1

Настоящих ночей летом в северных краях по сути дела и не бывает. Бывает лишь затянувшийся вечер с ненадолго сгущающимися сумерками. Но в этих сумерках есть невыразимая словом прозрачность, предвозвестница приближающегося утра. Музыка вечера тогда вызывает ощущение темно-синего, фиалочного цвета, и пианиссимо ее звучит столь утонченно, что продолжается еще и в крохотной паузе, а затем уже возникает высокая, нежная мелодия первой скрипки, которую погодя подхватывает виолончель, но это лишь нутром угадываемая, музыкальная картина. Однако она получает подтверждение и во внешнем мире: тысячи ветвей и высь небосвода создают тысячезвукий аккомпанемент — и вот уже утро, хотя только что еще был вечер. Жаворонок взмывает в небо, все выше и выше, и оттуда трелью вещает более мелким, щебечущим в листве пичугам, как выглядит утро, если окинуть его взглядом с высоты. Очарованный светом и высотой, он трепещет, пока возбуждение, достигнув своего апогея, не стихает внезапно, резко, и птица, расслабившись, уже безмолвная, почти падает на землю и превращается на поле в невзрачного пешехода. Солнце светит всю ночь.

Человеческие жилища — между водоемов, под боком у гор, среди полей; группы построек, умело приспособленные к потребностям и инстинктам их обитателей. В свете очень раннего утра они выглядят по-детски невинно, как и природа. Вещи и дела людей, живущих в них, тоже превышают и покое. Сирень в палисаднике между домом и скотным двором полностью во власти чирикающих воробьев, кричащих наперебой, стремительно перепархивающих с места на место, взволнованных; каждый хотел бы что-то высказать, решая, как быть теперь, когда двор, мол, захвачен, но никому не дают пробиться словом, все кричат — и тот, и этот, и та, и…

Так продолжается до сих пор, пока пропахший дымом и испачканный смолой старый Ману, проснувшийся рано и чем-то озабоченный, не проходит мимо медленной, шаркающей походкой. Тогда крикливая компания взлетает из сиреневых кустов и оккупирует мостик, ведущий к конюшне.

Дома, в которых живут люди, самые разные — большие и маленькие, разбросаны между озерами, имениями, волостями, там и сям. Церковь с погостом среди густой листвы. Скромного вида дорогой автомобиль, все формы и линии которого очень изящны, мчится почти беззвучно по гладкой, плавно поворачивающей дороге; за несколько утренних часов он успел показаться десятку деревень, сотням жилищ, оставить позади немало церквей, кресты которых по-утреннему сверкали и молча благословляли окрестность, начинающийся день и человеческую деятельность. Авто не нарушало утреннего покоя. Пожалуй, оно появлялось и исчезало с легкостью, свойственной большой оккультной силе, — и больше его не было видно. Нигде.

Но дома людские — они-то стоят на месте. Несколько новых, только что выстроенных, еще не обжиты. В их стены еще не въелся ни снаружи, ни изнутри дух человеческих радостей и горестей, вселяющий признаки жизни и в мертвые стены. Но среди домов и хижин есть и такие, которые уже лет сто назад обрели душу и сохранили ее. Некоторые обветшали до предела, но глаза их владельцев из года в год, из поколения в поколение внимательно и заботливо следили, а умелые руки всегда подправляли и ремонтировали постройки по мере необходимости. Такой старый дом, быть может, в нынешнем году основательно отремонтирован — осевший фундамент подправлен, подгнившее крыльцо обновлено и весь он заново окрашен снаружи, но остался все таким же старым и почтенным и глядит своими окнами на вечные поля. Его линии, углы и косяки остались прежними, его прочный, здоровый, можно сказать, мудрый костяк лишь получил новое облачение, в котором он нуждался…

2

Кроны лип причудливым контуром ограничивают вид из дома на озеро. С возвышенности противоположного берега — от избенки Ману до хутора Сюрьямяки — видны почти целиком дом и двор с надворными постройками.

Летнее утро озаряет людские жилища и все вокруг них. Оно высвечивает и внутренности домов. Старинные кружевные занавески, накрахмаленные и сверкающе-белоснежные, хотя при ярком свете утра резкость белизны, пожалуй, слегка смягчается. Где-то в самой старой части дома есть такая красиво обставленная комнатка, к атмосфере которой редко примешивается людской дух. Если туда все-таки изредка и приводят гостя или гостью, их всегда приветствует тот безусловно особый девственный запах, который исходит от чистейшего льняного домотканого полотна, от лакированной мебели и, может быть, даже от лежащего на круглом столе альбома для фотографий, который гостья, оставшись одна, начинает невольно перелистывать; любопытные снимки, на них суровые, серьезные, напряженные мужчины-хозяева, в рубашках с пристежными воротничками и хозяйки в блузках с рукавами-буфф, бывшими в моде лет тридцать назад. Видно, что эти блузки надеты не в первый раз и с их помощью вовсе не пытаются скрыть, а скорее наоборот — подчеркивают, что, скажем, та женщина среднего возраста выпекла немало хлеба и через ее руки прошло множество бочек ржи, которую тот мужчина с массивным лицом сеял и обмолачивал, мужчина, у которого даже на снимке один глаз озорно, по-собачьи приоткрыт чуть больше, чем другой. Точно как и у его сына, на том фото, в белой студенческой фуражке, в тужурке, застегнутой под самое горло; и особенно на том групповом снимке, где все в сапогах с высокими голенищами и в свитерах. Приятно опять, после долгого перерыва, пообщаться с родственниками вот так, оставшись в одиночестве, в сумеречной по-вечернему комнатке. Они и теперь присутствовали там, на страницах альбома, все на тех же четырех страницах, и не могли оттуда никуда деться, когда представительница их рода, двадцатидвухлетняя барышня, как девчонка, рассматривала их, сама уже в ночной рубашке, плавно изогнув гибкое стройное тело; милая, трогательная усталость на ее лице — след усердного труда днем. Это было вечером. А затем рано наступал сон и был глубок. Бабушка, которую все ласково называли бабуся, говорила: «Хм, так оно и бывает, когда сама добываешь свой хлеб насущный, и только своими руками его и следует добывать. И тот, кто в середине лета вечером рано заснет, тот проснется рано поутру, уж так устроено природой».

Старик Ману, свой хлеб насущный добывающий выгонкой смолы на принадлежащей усадьбе смолокурне, почти что не спит в такие ночи, но все же глаз а его радостно поблескивают, а старые, крепко сжатые губы забавно изогнуты. Ману, похоже, обзавелся сейчас каким-то надежным заместителем у смольной ямы, поскольку уже поздним вечером его видели бродящим по своему двору, и рано утром он опять бродит там и выговаривает петуху, когда тот снова заводит свое «ку-ка-ре-ку». Речи, обращенные к петуху, явно не очень добродушны, поскольку петух в паузах между кукареканьями зло клекочет на старика, уходящего уже к месту своей работы.

Солнце движется дальше, оно словно бы ищет место, откуда ему было бы удобнее светить сквозь кружевные занавески на лицо молоденькой барышни, спящей в комнатке для гостей на кровати с крепкими спинками. Только что оно достигло стоящего у противоположной от кровати стены комода и на нем зеркала-псише, которое много раз показывало разным девушкам их лицо, а тем, у кого миртовый венок на голове, — насколько лицо это бледно или раскраснелось, ибо здесь всегда наряжали невесту этого дома… Теперь солнце видит у подставки старого зеркала какие-то мелкие вещицы, которых раньше там не было. Их положила, прибыв сюда, та, что спит сейчас в кровати, и она же возьмет их своими изящными пальцами. Скачет по этим вещицам неизменный в летнее утро солнечный зайчик и как бы немного жмурится, но вскоре, коснувшись самой их владелицы, замирает. А утро уже миновало свой первый, влажно-розовый период. Где-то скрипит дверь амбара, мычит теленок. Всеобщее трудовое действо начинается в десятках, сотнях деревень, в тысячах домов, вблизи сотен тысяч озерных плесов и лесных озерец.

Теперь уже солнце светит на лицо девушки, на тонкую, с легким загаром шею, на красиво изогнутые губы, на выглядывающее из мягких коричневых прядей ушко, на еще немного по-детски гладкий открытый лоб. Оно освещает также две руки — ладонь правой под щекой, а левая лежит на запястье правой, каждый сустав пальца, каждый ноготок хорошо прорисовывается, вся рука в гибкой свободной позе. Но эту картину можно лишь представить себе, вообразить. Пытаться посмотреть на это в натуре — нечего и думать. Лишь солнцу позволяется приближаться вплотную к спящей девушке, но и его приближение будит ее. Значит, уже около шести. Так солнце ведет себя по утрам. Это было подмечено в первое же утро, после ее приезда сюда. Две девушки, сидевшие тогда в этой комнатке, не спали ни минуты, лишь вели негромкую беседу и глядели на вечное чудо белой ночи…

Они, эти две девушки, и сейчас здесь, в Телиранте; обе так и живут в разных постройках. Та, которую солнышко уже разбудило, будит вокруг себя и все вещи, к которым она начинает привыкать. Ей вспоминается, что сегодня суббота, — этого дня она втайне ждала. Энергия и бодрость, блаженно почивавшие вместе с телом, теперь просыпаются, вызывая приятное возбуждение; плечи, затылок, руки — все откинулось назад, затем руки вытянулись вверх, глаза снова закрылись, но губы чуть приоткрыты, и на зубах восторженно сверкает отблеск солнца. Во всех членах физическое напряжение вчерашнего дня сменилось теперь, после полного и глубокого отдыха, по-детски блаженной расслабленностью.

Выскочить из постели и сбросить ночную сорочку — одно мгновение. Затем тело просто повторило ту же серию движений, но более упруго, чем только что. Все это сопровождал счастливый вздох. Вскоре барышня уже в купальном костюме, на плечах накидка, и согнутый средний палец правой руки осторожно стучит в оконный квадрат другой постройки. Там приподнялась занавеска и мелькнула голова молодой женщины, ее рыжие кудряшки… Та, что стучала, не осталась ждать, а пошла к берегу, по окаймленной низким ольшаником крутоватой тропинке, ведущей к началу длинного пляжа. Накидку она сбросила на руки. Глядя издали, можно подумать, будто она что-то мурлычит про себя, поскольку вроде бы порой шагает в такт какого-то напева.

3

Для Ману это уже не утро, а настоящий день. На его «пост» долетают многие звуки жизни как с этой, так и с той стороны озера: мычание коров, дожидающихся дойки, карканье ворон, удиравших со дворов и крылец, когда дверь уверенно распахивалась…

Шмель по ошибке тыкался в соцветие на шерстяном свитере Ману. Где же гнездо этого жужжащего насекомого? Было бы здорово высосать мед из сот. Как когда-то в детстве, пастушонком.

Но глянь-ка, поглянь: там же барышня опять плавать идет. До чего же старик Ману наслаждается тем, что он тут один, что можно обратить закопченное и забрызганное смолой лицо в ту сторону, в какую охота, да так и остаться. Хотя и не требуется, он обходит яму — где-то вроде бы надо заткнуть дырку, откуда может вырваться язычок пламени… а затем садится на свое обычное место на краю обрыва у смолокурни, откуда купальня и ее мостки видны, как сцена с балкона. До чего же прекрасно дитя человеческое, когда оно вот такое, как это сейчас. Ишь ты, как барышня ступает, как потягивается, как сгибается, опускаясь в воду. У старого Ману мелькает мысль: вот бы подкрасться, подобраться совсем близко в прибрежный ольшаник, тайком… но ведь это так, не всерьез — ну тебе-то чего туда переться?.. Внезапно приходится поворотиться к яме — заделать дырку в покрытии… Теперь она там плавает на спине — так бы и оставалась, чертовка… И ведь какая пригожая… И вообще… И когда фотографировались все вместе, положила руку на шею старому Ману — ничуть не побоялась, что запачкает свой наряд.

Но вот пришла и хозяйская дочь, эта огненно-рыжая, немного задержалась на мостках, как бы в сомнении, но потом плюхнулась, однако же, в воду, только брызги полетели. Обе качаются там на волнах, как листья и цветы кувшинок, то блеснет на солнце все тело, то лишь голова, так что можно подумать, будто они там тонут. Старому Ману есть на что посмотреть.

Наконец они выходят из воды, словно русалки — мокрые купальные костюмы блестят, словно тюленьи шкуры. Затем они чудно машут руками и ногами — глядя отсюда, от смольной ямы, и не подумаешь, что на них есть хотя бы нитка; до чего же красиво выглядят их фигуры на фоне сверкающего по-утреннему озера. Затем, забежав в кабинку для переодевания и взяв оттуда накидки, они идут рядом, хотя и не глядят друг на друга. Подобно стригункам, вышагивают они по мосткам лодочного причала, и последним старый Ману видит мелькание яркой накидки сквозь ольшаник.

Похоже, Ману погружается в размышления, а это значит, что им овладевает расслабленность.

4

В здешних местах натуральные краски природы разнообразны и в это время года, а если в результате человеческой деятельности или из-за какого-то внезапного происшествия возникает где-либо нарушение существующей гармонии, природа сразу же начинает трудиться, используя разные средства, чтобы постепенно вернуть то великое единство. Поскольку глаз обычно в первую очередь задерживается в пейзаже на человеческих жилищах, он сначала видит серый, красноватый, белый цвет, затем зеленый во всех его оттенках — ведь сейчас первая половина июля. По мере того как день постепенно слабеет, на северо-западной стороне неба накапливается золото, что предвещает наступление вечера. Есть также синеющая вода озера, длинный узкий водоем, поверхность которого тянется то сужающейся, то расширяющейся полоской откуда-то и куда-то туда, за тот заросший лесом мысок и маленькие скалистые островки, и течение воды спокойно даже там, где берега сжимают ее в узеньких проливах. Человеку кажется, что стоит штиль, однако время от времени ветер гонит по воде слабую плавную волну, добавляя тем синевы. На этом синем фоне там и тут заметно выделяются золотисто-коричневые плоские пятна — сплавные плоты. С подходящего места их можно увидеть разом четыре-пять, и обязательно в одном конце плот с дощатым, задымленным домиком и воротом. Поскольку звезд не видно, человеку и в голову не придет смотреть на небо. Его внимание приковывает, определяя его настроение, земля с ее красками и запахами и все, что на ней в покое и в движении.

О красках сказано, если же говорить о запахах, то пахнет травами и цветами, какие-то из них еще только распускаются, большая часть как раз цветет, а некоторые уже дают семена — те, которые месяц тому назад в подобную предвечернюю пору настраивали человеческие чувства на немного иной лад, чем это нынешнее золото сегодня, сейчас. Теперь кое-где на склоне горы, на гумнах уже прошлась обычная ручная коса, и после ее прогулки там виднеется посветлевший участок покоса, который вместе с щемящим запахом сохнущего сена напоминает проходящим мимо, что предстоит трудовая недели и, по крайней мере в середине ее, напряженный, спешный сенокос приобретет настоящий размах. Однако сегодня, во второй половине дня, и будущей ночью в медвяном море клевера и на прибрежных холмах сохранится спокойное изобилие бесчисленных цветочных головок и вдоволь необъяснимой пыльцы.

За всем этим то там то сям кто-нибудь да наблюдает. Небо как есть блеклое, но когда одинокий человек поднимает к нему свои глаза и затем опять опускает их на все окружающее земное, ему кажется, будто он сам побывал там, в небесной бледности, и увидел все внизу широким взглядом. Вон там из своей бедной избы шагает Ялмари Сюрьямяки на арендованный им выгон и размышляет, на сколько хватит сена его корове. Надо бы дождичка… А вон пятидесятилетний, но все еще моложаво-сильный и загорелый хозяин усадьбы Телиранта прохаживается по принадлежащим ему угодьям и пытается совместить в робких надеждах и дождь и сушь. Небольшой ночной дождик не помешал бы сенокосу, зато здорово приободрил бы овощи и яровые. Впрочем, все растущее на полях Телиранта столь доброе, что хорошо переносит продолжающуюся сушь, и он мысленно видит погоду всей будущей недели сухой. Сено будет отменным, и он почти ощущает его сладкий вкус во рту, представляя свое стадо жующим это сено, которое скосят как раз вовремя и потом на него не упадет ни капли влаги…

Сплавщиков на плоту этот вопрос не волнует, как и батраков, стоящих на развилке дорог между деревьями. Они просто живут и довольствуются жизнью. Пылью шоссе пахнет и здесь, в серой неподвижности, особенно знакомо и немного возбуждающе. Придорожные лопухи, подмаренник и репейник окаймляют законную для всех дорогу, которая от этого места расходится в четыре стороны; каждый указатель сообщает название известного города и сколько километров до него. Для человека, странствовавшего по миру и остановившегося теперь тут, в каком-то из здешних хозяйств, поденщиком, эти дорожные столбы — как поэма, особенно те, разными красками намалеванные на указательных табличках названия и расстояния. Туда можно отсюда попасть. Там когда-то удалось побывать. А если не побывал, то можно отправиться.

5

В этом освещении даже бедняцкое хозяйство Меттяля с серой, низко осевшей избой на опушке леса, возле просеки, на отшибе от здешней деревни, выглядит благодушно мирным, почти манящим к себе. Здесь, на хуторе Юкки Меттяля, сейчас хозяйствует лишь его жена Сантра с детьми, сам Юкка с лошадью далеко отсюда, на сплаве.

Из лесу ко двору ведет не очень четко различимая дорога, по которой летом и пешком-то ходят редко, а телеги не ездят вовсе. Человек, прибывающий по ней сюда летом — редкость, не то что зимой, когда и жители дома участвуют в вывозе бревен. Но тот, кто, идучи по своим делам, приближается таким вечером к этому хозяйству, видит его весьма привлекательным: на уныло ровной поляне, окруженной пнями вырубки, постройки по обеим сторонам дороги, проходящей так близко от жилого дома, что зимой поперечные брусья волокуш задевают за него, и батрак, обнажая искривленные зубы на красном от мороза лице, кричит товарищам в других санях:

— Не обивайте углы дома Сантры!

На лесную просеку ведет серая, полураспахнутая калитка из жердей, обветшалая, словно бы оставленная так какой-то бабой или ее детишками. Там, у самой калитки, со стороны просеки конец (или начало) полуразвалившейся поленницы — а сама просека странно широкая, и по обе стороны ее тянется старая замшелая ограда, местами подпертая палками, словно устала указывать путь.

Однако кому придет охота бродить ради таких наблюдений в подобную послеобеденную пору. Дорога, бывшая весной сплошной густой грязью, засохла, и оставленная теперь в покое как бы в возмещение за причиненные весной муки вытолкнула из своего нутра пышный и красивый конский щавель и колокольчики, и не было здесь, как видим, напряженного труда, который мог бы помешать их росту. Тут приятно идти кому угодно, особенно так поздно, когда большая красноватая и круглая луна начинает подниматься в южном конце просеки. В эти недели она еще не светит по-настоящему, а просто виднеется. Но все-таки она была бы будто своя тому, кто приблизился бы в это время к избе, к окошку в конце сеней, которое можно открыть толкнув снаружи. Но кому захочется толкать такое окно! Разве что так, потехи ради. Сени обшиты некрашеными досками, стекло странно синеватое, но еще более загадочна находящаяся за ним занавеска, висящая там много лет в любое время года, — равномерно дырявый лоскут какой то гардины с какого-то окна побольше и получше, чем это, и избе у глинистой просеки, но он хорошо, полностью занавешивает окно изнутри, занавешивает уже многие годы. Странное окно, даже если смотреть на него вблизи: за занавеской непроглядная темень, будто солнце не проникает туда никогда — оно и не проникает, поскольку даже погожими летними вечерами в самые долгие дни по обе стороны Ивановой ночи, когда оно могло бы это сделать, окно загораживает находящийся поблизости дровяной сарай, и солнышку приходится заходить куда-то за него, за вырубку, за камни, в неизвестность, в постепенно заболачивающиеся леса. Какой-то тихий господин однажды летом бродил там с альбомом и нарисовал дровяной сарай, с давно уже перебитым порогом, потому что его использовали вместо колоды для рубки хвороста. Господин рисовал, сидя во дворе, он попросил молока, получил его и выпил, затем пошел восвояси по просеке. Уходя, он взглянул как-то особенно на окно сеней. Это заметили дети.

От Меттяля ведут пешеходные тропы, долгие расстояния, дороги, используемые только летом, и участки полного бездорожья. Но постепенно лес редеет, дороги расширяются, появляются песчаные проселки и покрашенные дома со многими окнами, окнами столь большими, что занавеска, полностью закрывающая окошко в избе Меттяля, была бы лишь крохотной частью целой красивой гардины такого окна. И каждому такому окну требуется даже по две гардины, но они закрывают только края окна, а посередине выращенные хозяйской дочерью красные и пестрые пеларгонии могут во всей красе являть себя всем проходящим мимо: смотреть позволительно любому путнику, кто бы он ни был, и, пожалуй, даже завидовать, лишь бы он не пытался заполучить что-нибудь… И другой дом, тоже такой же большой: сиреневые кусты, образующие естественную беседку, и качели во дворе. К нему ответвляется дорога от шоссе, вдоль которого снова попадаются жилища поплоше и поля, неизвестно чьи; наконец, если захочешь, можешь свернуть с песчаной дороги на такую, где видны колеи, проложенные подводами, или свернуть на поле, перейти через мост и выйти снова на дорогу побольше.

Когда подобные виды повторится перед летним путником раза два-три, он наконец достигнет окрестности усадьбы Телиранта, напротив которой по другую сторону озера — каждое на своем месте среди лесов — изба Ману, лачуга Альвийны и бедняцкое хозяйство Сюрьямяки.

Оттуда-то и приближается сегодня в предвечернюю пору праздничного дня к месту, куда причалили плоты, коновод при собственной лошади на этом сплаве — Юкка Меттяля. Сплавщики-то полагали, что он отлучался к себе домой, на далекий хутор, но он там не был — на сей раз он не стал одолевать этот путь. Он побывал где-то в ином месте и теперь возвращался, чертыхаясь, медленно ступая по проторенной телегами лесной дороге, но совершенно запущенной, потому что ездили по ней крайне редко. Стояло самое сухое время года, но дорога шла там и сям через сырые даже теперь низины, где видны были отпечатки коровьих копыт, а от луж шла приторная вонь. Но в этой вони прекрасно чувствовали себя какие-то маленькие, красивые легкие бабочки. Они там трепетали своими крылышками. И вдоль дороги в том месте выступали из мягкого сумрака кущи раскидистых папоротников, напоминающих веерные пальмы. На ногах Юкки Меттяля были пьексы с высокими голенищами, заплатанные во многих местах и испачканные дегтем, к ним пристала болотная тина, она оставалась на них еще и два дня спустя, когда эти пьексы стаскивали с его одеревеневших ног… Сейчас он был слегка пьян и потому не мог как следует — да и не хотел — сдерживать неуместные проявления куража и куражился даже нарочито. И при этом равномерное его ворчание бурно вскипало бранью.

Юкка присел было на рыхлую кочку, которая тут же провалилась, и он почти упал на спину. Застыв на мгновение в неудобной позе, он уставился на какой-то извилистый корявый можжевельник с немногочисленными ветками и невольно вспомнил, что, уйдя со сплава, не сходил домой. Ему казалось, будто Сантра спокойно и холодно глядит на него откуда-то… Раздражало, что это дело все время всплывало в памяти. — Иди же, Юкка! Хеппули-пеппули!

6

В случайном месте на краю двора смирно стоит авто, все линии которого подчеркивают его марку, как бы защищают честь его расы. Оно стоит там уже со вчерашнего, субботнего, вечера — попав вот так во двор на травку, авто обычно имеет время постоять там, среди старых построек, сутки или двое.

Машина кажется мощной сама по себе, потому что в облике такой «кареты» есть еще нечто удивительное — сочетание силы и грациозности, как у ласточки: даже самый буйный ночной бродяга не посмеет повредить его. Днем же, особенно праздным, воскресным, можно и приблизиться к машине, и полюбопытствовать. Особый, присущий автомобилю запах богатства распространяется вокруг него в сухом воздухе; тепло поблескивающая поверхность металла, мягкие сиденья, бензин, и масло, и смазка — все они вместе дают столь благородное сочетание запахов, что простой деревенский человек не может и представить себя владельцем вещи, пахнущей так… Поэтому деревенский житель с таким смирным, немного благоговейным выражением убивает время, обходя пустую «карету», владелец-водитель которой сейчас там, в доме или, возможно, гуляет где-то на природе. Любопытствующий бедняк впадает в еще более благоговейное настроение, если у него есть какое-то представление о стоимости этого лимузина, сравнительно с другими, и если авто действительно одно из самых значительных по размеру и знаменитых по марке… Но вот этот ничтожный зритель уже подался прочь со двора Телиранты и спустился по береговому откосу в лодку.

Там его встречают другие запахи, и он наверняка втайне наслаждается ими, хотя сам и не признает это наслаждением. Там пахнет озером — то есть чем-то непонятным, происхождения этого запаха не знает никто, разумеется, отдельно ощущается запах прибрежных зарослей, исконный запах смолы в лодке и совсем особенная смесь запахов деревянного дна лодки и свежей рыбы, которая никогда не покидает удачливую лодку… Эти запахи — собственность бедного гребца, трогавшего во дворе усадьбы Телиранта ручки прочно запертых дверок машины и севшего затем вновь в свою лодку и принявшегося не спеша грести.

Один такой гребец увидел лодку сплавщиков и наблюдает за ней просто из любопытства, она приближается от самого дальнего плота и, похоже, направляется в Телиранту. Скорость у нее довольно приличная: две пары весел ударяют в такт, четыре уключины поскрипывают всегда враз. Это плотогоны отправились в Телиранту за молоком. Разве уже время дойки? Неужто я пробыл там так долго? Похоже на то… Над крутым береговым откосом, над высокой рожью — уже явные краски вечера, хотя солнце, если смотреть отсюда, снизу, с воды, точно на линии верхушек колосьев.

