, в белой овчинной ушанке и голубовато-сером полушубке.
Офицер мимоходом взглянул на людей, которых солдат, похоже, вел туда, где держали арестованных, и тут же остановился. Он долго присматривался к Силье и наконец закричал: «Какого черта! Куда вы ведете эту девушку?» — «В тюрьму, по приказу коменданта, господин капитан», — ответил солдат, как положено. «Подождите минуту», — сказал офицер и поспешил к коменданту, но через парадную дверь, а не через общую. Еще минуту спустя сам комендант с непокрытой головой вышел позвать Силью и солдата обратно.
При этом неожиданном повороте событий лица обоих, как Санталы, так и Киерикки, вытянулись — у каждого на свой манер. Киерикка узнал в господине капитане одного из тех молодых людей, которым Силья показывала дорогу, и… он вспомнил, как обошлась с ними хозяйка. Черт его знает, как бы это теперь не обернулось неприятностями… да и свинью, пожалуй, отдали слишком милосердно, и зря он сказал, хотя бы и в шутку, мол, присматривайте уж за домом, коль получили свинью… Все это Киерикка успел вспомнит!., готовясь оправдываться, а Сантала вовсе растерялся, — господин капитан не обращал внимания ни на кого, кроме этой девчонки, которую он явно знал раньше и с хорошей стороны. И девушка может теперь ему нажаловаться.
Силья была единственной, которую встреча — все-таки! — обрадовала. Она сразу узнала в капитане старшего из тех двух мужчин — он тогда с ней не особо разговаривал, тот, другой, молоденький и пониже ростом, был гораздо общительнее. Но, похоже, и этот запомнил ее.
— Пройдемте там, через вестибюль, — велел комендант и скрылся в доме.
Поздоровавшись теперь с Сильей за руку, капитан сказал другим господам в штабе: «И такое сокровище вы гоните в лагерь для пленных… Советы этой барышни были хорошими и точными, и если бы тогда то обещание дал я, а пс мой товарищ, то теперь не оставалось бы иного, как предложить ей идти к попу, — но я к тому же и несвободен, увы. А Фредстрёму уже не выполнить своего обещания: он лежит с простреленной головой где-то между Тампере и Вилппулой… А тогда все висело на волоске, и черт знает, как бы все обернулось, не окажись тот старикан-красногвардеец возле ворот столь беспечным. Но он согласился покурить с нами, и тогда Фредстрём молниеносно схватил его же винтовку и проткнул старика штыком, как салаку. Тот и пикнуть не успел — рухнул на землю, а мы рванули вперед, словно за нами черти гнались… Но зато с белым часовым нам пришлось туго, он не хотел верить, что мы не разведка красных, и все хотел застрелить нас на месте, а потом — руки вверх! — так и вел нас под ружьем… Да-а… Но вот барышня в тот вечер нам помогла, еще раз большое спасибо… А эти мужики — кто такие? И разве это не хозяин того хутора? Конечно он; послушайте, у вас такая сварливая баба там, дома, вот кого бы притащить сюда, а не эту девушку, достойную медали, и если я выживу, она ее получит».
Снова началось разбирательство, и на сей раз Силья говорила гораздо больше, чем давеча. Она сперва подробно рассказала, как провожала тех двоих, затем о хозяйке и хозяине, что они, насколько она знала, не были замешаны ни в чем таком: свинью красногвардейцам действительно отвезли, но хозяину ведь заплатили за нее. Затем она рассказала обо всем, что пережила и слышала той ночью и в штабе Ринне, и возвращаясь оттуда. Высказала и свое мнение о Телиниеми, и… тут ей вспомнился сенной сарай… Она сбилась и на миг примолкла, так что Сантала уже успел сказать: «Ага-а!» Но тогда Силья, скрепив сердце, продолжала говорить, и все это ложилось тяжкими обвинениями на Санталу.
— А вы-то, собственно говоря, кто такой? — строго спросил капитан Санталу.
За Санталу ответил, слегка досадуя, комендант, на что капитан сказал:
— Не лучше ли будет Сантале вернуться в свою Санталу, или Ср…нталу, сидеть там и не высовываться!
— Да, Сантала может идти, если понадобится, вызовем.
— Но этот Телиниеми, он же порядочный человек, что с ним стало? — спросил капитан.
Кто-то предположил, что он, наверное, бежал с красными. Силья помалкивала. Затем расследование было закончено — Киерикке предложили полученные за свинью деньги сдать в фонд шюцкора, поскольку он все же как-никак имел дело с красными, а те обыкновенно отбирали свиней бесплатно. И тогда Силья попросила капитана поговорить с нею без посторонних.
— Я иду в ту же сторону, поговорим по дороге. Пошли.
Хозяин ехал в санях один, Силья и капитан шагали впереди. И только тогда, все еще смущаясь и колеблясь, Силья смогла рассказать о Телиниеми, про то, как у него дома и какой он сам добрый, жизнерадостный, и поклялась, что Телиниеми ну никак не мог участвовать в убийстве Куркелы. Она попросила капитана устроить так, чтобы Телиниеми смог без опаски выйти из своего укрытия, известного Силье.
Капитан смотрел на девушку с удивлением и без прежней теплоты.
— Этого я не могу обещать наверняка, это решит суд, но во всяком случае нужно, чтобы он вышел из своего тайника, иначе… — Капитан не закончил фразу, но Силья поняла, что имелось в виду. На глазах у девушки выступили слезы, и она продолжала умолять капитана сделать, что можно, чтобы снасти Телиниеми. В таком положении оказалась теперь Силья.
— Если подтвердится все, что вы о нем говорили, то не думаю, чтобы его жизнь была в опасности. Но и просто так его на свободу, очевидно, не отпустят. Я прикажу послать с вами двух солдат, которым вы покажете, где прячется Телиниеми, они приведут его сюда, а я заступлюсь за него в штабе. Иного я сделать не могу.
И он тут же начал действовать. Они уже подошли к лагерю для заключенных, капитан жестом подозвал к себе ближайшего часового и дал ему указания. Затем он остановил Киерикку, который как раз успел подъехать. Из дома в лагере вышли двое мужчин с винтовками, оба издалека, по виду северяне, оба с недобрыми лицами. По раскисшей дороге медленно двинулись вперед, лошадь с трудом тащила сани, полозья скрежетали по оголившемуся песку; иногда сани, дернувшись, устремлялись вперед, в тех местах, где на дороге был лед.
У хозяина с солдатами уже успел завязаться разговор. «Вам, здешним, надо бы — мы-то двинемся дальше — прочесать леса, там могут прятаться эти красные». — «Да они и сами оттуда выйдут, когда надоест», — сказал Киерикка. «Так-то оно так, но нечего их жалеть и оставлять там, зря только жрут». — «Но ведь и заключенные едят», — заметил Киерикка. «А никто не приказывает держать их в заключении», — хмуро сказал северянин, «И то — еще удерут», — добавил другой.
Это слыхала Силья, щеки которой все еще горели. К тому моменту успели проехать с четверть километра. Силья, сидевшая рядом с хозяином на облучке, ухватилась за вожжи и остановила лошадь, говоря, что ей неотложно надо к капитану, она забыла сказать что-то важное. И тут же пустилась бежать по дороге к лагерю, ее спутники не успели и рта раскрыть. «Ну, что еще взбрело на ум этой девчонке? Ишь разгорячилась!»
Силья нашла капитана и действительно заговорила с ним более пылко, чем раньше: «Не поеду я с теми солдатами за Телиниеми, они ужас что говорят и наверняка сразу его застрелят, как только он сдастся. Если сам капитан с нами не поедет, я тем мужчинам ничего не покажу. Была и ваша жизнь однажды в моих руках, и вы смогли сохранить ее, а теперь сохраните мне мою жизнь». — «Но ведь вашей жизни больше никто не угрожает». — «Нет, угрожает, потому что я не покажу, где Телиниеми, если капитан сам не поедет с нами и не даст честное слово, что Телиниеми хотя бы не застрелят, прежде чем все точно расследуют и поверят тому, что я сказала».
Молодой военный усмехнулся и поглядел на горящие щеки и сверкающие глаза девушки. Невозможно было подозревать это существо в каком-нибудь преступлении — и тайных сердечных дел тут быть не могло, поскольку речь шла о женатом торпаре. Капитан на миг задумался, потом сказан: «Ну, раз ты считаешь дело таким важным, придется, пожалуй, мне поехать, чтобы чем-то отплатить за свою жизнь. Подожди, я схожу, договорюсь».
В последних фразах офицер обращался к Силье на «ты». Лишь вернувшись, чтобы ехать, он заметил это и сам, усмехнулся и сказал, что, наверное, это душа подала знак, и поэтому он будет продолжать обращаться к ней так все то недолгое время, пока находится в ее обществе на этом свете. Когда они уже приблизились к поджидавшим их саням, взволнованная Силья еще раз остановила капитана, назвала ему имя своего летнего друга и, почти не поднимая глаз, спросила, не знает ли капитан чего-нибудь о нем. «Знаю лишь только, что в данный момент этот парень приближается к Выборгу, если он еще на ногах… Но что тебе до него?» Силья помедлила мгновение, прежде чем нашла подходящий ответ. «Он был тут минувшим летом», — сказала Силья, не поднимая глаз на капитана. Этот день был самым бурным в жизни Сильи.
Они подошли к санкам, в которых пять человек не поместились бы, поэтому капитан отослал одного солдата обратно и сам сел на его место. Так поехали в сторону Киерикки, но разговоров о прочесывании лесов больше не было. Время от времени капитан поглядывал на Силью, сочувственно улыбаясь, и она отвечала ему смелым и доверчивым взглядом. Киерикка и солдат были как бы уже другая компания.