Много чего видит со своего места одинокий гребец. От Телиранты в сторону леса простираются открытые поля, которые пересекает тянущаяся к углу хибарки на дальних землях узкая, проложенная колесами телег глинистая дорога, сухая в это время и с цветами по краям; колеи выделяются настолько, что почти видны даже невооруженным глазом с озера. И ясно видны идущие каждый по своей стороне дороги двое — женщина в летнем цветастом платье, молодая и грациозная, гребец даже знает, кто это, и мужчина, молодой и крупный, наверняка как-то связанный с тем воцарившимся во дворе Телиранты длинным, черным лимузином…

На другом берегу озера бедный крестьянин смотрит на арендованный им выгон, думая о кормах и засухе. Красивый выгон, где нет иных деревьев, кроме стройных берез и невзрачного можжевельника, попавшего туда случайно, как сорная трава, да так и оставшегося. Выгон находится за маленьким полем этого мужчины, получившего разрешение расчистить его. Туда же является и его жена с непокрытой головой и в прямом чистом хлопчатом платье, которое она сшила сама такого фасона, какой подходит к ее нынешнему положению. Видно, что роды уже близко, но она двигается бодро, занимается по-прежнему всем и не подает виду, что помнит о том напряженном моменте, который ей предстоит.

Корова все еще спит, она до сих пор не поднялась на ноги. Не взглянув на мужа, жена деловито подступила к скотине, присматриваясь к ее морде и туловищу.

— Эта еще даже жвачку не жует, — сказала жена мужу. Он тоже подошел и был как бы немного в растерянности из-за того, что сам ничего поделать с коровой не может, впрочем, как и с ее хозяйкой, если с ними обеими случится в их положении что-нибудь трудное или ненормальное.

— Наверняка ей нужна какая-то помощь… нет, нет, пока еще не ветеринар — я сперва отправлюсь в Телиранту, поговорю с хозяйкой.

— Да в состоянии ли ты добраться туда? — спросил муж.

— А чем плохо мое состояние? — ответила жена.

И вскоре уже Ялмари видел свою Хилью плывущей на стройной коричневой лодке в сторону усадьбы Телиранта, которая картинно, во всех чертах и красках, стоит теперь неподвижным зеркальным отражением в совершенно тихой воде озера, но вниз головой по отношению к настоящей усадьбе. Бедняк Ялмари легко забыл про больную корову и задумчиво смотрел вслед удалявшейся жене.

Очень красивым выдался как раз этот вечер накануне сенокоса. С выпаса был виден и художник — он греб и, как обычно, приглядывался к постройкам и береговым склонам. Его белая с красным днищем лодка прошла так близко от лодки Хильи, что он смог заговорить с женщиной, которая к тому же стала грести немного медленнее. Художник сказал Хилье, что напишет ее кормящей младенца, но она, махнув рукой, ответила, что ничего не выйдет.

Ялмари пошел обратно к своей избенке, где дети продолжали ту же игру, в которую они играли весь этот прекрасный летний день.

7

Они — те двое, кого гребец с озера видел среди полей, за усадьбой Телиранта, — вышли из дому на прогулку вскоре после полудня. Молодая женщина гостила в Телиранте у своих родственников, а ее спутник подружился с нею минувшей зимой в городе, а теперь, летом, разъезжая на машине, завернул сюда, зная, что она тут. По правде говоря, об этом его визите было вроде бы условлено полунамеком, мимоходом еще весной. Подобные разговоры «не всерьез» вполне могут забыться в течение лета. Этот и был забыт, вернее, почти забыт — Хелкой, но не Арвидом. Да и Хелкина забывчивость была, пожалуй, лишь попыткой спрятать поглубже то, что она знала наверняка, поскольку даже не попыталась отвернуться в сторону, чтобы скрыть засверкавшую в глазах шальную радость. Нет, она позволила глазам свободно лучиться, когда первой из всего населения дома — и действительно застигнутая в тот момент врасплох — увидела знакомое авто, сворачивающее с шоссе во двор, сюда, во двор Телиранты.

Для Хелки это лето было добрым и красивым, она жила тут, как и должно жить людям: трудясь себе на радость и не изнуряя душу, и хотя испытывала порой физическую усталость, замечала лишь, что чувствует себя все лучше — и душевно и физически. Тот разговор ни тогда, весной, ни позже не заставил Хелку задуматься, но едва она различила за ветровым стеклом величаво вскинутую знакомую голову, губы и выражение глаз, как в тот же миг инстинктивно приняла его появление, словно заслуженную награду, словно здесь сейчас сработало все новое, что солнце и вызванные им краски, запахи и ощущения накопили в теле и душе, во всем замечательном человеческом существе.

Субботним вечером следовало проявлять сдержанность, однако в глазах и цвете лица проступала струящаяся тихая радость — Хелкин приятель здесь, и это видели все, кто хотел видеть, особенно молодая Сельма, испытывавшая из-за этого почти неловкость. Это заметили также и родители Сельмы, властительные владельцы имения Телиранта, взглянув на которых даже издали кто угодно мог увидеть, что хотя они уже в зрелом возрасте, но годы ничуть не ослабили их крепкого жизнелюбия. И дочери их хотя и исполнилось уже почти двадцать лет, но она, пожалуй, смирнее своих родителей. Они, конечно же, заметили и только делали вид, будто не замечают… Хелка была им близка.

Субботний вечер мог тянуться бесконечно, поскольку в этих краях пора ночной темноты еще не наступила; было светло, и тем, кто сидел на ступеньках крыльца, на качелях во дворе, на перекладинах высоких стремянок, было все видно и тепло, как днем. И старая хозяйка-бабуся находилась на террасе своей половины дома, участвуя в общих посиделках. Она сказала Хелке, когда та уговаривала ее идти спать:

— Ну да, а потом ты заявишься с топотом, как раз когда я только засну.

Приезжая в Телиранту, Хелка жила на половине старой хозяйки и большей частью питалась с нею вместе, хотя нынче, в летнюю пору, вообще-то ели кому когда и где вздумается, иногда у бабушки, иногда на семейной половине дома.

Однако же наконец хозяин своей властью велел каждому идти спать туда, куда тот может и хочет, и при этом сам взял хозяйку под руку. Все смотрели на них, безмолвно восхищаясь их осанкой… Бабушка все же не позволила командовать собой и осталась сидеть там же, на ступеньках, и тогда все остальные и вся молодежь остались тоже. Да и позже, уходя наконец, она не выказывала настойчивости, а лишь призывала внучку последовать за собой. Она проворчала это добросердечно, к тому же на местном, знакомом и милом наречии, благодаря чему, да еще в устах такой старухи, сказанное прозвучало словно бы от имени целого рода.

Молодежь хотя и осталась во дворе, но, помня о старухе, задержалась там, лишь сколько позволяли приличия.

8

Честно говоря, в воскресенье Сантра Меттяля уже и не ждала мужа домой. Весной он отправился на лесосплав и после этого побывал дома лишь разок, дал ей немного денег, только и всего. Скорее было даже как-то непривычно, что он находился тогда целых две ночи дома. К тому же тогда совпало так, что Вольмари — старший сын Сантры, которым она обзавелась раньше, будучи незамужней, тоже заехал домой, а в таких случаях отчим всегда выходил из себя… Вольмари и уехал в полдень в воскресенье, он отправился дальше своим путем, которым следовал уже не один год. Домой он наведывался лишь тогда, когда бывал хорошо одет и мог небрежно и как бы невзначай показать пачку купюр. Характером он пошел в незнакомого ему отца. Мать — Сантра, всегда ощущала этакий дурной, сладостный спазм, когда вспоминала те дела, которые происходили в связи с зачатием Вольмари и его рождением. Жестокое, даже злорадное выражение появилось на лице этой женщины, едва муж ушел, когда она заметила, что странным образом прочно и неотрывно привязана к этому хозяйству и здешнему быту. Вокруг сновали детишки, сделанные с тем мужчиной — крупным, чуть косолапящим, который удалялся по просеке большими, упрямыми шагами. Сантра осталась дома с повседневными заботами по хозяйству, и тогда ребятишки заметили во взгляде матери нечто такое, чего не бывало ни раньше, когда отец обретался дома, ни позже, после его отбытия. Такое выражение глаз появлялось у матери лишь тогда, когда отец удалялся по просеке, и в субботу вечером, когда ждали его возвращения. В остальное время мать выглядела как обычно.

Она была крупной и ширококостной женщиной. Но хотя кости местами заметно выпирали — плечи, скулы, подбородок, локти, — однако же невзирая ни на что тяжкая жизнь отняла у нее далеко не все из той естественной женственности, которую природа придала ее облику в девичью пору. Это было видно, когда она, неся что-нибудь, шла по летней тропинке или когда присаживалась в свободную минуту где-нибудь отдохнуть. И это звучало в том, как она отшучивалась, когда требовалось, от подначки какого-нибудь мужика, хлебнувшего браги. Признаки той, изначальной женственности в изгибе бровей и губ, особенно в глазах можно было заметить даже тогда, когда она хлопотала по хозяйству, и несмотря на то, что в уголках губ всегда сохранялась горькая складочка, а в глазах — легкая злость безнадежности. Пожалуй, теперь это могли бы различить уже не парни, а лишь некоторые мужчины зрелого возраста. Ей около тридцати пяти лет в эти летние долгие ночи, которые и нынешним летом тешат человеческие чувства молодых и старых, возвышенные и самые низменные. Особенно в те две недели, когда весенние ночи уже позади, а сенокос еще не начался.

В глазах Юкки Меттяля жена была всего лишь посредственно хозяйничающей в избе бабой и ничем больше. Их женитьбу подстроили другие люди, когда отцовское хозяйство — после смерти отца — перешло к Юкке. В юные годы Юкка Меттяля отнюдь не был любимцем девушек. Если он и приходил на танцы, то чаще всего просто стоял в дверях. Но, как правило, он ходил туда только в тех случаях, когда удавалось прежде где-нибудь приложиться к бутылке — настолько, что это было заметно. Так у него появлялась какая-то необъяснимая причина идти туда, где танцуют. Мысль, что ради такого дела настоящий, сильный мужчина отправляется за несколько километров, казалась Юкке сладостной. И, придя туда в подпитии, Юкка Меттяля не танцевал, а непринужденно расхаживал вне круга танцующих, ротозействовал и пел, пытаясь придать голосу нарочитую хрипоту. И редкая девушка подходила пригласить его на танец, — но все же иногда подходили. А тем летом, когда он вышел на свободу из тюрьмы для бунтовщиков и, оправившись душой и телом до прежнего состояния, пошел на танцы в Маханалу в Дом трудящихся, Сантра Коркомяки подошла пригласить его на танец и смотрела ему в глаза, пытаясь понять, есть ли в словах Ниеминчихи хоть доля правды.

Именно в тот раз коварная, льстивая Ниеминчиха и дала ход делу — тому делу, за которое ей попервости было мало любых наград. Однако же в действительности больших заслугу Ниеминчихи в этом деле не было, разве что она своей болтовней немного упростила канитель для каждого — и для Сантры, и для Юкки. С этих же танцев Сантра повела Юкку к себе на чердак амбара. Легкий хмель Юкки тогда уже отчасти развеялся, но когда он уразумел, в чем вопрос, захмелел снова и был как бы совсем пьян и угрожающе ругался, хотя и приглушенным голосом; поддерживая друг друга, закинул руки друг другу за спину, они приближались к дому, где Сантра была в услужении. Она уверяла, что никто из обитателей дома на них и не смотрит, и хотя они все стоят там, на веранде, им, мол, нет ни малейшего дела до всех прочих. Но в понятии Юкки Меттяля прийти вот так с девушкой и взбираться к ней на чердак почти не отличалось от того, чтобы явиться на танцы и горланить песни: на трезвую голову взрослый мужик такого делать не станет. Не решится.

Но той же ночью, перед уходом Юкки, Сантра сказала ему:

— Небось знаешь теперь, что тебе придется взять меня. Это входит в уговор.

Могло и входить, и входило-таки. Вскоре Юкка научился наведываться в амбар к Сантре без того детского стеснения, когда требуется выпивка для храбрости. Это заметили, и когда лето прошло и захолодало, а Сантре предстояло вернуться с амбарного чердака в комнату для служанок в хозяйском доме, настала пора церковного оглашения. Ибо иначе отношения их — такие, какими они были, — не могли бы продолжаться под той же самой крышей, где и хозяин спит с хозяйкой. Об этом им сказал сам хозяин, придя к ним, когда они были вдвоем.

Так вот это и началось, и минуло не столь уж много времени, пока положение не сделалось таким, как теперь, в эти летние ночи. Юкка больше не испытывал детского стеснения взрослого холостяка, но не испытывал по отношению к Сантре и многого другого. Он был обычным мужиком, довольно неплохо зарабатывавшим благодаря лошади, угрюмым и безразличным ко всему, кроме хорошей выпивки на дармовщину, как прежде, когда он ходил по вечеринкам. В ту пору он, случалось, и вообще бывал таким — но не теперь, в последнее время. Теперь он все чаще стремился найти работу подальше от дома, а иногда напивался и норовил тогда придираться и грубить.

В последний раз он побывал тут неделю назад и сначала, в субботу вечером, выглядел приятно. Он явился с далекого сплава в начале дня, неожиданно для Сантры и детей. Сантра готовила брагу для хозяина той большой усадьбы, в которой они выкупали и собственность этот хуторок и где Сантра какое-то время была служанкой. Уже тогда еще неженатый «молодой хозяин», владевший теперь усадьбой, знал искусство Сантры готовить брагу.

9

Для Ялмари Сюрьямяки время тянулось медленно, он расхаживал с выгона на двор и обратно, и на выгон он каждый раз заходил так далеко, что был виден другой берег неширокого в этом месте озера и все находящееся на нем. И он увидел Хилью и хозяйку Телиранты как раз в тот момент, когда те, садясь в лодку, заспорили, кому из них грести. Наконец на весла села Хилья, и Ялмари поспешил на берег встречать их.

— Знать бы, кто тут скорее нуждается в помощи, — сказала Хилья и взглянула на мужа, выражение лица которого сразу сделалось озабоченно-серьезным. Такое выражение, чуть что, всегда возникало у него, и поэтому при первых признаках говорить ему о них не стоило.

— Пора ехать?

— Ну, нет пока… — и Хилья пошла с хозяйкой Телиранты к выгону. Мужчина из бедной избы, не имеющий ни лошади, ни собственной земли, ожидает родов жены всегда в напряжении, а время тянется почти мучительно и томительно. Правда, роды в такую пору, как теперь, когда дороги сухие и можно привезти домой помощь — случай еще не самый худший. А ведь роды бывают и в распутицу!

Сейчас-то погода подходящая. И все равно это событие в жизни супружеской пары Сюрьямяки оказалось на сей раз во многом необычным. Впрочем, оно никогда и не бывает совершенно одинаковым и рутинным даже в самых многодетных семьях.

Ялмари остался во дворе, когда хозяйка пошла с Хильей на выгон осмотреть корову. Но пробыли они там совсем недолго. Ялмари вскоре увидел быстро возвращающуюся во двор хозяйку Телиранты и медленно следующую за нею Хилью.

— Лучше всего, если Ялмари поедет сейчас же — лошадь-то нашли?

— Договорено было с Оллилой — у других-то в этих местах и просить не стоит… Немедленно и отправлюсь — может, покуда хозяйка сможет побыть тут, на всякий случай — а то ведь Альвийны нет дома, хотя я и толковал с ней об этом…

— Да отправляйтесь же!

Солнце склонялось к горизонту, но вечера были еще светлыми, хотя оттенки их красок после Иванова дня изменились. Промозглая сырость царила в той части дороги, которая пролегала в низине, заросшей смешанным лесом, и выходила на болотистый луг. Ялмари Сюрьямяки шагал стремительно, — так стремительно, что в сравнении с его обычной манерой двигаться это бросалось в глаза. Его сознание было в странно-невинном и чистом. Такое он испытывал всегда, когда должно было произойти какое-нибудь важное событие его жизни. И это никак не менялось с возрастом. Так было, когда двенадцатилетним мальчишкой Ялмари стоял и смотрел, как гроб с матерью опускали по посеревшим, облепленным глиной доскам куда-то вниз, в выкопанную в земле яму, где уже были два других, похожих на материн, гроба, один из них — совсем маленький. Там, на погосте, суетились чужие люди, которые одновременно так бы изучали их — отца, Ялмари, Лайну и Вихтори, — мол, как они ведут себя тут… Точно так же настроились его чувства, когда он стоял рядом с Хильей под венцом… Как далеко остались все те заботы, которые были у них с Хильей тогда и к которым позже пришлось вновь вернуться. Сильнее всего угнетало, когда они стояли в церкви перед пастором, нечто такое, что будь бы это и сейчас, он испытывал бы жуткую неловкость… Пастор говорил о Боге, и при этом как бы сам превращался в олицетворение Бога, но тогда не мог он знать… И когда родился их с Хильей первенец — девочка, которая вскоре умерла, — у Ялмари было точно такое же чувство. То, что родился по-настоящему живой ребенок — это было как бы чересчур для тогдашней их полноты жизни… Последовавшая затем смерть отца казалась уже каким-то вовсе второстепенным событием.

Но сейчас в голове его опять, как прежде, начинался шипучий гул, словно всяческие предчувствия все время что-то нашептывали на ухо. Какая-то большая птица встревоженно перелетела через дорогу, небо на юге было ужасающе свинцовым, и это нельзя было назвать тучами, пока не взошла луна — полная, круглая, красноватая, с привычными синеватыми обручами вокруг нее. Луна взошла над долиной Паханоя и поглядывала оттуда словно бы украдкой и явно показывая, что не собирается всходить очень высоко, а поднялась лишь настолько, чтобы видеть, как шагает этот сильно встревоженный человек.

Ялмари пришел в Оллилу, но там не оказалось дома ни одного мужчины.

— Видать, у Сюрьямяки нынче спешка, — сказала бледнолицая и уже переставшая ходить на танцы скотница, в одиночестве занимавшаяся чем-то на большой кухне, служившей одновременно и людской. — Нет никого дома-то, они еще утром уехали к свекру со свекровью, а оттуда они никогда раньше полуночи не возвращались. Но вы же тут все знаете — где и что. Кобыла там, на выгоне Мююлюнийту.

Ялмари уже хватал развешанную на стене сарая упряжь, но вся она, похоже, была как-то не в порядке; нашлась одна сбруя вроде бы годная, но и у этой не хватало пряжки на подуздке. Оставалось попробовать подвязать чем-то, чтобы ремень не болтался.

Попробовать-то можно… После того, как будет кого взнуздать. Ведь Сюрьямяки знал, что старая кобыла Оллилы так запросто не дается, мужчины поплоше, бывало, ловили вдвоем, растянув веревку, он же надеялся, что справится теперь и сам. Но… Кобыла лишь пряла ушами, ловко избегала попыток человека поймать ее и не поддавалась на его хитрости. Ялмари негромко бранился, и та нешуточная тревога, то длившееся неделями ожидание напряженного момента упорно не покидали его сознания, держались в голове и слышались в шуме пульсации крови — шшех!.. шшех!.. «Никакой черт мне не поможет, если я не поймаю эту скотину!» Шшех!.. шшех!.. шшех!.. Он уже был рядом с ее боком и почти дотянулся, чтобы схватить ее за гриву, но… чуть не получил удар задними ногами, когда она взбрыкнула всем крупом так, что ему пришлось отскочить. А она уже словно бы в насмешку пощипывала травку в другом конце выгона, но стоило мужчине хоть немного приблизиться к ней, она опять пустилась в пляс, словно победительница конкурса танцев. «Ох, Господи, помоги! Господи, помоги!» — твердил взволнованный и спешащий мужчина тихо, как молится изнуренный болезнью человек. «Ах ты, сатана!» — заорал он в отчаянии и побежал со всех ног к этой скотине, которая, казалось, издевается, дразнит его. Смотреть на это со стороны было бы забавно, но за этим безумным состязанием наблюдала лишь полная луна, поднявшаяся еще немного повыше над тем мрачным, зловещим свинцовым фоном как бы специально, чтобы получше видеть все происходящее.

Ялмари — наивным и беспомощным мальчишкой — бегал, тяжело дыша, иногда лишь останавливаясь, чтобы попытаться осознать происходящее. Ни на кого другого надеяться не приходилось, что же делать, если он так и не поймает эту лошадь? И опять срывается с его губ похожая на плач и молитву брань, когда он, перейдя с бега на быстрый шаг, следует за приплясывающей, дразнящейся кобылой. А та продолжала свое. Но теперь уже вовсе не подпускала к себе пытавшегося догнать ее человека, а сразу же удалялась, ритмично виляя крупом.

Так продолжалось, пока кобыла внезапно не заржала и не пустилась во всю прыть к воротам. Там стояла, протянув руку к кобыле, Эмми — та бледнолицая скотница Оллилы. Казалось, лошадь уже не сможет замедлить бег и неизбежно собьет женщину. Но именно в последний момент, вытянув прямые передние ноги вперед и заскользив, будто на санях, она остановилась как вкопанная, замерла перед Эмми и принялась слизывать куски хлеба с ее ладони. Сюрьямяки смог свободно подойти к кобыле и надеть на нее уздечку, а кобыла при этом вовсе не обращала на него никакого внимания.

— Долго ли умеючи, — сказала Эмми, прибавив еще, что, мол, с удовольствием продолжала бы смотреть, как кобыла танцует с Сюрьямяки, но поскольку знает, что дело касается Хильи, то пришлось помочь остановить эту клячу.

10

Свернув в субботу во двор усадьбы Телиранта, Арвид, еще не остановившись, заметил, что одно окошко в первом этаже распахнулось, грациозная женская рука придержала его и в оконном проеме показалось весьма знакомое лицо. Видны были коричневые локоны, подправляемые другой рукой, и вся фигура в летнем платье, которая вдруг застыла в безмолвной позе, выражавшей больше, чем восклицание. Но эта фигура быстро исчезла из окна — и из двери веранды выбежала во двор навстречу прибывшему Хелка, с которой он и был знаком.

Платье Хелки, конечно же, сразу бросилось в глаза Арвиду, ибо было совершенно непохоже на то, в каком она была, когда они виделись в последний раз в городе. То был вечерний туалет, а это легкое, цветастое, летнее платье, гораздо лучше позволявшее представить себе тело его владелицы во всей его гибкости…

В тот раз он, Арвид, сначала видел из машины спешащие к двери дома красные, золотистые, белые, зеленоватые туфельки, поднимавшиеся с уличного тротуара по ступенькам и исчезавшие между двумя белыми колоннами. Затем, уже войдя в дом, он видел и то, к чему туфельки были как бы коротким двустрочным эпиграфом. Но одни увиденные из машины туфельки запомнились Арвиду. Потом в зале он сразу же узнал их. Позже с бокалом коктейля в руке он словами и глазами говорил об этом барышне Хелке, и кое-кто из гостей мог со стороны заметить на лицах их обоих выражение, не столь уж обычное для подобной ситуации, но тут к ним подошла хозяйка дома, чтобы напомнить об обещании, которое дал каждый из них… Итак, затем, попозже, когда вечер будет в разгаре…

И вот теперь эта барышня выбежала ему навстречу, стремительно-легкая, загорелая. Заставила ли его душу встрепенуться непохожесть или, может быть, именно сходство? Хелка тогда аккомпанировала безупречно, хотя Арвид и позволил скрипке немного подразнить ее: когда вечер был давно в разгаре и они оказались в дальней гостиной вдвоем, чтобы немного посовещаться… Арвид вспомнил, как аккомпаниаторша в конце их совместного выступления убыстрением ритма и аккордами немного отомстила ему… Позже они беседовали вдвоем в библиотеке, в полусвете настольной лампы с пожелтевшим абажуром. Там-то невзначай, полусловом и было как бы заключено то соглашение, которое он теперь и выполнял. Впрочем, это была слишком зыбкая основа, чтобы вот так завернуть во двор, где никогда раньше не бывал, — дело казалось весьма рискованным. Однако же прибывшего встретил тут взгляд, который словно бы открывал ему дверь, бежал навстречу, почти обнимал. Такой же взгляд, сопровождаемый кивком, бросила на него Хелка тогда, выходя перед ним из библиотеки; это выглядело знаком согласия и было именно им. Теперь это получило подтверждение.

— Бааб! Вот тот гость, о котором я как-то говорила.

Арвид видел профиль Хелки: висок, двигающиеся в разговоре губы, зубы, видел все это здесь, во дворе деревенской усадьбы, в сиянии летнего дня — затем он увидел в боковой двери немного ссутулившуюся старую женщину, которая после сообщения Хелки двинулась ему навстречу, подняла руку, чтобы пожать руку молодого человека, и сказала:

— Добро пожаловать.

Затем старая хозяйка пошла впереди него к парадному входу. Она двигалась так медленно, что Арвид успел хорошо оглядеться вокруг, удостовериться, сколь велик дом, взглянуть на пейзаж. На Хелку он больше не смотрел, и они ничего больше не говорили друг другу. Старая хозяйка и солнечное сияние объединяли их.

Вскоре у Хелки нашлась причина исчезнуть из поля зрения гостя: ведь ей надо помочь бабушке.

— В деревне гостя всегда сначала бросают одного, — сказала старая хозяйка, зайдя за чем-то в залу, где оставили Арвида.

Но вскоре гость начал приобщаться к духу усадьбы, знакомясь с обитателями хозяйской половины. Знакомство это происходило вне дома, на воздухе. Жизнь во дворе, по мере того как дело шло к вечеру, оживлялась: появилось стадо, батраки, служанки, упоминали о сауне, об амбаре, о посещении завтра церкви.

Субботний день шел к вечеру. Арвиду было хорошо, он видел Хелку, и это было замечательно, хотя она лишь мелькала. Однажды она кивнула ему из двери кухни. На ней тогда был большой белый передник.

11

Насчет того, что пора спать, особо не говорилось, да в такое время года, в этих краях, здесь и в таком возрасте — никто о сне и не думает. Арвиду-гостю было постелено в крайней угловой комнатке постройки, остававшейся владением старой хозяйки. Пустая зала, где пахло некрашеным деревом и холодной кафельной печью, отделяла эту комнатку от той части жилья, которой действительно пользовалась старая хозяйка и где спала Хелка.

Часы показывали уже за полночь, когда гость еще тихонько, крадучись, двигался по зале. Это было просторное помещение, в боковых стенах которого имелось по два окна, и на них, как и на других окнах этой постройки, висели уже многие недели в девственной неприкосновенности жестко накрахмаленные кружевные занавески. А в обеих торцовых стенах залы было по две двери. Одна из дверей вела в широкую прихожую, оттуда можно было выйти на дощатую, забавно вздрагивающую под ногами остекленную веранду, где среди десятков маленьких оконных квадратиков там и сям в определенном порядке были вставлены голубые и кроваво-красные стекла. Если в доме все спали, то гость, послонявшись по зале, мог бы выйти еще и во двор так, что этого ниоткуда нельзя было бы заметить.

Очень тихо приоткрылась дверь из прихожей, и в проеме показалась чья-то фигура. Было настолько сумрачно, что находящемуся в зале пришлось напрягать зрение, чтобы узнать ее.

— Не спится?

— Спать что-то еще не хочется.

Спрашивающая остановилась там, в дверях, откуда и задала свой вопрос. Очень осторожно она оперлась о дверной косяк. Теперь она опять была как-то по-новому освещена, и в позе ее было что-то новое. Предписанное судьбой для этих двух молодых людей исполнялось с той нежностью и легкостью, какая присуща силам добра. С каждым словом и движением происходящее становилось все серьезнее. Барышня стояла там, на пороге. На пороге, но так, что полуоткрытая дверь была уже у нее за спиной. Дверь открывалась в ту сторону, откуда она пришла.

Свое «спать что-то еще не хочется» молодой мужчина произнес со странной серьезностью. Он немного приблизился к барышне, но сделал это как бы невзначай, его внимание, казалось, поглощено очарованием летней ночи за окнами. Он глядел в окна по обеим сторонам залы, словно бы усердно воспринимая и отдаваясь тому, что видно как с южной стороны, так и с северной.

— Кто же сможет уснуть, когда такая атмосфера, такие прозрачные сумерки, а колдовские привидения подстерегают повсюду вокруг и голоса их столь низки и столь высоки, что их мелодию ухом и не услышишь.

— Откуда же вы знаете, что она звучит?

— Вижу это в ваших глазах. Ведь вы однажды уже аккомпанировали мне прежде.

Слова, произнесенные молодым человеком, казались ощутимы, будто легкое прикосновение… аккомпанемент… беззвучная мелодия уже звучала. Девушка чувствовала, что опять оказалась во власти этой мелодии, как тогда, зимой, аккомпанируя ему… В этот миг она с особым стеснением вспомнила то их совместное музицирование — как скрипка, казалось, приближалась к самому ее уху и говорила в него такое, что, будь это выражено обычными человеческими словами… и действием… то… Она прилагала усилия, брала аккорды с отчаянной силой, но, несмотря на это, окончание игры показалось ей лишь долгим, нескончаемым пианиссимо, к которому вела мелодия. Ей казалось, что, встав из-за рояля, она уже не была прежней. И затем в библиотеке… она помнила даже расположение там всех вещей.

И вот тот же человек, тот самый мужчина здесь, и сейчас его мелодия действует на нее так же, звуча под сурдинку, и что прелестнее всего — вокруг нет посторонних. Но чем был весь сегодняшний день? Ничем иным, как подготовкой к этому. Было ли в нем хоть что-нибудь, самое ничтожное, случайно мелькнувшая мысль, слово или действие, которые не были бы неостановимыми приготовлениями к этому? Были ли во всей жизни иные мысли, слова, поступки, кроме ведущих к этому… в жизни… Та-ак, но это же… есть… был… Он — он, на правом локте которого так прелестно лежат уже ее пальцы, когда они оба смотрят в окно, на эту ночь… Один профиль на фоне другого, будто четкий, светлый, двойной рельеф, фоном которому служит «чарующий призрак ясных сумерек», как сказал поэт, та северная летняя ночь, не умеющая пользоваться словами… Здесь он… любимый человек… мужчина… тот, у кого днем было какое-то имя, а теперь ничего… тот, для которого где-то там, вне этой залы, существовала какая-то «профессия», к которой он как раз и готовился, упражняясь в то же время в музицировании… о-ох, ничего нет… ничегошеньки… только это. Это удивительное, почти беспамятно-обморочное состояние.

* * *

Ничего не поделаешь — солнце появилось снова. И весь двор таинственно зарозовел, но самым колдовским было, пожалуй, то, что кое-какие места, которые принято было считать всегда самыми солнечными, сейчас оказались как бы в тени, а высветлялись все больше совсем необычные места. Посиделки вчерашнего вечера — где они были? Неужели в этом дворе? — Как же я попала сюда? — Каким чудом? — Благодаря каким происшествиям? — Мы все еще не спим. И никто не знает об этом…

— Спокойной ночи.

Это было произнесено в такой момент, что у другого не было возможности ответить словами. Теперь в пахнущей старым деревом и чистыми тканями зале, где было обвенчано много невест, воцарилась на долгое мгновение полнейшая неподвижность. Затем послышались осторожные шаги, и две двери одновременно закрылись. День угрожал — угрожал так, что они — даже не дожидаясь, чтобы сон напомнил им о себе, вдруг как бы очнулись, сообразили, кто они такие, вспомнили, кого как зовут — все то…

И все же сон успел еще задернуть между ними занавес — чтобы открыть его снова с наступлением дня для новых подтверждающих все событий.

12

Воскресное утро неторопливо, гостю тоже можно подольше оставаться в постели, как и хозяевам. Арвид выглянул в окно на двор, — устойчивая, сухая ясная погода казалась вроде бы незаслуженной. Было то самое утро, зарождение которого уже видели те, кто давеча бодрствовал и любовался на рассвете странным расположением света и тени во дворе. Но сейчас все снова стало так, как вчера днем. Только у девушки-прислуги — белоснежный передник, и в улыбке ее был ясный воскресный оттенок, когда она ответила на утреннее приветствие старого Ману, пришедшего повидаться с хозяином.

В это воскресное утро барышня Хелка спала дольше всех в доме. Хозяин, Арвид и еще какие-то мужчины сходили поплавать, с удовольствием позавтракали и — скрывая, что наслаждаются прекрасным воскресным утром, — отправились удостовериться, в каком состоянии рожь. Большая часть колосьев уже пожелтела, пыльца с тычинок улетела со слабым ветром какого-то прекрасного утра, но у некоторых колосьев нижняя часть еще была темной, если смотреть против света, и ждала еще, что пыльца сделает свое дело, если когда-нибудь еще сможет попасть туда… Но с самого начала утра главным было то переливающееся, искрящееся солнечное сияние, которое, казалось, и впрямь отгоняет самый воздух от своего пути, чтобы все живое — травы, бабочки, люди — дышало одним только им, солнечным сиянием. Находящиеся в усадьбе люди собрались сюда из разных мест, но всех их безусловно объединяло погожее безоблачное утро.

Наконец проснулась и барышня Хелка, вернее, ее разбудили. Разбудило ее пение — да, серенада во дворе деревенского дома в десять часов утра, в воскресенье! На сей раз звуки вторглись в уши, как в иное утро — свет в глаза. Певцы были тут же вознаграждены: занавески чуть раздвинулись, и они увидели милую всем им — каждому по-своему — голову, мягкие коричневые локоны, большие светло-коричневые ирисы глаз, подбородок и ямочку улыбки в уголке рта.

Своих лиц певцы не видели, но та, кому предназначалась серенада, видела их. Ух ты, как старательно ведет свою партию загорелый дядя, брат матери, какое милое у него выражение! Видно, что он как бы вновь переживает свою молодость. Молодые парни-практиканты оба стараются петь серьезно и деловито, но в некоторых местах их пение заставляет хозяина и Арвида обмениваться быстрыми многозначительными взглядами. Хелка смотрит, и в глазах ее на совсем коротенькое мгновение задерживается теплый, глубокий отсвет.

Голова, показавшаяся меж занавесок, кивает, певцы видят это, и затем сбоку появляется кисть руки и локоть, будто на подоконник поставили подсвечник. Когда пение окончилось, каждый из певцов был награжден брошенным на него взглядом, при этом губы находившейся в доме забавно прижимались к стеклу. Случайно проходившая там хозяйка, бросив косой взгляд на певцов, сказала:

— Ого, какой успех имеет эта Хелка.

И хозяйка позвала всех завтракать, кто когда успеет.

13

Снова все собрались вместе — то было общение, при котором все скрыто и, однако же, все явно. Барышня Хелка, похоже, принимала деятельное участие в приготовлениях к завтраку, она лишь весело кивнула Арвиду, гостю, будто и не видела его после вчерашних общих посиделок во дворе. А бабуся облачилась в воскресное платье. И завела разговор о ласточках:

— Не могу уразуметь, но сколько живу в этом доме, всегда тут одни и те же гнезда. Я уже помню их шестьдесят с лишним лет.

— Они, стало быть, твои ровесники, — заметил хозяин.

Дом, и двор, и все хозяйство было старое и находилось во владении одного и того же рода. Этого коснулся разговор за столом и во время обеда, когда сидели кто где маленькими группками. Барышня Хелка объяснила, что земля, принадлежащая ее роду, на самом деле не тут, а там, в стороне Пахаллаоя, и она даже ходит туда каждым летом, но в этот приезд еще не ходила. Сегодня ведь прекрасная погода, можно бы и сходить.

— А меня с собой не возьмешь?

Все заметили, что Хелка и гость сегодня говорят друг другу «ты», но никто сегодня не был свидетелем того, чтобы они договаривались об этом, вчера же вечером, расставаясь, они были еще на «вы». Если кто-то, скорее всего из младших членов общества, и собирался было напроситься Хелке в попутчики, то теперь, после вопроса, заданного гостем, стало понятно, что это неуместно.

— Почему же нет — пошли, — ответила Хелка.

Хозяин, тоже подметивший ту тонкость, счел за лучшее продолжить беседу как ни в чем не бывало. Он принялся рассказывать про руины бывшего жилища, которые все еще видны там, в упомянутом Хелкой месте.

— Точно-то не выяснено, но вероятнее всего, там был когда-то хуторок, который позже, при каких-то обстоятельствах объединили с этим имением. А здесь, среди угодий есть другое хозяйство, которое называется Нунна, и Хелка теперь владеет им, вернее, тем участком земли. Так что за здоровье барышни Нунны!

Все весело подняли бокалы.

14

Там, на древнем месте поселения, ничего примечательного не было. Но сам по себе участок — невысокий каменистый холм, с которого в одну сторону открывался резко ограниченный горами вид на озеро, — был привлекательным. Из травы выглядывали там какие-то небольшие выступы, и можно было догадаться, что то — остатки бывшего фундамента и подстенные камни. Отдельные очень старые деревья поблизости тоже давали понять, что когда-то человек относился к ним иначе, чем к тем, дальним березкам и елям. Эти древние деревья, знавшие некогда уход, возвышались посреди выросшего тут позже смешанного леса и будто от имени минувших времен приветствовали с важным видом нынешних путников, которые выглядели совершенно иначе, чем те, первые жильцы здесь, выбравшие эти деревья и ухаживавшие за ними.

Старый, ветхий сарай, куда собирали веточный корм для скота, стоял у подножия этого небольшого холма, и у его стен росло несколько луговых цветков: какие-то колокольчики и отливающие фиолетовым метелки вейника, которые никогда не выросли бы в лесу, не будь здесь этого сарая. Был даже только что расцветший кроваво-красный цветок клевера. Барышня Хелка нагнулась, исследуя траву на невысоком склоне.

— Нет, спелой земляники еще не найти.

— Конечно, даже рожь еще не отцвела до конца.

— Неужто?

— Да, я смотрел сегодня утром. Колосья на одну пятую, по крайней мере, еще темные.

Надо же было о чем-то разговаривать, ведь пришли сюда вроде бы по делу.

Когда они отправились в обратный путь, Арвид, поглядывая на Хелку, вспомнил свою последнюю встречу с нею в городе. Было странно, до чего же хорошо ее фигура и выражение лица подходят к здешним полянам и заросшей травой дороге, по которой ездили крайне редко. Он подбирал шаг, стараясь приноровить свою походку к походке спутницы. Здесь, в глубине леса, можно было держаться посвободнее, здесь не было иных наблюдателей, кроме тихо пролетевшей над ними мухоловки. В траве на дороге росла, кажется, ястребинка и какие-то чахлые лютики.

Лишь просека указывала направление дороги, превратившейся просто в заросшую травой землю. Левый локоть Хелки под мышкой у Арвида вдруг напрягся, словно она увидела что-то ужасное. Это заставило Арвида остановиться, и у нее вырвался короткий смешок, будто упало несколько золотых капель, ее рука неожиданно взметнулась из-под его локтя ему на шею, и барышня поцеловала своего спутника в губы. Этот обряд следовало совершить после посещения ими места старинного родового пепелища, возвращались они иными, чем пошли туда. Молодой человек обнял девушку за плечи, сжал, может быть, слишком сильно, посмотрел ей в глаза также, как тогда, после совместного музицирования, и спросил:

— Ты любишь меня?

— А что же еще мне остается? — И радость едва не прорвалась наружу всхлипыванием… Затем внимание ее обратилось на какую-то неприметную веронику, похожую на упавшее в траву бабочкино крыло. Или на голубой глаз, который видел все.

Вскоре они уже входили в калитку изгороди, за которой начинались настоящие пашни и откуда виднелись уже дом и постройки ближние и дальние. Впереди путников, на южной части неба сгущались свинцовые тона, позади можно было угадать появление вечернего золота. Но появления луны придется еще подождать.

Они шли теперь по разные стороны сухой, гулкой, глинистой дороги. И с обеих сторон разнообразие цветов становилось все более богатым. На стороне Арвида — слева по направлению их движения — трава на дороге была лишь кое-где скошена, там было много маленьких, но с широкими листьями побегов осины, а между ними — обилие вероники, звездочек, таволги, подмаренника, различных колокольчиков. Уже готов был зацвести чертополох, роскошный цветок горных склонов. Сам цветок фиолетовый, листья сверху темно-зеленые, снизу почти белые, и если согнешь стебель, то оттуда обильно выступит белый млечный сок. А со стороны Хелки было пшеничное поле, невзрачные колосья как раз набирали силу. Еще там поодиночке стояли лесные купыри, сумевшие под прикрытием этой чащи длинных стеблей сохранить от ветра зонтики с семенами.

Здесь, среди полей, на виду у земледельцев барышня Хелка вела себя совсем иначе, чем там, на заросшей лесной дороге. Теперь она шла так, как там, в столице, когда Арвид видел ее ступающей по паркету зала для танцев, каждым шагом она как бы возносила славу природе, сделавшей ее такой. Она и теперь, после только что произошедшего, не делала и попыток к разговору со своим спутником, а лишь что-то тихонько мурлыкала себе под нос и, сняв с головы шляпку, помахивала ею в такт ходьбе. Когда он все же попытался затеять что-то вроде разговора, она отвечала любезно, но было явно видно, что мысли ее витают где-то далеко.

Их-то возвращение и видел с озера плывший на лодке, а все рассказанное этому предшествовало.

15

Художник, тихий, деликатный человек, бродил этой ночью и под утро. Так многие странствуют в летней ночи Похьялы, особенно до и после Иванова дня. Причины бывают самые разнообразные, но внешняя предпосылка и сегодня, и в минувшие времена у всех одна и та же: белые ночи.

Его называли художником, поскольку он учился этой специальности и его видели там и сям малюющим красками или рисующим что-то: пейзажи, скотину на выпасах, кое-кого из местных жителей, соглашавшихся позировать ему, когда он осмеливался попросить их об этом. Например, телирантского старика Ману он изобразил во многих позах, в разных одеждах и даже голым: освежающимся на крылечке сауны… Но он также опубликовал много книг, которым никто не отказывал в сентиментальной душевности и непогрешимой элегантности, но которые мало кто читал — и так далее… Именно он в начале вечера и плыл на белой лодке с красным днищем.

На природе он чувствовал себя лучше, чем дома. У него был и дом и семья; он жил в нескольких минутах езды от Телиранты во флигеле уединенно расположенной усадьбы. Его супруга почти самостоятельно приобрела это жилище, когда владельцы его — старики старуха, пенсионера — умерли насильственной смертью и домик их остался свободным. До тех пор художник с семьей жил в своем родном доме, занимая одну-единственную комнату. Там происходило тогда всякое, что необратимым образом повлияло на всю оставшуюся жизнь этого семейства — в какой срок и каким образом настанет ее конец, было так же неизвестно, как и во всех других семьях, но в последнее время, однако же, возникло странное ощущение начала конца. По крайней мере у самого художника, если не у всех остальных. У него за очень короткий период стали появляться приметы возраста. Правда, никаких явных неприятностей он не испытывал — у него были немногочисленные, но тем более солидные друзья и почитатели его творчества, но он… он сам порой будто бы терял уверенность и брел в растерянности наугад…

Художник греб медленно и смотрел на отражение Телиранты в постепенно затихающей воде, видел передвигающихся в усадьбе людей и воображал жизнь их крепкой и счастливой. Наблюдение за природой и людьми стало для него печально-нежной страстью. Особенно нынешним летом, днем и ночью, ссутулясь, бродил он среди летней природы, как бы опасаясь чего-то, словно животное, наивно прячущее голову в укрытие.

Сейчас он время от времени задерживал весла над водой, и из-под обвислых полей шляпы виднелись весьма печальные глаза, которые словно бы прислушивались: теплый напряженный взгляд их был обращен в никуда. Вернее, мужчина вел свой взгляд по линии верхнего края моря колосьев, над которым пламенело на горизонте небо, но взгляд находил в этом лишь зацепку. На самом деле он был направлен куда-то в глубь души самого художника.

Июльское ржаное поле — море колосьев на фоне заката — в известный период жизни это изнуряющее зрелище. Урожай созрел, урожай созревает — или, по крайней мере, уже готовится созревать. Заходящее солнце оглядывает ржаное море, как крепкий крестьянин, у которого поля ухожены и хозяйство всегда в порядке, если же возникает ощущение, будто хозяйство начинает слабеть, он сразу приободряется сознанием, что когорта сыновей и дочерей идет по его стопам и, почтительно помня об отце, готова углублять проложенные им борозды. Под благоприятными знаками зреет его урожай, как на полях, так и в душе. Художник смотрел — и крестьянские судьбы представлялись ему часто более благополучными, чем в действительности. У него-то самого только и было то, что находилось там, в домишке, в Майанмаа. И не об этом он вспоминал, когда его расширенные глаза уставились на море колосьев и на заход солнца.

Он очнулся от мечтаний и снова принялся равномерно грести. Обернувшись, он увидел догоняющую его, целеустремленно гребущую Хилью Сюрьямяки, которая, похоже, торопилась в Телиранту.

— Куда такая спешка?

— Дела.

— А скоро ли я смогу начать картину для алтаря: Мария, кормящая грудью младенца?

— Моя грудь на обозрение всему свету выставлена не будет, да у художника дома есть и своя Мария.

— Да-а, но прийти-то взглянуть на младенца мне позволят? Когда все уже будет в порядке.

— Можно будет. Со временем.

И лодка с красивой крестьянкой проплыла мимо него. Он ясно видел, что ее немного стеснял и одновременно радовал его зачарованный взгляд. Еще и теперь, в ее нынешнем положении, линии ноздрей и бровей сохраняли то особое изящество, которое как бы смягчало озорно-смелую манеру говорить. Сейчас, во время беременности, обычно ровный загар сгустился на скулах Хильи красивым румянцем, окруженным равномерной бледностью щек.

Художник придержал весла, пытаясь как бы нечаянно немного притабанить, будто хотел остановить мгновение, продлить случившуюся тут, на воде, встречу. Странное, ребяческое чувство охватило одинокого мужчину, когда он смотрел вслед удаляющейся Хилье. С увеличением расстояния все менее четко различались черты ее лица, на котором вскоре появился отсвет страстного пурпура заката, точно такой же, как на стене сарая в Телиранте и на платье идущей среди нолей барышни. Гребущая женщина, ее лодка и движении весел были пластичны, казались легкими, почти скользящими по глади воды. Одинокий мужчина в своей лодке медлил, да, дела его таковы, что он действительно отдыхает, любуясь той скромной картиной.

Он плыл без цели, лишь бы плыть. Сразу после этой неожиданной встречи на воде в нем проснулась какая-то мелодия, которую он принялся напевать себе под нос: какая-то медленная мелодия народной песни в искусной обработке тихонько звучала за его сомкнутыми губами, легкий гребок отмечал каждый третий такт, и лодка все больше удалялась от места нечаянной встречи.

16

Нынче, воскресным вечером во дворе Телиранты опять, как и вчера, затеялись посиделки, но многое было иначе. Судя по всему, это было последнее настоящее летнее воскресенье — через неделю в воскресный вечер на тех полях, на которые сейчас тихо наплывает все еще светлая летняя ночь, появятся уже ряды вешал-шестов с сушащимся сеном и тени от них. Сейчас, по случаю праздничного дня, все были одеты немного необычно. И казался торжественным даже проход стада, пригнанного на вечернюю дойку. И те девушки, которые отправились на лодке доить стадо за озером, были в праздничной одежде, они так и лучились ожиданием вечерних радостей.

Бабуся — старая хозяйка — опять сидела на крыльце. И в связи с чем-то у нее появилась возможность сказать:

— Ну да, вы там, в зале шушукались до тех пор, что, кажется, уже и солнце взошло — до сна ли мне было. — Говоря это, она весьма по-матерински глядела на гостя, Арвида, о котором и знала-то всего лишь, что есть тут такой молодой человек.

На скотный двор пришли два сплавщика, в руках у них были бидоны. Хозяйке пришлось встать и пойти туда — присмотреть.

— Утреннее молоко хозяйка небось уже отправила по белу свету? — крикнул один из пришедших. Он был без шапки, и светлые волосы его были аккуратно причесаны, а голубые глаза все время как бы искали чего-то. Он не очень-то походил на сплавщика. Девушки-скотницы даже знали, что его зовут Юрьё Салонен.

Он был с тех плотов, которые стояли на якоре у склона, идущего от поля Хейккиля. Из-за встречного ветра плоты простояли там уже несколько дней, а теперь, когда ветер наконец стих, было воскресенье, и поэтому негоже пускаться в путь до вечера. Сплавщики ходили за молоком в ближайшие хозяйства; те, кто работал на этом плоту, — в Телиранту.

— А Юкка Меттяля уже вернулся из дома? — спросила одна из девушек-скотниц у сплавщиков.

— Нет, уж если этот голодранец добрался до своей бабы, он скоро не вернется, — ответил Юрьё Салонен.

Девушка задала вопрос, потому что Меттяля был женат на ее родственнице в третьей волости отсюда к северу.

— А он не больше голодранец, чем вы, — возразила девушка Салонену.

Получив молоко, сплавщики отправились восвояси, с озера опять доносилось ритмичное поскрипывание уключин их лодки. Пока сплавщики разговаривали с девушками, солнце зашло. И серп луны показался прежде, чем они успели добраться до плота.

17

Пока сплавщики ездили за молоком, успел вернуться Меттяля. Он был немного пьян, а в кармане у него была бутылка с «зельем», и он предлагал отправиться в деревню и немного поразвлечься. Особенно он допекал этим Салонена. Однако тот лишь отворачивался да посвистывал и не очень-то прислушивался к тому, что говорил Меттяля.

Меттяля выглядел совсем иначе, чем Салонен. Он был большим, груботесаным, немного примитивным и обычно любил бахвалиться. Ему принадлежала лошадь, стоявшая вот уже несколько дней без дела под навесом, но, вероятно, уже сегодня вечером ей опять достанется крутить ворот.

— Пойдем, пойдем, Нокиа, чего уж там, — продолжал уговаривать Меттяля. Салонена прозвали «Нокиа», потому что он однажды упомянул, что родился в заводском поселке с таким названием.

— Старик, не долдонь, сказал же, что не пойду! — вспылил Нокиа. Он вышел из себя, поскольку как раз в тот момент, высунув кончик языка из уголка рта, целился финкой и стену домика на плоту, держа ее за острый конец. Метать дорогую каухавасскую финку в стенку было его любимым занятием в свободное время, и он очень гордился, если та втыкалась и то место, в какое он, по его словам, и метил. Случалось, другие сплавщики наблюдали за его стараниями, и если они ему действительно удавались, он принимался рассказывать о феноменальном китайце, которого видел однажды в цирке. Там обыкновенная белая бабенка — хотя, наверное, зазноба того китайца — становилась спиной к дощатой стене, и китаец метал ножи, втыкавшиеся вокруг ее головы. И метал их именно так. Затем, когда женщина отходила от стенки, там оставался ее контур из ножей, словно нарисованный. Ножи втыкались точнехонько рядом. Каждый. Но ничего непредвиденного не случалось, а ведь любой нож вполне мог лишить эту зазнобу жизни, попади он в нее, ведь тот косоглазый метал их чертовски быстро и сильно. Бабенка потом с гордостью выдирала эти ножи из стенки, и ей приходилось дергать что есть силы.

* * *

— Ну, сказал же я, что не пойду, и не долдонь, Господи! — огрызнулся Салонен и опять нацелился финкой в стену домика. Затем он пошел в домик на нары и достал книгу, купленную в пристанционном поселке во время своего последнего похода туда. Книга называлась «Жертвы любви». Салонену не исполнилось еще и двадцати. До нынешнего года он был учеником продавца в городе, но, подгоняемый собственным беспокойным нравом, нанялся на лето в сплавщики. За ним, правда, числился один небольшой штраф, к которому его присудили, однако платить он не собирался, но и садиться в тюрьму из-за этого, по крайней мере нынешним летом, тоже не хотел. И он слыхал, что летний сплав — лучшее место, чтобы скрываться от властей.