Сани приближались к месту, о тайном жильце которого знала лишь Силья. Она почти дрожала от напряжения и заметила, что сама ищет взгляда капитана, в крайнем случае его руку. В воображении виделся уже счастливый вечер в избе Телиниеми… наверняка и ребенок выздоровеет. «Значит, будет так, как договорились?» — спросила она напоследок. Она была будто в опьянении, и хозяин посматривал на нее с подозрительностью и удивлением. «Ну конечно», — ответил офицер игривее, чем хотелось бы Силье.
Проехали еще сколько-то — пока перед сараем Силья не схватилась за вожжи и не сказала: «Тпруу!» Лошадь остановилась, Силья соскочила с сиденья и махнула рукой капитану, а пальцами подавали знак другим к молчанию. Затем она подкралась к сараю и зашептала: «Телиниеми, послушайте, Телиниеми, — это я, Силья, выходите — не бойтесь». Солома зашуршала, показалась рука, один сапог и наконец весь человек. Телиниеми смотрел, мигая и отряхивая с себя солому, затем он по очереди посмотрел на всех приехавших, увидел офицера и солдата со злым лицом и с белой повязкой на рукаве, увидел хозяина Киерикку и затем опять перевел взгляд на Силью. На долгий миг он остался совершенно неподвижным, и прежде чем кто-нибудь успел сказать что-то или сделать, выхватил из ножен финку, широко замахнулся ею и сказал, глядя на Силью с невыразимым презрением: «Значит, и ты пособница мясников, тьфу на тебя, баба!» Сильным рывком он перерезал себе обе шейные артерии и горло.
— Не надо, Бога ради, Телиниеми-золотко, вас не убьют! — закричала Силья, и капитан рванулся, чтобы остановить его, но было уже поздно. Сердце постепенно затихающими толчками выбрасывало кровь на солому.
— Пожалуй, он был все-таки виноват, — сказал капитан, глядя на последние конвульсии хрипящего тела.
— Нет, нет, не был, — ой, Эмма и дети! — запричитала Силья и, закрыв лицо руками, ни на кого не обращая внимания, побежала к дому. Польше ей не довелось увидеть ни капитана, ни солдата, который был там с ним. Они прямо оттуда, от сарая, поехали к себе обратно, и в тот же вечер пришел общий приказ, согласно которому фронтовые части двинулись дальше, к Тампере, где их еще ждали яростные бои.
И линия фронта сдвинулась с территории волости. Затем прошло еще две-три недели, и фронт как таковой вообще перестал существовать, Гражданская война окончилась, павшие были погребены. Но еще всю весну продолжалось расследование дел пленных и арестованных, и во многих лагерях еще шли расстрелы — бабахали винтовки, и тарахтели пулеметы карателей. Те же, кому посчастливилось, возвращались уже в родные места. Но смерть скосила многих пленных, они умирали от голода и даже от жажды — тем, кто вернулся домой, было о чем рассказать. Их рассказы о грубой жестокости перемешивались с находчивыми шутками, и в этой смеси удрученные люди пытались запрятать поглубже гнетущую их горечь.
_____________
Силья Салмелус, служанка в Киерикке, чувствовала себя так, словно она участвовала в том паническом бегстве и после этого отсидела срок в заключении. По меньшей мере еще два месяца после войны она пребывала как бы в оглушенном состоянии. Жуткие сновидения мучили ее, так что она частенько боялась заснуть. Сновидения чаще всего касались Риннечихи и Телиниеми и были порой кошмарными, особенно когда снился последний.
Силья так никогда и не смогла выяснить, как Эмма Телиниеми относилась к ней после того ужасного происшествия. На Эмму одновременно обрушилось несколько потрясений: сразу же за смертью мужа, мучительно задохнувшись, умер и ее ребенок. У нее оставались деньги, то было жалованье, полученное мужем в Красной гвардии, но, во-первых, сразу же был объявлен строгий приказ о сдаче таких денег в штаб белых, который все еще находился в селе у церкви. Во-вторых, когда Эмма Телиниеми, оказавшаяся в сильнейшей нужде, попыталась кружными путями все же воспользоваться этими деньгами, выяснилось, что это были банкноты, напечатанные мятежниками, а потому недействительные. Люди в то время всегда носили при себе, в кармане, список номеров и примет, по которым опознавали недействительные купюры. Это окончательно сломило волю Эммы, у нее начались роды, — возможно, преждевременные, — рожала она в одиночестве и чуть не умерла от кровотечения, настолько ослабела. В этом состоянии ее нашла соседка, не знавшая сама, как быть, она-то и позвала на помощь. Наконец прибыла сестра милосердия и сделала, что смогла: выхлопотала воспомоществование на бедных и вела себя героически. Но в волости было много таких же горемычных гнезд, куда эта добрая христианка должна была успеть, так что Эмме Телиниеми, несмотря на все, приходилось оставаться одной. И из-за слабости после родов она не вставала с постели гораздо дольше обычного.
Как раз в это время, однажды в воскресный полдень, Силья пошла к Телиниеми. Силье повезло, ибо случилось так, что сестра милосердия в тот момент отлучилась куда-то, и это дало ей возможность оказать помощь больной женщине. Болезни и удары судьбы в какой-то мере смягчили Эмму, она долго смотрела Силье в глаза, тяжело дышала, и голова ее при этом чуть дрогнула. Силья тоже остановилась и посмотрела, она как бы велела своим глазам смотреть на Эмму. И тут обе они заплакали, не успев еще словом коснуться той, потрясшей их обоих беды.
— Несчастная я, несчастная, — всхлипывала Силья. — Но я так сильно надеялась на того человека и что для Телиниеми будет лучше, если он выберется из ужасного положения, в котором очутился, и я была совершенно уверена, что его жизнь вне опасности. Э-эх, и почему я не догадалась сперва предупредить его.
— Нет, на них нельзя надеяться, Силья-золотко, — говорила Эмма, тяжело дыша. И ведь Силья помогла им перейти линию фронта, Тааветти знал ведь, что Силья тогда провела белых, но Силье больших неприятностей из-за этого не было, и эти самые мужчины, как раз переходя фронт, зверски убили старого Лехтимяки, что нес караул там, где дороги пересекаются. Нет, нельзя надеяться на тех, кто поднялся против бедняков и одержал победу. — Ой, несчастные мы все! — закончила свои причитания женщина и глазами, полными слез, уставилась на запеленутое дитя.
Однако же она охотно согласилась, чтобы Силья по ее указаниям взяла с веревки сохнущие пеленки и перепеленала ребенка. После обеда сестра милосердия вернулась, но при этом сообщила, что предстоящей ночью должна побыть у одной больной, у нее воспаление легких и как раз ожидается кризис. Тогда Силья заявила, что она придет сюда на ночь, после того как управится со всеми делами у себя на хуторе.
И она действительно пришла и дежурила всю ночь, старательнее даже, чем требовалось, пока не вернулась сестра милосердия. Но утром в понедельник, возвращаясь обратно в Киерикку, она была так слаба, что еле брела, сама не отдавая себе в этом отчета, пока вдруг не вздрогнула и остановилась. Слабость почувствовала она и в хлеву, во время дойки: она чуть не упала под ноги корове. Хозяйка заметила это и сказала, что Силья в услужении у Киерикки и не обязана оказывать остальным помощь, пусть о них заботится волость, она получает на это большие деньги… у человека, не спавшего всю ночь, ничего путного на работе не получится, «особенно если он такой слабенький, как ты».
Силья и после этого не спала еще несколько ночей, хотя в Телиниеми больше не ходила. Она лежала с открытыми глазами в своей постели, когда снаружи ночи постепенно светлели, словно бы доверчиво приближаясь к одиноким бодрствующим душам. И дни стали поярче, обычные явления весны и лета пытались утешить и приободрить угнетенных детей человеческих. Но Силью они странным образом так утомляли, что у хозяйки появилась причина сообщать некоторым своим собеседницам, какой вялой и невнимательной стала эта прежде вполне дельная служанка.
Ни сама Силья и никто другой еще не мог догадаться, в чем было дело. Силья, правда, иногда покашливала, но поскольку это не был настоящий сильный кашель, на него не обращали внимания, он скорее выглядел этакой легкой, бесполезной привычкой, которая иногда прицепляется к человеку. Поскольку лицо Сильи в то же время как бы обрело принесенную весной ясность и красота ее от этого опять сделалась вроде бы нежнее и тоньше, такое покашливание могло казаться почти кокетливым, тем более что оно сопровождалось еще каким-то дополнительным звуком, словно бы легким дребезжанием. Во всем облике Сильи усилился и возобладал своеобразный оттенок чистоты, подобно тому как грязный двор и обочины дорог делаются вроде бы чище с появлением зеленой травки, поглощающей оставшийся после зимы мусор. В облике этой одинокой девушки появилась какая-то прозрачность. Здесь, в Киерикке, никто не пытался особенно сблизиться с нею, и она теперь держалась еще более обособленно и отдалялась от остальных людей на хуторе.