Плоты были не особенно велики, да и контора сплавной компании находилась где-то поблизости, поэтому на плоту не было настоящего начальника, за него был старший из плотогонов. Однако ему не доверяли даже выплату жалованья, а платить каждую неделю приезжал на моторке некий господин, как, например, вчера, так что сплавщики не особенно и слушались этого своего старшого. К тому же он был однорукий и не мог показать своего превосходства в работе. Правда, он знал приемы, какие требовались в протоках с сильным течением, и командовал тогда таким тоном, словно был военачальник. Лучшим приятелем Салонена по прозвищу Нокиа был в бригаде сплавщиков Матти Пуоламяки, весьма примитивный мужик, искренне восхищавшийся гибкостью, молодостью и жизнерадостностью Салонена. Позже, когда Нокиа стоял перед судьями, обвиняемый в убийстве, рядом с ним стоял с кандалами на ногах и Матти Пуоламяки, которого обвиняли в подстрекательстве к убийству, поскольку сначала кто-то утверждал, будто слышал, как Матти кричал Нокии: «Бей, бей как следует, если уж бьешь!» Однако это осталось недоказанным, и по решению суда кандалы со щиколоток Матти сняли. Но он все равно стоял в суде рядом с красивым юношей в одинаковой с ним одежде. Среди судебных заседателей и адвокатов о Матти говорили в тот вечер больше, чем о настоящем главном действующем лице — Нокии. Согласно правилам, председательствующий судья спрашивал у каждого обвиняемого о его семейном положении.

— Женат или холост? — спросил он у Матти.

— Не женат я, но уже пять лет как помолвлен. И у нас уже трое детей.

— И почему же вы до сих пор не обвенчались? — допытывался судья.

Молчание, воцарившееся за этим вопросом, нарушил председатель муниципальной комиссии той же волости, откуда Матти был родом:

— Этот Матти забыл пройти конфирмационную школу, оттого его союз с этой Ийотой и остался нескрепленным, но все равно Матти хорошо заботится о семье, по правде говоря, лучше, чем этот убитый Меттяля, семье которого волость бывала иногда вынуждена помогать.

Председатель комиссии и прибыл в уездный суд именно для того, чтобы защищать права детей Меттяля. Матти и Меттяля были из одной волости.

Но сегодня вечером, ничего худого не подозревая, они все в полной мере вели ту жизнь, которая была им предназначена.

* * *

Этим вечером Салонен все же отправился в деревню. Сперва он читал, пока не дошел до места, где можно было прервать чтение, загнул уголок страницы и сунул книгу в карман висевшей на стене куртки, которую носил по будням. Матти сварил кофе — сегодня была его очередь. Меттяля настойчиво продолжал угощать всех из бутылки, он шатался по плоту и время от времени подходил к своей лошади. «Лошадь — вот кто ленивому деньги зарабатывает!» — говорил он и беспричинно тыкал кобылу под брюхо и в чувствительные места кулаком так сильно, что она противно ржала и немного подскакивала. Но тогда ему казалось, что надо еще сильнее ударить ее по крупу. Меттяля был в кураже. Вскоре он внезапно прыгнул в одну из лодок, так яростно оттолкнул ее при этом, что она успела почти достичь берега, прежде чем он взялся за весла. Затем видели, как он подымался, пошатываясь, по береговому откосу к домам. Совершенно глухой, известный своим усердием дед шел ему навстречу, собираясь проверять верши. Между ним и Меттяля завязался уморительный разговор, к которому мужчины на плоту прислушивались с удовольствием.

— Верзила чертов! — сказал Нокиа, и в этот миг глаза его странно блеснули. Затем и он отправился в деревню. Матти отвез его на другой лодке.

Луна взошла и некоторое время смотрела, как развиваются события этой воскресной ночи.

18

Меттяля просто несло неведомо куда, никакой ясной цели у него не было. Его тянуло за деревню, туда, на бедняцкий надел. Там жизнь такая же, какую вел он постоянно в отдаленном уголке своей родной волости. Во дворе были старик и старуха, оба в морщинах, и куча ребятишек разного возраста, которые, увидав незнакомого верзилу, уставились на него, разинув рот и ковыряя в носу указательным пальцем правой руки; большим пальцем левой ноги они ковыряли между пальцами правой. Там Меттяля и застрял, время от времени пытаясь с важным видом затянуть песню, которую смутно помнил еще с той поры, когда очень неуклюже женихался с Сантрой, своей нынешней женой… «Славный был у парня танец с чужою невестою — да-а». Хозяин избы вышел было во двор, и вид у него был суровый, но стоило ему заговорить с Меттяля и увидеть его бутылку, как все уладилось. Меттяля успел зайти в две или даже три избы, прежде чем водка у него кончилась, и тогда он устремился обратно «на побережье». Он использовал это слово, как и другие отдельные слова большого мира. Он утверждал, будто однажды побывал в Америке, и обещал всем, что поедет туда снова, поскольку Старый Свет, похоже, не может как следует прокормить своих жителей… И затем он немного погорланил песню.

Покинув двор, в который он заходил напоследок, Меттяля, растянувшись во всю длину, разлегся на зеленой травке. Лежа, он негромко хрипел что-то вроде песни. Со двора послали мальчишку взглянуть, не случилось ли чего. Мальчишка с опаской подкрадывался к лежащему мужчине. Меттяля слышал это, но не менял положения и не открывал глаза, однако заговорил с мальчишкой:

— Принеси-ка мне оттуда, из ключа, водички! Ты ведь получил только что от меня марку — вот и принеси!

— Да в чем я принесу-то?

— Твое дело, только давай быстрей, неси воду, ради бога!

Мальчишка испугался и побежал обратно во двор, откуда мать его уже сама шла навстречу сыну и, услыхав от него, о чем твердил пьяный, вернулась, взяла ковшик и затем безо всякого колебания зачерпнула воды из источника и отнесла лежащему, чтобы тот утолил жажду.

Странное беспокойство бродило в дурной крови Меттяля в эти выходные дни. Пока он лежал, ему снова вспомнилось, что он не сходил домой. Надо было бы, но… «Пойдем-ка еще куда-нибудь… туда, на побережье… Нет, это конечно не Култаранта, и не Пиппурираннико и не Берег Слоновой Кости, но пойти туда все-таки придется… Славный был у парня танец с чужою невестою — да-да…»

19

Салонен тоже пошел прогуливаться по деревне; на молодом гладком лице — отсвет какого-то упоения. Он весьма льстиво, на городской манер заговаривал с встречавшимися ему девушками, не пытался сразу дать волю рукам, называл барышней, и когда кланялся, длинные пряди волос свисали вниз. Он откидывал их и приглаживал пятерней, встряхивая головой, чтобы волосы легли красиво, как прежде. Затем он уже шел дальше. И еще он заговорил очень дружелюбно со старой, некрасивой бабой. И когда старуха вроде бы намекнула, что она, мол, совсем бедная, парень дал ей пятерку. Старуха в первый момент немного опешила, но затем улыбнулась растроганно и пошла своей дорогой. Водка Меттяля немного кружила парню голову.

Затем Юрьё Салонен сел на ступеньки какого-то амбара, потому что там сидела девушка в праздничной одежде, и он подошел поболтать с нею. Болтали обо всякой всячине, девушка спросила совсем по-мужски, сколько плотов еще может быть на подходе в верхнем течении. Когда парень нагнулся к ее уху и шепотом о чем-то спросил, девушка ответила нарочито громко:

— Зависит от того, сумеешь ли попросить как следует!

Эта была не особенно красивая девушка с грубоватой кожей и плоским, широковатым лицом, и от нее несло парным молоком. Салонен крепко обнял ее за талию. И тут же из избы вышел какой-то мужчина.

— Уж не твоя ли она зазноба? — спросил Салонен.

— Ну хотя бы немного и была — там и на двоих хватит, — ответил мужчина и принялся всовывать папиросу в мундштук. Все же видно было, что он немного нервничает, а девушка, похоже, относится к нему с почтением. Мужчина задержал на девушке долгий взгляд, и она ушла, а он тогда заговорил по-другому, более свойски:

— Так оно и есть, тут ты почти угадал — а при деньгах ли ты, приятель?

Луна еще не начинала опускаться, пожалуй, она еще поднималась, когда на плотах стали собираться, чтобы пуститься в путь. Матти Пуоламяки тоже побывал на берегу, он с благоговейным выражением лица разглядывал ржаное поле у ближайшего берегового откоса, изучая, в каком состоянии созревающие на нем колосья. Он посеял дома немного ржи и всю весну тревожился по поводу ночных заморозков. До его дома отсюда было не так уж далеко, и можно было предположить, что и там погода такая же. Пуоламяки относился ко всему немного наивно. Ему по какой-то причине очень нравилось работать на сплаве, и он трудился тут как безумный, так что даже вартесманны были им довольны. Он еще от отца услышал это слово — «вартесманн» — и всегда им пользовался, хотя другие сплавщики говорили «начальник» и «десятник». А этого нынешнего «начальника» они называли просто «пяток», поскольку одной кисти у него не было по запястье.

20

Воскресным вечером на двор Телиранты прикатило еще одно авто. Оно не успело остановиться, как оттуда уже помахала тонкая мужская рука с часами на запястье. Арвид узнал руку своего знакомого. Это был Ханну.

— Я же обещал, я же обещал! А теперь мы отправимся в этот городок… как его?.. Там сегодня помолвка…

Ханну наконец выпрыгнул из своего лимузина и почтительно подошел к старой хозяйке, которая в этот момент случайно оказалась единственным находившимся во дворе представителем живущего тут семейства.

— Не увозите его сейчас ни на какие «кошачьи крестины», ему и здесь наверняка весело, — сказала старая хозяйка и попыталась подняться, чтобы стоя приветствовать нового гостя.

Уже появилась и Хелка. Она была знакома с Ханну — с того же самого бала, когда познакомилась с Арвидом, во время зимнего сезона в столице.

— О поездке куда-нибудь и речи быть не может, пока гость даже не присел в доме. А у тебя как раз ужин поспевает. И надо же было этой Мартте отправиться туда, в Сюрьямяки, корову лечить. — У старой хозяйки было свое направление мыслей. Ведь и тот, второй сплавщик был немного пьян… Впрочем, по той стороне они не шастали. Уж вы никуда сейчас-то не уезжайте, — добавила старая хозяйка.

— Поедем, если только и меня примете в вашу компанию, — сказала Хелка.

— Тогда и говорить не о чем, — ответил господин Ханну. — Загвоздка лишь в том, как разделить пополам барышню Хелку — машины-то две.

— Не беспокойтесь, я поеду с вами, в вашей машине. С Арвидом я ведь целый день провела. — Улыбающаяся Хелка выглядела очаровательно.

Шапку кину я на крючок — сула-вила-вэй — на крючок, а сапоги под кровать, да, сапоги — под кровать. Одну руку суну ей под бочок — сула-вила-вэй — под бочок, чтоб другой за шейку обнять, да, другой за шейку обнять… —

это пел на берегу молодой сплавщик, возвращаясь к своим плотам. Он был в веселом настроении и пел хорошо. Стоявшие во дворе Телиранты слушали с удовольствием. Но они не долго следили за этим пением. Гость, лишь наскоро заехавший сюда, попросил передать привет незнакомой ему хозяйке и попрекнул бедняцкую корову, вздумавшую заболеть в столь нежелательный для него момент, помешав тем самым столь желанному для него знакомству.

Они газанули и уехали.

После их отъезда старая хозяйка поднялась и побрела потихоньку в свои комнаты, что слева от входа. Кровать Хелки была красиво застелена белоснежным бельем. Эта девушка ложилась в кровать, засыпала, спала и просыпалась, но все оставалось чистым. Было неловко так долго не менять ей постельное белье, но оно оставалось будто только что застеленным. — Ишь ты, луна какая-то особенная. И что же это Мартта все не возвращается?..

«Мартта… да-а… вот то-то и оно…» — странно подумала старая хозяйка о ней — своей невестке. Между ними были поначалу нелады, как обычно у свекрови с невесткой. Мартта никак не хотела признать, что старая хозяйка знает все в Телиранте лучше пришелицы. Но потом, когда Мартта по-настоящему научилась тут всему, они подружились.

И вот теперь Хелка. Старой женщине было приятно смотреть на отпрыска своего рода — Хелку, которая росла такой красивой. Что уж там о ее имуществе — она, как бы там ни было, достигла совершеннолетия, была здоровой, красивой и сильной. Раздеваясь, старая хозяйка не могла не вспомнить свою девичью пору, когда возникало много таких ситуаций, в которых она чувствовала себя беспомощной. Было очень приятно думать о Хелке. Да благословит ее путь Тот, кто вправе благословлять.

Старая хозяйка время от времени посматривала на озеро, давала взгляду побродить туда-сюда в поисках лодки Мартты. Она уже подумывала, не сходить ли к хозяину, сыну своему, и сказать, что надо бы послать кого-нибудь на другой лодке туда, в Сюрьямяки. Но… ведь он же все-таки муж Мартты, и идти, говорить ему такое было неловко. Да и найдешь ли кого из домашних тут в такой воскресный вечер? Хорошо еще, если сам-то хозяин дома. Старая хозяйка в конце концов улеглась в постель, но долго никак не могла уснуть.

21

Салонен все повторял и повторял песню, которая как бы сама собой возникла у него на губах: «Одну руку суну ей под бочок — сула-вила-вэй, под бочок…» Пуоламяки сел вместе с ним в лодку, и они только вознамерились было рвануть к плоту, как откуда ни возьмись появилась и туша Меттяля.

— Ты, парень, не пой, ты только читай! — прорычал Меттяля и тут же сам возопил, что должно было означать его пение. Лодка, в которой находились Матти и Салонен, была уже в сажени от берега.

— Заткни глотку! — крикнул из лодки Салонен.

— Не тебе мне приказывать, Нокиа, можешь запомнить это теперь навсегда и на веки вечные, аминь!

В этот момент Меттяля нащупал на земле шест от вешала и поднял его.

— Иди-ка сюда, если ты такой храбрый! — продолжал кричать Меттяля, замахиваясь здоровенной жердиной. До лодки ею он не достал бы, позже это было точно установлено судом.

Однако заносчивые слова и угрожающие жесты Меттяля привели Салонена-Нокиа в безумную ярость. Он и вообще-то терпеть не мог этого здоровенного, неотесанного мужлана, у которого подбородок вечно был в густой небритой щетине, не было подтяжек и штаны свисали. Уже давно они втайне злились один на другого. И хотя лошадь принадлежала Меттяля, но сплавщики работали с нею поочередно, и всегда, когда наступала очередь Нокии, он дергал поводья без нужды и очень грубо бранил животное. Правда, потом он, бывало, угощал лошадь кусочками сахара, но это раздражало Меттяля не меньше.

Салонен не заставил себя долго упрашивать, он выпрыгнул из лодки в воду, выбрался на берег и, не раздумывая, бросился прямо на грозившего шестом обидчика. Тот, будучи пьяным да и вообще неуклюжим, не успел пустить в дело свою жердину, прежде чем длинное лезвие каухавасской финки, множество раз втыкавшееся в стену домика, не вошло по рукоятку ему в грудь с левой стороны, перебив ребро и пронзив затем сердечную мышцу.

Именно в этот момент Пуоламяки вроде бы и крикнул Салонену: «Бей как следует, если уж бьешь!», из-за чего он потом и стоял арестованный рядом с Салоненом. Но никто из свидетелей не решился в суде поклясться, что все было именно так.

Меттяля, получивший удар финкой, устремился инстинктивно, в каком-то сумеречном состоянии в бегство вверх по береговому откосу… Он успел достичь как раз границы травы ржаного поля и завалился там безжизненно на бок, кровь хлестала из раны, глаза остекленели и, казалось, уставились на луну.

«Все-таки… все-таки… надо было бы пойти в эти выходные домой… сходить… в свою сауну… и рядом с Сантрой… отдохнуть… отдохнуть… как раньше…»

22

Хозяйке Телиранты пришлось остаться в Сюрьямяки. Состояние Хильи было критическим, и поблизости не нашлось никого, кто бы мог прийти на помощь. Оставить же ее на ночь глядя одну с малыми, неразумными детишками было невозможно. Хозяйка спросила, все ли у Хильи наготове, — все оказалось в порядке, как и следовало ожидать.

— Я-то уже вообразила было, что по естественной причине могу больше не беспокоиться на сей счет, — посетовала Хилья.

— Оно бы, пожалуй, и лучше было, вам и этих, что есть, достаточно.

— Если бы да кабы, что же поделаешь.

Мало-помалу учащались предродовые схватки, было ясно, что, может быть, не пройдет и часу, как наступят роды. От Ялмари же не было ни слуху ни духу.

— Не будем тревожиться, не будем тревожиться, — сказала хозяйка Телиранты. — Ведь у Хильи в этом вроде бы никогда никаких особых заминок не бывало. Ведь каждый раз все шло нормально?

— Бывало все-таки и непросто — теперь мне надо в постель — это сейчас начнется — ой, господи боже мой, что за жизнь такая!

— Ну, ну, не надо… И Ялмари скоро вернется.

— Да-а, а корова-то, бедняга, что с нею будет?

— Все будет хорошо, она уже жует жвачку.

23

Салонен ощутил правой рукой, как лезвие вошло в грудь Меттяля, он ощутил и сопротивление кости, когда финка перебила ребро. Странная, почти сладостная истома охватила Салонена. Он успел увидеть выражение безграничной беспомощности в слабеющем взгляде и приоткрытых губах на столь знакомом неприятном ему лице — и на какое-то мгновение испытал томительную жалость к своей жертве. Это ощущение было сильнее всего, когда он выдергивал финку из груди Меттяля. Затем, как бы очнувшись, он закричал, что нужен срочно врач, но старшой, спокойно присматривавшийся к Меттяля, сказал весомо, что на этом свете врач ему больше уже не потребуется. «Тут сейчас нужен совсем другой — представитель власти», — добавил он и хмуро посмотрел на Салонена.

— Похоже, заработал ты себе казенные харчи. Причем надолго, Нокиа-парниша.

Видно было, что Салонен и сам ошеломлен. Он сперва закричал что-то вроде того, что Меттяля, мол, сам виноват, чего он начал задираться, однако, услыхав сказанное десятником, парень и впрямь как бы очнулся и снова принялся хлопотать насчет врача.

— Туда, в деревню бы только, и оттуда лошадь… Я сам могу сходить!

— А как же, конечно, теперь сам пойдешь с удовольствием!

Салонен, однако, уже двинулся было в сторону деревни.

— Ты, Пуоламяки, и ты, Хейнонен, идите с ним, убийцу так отпускать нельзя.

Молодой человек опять вскипел. Он заговорил торопливо, запальчиво, суетясь, сунув руки в карманы. Хотя голова его не была покрыта, его светлые волосы оставались по-прежнему аккуратно причесанными, но все же он, нервничая, проводил по ним пятерней и затем привычно встряхивал головой, чтобы волосы легли ровно.

— Я никакой не убийца, черт возьми! Кто такое скажет, могу и ему с обиды сделать также!.. А этот… он же меня никогда даже настоящим именем не назвал, все только «Нокиа», как и вы все!

Парень скрипел зубами, и, похоже было, к горлу его подступал плач.

— И я сказал его жене или кто она там была — ой, ты, Юкка, зачем же ты так и себя, и меня… Но сейчас врача нужно сюда привезти, у меня должно быть право привезти врача… Пойдемте со мной, Пуоламяки и Хейнонен, я не удеру, уж у Кортсаани получим лошадь, он справедливый хозяин… Поухаживайте за этим несчастным пока, как сумеете… Ой, черт побери, что же за жизнь такая!

Парень таки не сказал, какая это жизнь. Он сразу ушел с сопровождающими, шел и продолжал говорить и нервничать. Подсознательно он словно бы хотел не видеть этого непоправимого факта, хотя вполне понимал, что это реальность. «Скорее в Кортсаани — просить лошадь и привезти лекаря».

По совету старшого плотогоны оставили труп Меттяля в том положении, как он упал там, на границе травы и ржи.

— Это может быть важно для полицейского расследования, — сказал старшой. — И вспомните, мужики, как все произошло, там этот Меттяля стоял сперва… — С серьезно-хмурым видом старшой и остальные стали вспоминать в деталях, как все случилось.

А среди отцветших купырей и как раз расцветающей таволги, упав головой в рожь, лежал Меттяля в серой саржевой одежде, в заплатанных плотовщицких пьексах с высокими голенищами. Он лежал, и его открытые глаза, казалось, уставились, не мигая, на луну, которая уже начала спускаться. В эту пору полная луна не задерживается долго на самом верху неба. В сплавном сарае спала лошадь Меттяля, и тут же рядом стояла его повозка — неважнецкие обе.

24

После того как Эмми — служанка Оллилы — помогла наконец поймать норовистую кобылу, оставалось лишь запрячь ее, но поскольку в Оллиле ни одного из тамошних мужчин все еще не было, Ялмари — человеку немного медлительному, пришлось еще натерпеться, покуда в конце концов он смог пуститься в путь. Однако злоключения его на этом не кончились.

Всю дорогу он пребывал в том ребяческом настроении. В его взволнованности было что-то крайне беспомощное. Где-то в глубине сознания он как бы испытывал в определенном смысле счастье, но лишь до тех пор, пока ехал один в повозке по лесной дороге летней ночью. И ведь он, как мог, старался, что было сил стегая лошадь. Если же где-то и происходили какие-то беды, то он в этом не виноват — ему не обязательно видеть все несчастья. Уже въехав в деревню, где находилась приходская церковь и воскресным этим вечером еще попадались кое-где на окраине отдельные парочки, он все еще продолжал погонять лошадь и кто угодно мог видеть его старания.

Но тут, в селе, акушерки дома не оказалось: незадолго до прибытия Ялмари ее увезли в другой конец волости. Кобыла Оллилы была вся в мыле, но он должен постараться выполнить начатое, пока есть хоть какая-то надежда. Давай помчимся туда! Небось дома-то уже произошло все, что должно было произойти, а он все еще не нашел эту акушерку, за которой послан, и придется искать — ничего не поделаешь… Вон там кто-то уже скосил сено. Вешала прочно, уверенно стояли в летней ночи. И они как-то по-своему словно бы добавляли Ялмари озабоченности, словно бы напоминая ему, что и он — крепкий и усердный земледелец — должен среди огорчительной спешки умудриться определить свое отношение к этим увиденным им первыми за нынешнее лето вешалам с сушащимся сеном. Живущих в этой стороне он толком и не знал.

Наконец он добрался до того хутора, куда увезли акушерку, добрался словно бы только для того, чтобы услыхать, что и тут дело было в той же стадии, как, вероятно, и у Хильи. «Нет, еще нет, но в любой момент может начаться, так что уехать барышне никак нельзя. А если у вас там какие-то серьезные трудности, то лучше бы попросить приехать доктора».

— Трудности и там, и тут, наверное, одинаковые, так что и у нас нужна такая же помощь. Уж это всегда… когда нет человеку помощи… в этом обществе, — почему-то добавил Ялмари и тут же немного сконфузился, что проявил несдержанность.

— Та-ак… — только и произнесла барышня-акушерка — с головы до ног во всем чистом — и устремилась в глубь дома, откуда слышались приводящие мужчину в ужас крики незнакомой ему женщины, корчащейся в родовых схватках.

А что же теперь делать ему? Не ехать же искать акушерку в другую волость. Да и лошадь начала уже уставать…

25

В машине Ханну Хелка сидела рядом с ним. Сельма и Арвид ехали следом. Телиранта осталась позади, и это было прелестно. Имело свою привлекательность оставить вот так, ненадолго усадьбу, где летнее воскресенье было столь спокойно-счастливым и совершенным. И весьма мило со стороны Арвида было согласиться, чтобы сейчас Хелка сидела в машине Ханну. Возвращаться будут Хелка и Арвид вдвоем, Ханну поедет из города по своим делам, а Сельма останется в городе. Так договорились перед выездом из Телиранты.

Торжественная красота ночи как бы сопровождала путешественников. Она сопровождала их из ландшафта в ландшафт, мелькала сменяющимися видами — то раскинувшимся сбоку от дороги селением — волостным центром, то лишь видениями, прячущимися за поворотами дороги, то привольно и спокойно витала над каким-нибудь озером, за которым возвышалась дремлющая темная гряда гор. За годы, прожитые каждым из наших путников, они имели возможность познакомиться со всем этим, и не в новинку была им дорогая сердцу финская летняя ночь, поэтому они не останавливались, чтобы повосхищаться ею. Они жили в ней, взгляд и сияние их глаз непроизвольно были настроены на одну и ту же волну с ночью. Они переживали эту ночь — как переживали неоднократно январскую лунную, морозную ночь.

— Южнее, должно быть, уже совсем темно в полночь, — сказала Хелка, глядя на мягкий красивый профиль спутника.

— Конечно, особенно дальше, на островах, — ответил Ханну, чуть прищурившись: на дороге, вблизи какого-то двора остались дроги с решетками, на каких возят сено. — В городах на побережье Балтийского моря уже зажигают все уличные фонари. И это великолепно, когда ночь наполнена роскошно цветущими каштанами, освещаемыми электричеством. Но время цветения каштанов там уже прошло.

* * *

Сельма не была знакома с Ханну прежде, она спросила о нем у Арвида как бы небрежно, чтобы скрыть стеснение.

— Будьте осторожны, барышня, такой ночью в его обществе. Он ступает по сердцам, как по цветам лесных полян.

— Вам самому в пору быть осторожнее, — сказала на это Сельма, и водителю рядом с нею пришлось глянуть в ее сторону. Он увидел ее профиль, Сельма следила за едущей впереди машиной, не отрывая взгляда. Арвид видел ее голову с крупными чертами лица и ровной грубоватой кожей, которая больше подходила бы созревающему юноше. Но горячая рыжина прядей, вьющихся от природы возле розового ушка, свидетельствовала о другом. Казалось, что это с трудом пробившиеся наружу язычки пламени, горящего где-то глубоко. Барышня Сельма была по натуре замкнутой: если кто-то пытался с нею сблизиться, будь то ее сверстница или какой-нибудь мужчина, она вежливо немела, и тогда язычки пламени у нее на висках как бы гасли. Она почему-то была убеждена, что у нее неудачная внешность. Если кто-то из обслуживающего сословия — портниха, банщица — говорил с искренностью в голосе: «До чего же у барышни роскошная фигура!» — ей казалось, что они говорят так лишь потому, что некрасиво ее лицо.

Но и сейчас, нынешним поздним воскресным вечером, случайно попавшаяся им на деревенской дороге компания парней смотрела на нее, сидящую на переднем сиденье, с искренним восхищением. Она умела удивительно хорошо подбирать фасон и цвет одежды, хотя никто толком не знал, когда и где она ею обзаводилась. И все, что происходило вокруг нее, Сельма видела и понимала. И рыжеватые локоны, пылающие на висках, были как бы знаками глубоко затаенной, могучей женственности.

После замечания, брошенного этой уравновешенной барышней, Арвид не мог удержаться, чтобы не взглянуть на нее. Она, конечно же, заметила это, но продолжала упорно смотреть лишь прямо перед собой, словно только ее взгляд мог удержать машину в верном направлении.

Но тут пришлось переезжать железнодорожные пути и при этом обоим смотреть в разные стороны. Затем впереди, на полого поднимавшемся холме стал виден пригород. Множество закоулков и сотни построек предместья сливались светлой ночью в одно целое, плавно соединяясь с раскинувшимися по обоим сторонам холма водоемами и возвышавшимися позади него, а местами немного сбоку, заводскими трубами. Где-то там, за ровным, густым сосновым лесом и находилось то место, куда они ехали. «В словах Ханну о помолвке может быть и доля правды, он иногда и сам устраивает такие помолвки для развлечения. Может, ему просто хотелось свозить нас сюда, чтобы развлечь», — так говорил Арвид, тоже глядя теперь только прямо вперед. Тут в пригороде его шикарная машина привлекла внимание. Двое водителей-профессионалов, стоя в небрежных позах, смотрели на проезжающих мимо. «Не худо бы и мне заиметь такую таратайку». — «И что бы ты, думаешь, стал с нею делать, она ведь жрет горючего больше, чем ты в состоянии заработать».

Вышло так, как и предполагал Арвид. «Это где-то здесь, на склоне гряды, я непременно найду», — говорил Ханну. Теперь он ехал лишь чуть впереди, и было видно, как он, улыбаясь, временами поглядывал на спутницу, беседа между ними была явно оживленной, но машину он вел, похоже, весьма целенаправленно. С ходу выехали на булыжную мостовую и тряслись по ней, пока в определенном месте Ханну не свернул без колебаний направо, после чего обе машины вскоре оказались на замечательной дороге, шедшей по гребню холмистой гряды. Оттуда виднелась, мелькая по обе стороны, то там, то сям между сосен ночная синь водной глади. В машине, ехавшей следом за машиной Ханну, тогда уже прекрасно догадались, где была «помолвка» этого господина.

Миновав чьи-то ухоженные сады, где выращивались на продажу фрукты, выехали на обычное шоссе и катили по нему, пока оно не расширилось до большой лужайки, остающейся в тени, вероятно, даже и днем. В одном углу лужайки выстроились в ряд несколько автомобилей. Вблизи от них старые и осевшие каменные ступени вели на расположенную выше площадку, а оттуда деревянные ступени — еще выше. И повсюду, почти до самой двери росла бузина, пышная крапива, конский щавель и вообще все, что приспособилось к грубой почве. Но наверху, в дверях виден был швейцар с золотыми галунами.

«Прицеп» — как потом всю ночь Ханну называл «Паккард» Арвида — тоже въехал на эту лужайку. Прибывшие ранее уже встречали его.

— Здесь эта помолвка, Арвид! — крикнул Ханну. — Посмотрим только чья!

Подав машину назад, Арвид поставил ее аккуратно в ряд с остальными. Из здания слышалась музыка, а откуда-то сбоку от входа — весьма деловая речь, а точнее, почти перебранка — персонал ресторана выяснял между собой отношения. Но дальше, в глубине помещения оркестр играл танцевальную музыку.

Прибывшие были приняты в высшей степени любезно. Сам хозяин встретил и повел их и, покорнейше шепча, упомянул, что как раз освободился стеклянный эркер на веранде. Подойдет? Морщины на лбу и жирная складка на загривке придавали хозяину одновременно услужливый и солидный вид. Согласны — куда угодно! И в мгновение с круглого стола исчезли остатки чьей-то трапезы и было накрыто заново.

За окнами, снизу, из глубины по склонам густо поднимались сосны, почти достигая кронами уровня веранды. И поверх крон видна была и отсюда та самая матовая гладь озера, которую они, подъезжая, видели еще с гряды холмов из-за мелькающих стволов сосен. Там, на озере, какие-то люди плыли на гребной лодке, и, обгоняя их, мчалась моторка — стук ее мотора не долетал сюда, но и немая картина была достаточно эмоциональным зрелищем для глядевших отсюда, сверху. Еще дальше виднелись другие весельные и моторные лодки с горожанами, возвращавшимися из воскресных поездок к по-летнему тихим местам своего жительства. Наверняка у них свои переживания, еще не кончившиеся для многих даже с наступлением этой ночи. Через несколько коротких часов начнут работать станки на заводах, откроются магазины, лавки, конторы. Но сейчас люди еще смотрят из своих лодок на знакомые берега, фантазируя, — где и как было бы жить в воображаемой обстановке. И с высоты берегового ресторана сейчас кто-то тоже глядел на озеро, отключившись от общего веселья, и переживая то же настроение, которое, казалось, царит в той лодке. В ней были только молодые люди, показывавшие всем видом своим, что интенсивно живут этой ночью и еще свободны от напряжения грядущего дня.

26

Художник греб до тех пор, пока его лицо и руки не ощутили дыхания начавшейся ночи. Тогда он перестал напевать себе под нос и задумался о возвращении домой.

С наступлением ночи мужчина приближается к дому, где его жена и детишки уже спят; он делает это с обычнейшим ребяческим удовольствием, если не заряжен — наоборот — яростью. Когда день сменяется вечером, стихает и борьба, которую вызывает день, воцаряется ночной покой, исконный и как слово, и как понятие. Нужда и различнейшие заботы и муки могут подвергнуть дом — семью — испытаниям, и, возможно, подгоняемый ими, задержался допоздна в пути мужчина. Но затем, приближаясь к дому, он знает, что лишь у него есть право вот так, среди ночи войти в это жилище, успевшее уже за время их жизни здесь приобрести знакомую атмосферу. Ночной покой свят; вокруг спящего человека образуется некая охраняющая его сфера. Там, за его лбом, находится мозг, и в нем во время сна схватываются всевозможные добрые и злые духи, безобразные и прекрасные видения, вынужденно загнанные глубоко в подсознание на время той борьбы, что ведет человек днем. Счастлив мужчина, если приходит ночью в свой теплый дом, в гнездо, где его супруга и его дети. Самка и детеныши, они здесь…

Художник пришел к себе на двор, к своему дому. Глядя на это маленькое строение, он вспомнил, вследствие какого неприятного обстоятельства сделалось возможным, что они поселились здесь: старик, многими ненавидимый, и его старуха были тайно убиты в этом самом жилище. Окна-двери дома все еще как будто дают понять, что они-то знают, но нельзя говорить об этом, значит нельзя… Ведь тут теперь твое семейство…

Дверь оказалась запертой, пришлось стучать. Терпение… еще немного терпения… наконец дверь отворили, и в тот же миг он увидел спину женщины в ночной рубашке. Это была госпожа художница, жена его, и пока она удалялась, художник, входя, успел отметить ее походку, безусловно такую же, как всегда, — мужу было предельно знакомо это равномерное шарканье ночных туфель супруги. Она вернулась к постели, легла и лежала неподвижно, очевидно, в той же самой позе, в какой и была, когда услыхала стук в дверь. Сонное дыхание детей доносилось из общей кровати.

Художнику еще и теперь не хотелось спать, он ничуть не спешил в постель. Подойдя к окну, он усердно высматривал, на что следовало бы обратить внимание, кроме как на саму светлую ночь. Маленькая белая бабочка порхала над дорожкой — уж не он ли вспугнул ее, идя домой. Это порхание почему-то навело его на серьезную мысль о тщетности кое-каких занятий, о чем сам не догадываешься… Он увидел и еще одно насекомое: в оконном квадрате, снаружи, застыл неподвижно, будто сто лет назад окаменевший там символ ночи, странный комар-долгоножка. Бесконечно длинные ноги, резко переломленные в одном из суставов, хоботок — продолжение тонкого тельца — и крылышки, неподвижные, раскинутые даже в покое. На просвет можно было видеть прожилки в крылышках. Можно было также очень спокойно рассматривать находящиеся позади крыльев странные отростки и обдумывать чудо: почему вторая пара крыльев превратилась в такое и для чего оно комару… Казалось, значение этого нелепого комара лишь в том, что, находясь в данный момент неподвижно в оконном квадрате, он каким-то странным образом подчеркивает дух летней ночи, который и без него ощущается совсем близко и одновременно очень далеко, в непредсказуемой небесной дали. Так же, как снежная баба среди зимних сугробов подчеркивает и проявляет дух лунной морозной ночи.

— Конечно, сейчас писал груди Хильи Сюрьямяки? — послышалось с кровати.

Художник вроде бы все еще рассматривал долгоножку на фоне светлого ночного неба, но… он больше не видел ее. Он просто так задержался у окна. А потом спокойно повернулся и оглядел комнату. На стульях и на полу валялась детская одежда; некоторые вещи рваные, некоторые запачканы смолой. Из-за духоты в комнате спящие дети скинули с себя одеяла, и простыня под ними была скомкана. И видимо, их кусали комары: у одного ляжка расчесана до крови. Оставаясь удивительно спокойным, неподвижным, отец рассматривал все это. Брошенное только что женой замечание как бы тоже полетело на один из стульев и повисло на нем, подобно детской одежде. Мужчина пошел в другую комнату и открыл там окно. Было далеко за полночь, минуло безумно много времени с тех пор, как он двигался там, в ночи. Какая-то совершенно новая атмосфера, казалось, заманивает его обратно в ночь.

Тихо, по-воровски, он и устремился туда, шмыгнув за угол, будто боялся, что кто-то пустится за ним следом; он вышел на ведущую в гору тропинку и зашагал по ней куда-то прочь, а на лице его было выражение как бы экзальтированного страдания.

27

Ночь проходила, и хозяин Телиранты ждал домой хозяйку, жену свою. Он ничуть не сердился, но не мог и уснуть, даже и не ложился. Он был уверен, что сего женой ничего особенного случиться не могло, задержало ее, вероятно, что-то от нее не зависящее. Но для того, чтобы помочь корове, так много времени потребоваться не могло. Хозяин расхаживал в ожидании. Разочек он даже подумал, что такое ожидание имеет свою привлекательность, если оно случается столь редко; ведь обычно ждать не требуется, разве что только когда уже лежишь сам в постели, — скоро ли жена закончит вечерние дела по хозяйству, прежде чем приблизится к их общей кровати, но и тогда она сперва подходит к окну и, чуть раздвинув занавески, проверяет, что делается во дворе и на той части дороги, которая видна из дома. Уверенное ощущение счастья охватило хозяина Телиранты. Сам он был здоровым, сильным мужчиной, не знавшим в жизни серьезных унижений. Такой же была и его жена — цветущая физически, по натуре уравновешенная, с открытым характером и светлой душой; в глазах мужа она и нынче оставалась все такой же, как двадцать лет назад.

Хозяин ждал, луна стала спускаться.

Телефон зазвонил внезапно. Что это? Небось шалят те, отправившиеся в город.

Но оказалось иное. Из села звонила служанка общинного врача. Она говорила подробно и бестолково, но хозяин Телиранта, и не задавая вопросов, понял, что врач уехал осматривать какого-то мужика, раненного финкой, а может, уже и умершего, там была драка между сплавщиками…

— Ну и что?

— А то, что он нужен еще где-то за озером, в Сюрь… Сюрьямяки… поскольку тамошний хозяин не достал акушерку…

— Я понял. Задержу доктора здесь и доставлю его через озеро в Сюрьямяки.

Хозяин Телиранта приободрился, будто ему предстояло отправиться в путь по какому-то приятному делу. Когда мать, старая хозяйка, появилась на крыльце своей половины и выказала все усиливающуюся озабоченность, сын сказал ей лишь:

— Можете спать спокойно, утром все узнаете.

28

Ялмари Сюрьямяки, погоняя уставшую лошадь, как мог, добрался наконец до дома врача. Он не воспользовался звонком на притолоке двери в приемную, а по обычаю, унаследованному от предков, нашел дверь кухни и принялся колотить в нее. Ночь была тихой, поэтому он расслышал какое-то шушуканье в доме, но никакого движения за дверью в ответ на его стук не последовало. Ялмари догадался, в чем дело, — служанка была не одна. Он снова принялся колотить в дверь и добился-таки, что находящиеся внутри перестали шушукаться и наконец шевельнулась занавеска на окне. И сразу же затем в приоткрывшейся двери появилась женщина.

— Доктора нет, он в Маханале, перевязывает раненого ножом. Тот небось уже и мертвый, но он все-таки поехал, раз за ним прислали…

Ялмари становилось все яснее, что усилия его оказываются тщетными, а мучения продолжаются и усиливаются. Он постарался насколько можно лучше объяснить этой служанке, в чем дело и как он сегодня наездился. Голос его почти дрожал — и лошадь, стоявшая тут же, беспокойно всхрапывала.

Но не зря девушка-служанка была родом из этого села, и не зря она уже два года находилась тут в услужении у доктора. Решение ее было ясным и простым.

— Ведь к вам туда надо добираться на лодке от Телиранты?

— Верно, оттуда и нынче, сегодня именно перевозили…

— Я позвоню в Телиранту и попрошу, чтобы там задержали доктора, когда он будет возвращаться, и направили его через озеро к вам… Да-а, так-то оно так, но если ему понадобятся щипцы, так у него их нет с собой… Я могу дать их вам… Только тогда уж вам обязательно надо ехать так, чтобы встретить доктора в любом случае, если он поедет не через Телиранту, чтобы щипцы не остались у вас. Погодите-ка, я сперва позвоню и потом положу щипцы и усыпляющее в саквояж.

Это дело разгорячило служанку, и она заговорила о таких неведомых Ялмари вещах, которые лишь усилили его страх, что с Хильей может случиться что-то ужасное. Ялмари даже стало казаться, будто, стоя здесь и разговаривая с этой женщиной, он тем самым как бы истязает горемычную Хилью — отсюда, на далеком от дома расстоянии.

Служанка скрылась в глубине докторского жилья, и тут же из двери кухни вышли два местных парня невзрачного вида. Они-то и шушукались только что там с этой девушкой, но теперь, услыхав все, о чем тут говорилось, сочли свое положение неловким и ушли. Возможно, отправились проситься в какую-нибудь еще кухню деревни, если им не показалось, что хватит заниматься такими делами. Расстроенный деревенский мужик вызвал у них взрыв смеха, хотя причину его растроенности они знали.

Служанка отсутствовала, по мнению Ялмари, целую вечность, но наконец вернулась, неся небольшой саквояж. Повторяя предостережения, она вручила саквояж удрученному мужчине.

— Хозяин Телиранта обещал перехватить доктора, когда он поедет там мимо. Теперь вам обязательно надо ехать в Телиранту…

И вот уже Ялмари Сюрьямяки опять в дороге — теперь с таинственным саквояжем, который казался ему сгорбившимся на дне повозки привидением. Ялмари казалось, будто ему самому досталось везти и доставить домой судьбу Хильи, его несчастной Хильи. Его угнетало, что какие-то силы гоняют его сегодня всю ночь туда-сюда, а от него ничего не зависит. Еще ловя эту лошадь, он уже предчувствовал что-то подобное — и затем действовал, действовал, только действовал, хотя и знал, что все тщетно. Шла уже вторая половина ночи.

29

Салонен и Пуоламяки, сопровождаемые Хейноненом, пошли к Кортсаани звонить лекарю. Кортсаани — пожилые и серьезные по характеру люди — лишились из-за этого сна, столь необходимого им, чтобы набраться сил к начинающемуся с утра сенокосу.

Нокиа все еще оставался в том, похожем на экстаз, состоянии, в которое он впал, поняв, что совершил убийство. Примитивный Пуоламяки, вышагивая рядом с ним, время от времени поглядывал на него, но уже не с восхищением, а как-то иначе… В этом юном товарище по работе на сплаве было теперь и для него, лучшего друга, что-то пугающее. Глаза Нокии сверкали как-то по-особенному, и говорил он дергаясь, а иногда принимался тихо, себе под нос, напевать, но и в этом тихом пении звучали угроза и умысел.

— Если я убил мужика, такая, значит, жестокая моя судьба. Была ли благословенна Богом та вода струй Нокии, которой мать моя однажды омыла этого бесшабашного сына своего… Но ты, Матти, и сам видел, что сначала он ко мне задирался, так что и виноват в этом он, а не я… И не допер старшой, черт его побери, сразу отправить за доктором… Словно он что-то из себя представляет, ублюдок однорукий… Лекарь должен приехать, уж этот парень его привезет… Ох, мамочка-золотко, сын твой, тобой рожденный…

И завершало все это усердное бормотание: «Рабом этого мира, терпеть нужду. В определенных местах он визгливо подвывал.

— Видал ли ты, Матти, когда-нибудь, чтобы мужик так упал от удара финкой?

— Нет, чтобы так чисто упал, я-то не видывал, но однажды я видел, как хозяин из Ваттинена ударил вот сюда, в левое предплечье, какого-то незваного гостя, и у того была лишь длинная царапина, а крови натекло, словно бычку горло перерезали, незваный гость стал мертвецки бледным, а лекарь сказал, что если бы кровь текла еще минут десять, то его помощь больше не потребовалась бы. Бешеный был мужик этот Ваттинен — однажды еще…

— Плевать мне на твоего Ваттинена и его дела… Теперь пойдем будить Кортсаани. Эй, хозяин, есть ли кто дома? Человекоубийца пришел! (Эти слова потом приводились в суде, и ленсман сильно нажимал на них.)

У хозяина Кортсаани — низенького и сухощавого — нос был с горбинкой, а волосы всегда старательно расчесаны на пробор. Человек он был старомодный и, несмотря на дальнюю дорогу, чуть ли не каждое воскресенье ездил в церковь. Такой же была и жена его. В их доме и днем-то покой нарушался редко. Из одного времени года в другое, из года в год они могли спокойно поддерживать связь с землей и небом и со всем, связанным с ними, с тем, в чем, по их понятиям, были перемешаны справедливым образом суровость и душевная теплота грубость и нежность, — все то, что составляло для них знакомое еще с туманных детских лет понятие — Бог, хотя сами они об этом так никогда не рассуждали.

— Убийце сюда хода нет, — сказал хозяин пытавшимся войти мужчинам. Он умел настоять на своем, хотя и был старым и сухощавым. Сам он никогда не обивал ничьих порогов.

— Но мы-то, хозяин, войдем, дело уж точно подлежит волостным властям. Перво-наперво нам нужен телефон, затем лошадь, чтобы лекаря привезти, — говоря это, Нокиа пытался пройти в дом мимо хозяина, но тот, не раздумывая, схватил парня за грудки и, тяжело дыша от натуги, сказал немного визгливым, старческим голосом:

— Ну… нет… не войдешь… коль я сказал. Тут можешь говорить.

Как ни странно, старику удалось сдержать разгон Салонена. Остальные стояли рядом, но не вмешивались.

— Неужто хозяин не понимает, там человек, которому лекарь требуется — он малость задирался ко мне, ну я и ткнул его ножом — но лекаря я ему привезу, хотя бы из Кивеннапы, черт побери!»

— Не выражайтесь, тут спит пожилая женщина!

— Простите, пожалуйста! («Странный человек этот Нокиа, — подумал Пуоламяки, — и делается все страннее: с поклоном, не дурачась просит прощения!») Женщине всегда покой и уважение. Я про нее не вспомнил, но теперь-то небось хозяин понял, что дело срочное. Дайте нам лошадь, могу и я наперед заплатить, господи… — И он полез в карман за бумажником. — Только прежде нужно позвонить, дома ли тот господин. И скажите ему: заплатят что положено.

— Ну, стойте тут, и чтоб без глупостей, я пойду звонить.

30

Хилья Сюрьямяки — Ялмарина Хилья, как ее еще называли (а мужа ее называли Хильин Ялмари), была и «на старости лет» здорова телом и бодра духом. Хозяйка Телиранта уже давно поняла, что ребенок может появиться на свет гораздо раньше, чем Ялмари — этот недотепа — успеет привезти сюда какую-нибудь подмогу. Когда схватки у Хильи участились, хозяйка послала ее старшую девочку за этой Альвийной, чтобы хоть кто-то был в помощь. Но и сама она не собиралась уходить до тех пор, пока положение не прояснится.

Когда же Хилья, ничего больше не объясняя, легла на кровать и там при полых схватках так вцепилась в изголовье, что, казалось, ногти впились в дерево, хозяйка Телиранта засучила рукава и, больше ни о чем не спрашивая, пошла в кухню проверить, есть ли вода, подходящий таз и все такое, что, как она знала, могло понадобиться. Схватки же опять внезапно утихли, и сама Хилья была такой, словно ничего особенного не происходило. Она больше ни о чем не сокрушалась, а только объясняла хозяйке Телиранты, где что находится.

— Где подходящая нитка?

— Домашняя пряжа — в берестяном коробе, там, на верхней полке в кухонном чулане.

— А ножницы?

— Там, там… — Хилья лишь махнула рукой в сторону окна, где грубые, сработанные деревенским кузнецом ножницы висели на гвозде, на своем постоянном месте. Их выковал отец Хильи, что делало их в глазах дочери как бы волшебными, поэтому в таких случаях всегда пользовались ими, а не заводскими, купленными позже. Хозяйка Телиранта подготовила все, она нашла где-то даже бутылку с жидкостью, которой можно было продезинфицировать руки, и, сделав это, оставила рукава завернутыми и сказала:

— Раздевайся, хуже, чем суждено, не будет.

Незаметно для себя она обращалась к Хилье теперь на «ты», словно к сестре. У обеих этих женщин и в душе, и в мыслях в тот миг не возникало ничего такого, чего каждая из них не понимала бы.

Раздеваясь, Хилья сказала:

— И куда этот Ялмари подевался? Насовсем пропал, что ли?

В этот же миг в избу вбежала девочка, посланная узнать насчет Альвийны. Выражение лица девочки было страдальческим, этот ребенок уже понимал в чем дело.

— Альвийна в селе, в церкви, на евангелическом празднике и останется там ночевать, вернется не раньше, чем завтра… — Девочка чуть не плакала.

— Ой, ой, а как же там корова? — опять заойкала Хилья, деревенская женщина.

— Ну теперь не до коровы, о человеке позаботиться надо… Ничего, скоро все будет хорошо… А ты теперь сходи, посмотри, как там корова, — обратилась без паузы хозяйка Телиранты уже к девочке, чтобы отослать ее из дома, — момент родов совсем приблизился.

31

В ресторане счастливые молодые люди вскоре разделились на пары, и сложилось так, что Хелка большую часть времени проводила с Арвидом, а Сельма — с Ханну. С едой было покончено, бокалы на белой скатерти выглядели рубиновыми, торчащими прямо вверх цветками, поднятыми на стол этой слегка стемневшей ночью. И они уже успели потанцевать. Все, кто желал выйти на танцевальный паркет, должны были непременно проследовать по притемненному проходу, в конце которого находилась касса. Возвращавшиеся после танца видны были издалека, и пара, остававшаяся сидеть за столом, могла закончить разговор, если не хотела участия в нем других.

На всей длинной веранде столы уже постепенно опустели, но в дальнем конце два пожилых господина, задержавшихся за столом, вели долгую, нескончаемую беседу. Когда же один из них поднялся и пошел медленно и неуклюже, другой крикнул вслед ему:

— Nej, vänta nu!

Хелке казалось, будто она только здесь, сейчас встретилась с Арвидом, словно это снова тот вечер в столице, давно, в начале минувшей весны. Произошедшее прошлой ночью в зале Телиранты — далеко отсюда, там, на краю погружавшегося в сумерки двора — о чем бабушка потом сказала, мол, шушукались там так долго — и затем опять эти сегодняшние события… Было странно, что лишь здесь, в сгустившейся ночи, когда Сельма с Ханну ушли танцевать, а они вдвоем с Арвидом остались за столом, эти, казавшиеся тогда столь естественными, события стали снова вызывать у Хелки как бы смущение. Арвид ничего не говорил, лишь пригубил бокал и тихо поставил его на стол. Хелка смотрела вниз, на озеро, вглядываясь в задержавшиеся там последние лодки, но взгляд ее не был спокойным и умиротворенным, она сказала что-то тоном напускного равнодушия, хотя это незначительное замечание не могло скрыть ее радостного возбуждения.

— Пойдем и мы танцевать, — сказала она чуть погодя и, взяв под руку партнера, пока шли к паркету, уже старалась попасть всем телом в ритм музыки и мурлыкала мелодию себе под нос. Теперь Хелка производила впечатление немыслимо юной и немного не от мира сего.