Вечерами Силье делалось вроде бы жарко. Она думала, что виной тому тепло в доме и на дворе, но если она откидывала одеяло, ее охватывал озноб. И она опять натягивала одеяло на себя и свертывалась под ним в любимую детскую позу, воображая при этом, что всего окружающего мира не существует. Тем сильнее сгущалось в сознании ее ощущение сиюминутного существования. Та скрюченная поза, напоминающая положение плода в теле матери, словно бы возвращала и душе ее первоначальное положение; кто знает, может быть, душа в глубине своей хранила впечатления со времен зародыша. По крайней мере казалось, что она никогда не была моложе — но и старше, — чем теперь. Время и существование в данный миг были одним и тем же. Все периоды жизни, казалось, ощущаются там, под закрытыми веками, за губами и в глубине груди одновременно: детство и отец, юность и ее прекрасные, чистые периоды — те, которые душа одобряла и сохраняла, — и, наконец, эти последние переживания, такой же отзвук возникал в душе, когда в памяти появлялись то Риннечиха, то Телиниеми — или еще тот молодой человек, который поцеловал ее на пороге сенного сарая Кивиляхти…
И в конце концов память вызнала на поверхность того одного и единственного, о котором она в последнее время, после того страшного дня боялась и думать. Когда поднявшийся жар утомил тело и тем приблизил сон, в который затем все глубже погружался окружающий мир будней, и нежное, пронизанное светом дыхание летней ночи словно бы открывало дверь души, хотя телесные глаза и были закрыты — тогда он возвращался, смотрел издали, осторожно, как смотрел из лодки в ту воскресную ночь, возвращался и любил, как пять лет спустя после той ночи, но ничего не разбивал, а скреплял… и теперь смотрел из-за всего недавно произошедшего, словно вопрошая, понимает ли она… Понимаю я, понимаю, новым летом, в этом вот, что уже рядом — или как по ту сторону всего здешнего, там, в полыхании синего и золотого, где твоя душа обнималась с моей и говорила немыслимые, бесконечно прекрасные слова. Скоро зацветет рожь, скоро зацветут кукушкины слезки, они любят, как заметил ты, улыбаясь. Приди!
И сон становился глубже. На протяжении нескольких часов сон пытается дать отдых тканям тела, которым в последнее время что-то мешает. По мере отдыха тела пот выгоняет через поры кожи вредные и отягощающие вещества, и вместе с этим температура понижается, дыхание становится тише, легкие прокашливаются. Человек на мгновение просыпается, замечает, что вспотел, и вспоминает, что раньше с ним такого не бывало. Уже за полночь часы бьют — половина, но какого часа — непонятно. И освещение комнаты странное, совсем иное, чем вечером. Из кровати, стоящей у двери, слышится хриплое дыхание батрака — это людская в Киерикке, и тут все совсем не так, как было в маленькой комнатке виллы Рантоо, где на окне, когда просыпаешься, видны были пестрые луговые цветы в стакане, а из щели дверной притолоки иногда кивала ветка рябины. И было совсем не так, как дома, в избе, где слышавшееся дыхание принадлежало отцу… Здесь единственная привлекательность была в тишине, в том, что все дневное начисто исчезало.
И в коротенький миг этого пробуждения тот образ одного-единственного предстал перед нею, хотя глаза ее были открыты. Он явился и хотел устранить все, что произошло за время разлуки, и это так ласкало душу, что глаза снова невольно закрылись и нахлынул новый, более спокойный утренний сон, счастливый, как в раннем детстве, когда сознание затаивалось в ожидании побудки — ласкового отцовского тормошения.
Но отец начинал тормошить ее обычно лишь тогда, когда сон уже успевал ослабеть, и если остатки сна еще задерживались где-то в теле, отец умел прогонять их, приятно дотрагиваясь и нажимая гибкими пальцами как раз на те места, где таился сон, при этом он шутливо пыхтел, словно массировали его самого; и тогда можно было бодро выпрыгнуть из постели и бежать прямо на крыльцо, приветствовать солнечное сияние.
Этим утром в начале лета ее разбудили коровы Киерикки. Или все же окончательно разбудило Силью незлобивое, как обычно в последнее время, ворчание хозяйки: «И что это с тобой происходит, прямо удивительно, какая ты стала». В это утро — и потом уже всегда по утрам — Силье трудно было встать на дойку в обычное время, в пять часов; от хутора до маслобойни было довольно далеко, так что тому, кто отвозил туда молоко, приходилось пускаться в пусть спозаранок. Силья же… этой весной и в начале лета ей хотелось спать по утрам, спать хотя бы часиков до восьми. Но это было невозможно, это не удавалось даже по воскресеньям, когда батрак спал почти столько, сколько хотел. Он с субботы отводил лошадей на дальний огороженный выгон, где они оставались до утра понедельника, поскольку из Киерикки ездили в церковь лишь раз за лето — на причастие, в ту пору, когда цвела рожь.
Так каждое утро они и шли: слегка кривоногая хозяйка Киерикки, как бы устремляя вперед свое сердито-благостное лицо, и ее тщедушная, с длинными ресницами служанка, которая некогда — до всех этих дел и событий последнего времени — родилась в большом наследственном имении и была дочкой его владельца; они шли на скотный двор, где их ждали коровы — одни уже стоя, другие еще лежа и жуя. Земля на скотном дворе была покрыта засохшим крошевом лапника, который там и сям разнообразили зеленоватые нашлепки, оставленные коровами, уже побывавшими на весенней травке, — иная ленивая корова умудрялась обделать себе ноги и даже вымя, вот и приходилось тащить с собой ведро с водой и тряпки. На маслобойне как-то сделали замечание, мол, молоко из Киерикки грязновато. А за это снижали цену.
Силья встала с трудом, но вскоре все же приободрилась, — в такое раннее утро воздух был свежее и чище, чем в любое другое время суток. Да еще по сравнению с людской, где по утрам бывал особенно спертый воздух. Правда, людская была довольно большой и там обычно спало не больше трех человек — кроме Сильи, еще батрак, а теперь и поденщик, — но в результате их жизнедеятельности воздух в помещении оказывался основательно испорченным. Даже хозяин, у которого постоянно был насморк, замечал это, приходя по утрам в людскую, и лениво пошучивал на сей счет.
Вот так, встав на ноги и вдохнув полной грудью освеженный тысячами миллионов цветов и листьев воздух, Силья до завтрака оставалась в хорошей рабочей форме. Случалось, даже в какие-то моменты пыталась тихонько напевать. Но затем хозяйка стала замечать, что Силья за завтраком почти ничего не ест. И хотя это вроде бы хозяйству выгодно — ведь бывают такие служанки, которые едят столько, что это даже влияет на рентабельность, — однако, пожалуй, было уже слишком, когда весь завтрак Сильи составила маленькая кружечка только что привезенного с малобойни обрата, которым в Киерикке, как и на других хуторах, в первую очередь поили свиней и телят. Правда, его хватало и на стол в людской. Но там имелось всегда и другое, такое, что подкрепляло человека, выполняющего работу, картофель, салака, растительное масло и… прежде всего сытный ржаной хлеб. И хлеба давали воистину без ограничений, батрак и служанка могли есть его сколько влезет. Даже самым скупым хозяевам было неприлично — и в то лето тоже — говорить, что люди едят слишком много хлеба, кроме как в шутку. И тот самый батрак, что спал возле двери, умело пользовался этим старинным правом работников. Если салака случалась чуть поржавевшая или растительное масло успело слегка прогоркнуть, то этот мужик съедал в обед целую буханку весом почти в полкило, съедал, запивая этим самым снятым молоком, и, наевшись, вставал из-за стола и рыгал.
Но Силье хозяйка сказала:
— Ешь, девочка, ешь все-таки, а то после такого завтрака много не наработаешь. И к вечеру опять будешь как молитва лунатика.
Силья трудилась, сколько могла — и вечером тоже, хотя в ушах все сильнее стучала кровь и хотя уже за работой воображение устремлялось в те, минувшие, времена, как прежде они устремлялись в воображение, когда она лежала вечером в постели и у нее поднималась температура. И теперь ближе к вечеру словно кто-то нашептывал Силье, что из этого ее состояния возврата к прежнему быть не может…
Силья хорошо понимала, что прежняя жизнь уже не вернется, та прежняя жизнь здесь, в Киерикке, куда она осенью прошлого года приехала не раздумывая. И ночами она все больше чувствовала себя иначе, чем раньше: с вечера жар у нее стал заметнее, а под утро она потела и кашляла. Это заметил уже батрак, который вечером напился у какого-то арендатора браги и проснулся среди ночи, чтобы сходить на двор. И теперь стоило днем кому-нибудь подшутить по поводу того, что они, дескать, спят в одной комнате, Силья, отвечая в тон, говорила, мол, «а что, Ааппо?», и батрак самодовольно отвечал, пожимая плечами: «Ах, брось, нужна ты мне, чахоточная, ты ж как черт кашляешь по ночам!»
Приближался Иванов день. Силья принялась следить за луной, как она меняется каждым вечером, заглядывала в календарь и пыталась вычислить, на какой день недели прошлым летом приходилось то число, что нынче приходится на воскресенье. То была суббота. И чем чаще хозяйка выговаривала Силье за невнимательность и прямо-таки бессилие, тем чаще и дольше Силья задерживалась в прошлом лете, в тех местах и событиях. И какие времена и события она вновь переживала в те минуты начала ночи, когда сон не шел к ней и жар томил тело, не дано было знать никому. Однако внутренне она начала все больше чуждаться этого дома и удивлялась тому, как она смогла целую зиму, почти от лета до лета прожить здесь. Все чаще вспоминалось лето в доме Рантоо и все связанное с ним; она чувствовала, будто задыхается здесь в каком-то мерзком зловонии, и лишь там был чистый воздух. Мысль вернуться обратно в страну Рантоо стала навязчивой отправной точкой, от которой нельзя отрываться ни на миг. Она попыталась поговорить с хозяйкой о том, чтобы ей разок сходить навестить то место, где она служила прошлым летом. Если она утречком пораньше отправится, то успеет вернуться к вечерней дойке. И удобнее всего будет, если хозяйка отпустит ее в Иванов день, говорила Силья.
— Нет, в Иванов день никуда ты не пойдешь, — отвечала на это хозяйка. — Мы тогда поедем с хозяином в церковь к причастию, так что тебе придется остаться дома — обед готовить.
Хозяйка произнесла это тоном, исключавшим дальнейшее обсуждение. Однако же немного попозже она сама вдруг сказала:
— В нынешнем году день отдыха для прислуги после Иванова дня — воскресенье, вот тогда и сходишь, если уж очень хочется.