Ханну и Сельма танцевали, очень довольные друг другом. У Ханну на голове красовалась яркая бумажная шапка, и такие же были еще у нескольких танцующих, электролампы были затянуты цветной бумагой, а саксофонист время от времени кидал на танцующих серпантин. Снаружи, на ветках деревьев, кое-где висели бумажные фонарики. Неужели и впрямь уже настолько сумеречно? Но нет, настоящих сумерек еще не было, просто хозяин хотел порадовать посетителей.

Когда музыка смолкла, а аплодисменты стали требовать ее продолжения, Ханну и Сельма остановились неподалеку от выхода. Аплодируя, Ханну вскоре заговорил с каким-то господином, который также, похоже, был в обществе женщины. В ответ на требовательные аплодисменты музыка заиграла вновь, но мелодия сменилась. Пары танцевали — каждая свое. При этом Ханну пытался мимоходом подать своему приятелю Арвиду знаки, чтобы тот подождал его, когда музыка умолкнет. Однако же Арвид и Хелка, оказавшись возле двери, ушли еще до того, как музыка кончилась, ушли обратно на веранду, туда, в самый дальний стеклянный эркер. Как и тогда, идя танцевать, так и теперь, возвращаясь к столу, Хелка мурлыкала что-то себе под нос. Теперь она напевала мелодию последнего танца и в такт мелодии легонько толкала локтем своего партнера.

На веранде уже никого не оставалось, кроме них самих. Правильно оценив ситуацию, хозяин не поставил туда никакого освещения, там и без того света хватало, да и за столами ведь никого уже не было.

Ханну явился в радостном упоении. Он пришел вроде бы лишь по делу.

— Послушайте, влюбленные, там, в большом зале — мои лучшие знакомые, у них стол и за ним есть свободные места — барышня Сельма уже осталась там. И вы тоже кончайте тут мечтать, это же не какая-нибудь деревенская усадьба, а ресторан, да к тому же — один из лучших в летней Финляндии. Пойдем! — Ханну предложил свою согнутую в локте руку Хелке, она же в свою очередь подцепила Арвида под ручку. Хелку явно разогрела та капелька вина, которую она выпила. Хелка вела себя как совсем молоденькая девчонка.

Луна уже давно спускалась к горизонту.

32

Уж если хозяин Кортсаани принимался за какое-нибудь дело, он достойно доводил его до конца. Получив от доктора согласие приехать, он не доверил лошадь в руки таких людей; а позвал своего возчика. Кроме того, он известил по телефону ленсмана. Ленсман пообещал прислать полицейского на мотоцикле, чтобы разобраться.

Салонен и его сопровождающие покидали двор одновременно с повозкой, отправлявшейся за доктором. Нокиа, ловко повернувшись, вскочил на двуколку и сел рядом с возчиком, своих спутников он уговаривал сесть ему на колени, будто ехали на ярмарку. Но тут старик-хозяин — низенький, костлявый и горбоносый — опять сердито прикрикнул таким же голосом, как давеча в дверях:

— Прочь оттуда, или никуда не поедет! В моем дворе такие выходки не проходят!

За спиной хозяина показалась полуодетая и слегка пошатывающаяся спросонок хозяйка. Лицо у нее было дряблое и старое, и на нем отражались огорчения и злость.

— Что плохого мы вам сделали, чего вы так пристаете к нам, старым людям?

Тогда Салонен соскочил на землю и, с искренней вежливостью поклонившись, сказал:

— Простите великодушно, госпожа, мы бы хотели только доехать туда, по дороге, но хозяин ваш мелочится. Хозяин, во сколько обойдется нам доехать? Думаю, в моем отрепье столько-то, чтобы заплатить, еще найдется. — И он широким жестом стал доставать бумажник.

— Это обойдется вам в то, что сейчас, и именно немедленно, вы уберетесь отсюда. Проваливайте! — И хозяин Кортсаани захлопнул дверь сеней с такой силой, что сам тут же пожалел об этом, поскольку перепугал стуком старуху хозяйку, уже глядевшую в окно, как мужчины шли к дороге. Они действительно уходили, шли и говорили о чем-то между собой, похоже позабыв об этом доме. Самый молодой достал из заднего кармана брюк что-то, очевидно, бутылку. Старик Кортсаани испытывал к ним такое отвращение, что в эту ночь не смог больше уснуть. Утренняя бодрость уже захватила мысли старого хуторянина. Его утешало, что предстоящий день, несомненно, будет теплым и сухим. Старые глаза уже уловили признаки утра: одна из коров встала на ноги, теленок бойко зашевелил ушами. И паутина была уже ясно видна: в ее сети нежно задержалась утренняя роса. Хозяин все-таки вышел прогуляться, однако сна он так больше и не нагулял.

Утренняя роса была и впрямь очень обильной, старик почувствовал это, разгуливая в одних подштанниках. Голоса, звуки и тишина были надежными, знакомыми. Еще долетал шумок разговора уходящих мужчин, но откуда-то издалека уже послышалось яростное тарахтение полицейского мотоцикла. «Из каких бы мест мог быть этот парень? Такой молодой еще», — так раздумывал старик хозяин, и его глаз привычно различил крючки и колышки на стене конюшни. Он различал также яблони «трекол», и цветы возле угла избы, и все в усадьбе, остававшейся в надежном покое, который эти кратковременные возмутители спокойствия не смогли серьезно нарушить. На сенокос он выйдет, знакомые поденщики приглашены.

Салонен даже и не помнил о той водке, которой он обзавелся там, раньше, во время вечерней прогулки, — как непостижимо давно уже была эта прогулка! Вся история с Меттяля произошла уже позже… Теперь он достал эту бутылку, в которой еще кое-что оставалось, и угостил Матти.

— Пей, парень, скоро конец нашим гулянкам!

— Нипочем они меня посадить не смогут, — сказал Матти — немного встревоженно.

— Посадят они и тебя, раз видели тебя со мной, — объяснял Нокиа. — И ведь кричал ты мне, когда я выпрыгнул из лодки, что, мол, уж если бьешь, то бей так, чтобы наверняка.

— Разве ж я такое кричал? — Все это начало ужасать Матти. Правда, такое утверждение в устах Нокии вроде бы звучало для него почетным, но инстинкт подсказывал, что от этого могут быть неприятности. Разные там полицейские и ленсманы — враги рабочего человека, — им подобного выкрика небось и не понять, ведь если Пуоламяки и крикнул такое, то лишь от возбуждения, потому что Нокиа столь плавен в движениях, что поневоле засмотришься. Однако же сам Матти Пуоламяки никак не мог вспомнить, чтобы кричал нечто подобное. И он весьма твердо сказал об этом товарищу.

— Кричал ты, парень, так… и не пытайся… — сказал Салонен, глядя прямо перед собой.

Это казалось Матти предательством истинного товарищества. Водка, которой он хлебнул, сделала его немного сентиментальным, он чуть не плакал. Ведь если и его посадят, что будет с Ийтой, Тойво, Лайлой и Тауно? И раз они с Ийтой даже не венчаны, то ничто не помешает ей выйти в это время за кого угодно.

— Дай-ка еще этой твоей водки!

Салонен дал было, но тут же стал отбирать у Матти бутылку обратно, поскольку увидел, что навстречу им едет на мотоцикле констебль. И Салонен понимал, что если полицейский заметил, как Матти пил из горла, то допить им уже не удастся. Потому что, подъехав, он сразу отберет бутылку.

Так потом оно и вышло: полицейский почти вырвал бутылку изо рта Нокии. Констебль, правда, не знал, что это за мужчины, но ведь они явно шли из Кортсаани, а хозяин Кортсаани сообщил о случившемся, так что тут и нечего было много раздумывать.

— Стало быть, так, парни, и где же труп?

— Это еще и не обязательно труп… Какой черт такое сказал, если там еще и врача не было. И лекарь приедет, уж одному-то раненому я всегда смогу оплатить лекаря. Не даст ли констебль нам еще по глотку из этой бутылки? Да и сам бы хлебнул.

Констебль не счел нужным ничего ответить на это, зато принялся для начала спрашивать о том о сем.

— Была ли между вами и этим убитым какая-нибудь застарелая вражда, какая-нибудь давняя история из-за водки или карт? — При этом констебль изучающе поглядывал на Матти. Матти и поспешил ответить:

— Вроде бы у них после одной давней игры в карты осталось что-то такое… и он был таким вредным… скандалист этот Юкка. Однажды ют…

— Ну боже ж мой, каким же надо быть мужиком, чтобы рассказывать все полиции! — запричитал Нокиа как бы про себя. — Да ты же сам крикнул мне, что, мол, бей по-настоящему, коль уж бьешь. Ох, господи, это ж надо…

— Ничего такого я не кричал, — утверждал Пуоламяки, взволнованно шагая рядом.

— Ну, это мы еще услышим, — сказал полицейский. Он внимательно присматривался к мужчинам, будто хотел запомнить их рост, лица и одежду во всех деталях. Полицейский был смуглый и с закрученными вверх кончиками усов. Он еще не мог никого арестовать, поскольку не видел трупа; по правде говоря, ему о трупе ничего и не сообщили, только о поножовщине.

Пуоламяки взялся за руль мотоцикла с другой стороны. Констебль не возражал. Теперь они толкали мотоцикл вперед вдвоем.

До места происшествия было около трех километров, но дорога к концу пути оказалась сильно изрезана колесами телег, и тогда констебль решил оставить мотоцикл в придорожных кустах. Уже виднелось то хозяйство, на задах которого, у края поля… Стали видны старшой и еще двое из плотогонной команды, они все, похоже, глядели в одно место, куда-то прямо перед собой, но, вероятно, заметили и возвращавшихся из Кортсаани.

Лишь теперь, приближаясь к тому месту, Салонен как-то оцепенел и стал замедлять шаги, констебль же, заметив это, уставился на него. Он, похоже, решил не спускать с Салонена глаз. Они подходили все ближе и ближе… Уже виден был на земле знакомый мужчина, лежащий кверху задницей. Таким и Салонен и Пуоламяки помнили этого мужика — спящим, храпящим на нарах в домике на плоту. Они подходили все ближе, ближе… Нокиа молчал, Матти и Хейнонен тоже не решались произнести ни слова.

О лекаре Салонен больше не упоминал, он был бледен и выглядел уставшим, его страшно мучила жажда. И не было ничего, кроме воды в озере, но когда он, чтобы напиться, направился было к берегу, полицейский вцепился в его руку и совсем иным голосом, чем по дороге сюда, закричал:

— Но, но — ни с места! Разве не этот пырнул ножом?

— Этот, конечно, — подтвердили остальные. Не могли же они отрицать очевидное, как бы ни хотелось им остаться в стороне.

— Господи, ведь могу же я пойти попить воды, меня жажда донимает, — сказал Салонен. И его голос тоже был иным, словно в нем теперь звучали тоска и досада.

— Ну, воды-то ты еще вволю напьешься, — ответил констебль, и не успел Нокиа что-либо сообразил., как наручники защелкнулись у него на запястьях.

Затем, больше и не глядя на Нокию, констебль строго продолжал:

— А этот? Он что, кричал тому, другому, подстрекал его?

— Ничего я не кричал, Юрьё ошибается. — Матти непроизвольно назвал Салонена по имени, о чем в обычной обстановке и речи быть не могло.

— Тут стоял такой ор, что я точно сказать не могу, даже если бы он и кричал — может, и не кричал.

— Пожалуй, тогда мы поступим так, — сказал полицейский, освободил левую руку Салонена от наручника и защелкнул его на левой руке Матти. — Вроде бы вы хорошие приятели, так и побудьте немного в паре.

А на траве лежал все это время неподвижно, там же, где свалился, тот ширококостный и с грубыми чертами лица торпарь. И как бы долго и пристально на него ни глядели, он лежал не шевелясь. На нем были заплатанные промокшие пьексы и саржевая одежда со слежавшимися в определенных местах складками. На плоту осталась его лошадь, а за три волости отсюда — дом, земельный участочек, жена и сколько-то детишек.

33

Да, там они и были: хуторок, жена и детишки — и жизнь их в этот момент была обычной, да не совсем.

Небольшие отклонения от обычной жизни в Меттяля начались в субботу вечером.

К тому времени Сантра уже целую неделю готовила сахт — брагу из продуктов, тайком принесенных ее бывшим хозяином. Напиток перебродил, набрал крепость и был действительно великолепным теперь, в субботний вечер, когда хозяин с двумя приятелями явились отведать его. Один из этих гостей был Сантре совсем незнаком, а про другого она знала, что он из села, где находится приходская церковь, и корчит из себя господина.

Сначала они сидели на открытой веранде и любовались красивым вечером. Там они завели было и разговор насчет того, чтобы всем пойти в сауну, но Сантра на это заворчала недовольно, приведя, впрочем, и серьезные доводы:

— Нет уж, там и воды не натаскано, и ничего не запасено, так что сейчас туда и идти нечего, мойтесь уж лучше изнутри.

А оттуда, из сауны, уже возвращались дети: прижав рубашки, они бежали во все лопатки в дом, прямо в постель. Сантра еще поглядывала временами в сторону дороги. У нее шевелилась какая-то необычная мысль, и это поглядывание ее, изображавшее ожидание, было как бы немного насмешливым.

— Сегодня он уж больше не явится, — сказал хозяин.

— Кто его знает, может и заявиться, — ответила Сантра, продолжая многозначительно смотреть в сторону дороги. Кто хотел видеть, тот видел — не только взгляд Сантры, но и все ее поведение свидетельствовало о том, что никого она оттуда, с дороги, и не ждала. Подбиваемая мужчинами, она тоже отведала браги.

Затем вечер продвинулся на несколько градусов ближе к ночи, к неудовольствию разговорчивой компании. Разговаривать пришлось бы тихим голосом, а то и помалкивать, если оставаться на веранде и вообще на воздухе. Это подсказывал гостям врожденный инстинкт, хотя брага в какой-то мере и разгорячила их. Тогда они переместились в ту вечно полутемную каморку за прихожей, окошко которой изнутри закрывала драная кружевная занавеска. Сантра успела немного навести там порядок. Там можно было сидеть на кровати, и еще там был какой-то сундук и пара стульев. С перемещением гостей в дом вечер тоже перешел в новую фазу — в ночь с субботы на воскресенье. В каморке сильно запахло крайне редкостным для нее запахом табака. И говорили там о таких вещах, о которых во всяком случае эти подгнившие стены никогда и не слыхивали. Сантра принесла мужчинам ведро браги, чтобы самой незаметно, пока они будут пить, успеть сходить в сауну.

Странным и особенным был для Сантры этот вечер — уже хотя бы тем, что она была в баньке одна. Она даже не смогла вспомнить, случалось ли такое вообще когда-нибудь. Было почти жутковато оказаться в столь непривычной ситуации, как бы вдвоем с самой собой. Компанию ей составляли лишь темный дальний угол полка да шипение пара на каменке, они делались ей почти что родными и — что действовало на нее сильнее всего, — казалось, видят человека насквозь, состояние его мыслей и настроение в данный момент. Более того, они, казалось, объясняют и разоблачают человеку его самого. Когда шипение пара на каменке прекратилось, не оставалось ничего другого, как начать хлестаться веником. Это опять-таки было пробуждением в действительность… Стало быть, Юкки, хлещущегося веником, сегодня, в субботний вечер, здесь нет… Нет так нет, и… ну да… но что плохого в том, что… те ведь пьют свою брагу.

Сантра остывала после парилки на крылечке сауны и не могла не вглядываться в ночь, как и подобает столь поздно вышедшему из сауны человеку. То же странное напряжение ощущала она и здесь, хотя вокруг было почти светло и она знала, что ей нечего бояться. Ее ведь ни в чем нельзя упрекнуть. Разве что кто-нибудь из живущих поблизости может ей позавидовать. Так, да, — пусть Юкки и нет дома, — но никто из них ничего такого себе не позволял. Сантру немного позабавила эта мысль… Там, в каморке, сидят гости, пьют брагу и ведут нескончаемые разговоры. Самое худшее, что могло случиться, — про эти дела могла прослышать жена бывшего хозяина: Сантра в мыслях да и в разговоре по-прежнему называла владельцев усадьбы, которой раньше принадлежал этот надел, хозяином и хозяйкой. Прослышит? Ну и пусть! Сантра почувствовала, что уже готова каким-то образом к вражде с хозяйкой. Почему бы хозяину и не приходить сюда! И Сантра принялась натягивать на себя сорочку.

Она сунула руки в рукава, потом голову в стан сорочки, затем вытянула руки прямо вверх, чтобы наделись рукава. Хозяину, вышедшему именно в тот момент из двери дома, неожиданно представилась возможность увидеть крепкого сложения фигуру Сантры Меттяля, все ее округлости, грудь и подмышки, словно какую-то могучую скульптуру. Он смотрел, пока Сантра продевала себя в сорочку. Затем он проворно повернулся и пошел за угол избы, будто даже и не заметил вышедшую из сауны.

Ночь достигла того священнейшего и благоговейнейшего момента, когда все звуки стихают: даже та воображаемая музыка, то пианиссимо переходит в небытие, в паузу, наполненную богатым содержанием. Разменявший уже пятый десяток хозяин заметил впервые за долгое-долгое время, какой иддиллической могла быть летняя ночь здесь, в лесной глуши.

Двое других гостей были непривычны к такой браге, вскоре они стали слабеть и норовили разлечься на кровати. Заметив это, Сантра, одетая после бани немного полегче и хлопотавшая возле гостей, сказала хозяину, что надо убрать их отсюда, нельзя им тут ночевать. Сказала она это хозяину не в каморке, а на веранде, и смотрела при этом вдаль, в сторону дороги. Хозяин глянул на ее пунцовые после бани щеки, сжал за левое плечо и, кивнув, пошел в каморку. Сантра вернулась в избу и легла в кровать рядом с младшеньким. Из каморки слышался неразборчивый шум — трое мужчин говорили одновременно. Еще через несколько мгновений все вышли из каморки, и было слышно, как они шагали через двор.

Голоса уже стихли, но Сантра все еще напрягала слух и вскоре услышала какой-то стук на крыльце, а потом в сенях. В проеме двери возник и остановился силуэт хозяина, похоже было, он искал что-то взглядом и наконец нашел — неуклюже крадучись, на цыпочках он приблизился к кровати и сел на край.

— Чуть было не забыл расплатиться за приготовление сахта.

Нащупав правую руку Сантры, он сунул в немного вялую ладонь две купюры, Сантра знала какие, и задержал ее руку в своей.

— Небось этого кваску еще не осталось? — Хозяин сжал руку Сантры, будто руке-то и задавался вопрос. Но рука не ответила.

— Ну, Сантра, не сердись. Я в другой раз, как приду, скощу часть долга за эту торпу.

— Может и так, но что скажет хозяйка?

— Нет, но кваску-то не осталось? — Хозяин нагнулся к уху Сантры так близко, что уловил исходящий от ее волос запах сауны.

— Тогда и посмотрим, — сказала Сантра и оттолкнула хозяина от себя, и тут же послышался приближающийся говор двух других подвыпивших приятелей. Они возвращались взглянуть, не забыли ли здесь третьего.

Тогда Сантра еще сильнее оттолкнула хозяина, и он не сопротивлялся, лишь еще раз сжал на прощание ту руку Сантры, в которой были деньги, и затем выскользнул во двор. Приятели не заметили и не сообразили, что он вышел из избы.

После того, как разговор мужчин, опять удалившись, стих и какое-то время ничего не было слышно, пропел петух. Мгновение спустя пробили часы на стене избы. Сантра бодрствовала, все еще сжимая в руке полученные купюры. Уж теперь-то Юкка наверняка не придет; где же это он может околачиваться нынешней ночью.

Сантра явственно чувствовала, что нынешней ночью муж ее не спит на своем месте в домике на плоту.

Но потом Сантра вспомнила про оставшийся еще в погребе маленький бочонок, в который она собрала лучшую, отстоявшую часть браги, вспомнила и разговор с хозяином перед его уходом — все это было необычным, немного пугающим, но одновременно и влекуще-таинственным. Вновь прокукарекал петух.

34

Сковав наручниками Салонена с Пуоламяки, полицейский оставил их, мол, пусть двигаются в паре где и как хотят; при этом он немного напоминал кошку, оставившую задушенную мышь на потом. А те оба хотели пить и пошли на берег озера и хлебали там из горсти — один из левой, другой из правой — тепловатую озерную воду. Констебля они больше не интересовали, он осматривал труп; не колеблясь, он повернул его, и стали видны оставшиеся открытыми остекленевшие глаза. Одежда на левой стороне была черной от запекшейся крови, и к ней прилипли листочки купыря и зонтики цветов. Невозможно было сказать, в каком месте под пиджаком находится рана.

— Этот, кажется, и впрямь вызвал сюда лекаря, — сказал однорукий старшой, сохранявший все тот же глуповато-строгий вид.

— Да-а, но, пожалуй, мы и сами тут за лекарей сойдем. Теперь только бы достать лошадь, чтобы можно было отвезти этого в морг. А за теми работничками приедут Салонен и Пуоламяки уже поднимались по береговому откосу «закованные в кандалы», как ворчал Нокиа. Он недавно видел спектакль, в котором пели такую песню.

— Тут ничего другого и не остается, как обратно в Кортсаани и звонить в арестантскую, ближе-то телефона нет. А лошадь везти труп, может, найдется вон на том хуторе.

— Там-то наверняка найдется, Микко дома, я видел, как он в окно подглядывал, когда мы мимо проходили, — сказал Матти Пуоламяки, усердно жестикулируя правой рукой.

Один из сплавщиков получил задание сходить на хутор и сказать, что констеблю нужна лошадь, чтобы доставить труп в волостной центр. Сам констебль продолжал осматривать лежащего на земле покойника. В его действиях все больше проявлялся профессионал. Это был не первый мужской труп, представший его взгляду. Однажды ему даже довелось вытащить трупик новорожденного младенца из навозной кучи у хлева.

— Да уж, ударил точно, переделывать не потребовалось, — сказал констебль и, усмехаясь, взглянул на Салонена. При этом он пытался мизинцем определить место раны. — Совет Матти ты исполнил в точности.

— Никакого совета я Нокии не давал, — крикнул на это Пуоламяки, ему опять вспомнились Ийта, и Тойво, и Лайла, и Тауно.

— Может, и не в Нокии, здесь-то как раз другой уезд, — сказал констебль.

Уставшие и потрясенные мужчины заметили, что наступило утро. На плоту ржала лошадь Меттяля.

35

Ряд машин перед красивым летним рестораном постепенно редел. Здесь, как и во многих дворах, свет и тени лежали совершенно иначе, чем несколько часов назад, когда компания из Телиранты прибыла сюда. Теперь взгляд с удивлением останавливался на таких деталях, которых вечером приехавшие не заметили. Двор-площадка оставался в тени, как долина в ущелье, куда не попадает свет солнца, хотя оно уже, наверное, сияет за грядой гор и широким простором озера. Но утоптанная песчаная дорожка странно белела, бледная, словно символ ночного бдения. Цыплята проснулись в клетках под кустами бузины. Ворота открыты, и от них дорога ведет в город. Кто-то срывает цветок и вставляет его в петлицу. Гул разговоров, негромких и медленных.

— Пожалуй, будет лучше, если теперь поведу я, — говорит Сельма Ханну и двум его знакомым.

— А как же водительские права?

Сельма открывает сумочку.

— Идите все на заднее сиденье, и все.

— Нет уж, разве я не могу быть за штурмана? «О донна Клара, я видел ночью тебя…» Ну, так отдать концы! Ой нет, не попрощались с теми.

Тем помахали руками, когда машины уже тронулись.

— А не поехать ли нам всем в Телиранту — пить утренний кофе? — предложила барышня Сельма, когда приблизились к известному повороту дороги.

— Неплохо бы: а то там, в гостинице, все равно ничего, кроме воды из-под крана, не получишь.

Следовавшие сзади Хелка и Арвид заметили, что передняя машина не свернула туда, куда вроде бы должна была. Ее пассажиры подавали руками и глазами какие-то знаки. Стрелки часов приближались к двойке. До Телиранты отсюда оставалось три четверти пути.

— А не сильно ли мы нарушим своим прибытием предутренний покой в доме?

— Ничего не случится, нам же шуметь не обязательно.

Сельма вела на хорошей скорости. Арвид был осторожнее.

— Пусть они себе едут, мы тоже успеем.

Путь лежал на северо-запад. С правой стороны дороги вся огромность неба предвещала спокойное, погожее утро. Когда миновали последний, напоминающий о городе поселок, потянулась каменистая, сухая, поросшая лесом и вереском местность, однообразие которой однажды нарушила тихая деревня с церковью и с аллеями, в конце которых были группы старых, почтенных построек. Дворы и загоны для скота спали в утренней свежести, и было как бы неприлично разглядывать их спящими.

Затем опять пошли песчаные, заросшие вереском пустоши, тянувшиеся версты по две, иногда на границе губернии или волости виднелось несколько приземистых человеческих жилищ. На песчаных откосах у корней сосен росли фиолетовые цветки, одинокая глухарка тяжело взлетела перед приближающейся машиной. Ехавшие впереди уже исчезли из вида. Когда Хелка легонько прислонилась головой к плечу сидящего рядом друга, тот сбавил скорость и хотел было совсем остановиться.

— Нет, нет, поезжай, — воскликнула она нежно и сонно и, свернувшись клубком, прижалась к нему поплотнее.

36

Лицо Ялмари Сюрьямяки выглядело безжизненным и окаменевшим, и он вперялся взглядом то в круп кобылы, то в докторский саквояж, лежащий у его ног. Ялмари проездил более половины ночи, и теперь у него не было даже охоты сильно погонять лошадь, его понукания сделались более добродушными, примерно так понукает свою лошадь справедливый пахарь. И в придачу ко всему получилось, что из-за этого таинственного саквояжа он вынужден теперь тащиться в Телиранту, вместо того чтобы, переехав мост, заскочить домой, — чего очень хотелось ему самому, да и кобыле пришлось бы по нраву. Теперь же он лишь смотрел на ее вспотевшие бока, как смотрит мужик на чужую лошадь, которую он может гонять без присмотра хозяина. Да уж, небось Оллила-старик рот разинет, когда увидит, но ведь и езда на сей раз была весьма необычной.