Так был точно назначен срок той прекрасной летней прогулки Сильи, которой и суждено было стать последней. Ожидание ее придавало девушке силы, хотя вечерами у нее явно начинался жар, а в полуночных сновидениях ее трепал за волосы сам профессор, улыбаясь во весь рот, и хотя, потея под утро, она все больше ощущала слабость, однако бодро вставала и спешила из ржанохлебной духоты людской на летний утренний воздух, доить коров. Ничего плохого этому хутору она не желала, однако все время как бы обманывала его: поступила сюда и оставалась тут, хотя жизнь этого хутора была ей совершенно безразлична — лишь бы просто где-то быть. И это место находилось к югу от того, где она жила и служила прошлым летом, от Рантоо. Теперь же ее впервые потянуло обратно к северу, в те места, где Сийвери или даже изба, где она жила с отцом…
Но так далеко ей больше никогда уже было не добраться, зато посещение Рантоо получилось чудесным и полным событий. В то утро Силью не пришлось будить, — громко напевая, она уже доила первую корову, когда хозяйка пришла в хлев. «Ого, до чего же тебя радует поход туда, даже запела с утра. Кто знает, к добру ли это», — сказала хозяйка, которая всегда с трудом переносила проявления чужой радости.
И действительно, «к добру» это не обернулось, но сейчас, утром, все было приятным, как только может быть в воскресенье, после Иванова дня. Погода была тихой и настолько сухой, что даже роса не выпала, из чего хозяин, выглянув с крыльца на двор, заключил, что днем быть дождю. Но пока небо было безоблачным и излучало тепло, а горизонт растворился в жарком мареве. Когда Силья вышла за пределы хутора — последним остался у нее за спиной тот жуткий сенной сарай, — солнце, воздух и земля, со всем растущим на ней, были долго ее единственными спутниками. Лесная дорога у нее под ногами была теперь покрыта ровной зеленой травой, в которую врезались колеи от колес телег и повозок, а между ними была протоптанная лошадьми тропинка. В одном месте открывался такой красивый вид, что невозможно было не присесть полюбоваться. И, сидя там, она почувствовала настоящее утреннее воскресное отдохновение. Пускаясь в путь, она полностью переоделась, и одежда сохраняла еще чистый запах амбара. Она и сама заметила это: вспомнился день окончания учебного года, когда она еще была маленькой девчонкой. Наконец, пройдя через лес, она вышла к следующей деревне, где уже ощутилось приближение конечной цели похода. Ей было приятно видеть, что и там девушки в светлых воскресных одеждах. Они торопливо сновали по тропинкам дворов, завершая какие-то свои дела, перед тем как отправиться в церковь. С некоторыми из них она уже была знакома, и они улыбались и кивали ей, здороваясь.
Сухая, проложенная телегами дорога огибала подножие горы и вела из этой деревни в ту, где как бы царила роскошная вилла Рантоо. Но прямо через гору вела пешая тропинка, по ней-то Силья и пошла. Правда, подъем был утомителен, и она вновь почувствовала внезапно мучительную усталость, слабость в коленях и сухость во рту. Наверху, на горе находилось жилище, где обитала одна вдова с дочерью, и у них много раз покупали куриные яйца для Рантоо. Здесь тоже сегодня ощущалось воскресенье. Солнце озаряло серые стены избушки. Из-за веток яблони как-то приободряюще поглядывало знакомое окошко. Невидимый петух кричал где-то здравицу воскресенью. Низко у земли видна была крышка колодца, окруженного пышной весенней травой. Силья помнила, как профессор хвалил воду этого колодца Куккулы и полагал, что колодец как-то связан с родником Хорханоя — тем, вблизи которого цвели кукушкины слезки… Силья свернула во двор — смочить пересохший свой рот, присела на минутку на крыльце и перемолвилась с вдовой и ее дочкой о делах минувшего лета и зимы. Она услыхала, что все время, пока шла Гражданская война, профессор находился тут, в Рантоо, а барышня была сначала в Хельсинки и лишь к концу войны, после многих передряг приехала сюда на помощь к профессору.
— А тот молодой господин, «веселый и красивый», как называла его старая Сийверина, достоверного о нем ничего не слыхать. Одни говорят, что он погиб, а другие — что очень тяжело ранен. Я ни разу не встречалась с барышней Лаурой, так что не могла спросить; она-то небось знает лучше всех, ведь говорили, что прошлым летом они вроде бы малость дружили.
Этот двор находился не на самом верху горы. Но отсюда видны были уже самые далекие ели. Силья ушла и шагала по знакомой тропке — пока не дошла до того места на горе, которое она помнила лучше всего. Там была маленькая поляна, кусты и деревья как бы отступили перед путницей, чтобы она могла получше осмотреть открывавшийся перед нею пейзаж. Своеобразие этого места было, однако же, в том, что здесь на почве гулко отдавались эхом даже самые легкие шаги. Здесь росла трава, но всегда какая-то пожелтевшая, так что казалось непонятным, когда ухитрилась она там вырасти. Поляну пересекала узкая, знакомая всем тропка, и часто случалось, что путник, услыхав этот гулкий отзвук, не мог удержаться, чтобы не произвести опыт, останавливался и топал ногой, как дети, услышав эхо, начинают забавляться им. Замечательная вода колодца Куккулы так взбодрила Силью из Киерикки, что она остановилась и, улыбаясь, произвела тот же самый опыт.
Ее лучистая улыбка могла быть адресована и открывающемуся перед нею виду. Вилла Рантоо стояла на прежнем, собственном месте — так же окрашенная, те же углы и очертания крыш. Тот же заросший березами мысок вытянулся в сверкающей под лучами солнца воде, — мысок, который столько раз напоминал Силье похожий мыс возле отцовской избы, на конце которого она, вернувшись в воскресенье из конфирмационной школы, глядела в летнюю ночь на озеро и ощущала тишину. Теперь мы с Рантоо опять был виден с этой гулко звучащей спины горы. А под мышкой у горы были невидимые отсюда — сауна, пекарня, вмурованный в летний очаг во дворе чугунный котел… она точно знала, как они выглядят именно в таком солнечном освещении, и помнила, как пахнет чугунный котел, мимо которого ей не раз случилось проходить подобным воскресным утром.
Тропа вела вниз, к риге ближайшего двора и затем на настоящую проселочную дорогу, которая спускалась с горы еще ниже, а по обеим сторонам дороги волновались зеленовато-желтые ржаные поля. Все знакомее становились места вокруг, и с некоторыми из них тут были связаны определенные воспоминания. Спустившись в низину, Силья поняла, что гора Кулмала выше, чем она это себе представляла по памяти… До чего же высоко, если смотреть из низины, находится та самая поляна, на которой всегда пожелтевшая трава и откуда хорошо видно, что происходит на скотном дворе Рантоо и на причале… Силья хорошо знала это — оттуда она смотрела и тогда, когда на причале ждали отправления…
Дорога опять пошла немного на подъем, и снова стали видны постройки Рантоо, сделавшиеся Силье еще дороже. И вот перед нею уже развилка дорог, и надо решать — идти ли прямо в Рантоо или сперва в Кулмалу. Силья остановилась. Вокруг, на лугах, не было ни души, так что ее могли заметить лишь из окон Рантоо, а ее это не смущало. Однако же она продолжила свой путь не в Рантоо, а свернула налево и вскоре шла уже через двор Камраати, где на крыльце людской сидели два незнакомых ей мужчины и, кроме них, еще старый полоумный Калле Кякеля, который жил в избенке на отшибе, и Силья слыхала, что его единственного сына, которого считали тоже немного неполноценным господином, кто-то отвел после возвращения белых на край болота и застрелил там… Старик следил за Сильей своими маленькими равнодушными глазками, пока она не дошла до старой яблони, откуда виднелась уже изба Кулмалы; он глядел на нее, как непонятый символ великой тоски.
Нужно было еще открыть и закрыть за собой те ворота, со щеколдой которых Силья так хорошо умела управляться, и дернула ее ровно настолько, чтобы та, опустившись, щелкнула. Черемуха и смородиновый куст, постаревшие на год, стояли на своем посту, столь же солнечные и столь же бесполезные. Затем она прошла по недлинной ровной дорожке — и услышала, как кто-то играет на пианино.
Лайни играла что-то бурное и все нажимала и нажимала педаль, от которой все звуки обретали такую гулкость, что сама мелодия лишь угадывалась. Девушка так увлеклась, что не замечала гостью до тех пор, покуда та не прошла в комнату. Поздоровавшись, они смотрели друг на друга — каждая из этих двух юных женщин, стоявших там лицом к лицу, изменилась за прошедший год. Лайни видела и тех, кто воевал, и то, что они творили, и сильно повзрослела за зиму. Силья была для нее как бы воспоминанием о прошлом лете. И теперь в связи с Сильей Лайни вспомнила о разных вещах, которые она заметила еще тогда, но не смогла взять в толк. Обе показались друг другу более чужими, чем раньше…
Софии не было дома, но, вероятно, она скоро придет, кажется, пошла в Рантоо.
Силья не знала, о чем бы спросить у Лайни, а та у Сильи — тем более. Девочка лишь стояла, переминаясь с ноги на ногу. И Силья ощущала примерно такую же неловкость. «Силья теперь кашляет, что ли?» — спросила Лайни. «Это у меня уже всю весну», — ответила Силья, переходя от одного окна комнаты к другому и глядя наружу. Прошлогоднее ржаное поле теперь, похоже, стало лугом… Силья вышла из дому, чтобы посмотреть поближе. Лайни исчезла в кухне.
Те же знакомые куры тихонько покудахтывали во все усиливающемся зное сухого летнего дня. Той же была ограда скотного двора, та же калитка открыта, немного скособочена. От хлева несет сухим навозом и лапником, подойники, как обычно, на лавке возле кухни для скота. Силья в одиночестве смотрела на них, облокотившись на изгородь. Никто не шел составить ей компанию — лишь ласточка промчалась мимо и щебетнула, словно бы подтверждая Силье то, о чем та и сама знала.
Все это было совершенно обычным и будничным и вряд ли вызвало у Сильи иные ощущения, связанные с прошлым, кроме того, что она сама уже не прежняя. И снова ощущалась та легкая, вызывающая испарину усталость… До чего же далеко было… Какая жизнь была прошлым летом, и что теперь? Это конец — по крайней мере здесь не встретишь ничего из того, о чем тосковала.
Но тоской было по сути дела все прошлое лето. Если теперь здесь вспоминать о нем, то кажется, что и тогда она не получила всего, что то было лишь начало, предощущение. И продолжения у него не было — да и началось-то едва-едва… Почему я вела себя тогда так, почему я не пошла за ним, не догнала, не ухватилась за него?.. И почему минувшая зима произвела во всем мире эти жуткие изменения, сделавшие невозможным возвращение того, что было.
Вероятно, в последнем периоде жизни Сильи те мгновения, когда она стояла в Кулмале, облокотясь на изгородь скотного двора, София отсутствовала неизвестно где, а Лайни оставалась в избе, были самыми унылыми. Она повернулась и стала смотреть на другие хутора деревни, видневшиеся вдали. И вспомнила слухи об их судьбе, которые доходили до нее в те ужасные дни зимы и начала весны. Она вспомнила и хозяйского сына с того хутора, темноволосого, немного застенчивого и так красиво улыбавшегося, — и она знала, что его заставили быть возчиком и что какой-то человек родом из тех мест, где много заводов, который поступил к русским в солдаты, застрелил его в лесу. Оттуда и привезли обледеневший труп, лишь когда пришли белые. И Силья вспомнила разговор на эту тему, который ей довелось услышать: «Ну поймали белые этого Килпи?» — «Поймали, поймали — попался в сеть в Тампере». — «Ну и что с ним стало?» — «Ха, еще спрашиваешь. Поставили к стенке казармы и шлепнули».
Силья вспоминала и об Оскари Тонттиле, и о тех незначительных, в общем-то, отношениях между нею и Оскари. Спокойно, почти с жалостью вспомнила теперь о них Силья. И она почувствовала теперь почти удовлетворение от того похода в дом Оскари, поступка, который она считала таким, какой следовало выбросить прочь из памяти. Оскари уже мертв, и в сознании Сильи его человеческое достоинство обрело цельность и неприкосновенность. И здесь, на землях хутора Кулмалы, Силья подумала, что, пожалуй, и она сама как бы по ошибке осталась в живых и встретила это странное лето.
И это ощущение не покидало ее потом весь день.
Вернувшись домой из Рантоо и увидав Силью, София сразу обрадовалась и очень сердечно сказала: «Добро пожаловать!» Затем она упрекнула Силью за то, что та не догадалась прийти в гости раньше. Но в то же время было заметно, что София держится как-то по-новому. Она как бы перестала быть той прежней Софией, которую Силья так пылко обняла в знак благодарности тогда, прошлой осенью, в Рантоо, собирая свои вещи. В течение этого дня София явно все больше отдалялась от нее, хотя и оставалась дружелюбной. Выражение лица ее все время сохраняло оттенок какого-то бессильного сочувствия, когда она смотрела в глаза этой красивой девушки из прошлого лета. Причину этого Силья поняла лишь на обратном пути в Киерикку, на лесной дороге, когда трава покраснела от брызнувшей на нее крови.
С тем же выражением глядел на нее и профессор, когда Силья позже, днем пошла с Софией в Рантоо навестить его. И странно — профессор тоже почему-то не мог сказать Силье об этом прямо. Профессор и вообще-то стал словно другим человеком — унылым, гораздо более тихим — и сильно постарел. Пожимая на прощанье руку Сильи, он был явно растроган — старик как-никак чувствовал привязанность к этой «деточке» и отлично понимал, что никогда уже больше ее не увидит. В последние месяцы он многое потерял, а теперь уходила и она — человек, о котором он минувшим летом и осенью заботился и который обнимал его за шею, пока он ставил компрессы…
И барышню Лауру повидала Силья, при этом София вынуждена была задать некоторые весьма прозрачные вопросы за Силью; она хорошо понимала спою роль и в этом еще оставалась прежней Софией. «Молодой Армас, да… — Барышня Лаура произнесла эти слова и затем с застывшим выражением лица рассказала коротко то, о чему нее однажды раньше уже был разговор с Софией и о чем Силья не решилась спросить у Софии, из-за странного выражения ее лица, да и София, будучи наедине с Сильей, не хотела говорить ей об этом — Молодой Армас, да… он лежал в госпитале — тяжко раненный. Судьба обошлась с ним, беднягой, сурово. Тогда, летом, вскоре после его отъезда отсюда, он потерял мать, а теперь — да, он лишился еще и ноги и почти лишился одного легкого…»
Затем София и Силья вернулись в Кулмалу. Лайни даже согласилась поиграть им — это были какие-то новые марши, которые принесла война. Один назывался «Марш егерей», другой — «Прекрасная Карелия». А София пела их под музыку Лайни.
Силье становилось яснее и яснее, что все то в ней, чему она инстинктивно отправилась искать поддержку, стало здесь еще более слабым. И ей нужно идти восвояси, ибо все то, о чем она тосковала, на самом деле жило еще лишь в ее собственной душе. И только там она еще могла продолжать растить все это.
_____________
Так и у сегодняшнего воскресенья, долгого и яркого, стали постепенно появляться признаки приближающегося вечера. Изменение теней во дворе Кулмалы было Силье хорошо знакомо; чем дальше за полдень, тем яснее проем ворот напоминал, что пора уходить. Это вызывало легкую грусть, ведь она знала, что все равно придется в конце концов вернуться в Киерикку и остаться там. И она погостила уже так долго, что удерживать ее не стали.
Рантоо виделось все время, пока она шла по тропинке, огибавшей широкое подножие горы. Дальше она пошла песчаным проселком между полями, и вилла осталась уже у нее за спиной, и когда она по каменистой, крутой и извилистой тропинке поднялась на гулкую макушку Сикомяки и остановилась там, ей пришлось повернуться, чтобы еще раз увидеть те дорогие ее сердцу места. Солнце, утром светившее справа, теперь уже светило слева. И возврата для нее в Рантоо больше не будет, покуда вилла была видна, эта округа как бы провожала ее, свою хорошую знакомую, юное человеческое существо, но затем словно окончательно попрощалась с нею, быстро отвернулась. Поля, дороги и скаты крыш снова стали лишь приметами этой деревни, но никакой помощи Силье от них не было. Она осталась чужой им, сердце бешено колотилось, и шея покрылась горячей испариной.
Лучше бы поспешить прочь от душного дыхания деревни, чтобы отдохнуть на прохладной лесной дороге. После только что преодоленного подъема она дрожала всем телом, и предстоящий спуск с горы вызывал слабость в коленях.
Последняя часть красивой воскресной дороги была для Сильи мучительна. Находясь еще на вершине Сикомяки, она наметила для отдыха одно известное ей место у лесной дороги; дойдя туда, она опустилась на землю среди лесных трав, словно достигнув конечного пункта. И в некотором смысле так оно и было. По поводу долго длившейся ее хвори люди — то один, то другой — уже отпускали как бы мимоходом замечания, вроде того, что «если летом заполучишь кашель, он раньше зимы от тебя не отстанет», — но тут на зеленую траву возле дороги вырвалось что-то красное. Это случилось с ней впервые, красное пятно было небольшим и вскоре исчезло в траве, но все же при мысли о преждевременной смерти Силья на мгновение впала в бескрайнюю подавленность и тоску. Лишь теперь разрядилось напряжение, в котором она пребывала весь день. И хотя надежды, с которыми она пустилась с утра в путь, были невелики, но и они не сбылись, они остались там, среди деревни, на залитых солнцем полянах, куда ей после этого — да, и после этого — наверняка нет больше возврата. Усталость завершилась кровотечением на этой никому не известной лесной полянке.
И все-таки неужели не дано Силье достигнуть той жизни, к которой она с юных лет инстинктивно стремилась? Неужели от надежд не останется ничего, кроме отсвета воспоминаний?