37

Доктор успел на место убийства как раз тогда, когда труп уже переносили на длинную телегу-сноповозку. Как обстоит дело, доктор увидел уже издали. Пока он брел по росистой траве, туфли его промокли и брючины сделались влажными. Когда он подошел, все умолкли. Лишь на лице констебля мелькнула тень самодовольной усмешки.

— И зачем было вызывать сюда врача, тут только и нужны, что полиция да могильщик.

У доктора уголки губ были опущены, и он поднимал ноги повыше, выискивая места, где высокая прибрежная трава был а посуше.

— Это виновный считал, что было бы надежнее…

— Ну, везти именно меня осматривать покойника как раз и не стоило, — сказал доктор и, слабо улыбаясь, поглядел на остальных мужчин, которые сразу выразили ему свое понимание такими же взглядами.

— Матти, у тебя правая рука свободна, достань-ка у меня из левого нагрудного кармана бумажник, там есть еще сто марок.

— Оставьте марки в покое, они еще понадобятся вам, — сказал доктор и повернулся к констеблю, говоря ему о чем-то по службе, что тот весьма хорошо знал и сам. — Время жаркое, надо бы постираться сделать вскрытие во вторник. Мне ведь не удалось уговорить здешних мужиков соорудить хотя бы приличный погреб. Успеем, мол, выполнить губернаторское распоряжение и потом, после… Вскрытие-то делать придется мне, ведь окружной врач в отпуске.

К их разговору прислушались все вокруг, кроме Нокии, которого раздражало, что находящиеся здесь если и обращают на него внимание, то в последнюю очередь.

Врач, полицейский, Меттяля на сноповозке — они были теперь важнее.

— Уж грудь-то финкой любой молокосос проткнет, но этот парень такой, что и голову отпилит, и кишки наружу выпустит, — говорили между собой мужчины, когда врач, окончательно отказавшись от денег, побрел с измученным видом к дороге, все еще стараясь уберечься от росы в высокой траве.

— Вообще-то уже несколько дней у меня работы почти не было, так что поездка даже внесла приятное разнообразие, вот если бы только не эта проклятая трава — ноги промочил. А надеть охотничьи сапоги мне и в голову не пришло, ведь лето в разгаре, — говорил врач своему вознице и еще раз спросил, откуда тот, — не запомнил толком. И мужик ответил откуда. «Это ведь наша баба ездила к доктору, когда у нее опухоль вздулась…» — Да, да, Эуфросюне Лехтимяки, теперь и я вспомнил. Но чего это хозяин Телиранта в такую рань уже на ногах?

Возница тоже посмотрел, но не успел составить ответа к тому моменту, когда подъехали уже ко двору и хозяин Телиранта вышел на середину дороги, показав тем, что у него дело к доктору.

— Доброе утро, доброе утро!

Хозяин Телиранта объяснил все про Сюрьямяки.

— Муж-то ее, вероятно, вот-вот будет здесь, но мы можем и без него ехать, я вас отвезу на моторной лодке. Только скажу тому мужику…

— Ну, коль уж я к покойнику съездил, то стоит в такое прекрасное утро и на роды съездить, — бодро говорил врач. — Как же мы теперь поступим? Вы, Лехтимяки, подождите тут этого мужа, и когда он приедет, велите гнать побыстрее домой и привезти мой саквояж… Вашему человеку, хозяин, сторожить ни к чему, этот Лехтимяки сам подождет и скажет Сюрьямяки… Тут этих «мяки» — куда не повернись… да… о чем я? Ага! Когда этот муж сюда подъедет, Лехтимяки быстренько отправит его домой, а то вдруг там случились осложнения — иначе чего хозяйка Телиранта там так задержалась…

В то время, когда доктор говорил все это, к ним подкатил автомобиль и остановился. Хозяин увидел за рулем Сельму и узнал сидящего рядом с ней Ханну.

— Отец, мы приехали пить утренний кофе!

— Тогда сварите его себе сами. Мне нужно отвезти туда доктора.

— В Сюрьямяки? Неужто там дело так плохо? — Сельма была неестественно бойкой.

— Туда, туда, — а вы действительно сварите пока кофе, мы тоже с удовольствием выпьем, когда вернемся.

Успела подкатить и вторая машина с Хелкой и Арвидом. Услыхав, в чем дело, они попросили, чтобы и их взяли туда. Обещали, что за это удовольствие доставят потом доктора домой быстрее, чем тот рысак.

— Ну, в таком случае рысаку можно отправляться восвояси. Нет, стоп, черт возьми, а как же мои инструменты?.. Придется все-таки попросить этого косаря задержаться… Прямо-таки настоящее осложнение.

Все устроилось. Экипаж первой машины пошел в дом, а второй — на берег и сел там вместе с другими в моторку, которая сразу же погнала в обе стороны от своего носа равномерные волны по спокойной утренней глади озера. Сидящие в лодке хотя и видели отдельных ранних косарей, но тарахтения косилок услышать не могли.

Когда половина водного пути была преодолена, кто-то заметил, что у ворот Телиранты остановилась лошадь с повозкой, а в ней мужчина. Из лодки стали махать руками и даже кричать. Было видно, как телирантский батрак остановил свою пароконную косилку, спустился с дороги и подошел на какой-то миг к только что прибывшему, после чего тот развернул повозку и, стараясь заставить свою клячу бежать, дергал вожжи и шлепал ими ее по спине.

— Думаю, мужик теперь зря торопится, поскольку это началось уже, видимо, давно, и жена его прежде всегда прекрасно с этим справлялась, — сказал доктор.

38

— И сколько же раз уже доводилось посещать Турку за казенный счет — вот как теперь? — спросил констебль насмешливо.

— Приходилось самому бывать там по пустякам, но теперь-то уж точно, съездим за убийство, — ответил Салонен, пытаясь бодриться. — Хотя я в этом и не виноват. Он раздразнил меня.

— Так оно всегда и получается в этом мире, что и невинный туда попадает, и виноватый, — так вот и этот, судя по твоим словам, выходит, попал туда, на телегу могильщика. Я за свою жизнь многим мужикам заковал ноги в кандалы, и большинство было «невинными». Хе-хе.

Констебль бывал в наилучшем расположении духа, когда вот так, завершив дело, он беседовал с арестованным в умеренно назидательной манере. Мужчины брели по следу прошедшего до них тут по росной траве врача, но их походка могла быть какая угодно, ибо на всех была обувь с высокими голенищами и они могли не опасаться, что промочат ноги, в этом у них было преимущество перед доктором. И они без зазрения совести топтали сочную траву, принадлежащую хозяйству.

Выйдя на дорогу, группа разделилась.

— А ленсман сказал, куда мне этих-то везти? Станет он их допрашивать нынче же ночью, или мне везти их к нам, в арестантскую?

— Да уж ленсман для начала всегда допрашивает сразу, в любое время.

— Ну, тогда повезу их туда, — покорно сказал возчик и голосом подал знак лошади. И здесь опять возникла такая же ситуация, как только что перед тем на поле: ничего не значили ни Салонен, чувствовавший себя главным в этих событиях, ведь он заставил поездить даже господ, ни тем более Матти, этот смешной взрослый мужик, хотя речь-то шла о них. Запой песню — и то не поможет, не стоит и стараться.

Не стоило больше стараться и в пути, ибо земля и небо были уже в ином настрое, им даже самая красивая песня не подошла бы. Уже явно чувствовалось влияние восходящего солнца: страстно заливались пичуги, и большая стая ворон, встревоженно взлетевших впереди с ворот спящей избы, резко закаркала. Когда же выехали на такое место, откуда было далеко видно в разные стороны, там и сям уже тарахтели косилки. В напряженных движениях лошадей, в голосах мужчин и в том, как они правили вожжами, — во всем этом было рвение раннеутреннего труда. Одна из самых горячих трудовых недель года в хозяйствах началась. В течение этой недели ни у кого не будет охоты до ночных похождений; съев ужин и жарко нахлеставшись в сауне веником, мужчина вытягивается на несколько часов в глубоком мужицком сне.

Лишь в отдалении, в конце недели, маячат первые возможности чего-то такого. Тогда опять на молодом крестьянине будет чистая сорочка, тогда он отправится в непредсказуемые вечерние похождения… Нога будет ступать легко, а за лентой шляпы, может быть, окажется цветок. Тогда уже и луна будет выглядеть совсем по-другому, а медвяные цветочные моря лугов сменятся лесом вешал для сена, что в глазах работящего мужика не менее красиво.

Но никто не думал ни о чем таком, приступая к работе в это утро. Мысль простиралась вперед лишь настолько, чтобы можно было на основании своего опыта попытаться определить — удержится ли сухая погода. Если шмель зол и жалит, это может означать, что днем внезапно пойдет дождь, хотя утро и было самым замечательным за весь сезон. Где-то такой косарь оказался на краю покоса, у ограды, тянущейся вдоль дороги, как раз в тот момент, когда приближалась телега с арестованными. Косарь остановил пароконную косилку, чтобы дать лошадям передышку — пусть пощиплют и травку, если им не помешает множество жалящих насекомых. До косаря доносилось ритмичное — в такт бега лошади — позвякивание кандальных цепей: стражник снял с рук Салонена и Пуоламяки соединявшие их в пару наручники и надел им на ноги настоящие кандалы, которые привез с собой.

Косарь уже слыхал, что в соседней деревне вечером подрались сплавщики, теперь он сам смог увидеть, каких увозили — двух бледных мужчин, один из которых был еще совсем молод. Особой жалости к ним косарь не ощутил. Вдоволь насмотревшись им вслед, он вспрыгнул на сиденье косилки, и в душе его было что-то вроде благодарной уверенности. И когда он прикрикнул на лошадей, в голосе его звучала скорее бодрость, нежели озабоченность.

Настоящее будничное утро понедельника началось после того, как постепенно совсем просветлела эта воскресная ночь.

39

Старая хозяйка Телиранты — мать горячо любимого ею нынешнего хозяина — с начала ночи следила за ходом событий. Она знала, что молодежь с гостями уехала на машинах в город — на машинах гостей, своя-то машина оставалась по-прежнему в сарае. Она также знала, что невестка еще вечером отправилась в Сюрьямяки, поскольку туда следовало поехать тому, кто понимает побольше, чем простая деревенская баба. И старая хозяйка была озабочена задержкой невестки, но когда сын на ее расспросы ответил улыбаясь — он явно был в добром настроении, — она в конце концов отправилась спать.

Но заснуть сразу не смогла. И казалась какой-то весьма далекой даже мысль, что сон придет, едва растянешься на постели. И было много чего другого, что ее разум не мог уже больше вообразить, но что она еще помнила с полнокровных, замечательных дней своей молодости… И она почти позавидовала Хелке, чью душевную и физическую красоту даже в старости старая хозяйка инстинктивно предугадывала.

Сон просто не шел к ней. Она несколько раз вставала, подходила к окну, потом снова ложилась. Разок она даже заглянула в другую комнатку, посмотрела на кровать Хелки — будто и без того не знала, что постель оставалась нетронутой, впрочем, она и почти всегда выглядела так, хотя девушка и спала в ней… И, будучи еще на ногах, старая хозяйка не упустила случая поглядеть, как всегда, в окно, удостовериться, какая погода на дворе, и предугадать, какая будет. Про будущее она знала наверняка лишь то, что завтра, в понедельник, будет вёдро. Ни малейшей тучки не было видно нигде. Зато видны были луга, как свои — телирантовские, так и той деревни, что за озером. Она теперь уже стара, но в свое время, молодой женщиной, накосила вручную немало сеновалов. Многие батраки, надеясь на успех, заигрывали с нею взглядом, отбивали ей косу… Так уж получилось, — как и то, что сыну ее, нынешнему хозяину Телиранты, почти пятьдесят. И жена у него великолепная, она лишь на несколько лет моложе его… Да и Сельма уже большая девочка; каждый раз, когда возле нее оказывается какой-либо молодой мужчина, как теперь этот Ханну — прямо-таки досада берет. Сельма и Хелка — до чего же замечательные обе — Господни творенья! Предстоит ведь и им, по предписанию Божьему, исполнить то призвание, которое исполнила и их бабушка — однако же эта мысль странно беспокоила старую хозяйку. И она всегда была почти готова сама, за своих внучек, произвести на молодых людей самое лучшее впечатление.

Но нынче старая хозяйка была в одиночестве, или вдвоем — со своим собственным старым «я». Удивительным образом вспомнилась сейчас вся прожитая жизнь. Она казалась себе все еще той же самой молоденькой девчонкой, какой была тогда, когда начала ощущать себя человеком. Она поглядела на свою руку, теперь уже старую, худую и жилистую, но рука показалась ей похожей на ту ручку ребенка, которую она вот так же рассматривала однажды впервые. Она глянула наружу в летнюю ночь — или сейчас уже утро? — там, по крайней мере, эти водные пространства были совершенно такими же, как и в дни ее молодости, когда ходили на веслах и днем и ночью. И часть построек в усадьбе теперь была иной, однако участки были прежние, и те же ели стояли на склонах гор, изрезанных пещерами. Она дивилась на самое себя, что сейчас вот так посмотрела на все это и что память о всевозможных вещах сейчас так печалит ее.

Старая хозяйка принялась расчесывать свои поредевшие волосы, расчесывала спокойно и потом заплела в косичку, попыталась зевнуть и затем легла в постель.

Хелка еще не вернулась, иначе старая хозяйка услыхала бы. Приятно было все-таки думать о Хелке и Сельме, пустившихся вот так в летние похождения с молодыми людьми. Было приятно знать девочек столь хорошо, как знала своих внучек старая хозяйка Телиранты. И наверняка они вернутся уже совсем скоро.

Но где же задержалась Мартта, хозяюшка? И что случилось в Сюрьямяки?

Теперь речь уже не могла больше идти о корове, наверняка теперь что-то особенное происходит с человеком.

Это Хилья — она теперь, надо думать, родила уже четвертого. Старая хозяйка Телиранты знала и помнила дела этой женщины также хорошо, как свои. Она фактически была важнейшим действующим лицом в истории Хильи и Ялмари. Хилья тогда была в услужении здесь, в Телиранте, и, разумеется, привыкла считать этот дом чуть ли не родным, к помощи которого прибегаешь, когда речь идет о чем-то серьезном. В молодости она была весьма озорной, это старая хозяйка помнила хорошо, но душа у нее была доброй и чистой, и это тоже знала старая хозяйка, знала совершенно точно. И однажды Хильи плакала целый час у нее на плече, словно была погибающей, и хваталась за нее в безнадежном состоянии. А все из-за того студента, который пробыл одно лето и уехал. Тогда-то старая хозяйка и узнала Хилью как следует, стала для нее, беззащитной, как бы второй матерью.

Затем однажды Хилья спросила:

— Могу ли я взять этого Ялмари… ведь тетя знает, что со мною раньше было?

И старая хозяйка Телиранты ответила:

— Можешь радоваться, что такой порядочный человек, как Ялмари, любит тебя. Но запомни одно: ты ничего не должна скрывать от Ялмари. Была ли ты с другими мужчинами, кроме этого магистра?

— Нет, так, как с ним, не была, — сказала Хилья.

— Ну, когда Ялмари в следующий раз заговорит с тобой о совместной жизни, скажешь ему так: я-то с радостью пойду за тебя, но можешь ли ты взять меня в жены, если я не… не невинна?

И старая хозяйка Телиранты, сейчас, на старости лет, и несмотря на усталость от бессонницы, усмехнулась, вспомнив то, что потом рассказала ей Хилья. Девушка сделала как ей было велено и сказала Ялмари точно те же слова, которые хозяйка вложила ей в уста.

— А Ялмари?

— Хи-хи-хи-хи, — веселое настроение Хильи неудержимо прорывалось наружу. — Я никогда не видела мужчины с более глупым выражением лица, чем то, какое было у Ялмари, когда он это услышал, если вообще услышал. Глаза вытаращил, и когда я еще поточнее объяснила, в чем дело, он долго смотрел на меня и спросил: стало быть, как же это, выйду я за него, или как? И что объявление об оглашении… Ха-ха-ха-ха…

Так ют оно все тогда и произошло, и сама старая хозяйка была крестной их первенца. Она сначала немного повозражала, мол, я уже слишком старая, я не гожусь для такой обязанности, но Хилья сказала:

— Если старая хозяйка Телиранта не согласится стать крестной, тогда пусть дитя остается некрещеным.

Все это пронеслось в голове старой хозяйки, когда она глядела в окно на озеро и за него. Затем она опять легла в постель…

Она чувствовала совершенно особую слабость, какой никогда еще не чувствовала. Это происходило больше от размышлений, чем от физической усталости. Ход мыслей все сильнее сосредоточивался на юности — как своей, так и других. Все ущербнее, неполноценнее казалась прожитая жизнь. Как же может человек брести столь неуверенно и с трудом, хотя хорошо знает, как следовало бы? Кем я была? И все-таки я дала жизнь столь многим потомкам. Если бы они только знали мою неполноценность…

Старая хозяйка услыхала, что на дороге разговаривают, но была больше не в силах встать и глянуть в окно. Голос хозяина она различила — и затем послышалось, как тормозит машина, затихающие выхлопы. Но встать, посмотреть она была не в состоянии. Ну и пусть! Теперь ведь уже почти утро, бывало, в такое время вставали на работу — и при этом не спали днем, как нынешние, которые косят машинами, впрочем, просыпаются и теперь рано.

Старая хозяйка слышала еще, как внизу, у берега, завели лодочный мотор. Сперва раза два крутанули, потом послышалось равномерное постукивание, и стихло совсем. Небось в Сюрьямяки подались. Ой, Хилья-бедняжка, как там с нею? Но нет сил встать, чтобы спросить или посмотреть.

40

Арестованных вез крестьянин-землевладелец по фамилии Пиетиля. Он был молод, и при нем жил также его брат, который был еще моложе и вел обычно залихватскую жизнь с вином и молоденькими служанками, терявшими в его обществе всякую способность сопротивляться. Ийвари Пиетиля был парень статный и умел вести себя с каждой девушкой именно так, как требовалось.

Этим июльским вечером он отправился в обычные свои похождения и еще не вернулся, когда Салонена и Пуоламяки привезли после первоначального допроса у ленсмана. Весьма спокойный по натуре Пуоламяки сразу же уснул, как только растянулся на нарах, но Салонен не мог заснуть. Хмель постепенно рассеивался, его мучила жажда, и он забарабанил в дверь арестантской, чтобы дали воды.

В это время в избу вошел мужчина, который грубо спросил, чего надо арестанту.

— Воды, черт возьми, или я сгорю огнем! — послышалось из-за двери камеры.

Вошедшим был Ийвари Пиетиля. Услыхав это требование, он спросил:

— А от вина ты бы, конечно, отказался?

— Не издевайся над арестантом! — раздалось в ответ.

Ийвари принялся шарить по двери камеры, чтобы отворить ее, но тут открылась дверь задней комнаты, и в людскую вошел мужчина в подштанниках, хозяин, старший брат Ийвари, и сказал:

— Ты с этим парнем поосторожнее, он убийца.

— Будь спокоен, уж Нокию-то я знаю, я еще в ту субботу намеревался его вздуть, но тогда с этим заминка вышла, и теперь, видать, уже надолго. Ты иди себе в конуру, а арестанта я покараулю.

Ийвари находился в том состоянии, когда хмель еще полностью не прошел, и поскольку он вообще был поумнее и посильнее брата-хозяина, тот привык соглашаться с его требованиями.

Ийвари открыл дверь арестантской — отгороженный дощатой стенкой угол людской, — и перед ним стоял, собственной персоной, тот самый Нокиа, с которым ему пришлось иметь дело, когда плот проплывал мимо этой деревни, бывшей волостным центром. Тогда действительно едва не возникла серьезная драка. Ийвари уже знал о случившемся ночью убийстве у плотогонов, хотя и находился оттуда так далеко. И несмотря на то, что неделю назад Нокиа нехорошо задирался к Ийвари и затем ему удалось уйти вместе с товарищами, избежав тем выяснения отношений, Ийвари теперь обращался с ним, закованным в тяжелые ножные кандалы, очень дружелюбно. Он махнул Нокии, чтобы тот вышел в людскую, — и вскоре они уже сидели на широкой лавке под окном. Хозяин в исподнем еще раз появился в дверях и сказал брату:

— Это, стало быть, на твою ответственность, Ийвари, то, что ты делаешь.

— А тут у нас сторож есть, — сказал младший брат, вытаскивая из кармана бутылку с какой-то красноватой смесью. В ярком свете утра голубели глаза Салонена. Восход солнца не был виден прямо отсюда, из людской, но отраженный солнечный свет проникал со двора.

Они беседовали о случившемся.

— Он сразу помер? — спросил Ийвари.

— Вроде бы сразу.

— А ты раньше сидел в тюрьме?

— Нет, по-настоящему не сидел, но к штрафам, по мелочи, приговаривали.

— Ты, слышь, не очень-то похож на обыкновенного сплавщика, как это тебя на лесосплав занесло?

— Да вот занесло. Разок надо и такое испробовать. Об этом в разных книжках столько красивых историй, об этой жизни сплавщиков, что надо было разок попробовать. Но — какие же они там уроды, за все лето не видел красивого парня, ни одного. С тех пор как ушел из своего бокса в Тампере.

— Ну а девушек?

— Хо — судомойки зачуханные, медведицы кухонные! Не интересуюсь… Но финка вошла в мужика — блеск! — И Нокиа сделал рукой такое движение, как тогда, нанося удар Меттяля, глаза сверкнули, их голубизна обозначилась резче, и выражение рта сделалось особенным, наслаждающимся. При этом другой рукой он потянулся за бутылкой, которую протянул ему Ийвари. Салонен сделал затяжной глоток. Выпив, он закричал:

— И все равно не жалею, ей-богу, не жалею! «Парень молод был и невинен, был молод, красив и наивен…»

— Ты небось имеешь в виду девушку, — заметил Ийвари.

— Парень был красив и наивен, — повторил Салонен, как бы самому себе, словно про Ийвари он и не помнил. В его взгляде был странный, этакий женственный блеск, когда он смотрел из окна наружу, на небесный простор, как будто инстинктивно ждал оттуда прощения. На топорно сработанном лице Ийвари Пиетиля отражалось тупое непонимание смены настроения сидевшего перед ним юноши, он посмотрел на Салонена немного смутившись и глотнул из бутылки, которая теперь стала как бы общей. Что это он говорил о каком-то парне?

Утро приближалось. Старушка, отданная общиной с аукциона на попечение Пиетиля и все еще остававшаяся у них, словно забыв, что оговоренное на аукционе время попечения окончилось, сошла вниз с веранды маленькой избы, присела возле куста, задержалась там, сколько требовалось, поднялась и, немного ссутулившись, ушла. Было уже утро. Воробьи и ласточки объявляли об этом.

И теперь эти двое молодых людей как бы немного чуждались один другого, хотя вино еще оставалось, та светло-красноватая жидкость.

— Дай я допью до конца! — сказал Нокиа другому участнику давнишней ссоры.

— Пей, божье создание, — сказал Ийвари, который хорошо помнил, что этого добра у него еще полно, то, что в бутылке, — не последнее. — Бери, пей, теперь небось долго не получишь ни этого, ни прочих разных удовольствий. Действительно ведь суровый принцип: полная изоляция. Будь здоров!

— Будь! — И Салонен долго смотрел на этого мясистого, сытого крестьянина. До чего же некрасивый и грубый — и до чего же красивыми были весенние вечера дома, в городе, на Торникаллио с молодым Ильмари, учащимся. О чем только они там не говорили, сидя и держась за руки, той единственной счастливой весной… Потом все пошло-поехало. Мука жизни, кажущаяся иногда будто бы радостью — напряжение этой муки все нарастает, до тех пор, пока она однажды не прорывается наружу. Неужто это так и происходит? Неужто я здесь, в камере, устроенной в углу людской этого дома, с кандалами на ногах, по пути в Турку, а оттуда когда-нибудь обратно в этот же самый приход — и нет больше свободы, — ой, Господи Боже мой — что же я наделал? По щекам Салонена текли слезы, когда он пытался объяснить свое положение молодому, находящемуся на свободе деревенскому богатею.

— Тебе, малый, не понять, что означают эти обручальные кольца на щиколотках у парня — и останутся Бог знает на сколько лет. Ой, ой, Иисусе — черт! — Теперь рыдания были столь сильными, что даже старший брат, хозяин, снова вышел из комнаты и сказал младшему, Ийвари:

— Сам теперь видишь — весь дом не спит из-за того, что ты тут устроил с этим арестантом.

Салонен же плакал и кричал и так тряс тяжелыми ножными кандалами, что страшный лязг наполнил тишину утра. Даже служанки, спавшие в домашней пекарне, находящейся тут же, с другой стороны от людской, вышли посмотреть. Они выглядели заспанными, изумленными и растроганными. Нокиа хотя и не спал всю ночь, но был тем не менее красив и молод. Несколько прядок его длинных светлых, зачесанных назад волос падали на лоб, и он по привычке откидывал их рукой на место. «Вскоре эти прекрасные волосы упадут состриженными на пол тюрьмы и затем окажутся в мусорном ящике», — подумала девушка-служанка. Но юноша кричал:

— Что вы знаете о душевной муке сына человеческого? Когда душу изводит такая тоска, что не знаешь, чего душа хочет. Смотри, смотри, и ты, девушка, тоже, у тебя есть ухажер, которого ты обнимаешь, когда захочется, а у меня что? Нет больше даже мамы, мамы, мамы…

На этом слове его крик и забуксовал окончательно. Он повторял его, подвывая, постанывая, твердил беспрерывно, и произносимое им так это слово обрело совсем иное звучание: ма-мы-мамы-ма-мы… Он упал на нары, уткнулся лицом в подушку и все продолжал кричать: ма-мы-ма-мы… Поскольку, не считая этого выкрика, никакого буйства он не учинял, а выкрикиваемое им слово не являлось бранным, у присутствующих не было причины предпринимать против него какие-либо действия. В конце концов на глазах у служанки выступили слезы, и она убежала. Девушка-горемыка, которая тоже уже давно лишилась матери, а кто ее отец, она даже не знала.