Похоже, что так. Девушка сидела тихо, опираясь на одну руку, а лицо ее было бессмысленно блаженным… Когда удается унять кашель, тогда ничего. Надо думать лишь о вещах сегодняшних… Вчера был Иванов день, но и сегодня день праздничный — воскресенье. До чего же это мило, что посреди лета два праздничных дня подряд. Не дали ей отдыха на Иванов день, но зато на сегодня дали… Неужто уже прошел год с того момента… и с того? И каким-то вычитанным в книге рассказов кажется то, что она услыхала от Лауры, профессорской дочки. Поразмыслить об этом без помех можно лишь теперь, здесь. Ее взгляд вернулся из дальней дали в явь и уперся в оставшиеся от брызг крови темные следы на траве, словно изучая, как это они приняли на стеблях очертания слезинок. Но это своевольничали лишь глаза. Мысли же были заняты бывшим другом, молодым человеком, его отрубленной ногой и продырявленным легким. Она думала и о его гордо вскинутой голове, которая виделась в ее воображении еще более благородной после всех перенесенных им испытаний… Он еще не выздоровел, и ничего не известно о его окончательном выздоровлении, ведь ему пришлось пролежать не один час в снегу…
Но теперь-то лето, сугробы давно растаяли, и даже у самых дальних тропинок растут цветы, так что можно присесть среди них. В сладком неведении пускаешься в путь по такой тропке, легкая игривость искрится в речи и во взгляде, пока не предстанет перед тобой полянка, которая так прелестно завлекает присесть, что отказаться невозможно… И коль не откажешься присесть, не откажешься и от многого другого, и станет гораздо теплее…
Было тепло, и все же сидящую у дороги уставшую девушку била дрожь, холодная дрожь, и мучила жажда. А может быть, и действительно уже не было так тепло, солнце только что опустилось за леса, и его энергия дробилась о деревья, о мощные ели, стоящие плотным строем, столь могучие и старые, что могли позволить себе не обращать внимания на тех, кто сидит у их корней. И день, истраченный людьми, как бы поднялся ввысь к самым юным нежным побегам на макушках елей, стал недостижимым с земли, и могучий лес наконец завладел им. Глаз уже заметил поблизости пригнутый к земле можжевельник и в его ветках нити паутины, словно тончайшие натянутые струны. И поверхность почвы тоже видна была как-то яснее, четче; если глядеть на нее пристально, то начинало казаться, что и она так же ждет, как только что ждал створ ворот Кулмалы… Только что… неужели это было только что? Ведь уже приближался вечер. И ведь Силья уже много часов подряд общалась в душе с прежними, с далекими временами. Никто не прошел мимо нее… или все же кто-то… Она побывала в Кулмале, там играли на пианино и пели…
Силья еще напевала про себя. И пусть она не пела в голос, все ее существо пело, и то была длинная песня, которая постепенно превращалась в новую надежду, более широкую, чем этот воскресный поход в гости. Поскольку молодого человека там не оказалось, ни во дворе Рантоо, ни в комнате Кулмалы, сердце вскоре забыло, что его-то оно там и искало. Оно окончательно вернулось на свое место, в самое себя, и нашло там искомое…
Сердце нашло его и с того момента держало только для себя. Они остались вдвоем. Они не общались с другими, не бывали на людях, и никому не дано увидеть ран ее милого. И это тем более легко, что сознание не ведает толком, где он, ее друг. Долгая передышка в придорожной траве кончилась тем, что девушка поднялась уверенная и полная надежд. Высохшие и ставшие почти невидимыми брызги крови тоже стали далеким прошлым. Никогда она не была столь уверена в жизни, как теперь, встав с травы, хотя все тело будто не принадлежало ей, она дрожала в холодном ознобе и хотела пить. Теперь ей надо жить и крепнуть, ибо милый с каждым мигом, казалось, приближается и как бы все увеличивается. У него были свои переживания после того, как он летом уехал, — минувшим летом, или только что, — за это время произошли всякие события, но теперь они отпали. И его отъезд тогда был каким-то недоразумением, которого Силья не смогла понять. И так уж получилось, что теперь он, калека, лежит где-то, а вторая половина этого единого целого бредет здесь уже почти в сумерках по дороге, возвращаясь в Киерикку, в некий дом, где у людей поношенная и грязная одежда, у печи обиты углы, а сами люди беззлобно ворчат. И они оба, и он, и она, должны пройти свои дороги до конца.
Лес опять поредел, и дорога сделалась более ровной, опять превратилась в проселок, вела мимо риг и сараев. Одна знакомая, догнав Силью, поинтересовалась, куда та ходила, и была слегка удивлена разговорчивостью этой обычно тихой девушки. Силья говорила вперемешку о прошлом лете и о нынешнем, о войне, о павших и о тяжелораненых, казалась странно взволнованной, тяжело дышала, а скулы ее покраснели. «Силья, наверное, малость притомилась в дороге?» — сочла возможным спросить попутчица, у которой эта встреча зародила начало сомнения в душевном здоровье Сильи.
Силья немного опоздала, вернулась чуть позже, чем они договорились с хозяйкой перед уходом. Хозяйка сама начала дойку и ничего не ответила Силье, когда она спросила, выдоены ли уже эта и та коровы или ей надо заняться ими. Хозяйка то ли не расслышала, то ли все еще злилась на мужа, с которым у нее произошла перебранка, во всяком случае она теперь молчала. Силья взяла подойник и нагнулась к вымени; корова, похоже, была еще недоена. Она принялась доить, и уже первые капли звонко ударили в дно жестяной посудины… но тут силы оставили доярку, она потеряла сознание. «Господи помилуй, что это с нею», — пробормотала хозяйка своими мягкими губами; ей никак не удавалось поставить прямо свой полный подойник, чтобы прийти на помощь Силье, и она от этого волновалась все сильнее.
Пожалуй, немного молока все же плеснуло через край, но хозяйка уже подхватила девушку, почувствовала, что шея у нее очень горячая, а руки совсем холодные. Силья же ничего не могла вымолвить, и голова ее вяло откинулась назад. «Помогите, скорее сюда! Ради Бога! Да где же они все? Херманни!..» Хозяйка кричала так, словно все домочадцы единодушно выказали великое небрежение и словно всем им в этот воскресный вечер следовало быть на месте в ожидании и этого происшествия и крика деятельной хозяйки. Но когда никто не явился — «что у них — ни ушей, ни глаз нету, что ли, — дети где же? Тауно-о-о-о…».
Силья уже открыла глаза, пыталась нащупать свой опрокинувшийся подойник и встать, чтобы продолжать дойку.
— Оставь уж, — сказала хозяйка, — похоже, ты, бедняга, свое на этом свете уже отдоила.
Девушка настолько пришла в себя, что хозяйка могла повести ее в дом. И как раз хозяин вышел на крыльцо. Хотя он старался не показать, что сконфужен, это было заметно, и хозяйка, ведя девушку в дом, как бы насмехалась над ним, оказавшись все же победительницей в давешней перепалке. Идя мимо мужа, она сочла себя вправе продолжать обиженное молчание и не отвечала на его вопросы.
После этой дойки Силья больше не могла работать. Правда, утром в понедельник она почувствовала себя лучше, она спала так, как спит человек, который после долгих усилий добрался наконец до дома. Но когда она попыталась встать, все вокруг опять почернело у нее в глазах и во рту внезапно пересохло. Не оставалось ничего другого, как упасть обратно в постель; слабый стон долетел до кухни, где хозяйка была уже на ногах. Дом уже и вообще просыпался, со скотного двора слышалось мычание коровы, и в кровати возле двери батрак чмокал губами.
Хозяйка вошла в людскую, и маленькие ее глазки уставились на кровать Сильи. Хозяйке досаждали любые отклонения от устоявшегося хода жизни, а хворая служанка была явлением необычным. Но полагалось выказать сердечность заболевшей служанке. Этим и объясняется, что хозяйка Киерикка сказала Силье весьма злым тоном весьма сердечную фразу — или наоборот. Коровы опять замычали, ибо давно уже было пора начинать дойку. Они словно хотели домычаться до сознания хозяйки. Хозяйка уразумела, что сегодня дойка не пойдет как обычно, и сказала:
— Похоже, придется пойти звать эту Сантру Мякипяя на сегодня, работать за тебя.
Этим хозяйка хотела сразу обозначить, что не намерена содержать больную Силью. Но она прекрасно знала и то, что девушке уже три месяца не плачено жалованье — это успело пронестись в ее медленно соображающем мозгу — и что у нее очень хорошее приданое. Потому-то она и сказала: «За тебя».
Но для Сильи это было мелочью, ей хотелось лишь лежать. Кровать была грязной, и в углах ее завелись клопы. А на улице стоял прекрасный летний день, это ощущалось и внутри дома; казалось, работы на хуторе сегодня шли особенно хорошо. Дети то и дело вбегали в людскую и выбегали, дверь оставалась открытой, и оттуда неслись в дом и запахи природы, и звуки работы. В этот долгий летний день Киерикка казался Силье почти родным домом. В душе ее продолжался тот праздник, что начался вчера.
Она услышала также разговор за дверью хозяина с хозяйкой. Они разбирались — перебивая и поправляя друг друга, — как долго можно держать больную Силью без помощи общины. И хозяин заметил, что девчонка-то из другой волости и здешняя община ничего на нее не даст, только склоки пойдут.
Затем хозяйка пришла поговорить с Сильей. Она перво-наперво сказала, что болезнь Сильи, судя по всему, смертельна и что следовало бы теперь же, пока есть время, основательно выяснить отношения с Богом. И что сейчас надо бы чуток поговорить и о делах материальных. И что если Силья согласится на то-то и то-то — и затем еще на кое-что, — то возможно, тогда как-нибудь они управятся…
Вскоре позвали и Сантру Мякипяя; она пришла с важным видом и перечисляла свои срочные домашние дела, которые ей пришлось оставить. Но Силье все это казалось удивительно незначительным. Гораздо важнее было то, что теперь и она лежит в постели, как ее милый где-то там. До чего было бы славно поделиться с ним тем, как, лежа в постели, они думали один о другом. Силье казалось, что она поднялась куда-то высоко, ближе к нему — любимому другу, — здесь, этим новым летом — никогда уже больше не будет того прошлого, куда она недавно — вчера — в воскресенье — совершила паломничество.
Это был первый проведенный в постели день болезни, и он был подобен воскресенью. Правда, вечером сон никак не хотел приходить, было лишь очень жарко, хотя батрак и приоткрыл толчком дверь. И мучила жажда. И поскольку Силья не догадалась попросить хозяйку принести ей воды, пришлось встать самой. Ночь была светлой, и Силья хорошо знала дорогу к ушату с водой, стоявшему в людской. Ей никогда прежде не доводилось вот так идти к ушату, поэтому она только теперь впервые смогла заметить, что светлой летней ночью, когда все обитатели Киерикки спят, это такой же славный дом, как и другие. Как все комнаты старых наследственных домов, выстроенных давным-давно, в другие времена.
Бессонница казалась уже почти отдыхом, и хотя воображение представляло ей и милого, прибывающего сюда, разум сумел удовольствоваться и таким видением. В ее сознании не было места для разочарования.
Так вот Силья и лежала. Новизной происходящего можно было объяснить то, что скудные христианские чувства хозяйки в эти первые дни потихоньку и постоянно проявлялись мелкими добрыми делами. Она приносила Силье попить цельного молока, которое обычно бережно собирали для маслобойни, иной раз она также давала ей настоящего кофе и сахара, который втайне от мужа выменяла у спекулянта на зерно. Кофе вызывал приятную быстропроходящую испарину. И вообще-то Силье было бы хорошо, если бы не требовалось лежать в людской, различные недостатки которой она теперь, в этом новом своем положении, замечала яснее прежнего. И впрямь было удивительно, что в таких условиях она прожила вот уже почти что год. Ведь все это время кровать была точно такой же. Теперь в Силье с каждым мигом сильнее и сильнее просыпалась тяга к более чистой и как бы более благородной жизни. Не сможет же она быть здесь и тогда, когда… однажды… придет то неопределенное, чему она не умеет да и не пытается придать четкий облик, но приближение чего столь же верно, сколь то, что сейчас это — жизнь.
Однажды в конце недели, когда после дождливой ночи опять светило солнце, Силья, крадучись и не замеченная никем, выбралась из дому. Она почувствовала, что сил у нее хватает, хотя дыхание вроде бы становилось понемногу все горячее. На дворе она теперь удивилась виду дома и двора, словно они впервые попались ей на глаза… У крыльца людской кто-то выплеснул грязную воду. Коровы оставили следы своего посещения двора, и по некоторым из них проехали колеса телеги…
Между постройками можно было увидеть даль, деревню и озеро за нею, где обычный дневной свет становился сверкающим. Но когда она посмотрела туда, глаза быстро стало слепить и появилось чувство усталости. Откуда-то с поля доносился голос пахаря, понукавшего лошадь, это было так близко, что она узнала пахаря по голосу… Удивительно, что она вот так, без дела, обретается тут, во дворе, будничным днем в горячую трудовую пору и никто, проходя мимо, не выкрикнул ей ни одного распоряжения. Хотя жизнь ее день ото дня становилась вроде бы все красивее и яснее и хотя эта жизнь стала несравненно возвышеннее, чем у тех, что там и тут трудятся изо всех сил и заставляют трудиться других, она все же в таком состоянии, что не может ничего делать сама. Где-то в глубине сознания это противоречие казалось далеким, мерзким и гнетущим.
Она двигалась вперед, дошла наконец до баньки-сауны, трухлявые нижние бревна сруба которой полностью скрывала пышная крапива. Окошко предбанника было почти на уровне крапивы, однако же солнце светило в его зеленоватые, залатанные дранкой квадраты. Было довольно приятно вот так, в первой половине дня, войти в сауну. Вспомнились времена, когда она была маленькой девчушкой… Но окно здешней сауны было на теневой стороне, и тут противно воняло сыростью; на оторванной доске пола видны были засохшие пятна крови, тут пускали кровь…
Но в маленькую каморку при сауне светило солнце, и ее наполнял сладковатый запах, подобный тому, какой издает старое некрашеное дерево. Силья вошла и присела на низкую кривоногую табуретку, почему-то выставленную туда. Там валялись в беспорядке и другие вещи, была даже старинная деревянная кровать без досок ложа.
Заметив, как бродила Силья и что она долго не выходит из сауны, хозяйка пошла по ее стопам взглянуть, и чем дело, и открывала те же двери, которые только что открывала Силья. Миленькие глазки хозяйки опять глядели злобно, это была такая же злость, какую испытывает посредственный человек, видя нечто — пусть даже мелочь, — чего сам он никогда не сделал бы. Зачем же она сюда-то привала и что ее заманило?.. И хозяйка сразу же подглядела, не найдется ли тут — да, такого, что плохо лежит, хотя за Сильей ничего подобного не замечали, но кто знает, что ей может взбрести, коль неизвестно, долго ли еще проживет — может, например, попытаться что-нибудь всучить Сантре Мякипяя, чтобы та подольше ее замещала или взяла бы к себе, если нельзя будет находиться здесь. Хозяйка была тугодумна, но успела сплести эту цепочку размышлений за то время, пока глаза шарили по сторонам.
— Я подумала, — сказала Силья, — что из этого может получиться больничный покой для меня.
Уши ее слыхали, что рот действительно произнес это. Но она ведь ничего такого не думала — и особенно заставило ее вздрогнуть то, произнесенное ею: больничный покой. Но с другой стороны, она чувствовала сейчас, что именно так ей годилось и думать и говорить.
— Кто же тебе сюда будет еду подавать? — спросила хозяйка, поднимая деревянный подойник, с которого соскочили обручи.
— Да мне ничего не надо, немного молока только, — продолжала Силья. — И не обреталась бы в людской, если болезнь моя такая плохая, там ведь и дети.
По лицу хозяйки было видно, что в мыслях ее произошла заминка. Она ничего на это не ответила.
— Тут и кровать есть, без дна, правда, — продолжала Силья. — Позволили бы Сантре тут прибраться немного, уж я из своего жалованья буду платить, сколько хватит…
— Нет, Сантру я сюда возиться не пущу, могу и сама прибраться тут, если уж так. Хм, не знаю, что на это хозяин скажет, но теперь пойдем все-таки отсюда.
Хозяйка подалась прочь, шагая быстрее Сильи.
Силья смогла перебраться в комнатку при сауне, где произвели уборку и навели порядок. Силья и сама помогала, по мере своих сил. Комнатка получилась такая славная, что хозяйка сочла нужным сказать: «Я бы теперь и сама сюда переселилась». На что Сантра Мякипяя мимоходом заметила: «Чай, эта прелесть уж скоро перейдет от Сильи хозяйке». Замечание выражало сочувствие Силье.
Приведение в порядок этой комнатки было такой праздничной деятельностью, что когда наконец было готово, мысль о переселении сюда показалась новоселке слегка странной. Но Силья все же настолько была утомлена, что прилегла на кровати, вроде бы ненадолго. Но так, в одежде, она и проспала там до самого вечера. Вечером она пробудилась словно лишь для того, чтобы раздеться, как обычно, отходя ко сну. Однако утром она уже не встала с постели, чтобы одеться. Она теперь слегла окончательно. Рассказ о Силье приближается к концу, приближается к тому событию, о котором говорилось вначале и которое послужило причиной всего этого повествования.
Наступили самые прекрасные дни середины лета, скоро уже сенокос, рожь колосилась и наливалась. Солнце сияло, в воздухе пахло солнечными лучами. Куст крапивы, росший под низеньким окошком Сильиной каморки, успел уже подняться настолько, что заглядывал в окошко и придавал освещению каморки немного таинственный, зеленоватый оттенок, суровость которого удивительно подходила к часто повторявшимся приступам кашля лежавшей там больной. Вскоре появились характерные приметы болезни и на руках ее, они как-то вытянулись в суставах, запястья и тонкие пальцы сделались как бы еще тоньше. И молочно-белое лицо ее тоже сделалось как бы чище и исполнилось некой благодати, на скулах под глазами цвели розы, а красивые ресницы сделались словно еще длиннее, словно увеличилась необходимость прятать за ними какую-то тихую большую мечту.
Поскольку девушка почти ничего не хотела есть, она вскоре начала худеть. Однако же она не успела отощать настолько, чтобы на нее неприятно было смотреть. И пока она была в состоянии вставать с постели и осторожно передвигаться по каморке, можно было почти разглядеть, как просвечивают сквозь тонкую рубашку нежные женственные формы ее тела. И лицо ее не покидала улыбка, которая, как ничто другое, свидетельствовала, чья она дочь. Хотя и здесь в округе — еще более, чем в прежних местах, — наверняка никто не знал ее отца. Эту Силью привыкли считать тут лишь служанкой, которая прежде служила там-то и там-то. И теперь она умирала. Хозяйка считала возможным говорить об этом теперь уже совсем уверенно и в людской, наливая кофе старухе, пускавшей кровь, и самой Силье, стоя у ее кровати. Хозяйка вещала умирающей служанке и Слово Божье, которое та хотя и слушала с добродушным выражением на лице, но все же как-то безразлично.
Дело было в том, что Силья в этот момент смотрела рассеянно на свой собственный чистый фартук, который был теперь на хозяйке поверх ее пыльной серой юбки. Хозяйка, идя к больной, не сообразила снять его, и лишь теперь, сама заметив это, сказала: «Взяла там твой фартук, свой-то сняла в стирку», — «Берите, чего уж там», — сказала Силья. Это было ясное разрешение и даже поощрение. В следующий раз, угощая знахарку кофе, хозяйка особенно подчеркнула это, поскольку тогда на ней была уже и юбка Сильи. И она еще добавила, что, мол, надо же каким-то образом получить возмещение, раз пришлось нанять замену, даже если ничего и не хотеть за уход.
— Девчонке небось еще причитается часть жалованья? — спросила знахарка, ибо она знала точно, сколько осталось недополученным Сильей.
— Этого надолго не хватит, если несколько пенни и недополучила, — буркнула хозяйка и больше не налила кофе в чашку старухи.
Но из-за ветхого окошка каморки при сауне кашель доносился и во двор, где играли на травке мрачнолицые дети Киерикки. Иногда шел по двору и хозяин. И его обутые в сапоги ноги останавливались, на его лице возникало мужское, слегка досадливое выражение, когда он обдумывал свойства услышанного им кашля. Хозяин не ходил взглянуть на свою служанку. Ни разу — за время ее болезни. Ему и в день похорон «лень было» самому ехать в церковь. Семейству Мякипяя и хозяйке он позволил поехать на его лошади.
Тогда Сильи уже не было в живых, но пока-то она еще жила. Душа ее справляла великий праздник в благородном одиночестве и во все усыхающей материальной оболочке, в теле, которое, с точки зрения тех, развивавшихся и множившихся в нем существ, было огромным миром. Продолговатыми клетками те существа соединялись и распадались в плоти этого окружавшего их мира. И, набравшись жизненных сил, они делились надвое — это происходило кипяще-бурно в очагах легких и в дыхательных путях вплоть до самого горла, а также еще там и сям в этом прелестном творении природы, которое, материализовавшись в таком неповторимом образе, жило и росло двадцать два года. Это оказалось бессмысленным расходованием жизни материи. С наступлением вечера температура человеческого тела повышалась, а кожа покрывалась холодными мурашками до того момента, пока ночь не выжимала жар потом сквозь поры кожи. С восхода солнца и до обеда в этой схватке между жизнью и смертью наступало своего рода затишье. И поскольку в те часы и минуты внешний мир, в широком смысле этого слова, а также небеса бывали красивее всего, душа как раз тогда и справляла эти праздники одиночества.
Органы чувств, послушные помощники души, — и их функционирование тоже было в какой-то мере нарушено. Неуверенность в осязании и ощущении температуры появлялась именно тогда, когда она дрожала от озноба, ощущать вкус мешала слизь, возникающая от деятельности тех бесчисленных микробов, и обоняние словно бы было заодно со вкусом. Но полностью действовали еще самые благородные из органов чувств: глаза видели, и уши слышали. Зрение и слух даже вроде бы обострились против прежнего. Аза ними стоял мозг, в котором все ощущения, казалось, устремляются куда-то в самый глубинный пункт, бескрайний, ибо он не имел размера.
Под решетинами крыши крылечка сауны жили ласточки, их щебет был слышен с раннего утра до позднего вечера. Недалеко находился и колодец с журавлем, на верхушке которого почти всегда сидела какая-нибудь из них, самых милых компаньонок больной девушки. И настолько обострился ее слух, что у него появился и такой «недостаток»: в том щебете птиц она ясно слышала человеческую речь. Даже тон голоса менялся в соответствии с содержанием — и то не было обычным повторением фразы, которой здоровые люди подражают цвиканью ласточки. Итак, они были ее лучшими товарками, поддерживавшими ее настроение бодрым, никогда не намекая на ее особое состояние. Они лишь щебетали там, за дверью, иногда, правда, одна из них опускалась на самое неожиданное место, на переплет окна сауны, и оставалась там, так что белая грудка ясно была видна в окне. Но эта птица существовала как бы отдельно от остальных, летала своими окольными путями и вроде бы ничего не знала о больной девушке. Приветствия же и речи ласточек доносились до нее от других, невидимых птиц.
Зато свет был видимым. Попадая в окно, свет заполнял все воздушное пространство, искал в оконном квадрате стекла какой-нибудь пузырек, чтобы сделаться радужным, или более широкий дефект стекла, который странно искажал, уменьшал или увеличивал видневшееся за ним. Но главным все-таки оставалось небо, на которое девушка могла смотреть лежа, прямо из своей постели. Мысль словно ухватывалась там за что-то… могла ухватиться и еще повыше… буквально там, где была самая бледная синева, в конце которой она, казалось, видела самое себя — уходящей, удаляющейся… пока воздух не делался туманным и голова не начинала слегка кружиться. На мгновение становился неслышным и щебет ласточки. Много помех на пути красивого, питающего большие надежды человеческого существа, воображающего, что переживает лучший период для осуществления своих надежд.
Потому что ведь она надеется, что осуществится встреча с той единственной человеческой душой, которая еще есть у нее. Ведь все другие отдалились от нее: хозяйка хотя и приходит поухаживать за больной и смотрит жалостливо своими маленькими глазками, но на ней уже теперь вся одежда Сильи; дети, которые приходят следом за хозяйкой — их матерью — и стоят там в ряд, широко раскрыв рты и глаза, и наблюдают, как мать помогает Силье; Сантра Мякипяя, занятая чем-то немного поодаль и говорящая, что «ведь это же было и желание Сильи тоже, чтобы я получала Сильино жалованье, раз уж оно ей не выплачено, — если я поняла слова хозяйки, то она, верно, думает, будто я только из сострадания к Силье буду за нее работать…».
Все удаляются, только один становится все ближе. И вскоре она сможет уже с ним встретиться, сперва днем, у всех на виду, но затем вечером наедине, в роще на тропинке, по краям которой у корней берез мелькают нежно-белые кукушкины слезки. И оттуда они пошли бы дальше, как бы не касаясь земли… думать о своих ногах Силья не в состоянии, их будто бы и нет у нее, говорят, они распухли… и откуда-то доносится, что у ее милого не хватает ноги… и в легких тоже… стоит мыслям обратиться к этому, как голова опять начинает кружиться, по телу прокатывается холодная дрожь; уже поздний вечер. Я здесь в каморке при сауне, только что сюда приходила и хозяйка хутора. Это такой хмурый хутор, куда я тогда нанялась, ни о чем не подумав. И зимой я помогала тем, кто воевал, — и потом еще этот Телиниеми… Гнетет болезнь, трудно дышать, и состояние полусонное, и так, пока не пройдет ночь — неизвестно уже которая.
И все же одна из них стала последней. Все разрешилось прекрасным воскресным утром. С точки зрения нашего повествования, одним из утр, которое как бы ждало своего часа за длинной чередой других. Можно было бы назвать и месяц, и день, и год, но в этом нет надобности, да к тому же это может вызвать совершенно не относящиеся к делу размышления.
Солнце взошло тогда после трех часов и двигалось помаленьку, заглядывая в сотни и тысячи дворов и окон, в ворота и внутрь комнат, на кровати, где спали люди. Оно заглядывало и в гнезда птиц, которые, правда, не имели ни малейшего понятия, что это утро воскресное, ибо каждое утро, особенно солнечное, было для них одинаковым праздником. Солнце светило также и насекомым, и беспозвоночным, и если маленькая букашка радостно порхала в море солнечных утренних лучей солнца, ласточка радостно устремлялась и хватала ее. Преломляясь по-разному, лучи проникали под поверхность воды. Крохотное существо, усердно гребя жгутиками, торопилось вперед в поисках пропитания и с целью размножения, продолжения своего рода, но тогда, сделав гибкое элегантное движение, его хватала маленькая рыбка, восхитительное видение в утренней, пронизанной солнечными лучами воде. А мимо проплывала большая рыба, в чьих мощных челюстях исчезали время от времени рыбки поменьше.
В усадьбе священника непонятно почему в такую рань пробудился старый пробст, столь старый, что уже впал в детство и плоховато соображал, особенно по утрам, едва проснувшись. В одной рубашке он подошел в своей комнате к окну, посмотрел мгновение на прекрасное тихое утро и подумал о природе, возносящей Господу славу. Затем, сентиментально вздыхая, он засеменил обратно в постель. Угловая комната пробста была в той части главного здания усадьбы священника, где старательно выложенный каменный фундамент был выше всего. Зато та сауна в Киерикке, как уже упомянуто, и вовсе не имела каменного фундамента; если и были когда краеугольные камни, то они ушли в мягкую землю. Бревна нижних венцов были уже трухлявы, окошко слегка покосилось… но и через него солнце все равно светило внутрь на кровать умирающей.
За свою недолгую жизнь Силья видела солнца столько же, сколько и другие люди на ее родине. Но те существа, что заканчивали свою уничтожительную работу в ее юном теле, не терпят прямого солнечного света. Ах, если бы солнечный свет смог в свое время вместе с вдыхаемым воздухом проникнуть во все твои ткани и внутренности, дитя человеческое, и сделать то, что он делает с поверхностью кожи! Но в могилу солнце не светит, а те крохотные-прекрохотные, похожие на палочки существа, они — представители могилы. Да ведь и могила — для них это тоже жизнь.
Уже ведь и Хильма мать Сильи — умерла, бедняга, от того, что ее одолели эти микробы. Многочисленные жизненные невзгоды слишком ослабили ее, и она не смогла оказать им сопротивления. Силья же почти не знала бед в жизни, бывали лишь краткие моменты душевной боли, но и они обычно легко обретали поэтический ореол. И лишь плоть ее чахла и истощалась, словно почтительно уступала все больше места для души. И до последнего мига, пока Силья еще находилась в сознании, эту душу заполняла прекрасная любовь. И величайшее чудо, милосердное устройство природы, выразилось в том, что она до самого конца ни разу не поймала себя на мысли, что вот я сейчас умру, так никогда и не достигнув того, о чем мечтала. Наоборот, ее угасающая душа чувствовала в самом конце, что полностью сливается с душой своего милого друга. То была прекрасная мужская душа, и лишь настолько затуманилось сознание Сильи в последний момент, что она не поняла, была ли то действительно душа ее друга, с которой соединилась ее душа, или же отец — возникший в воображении в самом цветущем своем возрасте — взял ее на руки, держал и смотрел при этом куда-то с гордой радостью победителя во взгляде. Так или иначе, все равно ей стало хорошо…
Так закончилась повесть о последнем побеге старого родового древа и история этого рода, которая случайно оборвалась в это время, — но ведь они обрываются во все времена. Однако же эти древа не такие, как деревья в лесу. Не бывает окончательной смерти рода; если бы существовала возможность видеть без помех сквозь времена, то можно было еще увидеть ответвления всех родов, существующие до сих пор. И род Салмелусов наверняка борется, побеждая и терпя поражения, в самом наилучшем, зрелом состоянии и в нынешнем году, когда доведены до конца наше изображение и рассказ. Заглядывая в очень далекое прошлое, можно сказать, что все мы из одного и того же рода и, стало быть, можем отдать почести борьбе наших сородичей во все времена. Так и ты, читающий эту повесть, возможно, через очень много лет после нас можешь воздать должное нашей борьбе.
Эта естественная энергия жизненной борьбы — лишь знак, смысл и значение которого нам позволено да и необходимо исследовать всегда.