Вот так, рыдая, Салонен и уснул, лишь попросил перед этим совсем смирным, будто бы чужим голосом попить воды. Жадно выхлебав ее, он и уснул. Пуоламяки же все это время спал как убитый, и даже крики приятеля его не разбудили.

Светило солнце. Могло быть уже три часа. Хозяин, этот добродушный мужчина, думал уже о ножах сенокосилки, когда, подтягивая подштанники, смотрел на двор хозяйства, унаследованного от отца.

41

В то же самое время другая компания, охваченная гораздо более радостным настроением, собралась в Сюрьямяки, в доме, куда вот так, летней порой, было вполне прилично зайти любому. Старшие дети уснули вовремя, хозяйка Телиранты устроила их спать в подходящих местах. Так что, когда «великие события» начались по-настоящему, две разумные и опытные женщины уже остались вдвоем. При этом их совсем не заботило, что одна была простая крестьянка из бедной избы, а другая — образованная хозяйка большой зажиточной усадьбы.

Роды оказались легкие, как и всегда раньше у Хильи. У обеих женщин был очень многозначительный вид, когда из сеней послышался стук — ребенок, к тому моменту его уже успели искупать, спал как хорошенький поросеночек, — женщины подумали, что за дверью Ялмари, наконец-то добравшийся домой и привезший, хотя и с опозданием, акушерку. И, будучи совершенно уверены в этом, они слегка оторопели, когда из сеней, нагибаясь, сначала вошел врач — молодой статный мужчина, которого они знали в лицо, а за ним прелюбопытная парочка: барышня-то была известна, но господин — совсем незнакомый. Правда, Хилья видела его мельком, когда приходила в Телиранту звать хозяйку взглянуть, что с коровой… И затем, последним, — сам хозяин Телиранта.

Врач с первого же взгляда на Хилью понял, как обстоят дела. Однако же он сел на край кровати и взял роженицу за руку.

— Нынешней ночью я, похоже, всюду опаздываю, куда бы меня ни привозили: к умирающему или новорожденному. Однако поздравляю вас, хозяюшка. Неужто справились со всем до конца? — спросил он, посерьезнев.

— Да уж. Одного только не хватает: мужика бы моего домой заполучить.

Все рассмеялись. Дитя спало, и барышня Хелка рассматривала его с инстинктивным уважением. Она и друга своего, Арвида, подвела тихонько к плетеной корзинке с младенцем.

— Погляди, какая у него кожа нежная!

Хилья понимала, что доктор и все остальные хотели бы уйти — ведь уже занимался день. Она попыталась незаметно сообщить хозяйке Телиранты, где хранятся в доме деньги, намереваясь заплатить доктору. Но тот заметил это и, будучи в хорошем настроении, сказал:

— Послушайте-ка, хозяюшка, я ведь ни пенни не взял за то, что ездил смотреть на тушу мертвого мужика, а за то, что полюбовался на столь прелестную новорожденную, и подавно ничего не возьму.

Он по-мужски восхищенно посмотрел сперва на малышку, потом на ее мать. Хилья, которая теперь лежала, немного побледнев после вызванной родами потери крови, выглядела действительно красивой.

— И своего мужа вы, надеюсь, заполучите! — сказал доктор, пожимая ей руку на прощанье.

И Хилья таки заполучила его. Как раз в тот момент, когда эта радостная компания собиралась выйти за дверь, оттуда им навстречу вошел мужчина, которому действительно нынешней ночью пришлось кое-что пережить. Сперва иначе как с помощью служанки не смог поймать лошадь, которая должна была везти его, затем его самого гоняли туда-сюда. И теперь щипцы, все эти инструменты, да и лекарь тоже здесь, а ребенок уже явно лежит в корзинке, поскольку все так сердечно улыбаются. Да, ребеночек был там, — девочка. Стало быть, так. Сможет ли Ялмари теперь ухаживать за матерью и дочерью до утра, до тех пор, когда Альвийна вернется оттуда, с евангелического праздника, или хозяйке Телиранты следует остаться здесь?

— Я бы выдал хозяйке диплом акушерки, чтобы могла практиковать хоть в какой волости, — сказал доктор.

— Уж я, наверное, все же как-нибудь этим мужиком до утра обойдусь. Разве же доктор не сказал, что у меня ни в чем нет недостатка?

— Ни малейшего, то-то вы и мужика обратно заполучили. И пусть уж он смотрит, чтобы его золотце слишком рано не вздумало встать с постели. Женщины потом становятся такими некрасивыми, если слишком рано после родов начинают бегать по хозяйству. И приходится их, чертовок, держать и старыми за то, что взяли их такими молодыми и красивыми.

Доктор был в превосходном настроении, несмотря на дармовые визиты.

— И запомните теперь, хозяюшка, сами, чтобы вы не смели вставать с постели слишком рано, как бы хорошо вы себя ни чувствовали.

Вся компания покинула дом, и вскоре Хилья и Ялмари услыхали стрекот мотора удаляющейся от берега лодки. Солнце вставало восхитительно и красиво. Озера, леса, покосы — все было залито его светом и выглядело чудесно. Знакомая, родная, добрая земля Суоми.

— Ну дай хотя бы руку, прежде чем я тут опять засну, — сказала Хилья Ялмари — во взгляде ее читалась безмолвная привязанность и нежность.

Ялмари протянул ей руку, но, подав ей ладонь, взял ее за плечо, потом за голову и притянул к своему лицу. Одно из самых счастливых мест на свете в эту ночь было там, между этими сблизившимися почти вплотную человеческими лицами.

— Ну и поездил же я! Там, за Весиярви, в одном месте встретилась мне карета, настоящая карета о двух лошадях. И откуда такая взялась? Ехали барышни, не знаю, вроде бы и господин там был. Я-то подумал, что там небось и эта барышня-акушерка, поэтому не посторонился, чтобы пропустить их, а спросил. Они на это так захохотали, что наверняка и лесное зверье перепугалось. Тогда только я заметил, что на них была какая-то особенная, странная одежда.

Лицо Ялмари опять склонилось к лицу Хильи, как только что до этого.

Остальная компания череп четверть часа была уже опять в Телиранте. Сельма и Ханну приготовили кофе согласно уговору, и там же суетилась полуодетая, сонная кухарка, чья профессиональная гордость не могла допустить, чтобы, пока она спит, воспользовались ее кухонными принадлежностями и готовили что-нибудь на ее плите. Доктор тоже вошел в дом, но даже не снял плаща и не присел, а так, стоя, и пил кофе, которым его угостили.

— Очень интересная ночь. Вы, любезные господа, — сказал доктор, обращаясь к Сельме и Ханну, — лишились зрелища прелестнейшей идиллии. Хотя я видел множество родов и еще больше смертей, но не перестаю испытывать торжественного чувства в обоих случаях.

— Да, но, доктор, если бы и мы любовались с вами идиллией, то кофе для всего общества не был бы готов, — сказала Сельма.

— Вы абсолютно правы, — доктор поклонился Сельме. — А идиллии, будем надеяться, повторятся еще много раз, и это прекрасно не только в июле. Будем ждать! И огромное спасибо за кофе! А кстати, этот мой саквояж со всякими жуткими инструментами, он где? И еще «Паккард»? Насколько поездка по вызову на ночь глядя была без особых удобств, настолько доставка домой будет шикарной.

Вскоре уже роскошная машина мчалась по ровной дороге к церковной деревне. На всех больших полях видны были пароконные косилки и некоторые двигались навстречу прямо по дороге, и приходилось даже останавливаться, чтобы «не было еще и второго трупа за нынешнюю ночь», как сказал доктор. Хелка сидела одна на заднем сиденье, оба мужчины — впереди.

— Ну вот, я, стало быть, уступаю это место барышне. Очевидно, на обратном пути расположение будет таким. Спокойной ночи и большое спасибо! Было очень, очень интересно.

42

В ночь на воскресенье Сантра Меттяля спала не более двух часов. Несмотря на это, она, проснувшись, чувствовала себя бодрей, чем в другие утра за долгое время, чуть ли не с тех пор, когда она была служанкой. Она так и заснула, сжимая в руке купюры, сунутые хозяином; утром одна из купюр валялась на одеяле, но другая оставалась скомканной в ее горсти. Две сотенных — небрежным жестом! Сантра глядела на них, глядела на сверкающее воскресное утро, вспоминала и пришла к выводу, что муж ее, не появившийся дома вчера, не появится больше и сегодня, в воскресенье. Пробили настенные часы, теперь они и время показывали — их циферблат освещало солнце. Сантра встала и поспешила к скотине. Она была в том же, во что оделась вчера после сауны. Хорошо, что дети еще спят, что не видели, как проснулась их мать. Купюры она без долгого раздумья сунула в блузку, за пазуху. Там они приятно щекотали тело, пока она доила корову, — все такие же скомканные, как и давеча в ее горсти.

Двести марок — непомерно большая плата за приготовление браги: и одной сотни хватило бы вполне. Но с другой стороны в этом было что-то озорно-радующее. Ведь муж по меньшей мере еще неделю не явится домой, бабы в ближайшей округе подумают, что Сантра и дети испытывают некоторую нужду… Сантра стояла уже в каморке в конце сеней, где в достаточной мере видны были следы вчерашнего вечера. Она достала купюры из-за пазухи, разгладила их и сложила так, как они, видимо, были сложены прежде. Она подержала их в ладони, они были словно тайные гости, которых надо спрятать, чтобы даже самый неожиданный визитер не застал их врасплох. Окованный железом сундук был собственностью Сантры, он был сделан отцом — окован и раскрашен. Юкка-муж никогда не открывал его крышку. Там, в самой глубине, имелся узкий поперечный ящичек с крышкой, в котором хранили лучшее столовое белье из льняного полотна. Дно этого ящичка было застелено бумагой, под эту бумагу Сантра и спрятала купюры.

На столе в жестяной кружке осталась еще брага — ручка кружки была повернута так, что можно было догадаться: ушедший последним пил из кружки стоя. И Сантра, стоя там же, взяла кружку, наклонила ее и смотрела, как поблескивает брага, вдыхала ее запах и в конце концов отпила… Брага оказалась теплой и выдохшейся, но еще сохранила знакомый вкус недр земли; и в ведерке за изголовьем кровати еще оставалась брага, но хозяин все же уходя спросил, осталось ли еще.

Кровать, раздвигавшаяся в ширину, сохранила еще следы сидевших на ней людей. Сантра принялась приводить ее в порядок; она раздвинула кровать и застелила так, чтобы на ней можно было расположиться поспать. Она подумала, что, может быть, сама днем немного вздремнет здесь, в укромной каморке. Такого, правда, никогда раньше не случалось, да и будь муж дома, ей ничего подобного и в голову бы не пришло, ведь это было бы принято за изнеженность. Но теперь Сантра была одна, или вдвоем сама с собой, с тем своим вторым «я», которое за эти прошедшие сутки так странно проснулось и которого до сих пор ее самосознание как бы немного побаивалось.

Сантра вроде бы почти напевала себе под нос, когда более старательно, чем обычно, приводила себя в воскресный вид.

Долгое, немного захватывающе-таинственное воскресенье было впереди. Когда дети, поев, заспешили куда-то по соседству в гости, мать не препятствовала им, но когда они уже выходили на дорогу, ведущую от дома к шоссе, мать крикнула им, чтобы остановились, догнала и сказала низким, почти шипящим, строгим голосом:

— Если днем вздумаете болтать о том, что делается дома, — смотрите мне! И как бы вас ни расспрашивали! Помните.

Эта внезапная материнская строгость оказалась непонятной детям, ведь все утро мать была в таком хорошем настроении, прямо-таки особенно добром. И что из происходящего дома имела в виду мать, дети тоже не могли уразуметь сразу.

— Ну то, что эти мужчины приходили вечером пить брагу, — догадалась наконец старшая девочка.

Тогда все они обернулись и увидели мать, выгоняющую коров в лесные ворота, где те застряли. Похоже было, будто Сантру раздражало даже присутствие поблизости любых живых созданий, словно и от них требовалось что-то скрыть.

43

В доме было счастье.

Его обладатели — хозяин и хозяйка — спали крепким добрым сном. Свежесть ночного воздуха охладила каждого из них, и это дало им очень подходящую тему для шуток, когда они — пара зрелого возраста — укладывались в свою общую постель.

Хотя в остальной деревенской округе тарахтели рано проснувшиеся косилки — некоторые из них пришли в движение еще в первой половине ночи и теперь уже возвращались домой, — в Телиранте все успели еще погрузиться на два-три часика в сон перед началом трудового будничного дня. Поскольку ночь в смысле отдыха оказалась пропащей, хозяину не хотелось начинать долгий, тяжелый день сенокоса раньше обычного, не сомкнув глаз. А как хозяин, так и работники. Пусть уж — после такой-то ночи. Два-три часа не много значат. Чуток хорошего, ублаготворяющего сна значит гораздо больше. И вскоре в усадьбе спали все. Даже кухарка растянулась на кровати в кухне во всей одежде после того, как хозяева и гости выпили кофе и распрощались. Какая-то шутка, брошенная доктором кухарке, растянула губы девушки в улыбку за миг до того, как к ней вернулся сладчайший сон.

Все спали, кроме старой хозяйки, которая не смогла уснуть, хотя и видела, что все население дома наконец вернулось. Она слыхала, как Хелка и Арвид вошли в дом, собираясь поспать, однако, похоже, остались еще побеседовать.

В начале ночи старая хозяйка несколько тревожилась за невестку, которая так долго задержалась там, в Сюрьямяки. Время-то такое, что, выходя из дому, не знаешь, будь ты даже женщина, когда встретишь погибель… и каким образом…

Весь вечер и ночь старая хозяйка помнила также и о девушках, молодых своих внучках. Нет, за них она не беспокоилась, хотя, конечно, такой автомобиль, каким бы хорошим он не был, может все-таки вылететь с дороги на поле, а это было бы отнюдь не то же самое, что переворот саней раньше во время санной прогулки. Сейчас, правда, не шло из памяти то обстоятельство, что оба молодых человека раньше не были здесь известны. Этот Арвид, похоже, хороший Хелкин знакомый, а на Хелку старая хозяйка надеялась; она наблюдала за развитием этой девушки с ее детства и знала ее как самое себя. Но тот, второй, который явился сюда, не будучи ни с кем из семьи знакомым прямо, а лишь через Арвида, его-то старая хозяйка немного опасалась, не его лично — она ведь знала и Сельму, — а того, что у Сельмы могут возникнуть неприятности, если она будет с ним водиться. Сельма-то в том возрасте и обладает таким характером, что неудачный опыт такой прогулки может плохо отразиться на ней — один плохой вечер может испортить всю ее будущую жизнь. Может выйти так, что и самым лучшим вечерам этого не поправить.

Все это старая хозяйка как следует обдумывала на протяжении вечера и первой половины ночи, намного позднее, чем это годится в ее возрасте. Но что поделаешь — если сон не желает приходить к ней, так уж пусть и не приходит. Ведь ей не требовалось больше забираться на сиденье косилки или орудовать вилами. Она свои сенокосы откосила старой ручной косой и сгребла сено граблями из рябины, которые вырезал для нее батрак…

Правда, старая хозяйка знала и то, что нив коем случае не проспит утром намного дольше, как бы поздно ни засиживалась вечером. Но можно и днем прилечь на минутку, в самую жару.

И она легла в кровать. Но постель на сей раз не показалась тем местом отдыха, каким была до сих пор — уже второй десяток лет, с тех пор, как однажды наступило освобождение от гнетущей тоски, которая одолевала ее в моменты отхода ко сну на протяжении почти полугода после смерти мужа… То был трудный период — и странно было, что именно нынешним вечером она вспомнила об этом. Почти год она засыпала не иначе, как в тихих слезах. Она никому об этом не говорила — какие разговоры могли быть об этом с другими людьми, она лишь улыбалась, когда другие говорили, что она быстро постарела. Она охотно шутила на тему о новом замужестве: «Если бы только нашелся подходящий сват, а то ведь этот Лепс сделался уже таким старым». Ей не было спасения от тайной тоски до тех пор, пока немногим более, чем через год после смерти мужа, она не отправилась за три волости надолго в гости к дочери. Там ее внуки, дети дочери, прелестным своим галдежом настолько перепутали ход всех бабушкиных мыслей, что через три недели, вернувшись оттуда, она смогла наконец засыпать в своей кровати и спать как убитая и вообще стала после этого настоящей «всеобщей» старой матерью всему населению усадьбы — не только хозяйничавшему теперь сыну и его жене, но и всей прислуге и бессменным крестьянам-арендаторам.

Удивительно, и как это сейчас все всплыло в памяти, абсолютно вперемешку — и старые дела, и то, что сегодня ночью… Теперь уже можно было быть полностью уверенной, что нынешняя, «молодая» хозяйка Телиранты, Мартта осталась там помогать Хилье.

Старая хозяйка опять встала и вышла на крыльцо. Она увидела во дворе хозяина — сына своего, полностью одетого, и он ответил на расспросы матери, не глядя на нее, но вполне доброжелательно. Он вообще, женившись, взял себе манеру так разговаривать с матерью, за что Мартта — невестка несколько раз делала ему замечания; старой хозяйке и самой случалось слышать это.

И опять старушка вернулась в свою спальню, с громким стуком захлопнув дощатую дверь так, что даже стоящая внизу в конце коновязи лошадь вздрогнула. Старая хозяйка была уверена, что от слишком долгого бдения у нее такое состояние, при котором, как бы там ни было, сон наступит не скоро; она ощущала это всем своим телом.

Вернувшись к себе, она чувствовала все усиливающуюся душевную муку. Которая, однако же, продолжалась не слишком долго. На один лишь короткий миг показалось, будто она вернулась к самому своему рождению — к тому мигу, который никогда не остается в памяти.

Именно в этот момент ее отдых был еще потревожен в последний раз, теперь и навсегда. Она услышала, как тронулась машина, она еще сделала усилие, чтобы глянуть в окно, и увидела Хелку и Арвида на переднем сиденье, смотрящих прямо перед собой на дорогу, освещенную утренним солнцем. Там уезжала внучка, дочка дочери, и ее бабушка в несколько секунд испытала глубочайшую, нежнейшую любовь, она как бы хотела открыть перед этой машиной дорогу в будущее, мерцавшее в ее старом сознании; и она также испытала чувство глубочайшей, горчайшей подавленности, своей отстраненности, ненужности.

Она успела лечь в кровать, где ощущение глубокого покоя было последним, что она еще осознала.

44

Счастлив тот мужчина, который ночью целенаправленно приближается к своему дому, где, как он знает, жена и дети в безопасности ждут его. Если же они заснули, то, проснувшись, сразу примут вернувшегося мужа и отца в свое тепло. Такой приближающийся к дому мужчина не особенно обращает внимание на обстановку и происходящее в сонной природе, ибо его походка сейчас более тороплива, чем если бы он приближался к дому тем же путем, но днем, однако, она совершенно равномерна: и он попадет туда, куда стремится, открывшаяся дверь как бы затянет его внутрь. И затем стены жилища, окна, двери и крыша с дымовой трубой — все, будто некая дремлющая матка, под крылышко которой только что шмыгнул последний припозднившийся птенчик.

О бродяге в тихой летней ночи, к тому же одиноком, было бы неверно сказать, что он вообще несчастен. Если один дом, примни к себе под кровлю последнего своего жителя, подобен матке, то то же самое летней ночью — и все мироздание с землей и небом, в его лоне даже самое несчастное дитя человеческое каким-то образом находит успокоение. Человеку Севера тогда «его родина на всей картине», и все это «наидружелюбнейшее материнское лицо». Земля под его ногами — мать — земля, из которой он вышел и куда должен вернуться, а блеклое безграничное небо над его головой есть нечто подобное тому, куда — он надеется — однажды отлетит его душа. Пожалуй, самое большое несчастье для человека, двигающегося в ночи без цели, если он не замечает этого высвобождения из собственных мук. Впрочем, такой человек и сам редко приносит свою душевную муку в летнюю ночь.

Однако же испытываешь тихую печаль, когда видишь мужчину, только что буквально как бы стремившегося в ночи в дом свой и мгновение спустя вытолкнутого оттуда обратно в такую ночь и уходящего, похоже, просто бесцельно блуждать. Такой уходящий, каким бы робким и тихим он не был, несомненно, больше раздражает, чем он же сам, когда только что вернулся и сильно повышал голос. В бодрствующей душе ночи есть, однако же, нечто спящее, которое просыпается по крайней мере тогда, когда виден и слышен такой беспокойный, уходящий из дома путник. Покинутая им комната как бы смотрит ему вслед, и ее проснувшееся материнское око уж больше не закрывается дремотно, а остается спокойно ожидать утра. Так же, как деятельные старики, потревоженные однажды от сна, уже не могут заснуть.

Выйдя на знакомые поля позади своего дома, художник замедлил шаг, но у его движения все же и на сей раз была какая-то цель. Он, казалось, будто бы потихоньку добивается чего-то, хотя невозможно было предположить, что в том смешанном лесу нашлось бы нечто особенное. На тропинке он и остановился, его взгляд казался точно таким же, как тогда на озере: вроде бы прислушивающимся, — теперь, однако же, глаза его смотрели, действительно смотрели в глубь леса и на его «дно», заросшее мхами и папоротником, раскинувшееся и исчезающее где-то за лабиринтом кустов, замшелыми бугорками пней и самими стволами. Но эта, темнее ночи, влажно пахучая и по сути своей какая-то зыбкая глубь леса казалась несомненно реальной. Только и всего. Она никак не «смотрела» на одинокого путника и ни на миг не изменялась сама под его взглядом. Человек, свернувший с дороги и вступивший в ее владения, был наверняка в том состоянии, когда ничего особенного и не ждут.

Распахнув глаза, художник свернул с дороги в лес, сделал несколько шагов и опять остановился. Насколько он продвинулся вперед, настолько же продвинулся и предел его видимости. Ничем и никем не потревоженный художник опять сделал несколько шагов, остановился и зашагал опять. Он обернулся — дорога уже не была видна. Он поглядел по сторонам — видимость была на несколько сажень во всех направлениях, — убедился, что стоит посередине сдавленного со всех сторон пространства, по неясному краю которого кружит суровая, абсолютная безнадежность. Малость неба, светившая в то место, была лишь крохотным прорывом, глазочком, не дававшим представления обо всем небе, также как кожа, виднеющаяся сквозь прореху в одежде, будь этот виднеющийся кусочек сколь угодно гладкий и белый, не дает полного представления обо всей той божественной драгоценности, которая скрыта одеждой.

Художник стоял там, и какая-то часть его сознания была подобна мрачной глубине леса. «Чего ты так мечешься? Что изменится от этого? Ты ведь на сей раз совершенно ничтожен. Знаешь же, что все равно ни на что особенное не решишься. Так чего же стоишь с таким видом посреди болотистой чащи?» Вот что ощущала одна часть сознания, и казалось, что тесное пространство вокруг, в пределах видимости, сочувствовало ему, было с ним согласно.

Художник еще прошел вперед, похоже, поискал подходящее место и, найдя такое, сел. Он, как давеча и Юкка Меттяля, сел на кочку. И тут он почувствовал себя более уверенно, больше не возникали вопросы вроде тех, что мучили его только что: о смысле собственного существования. Осталось просто тихое, совершенно отрешенное от всего происходящего ощущение самого себя, и только. И ни одна птица не перелетала в таком лесу, не было ни ночных бабочек, ни других насекомых. Царил лишь запах, тот особый глубинный запах сырой лесной чащи. Здесь можно было делать что угодно, не было ни одного свидетеля, которого следовало бы побаиваться, стесняться…

И постепенно, постепенно лицо сидящего на кочке мужчины стало понемногу, понемногу кривиться, а глаза, по-детски расширенные, в это же самое время неподвижно уставились на что-то несуществующее. В какой-то момент выражение этого лица можно было бы счесть за гримасу безумия, — если не знать ничего о его прошлом и настоящем, можно было бы подумать, что сюда явился помешанный. Время от времени лицо застывало, воображение напрягалось и пыталось, как только могло, укрупнять те мелкие детали… Мужчина думал о детях, которых только что видел в их смятых постелях, усиливал в себе ощущение их явной беззащитности, их полной неуверенности на этом жизненном пути, начало которого для них положил он сам. Отец представлял себе каждого таким, каким тот спит сейчас там, в комнате, где витали мрачные воспоминания, и он думал об известных слабостях их характеров и трогательных маленьких достоинствах, которых, однако, хватило бы лишь на то, чтобы растрогать смотрящего на них отца, и ни на что больше. Он-то лучше кого-либо знал и чувствовал, насколько хрупким, беспомощным было все, насколько зависит от случая судьба членов этого семейства, оставшихся там, в комнатах. И особенно того из них, который забрел сюда и сел тут на кочку.

Он уже ощущал, как подкатывают к горлу слабые всхлипывания, подобные таким горьким усмешкам, которые человек вызывает у себя нарочно. При этом лицо повторяло гримасы, а чувство в своих метаниях искало новые точки опоры тому, к чему стремилось. Молодость была и прошла, это следует признать, в таком-то возрасте. Едва ли кто бывает доволен своей молодостью — больше, чем всею жизнью. Осознание своей неполноценности мучительно.

Глаза сидевшего в глубине леса увлажнились. Золотые картины юности, или, пожалуй, видения, превратившиеся в картины, наконец настолько ожили в сознании, что выступили слезы. В первый раз, лет двадцать назад, они были гораздо более обильными и горячими, тогда они сами брызнули, вызванные действительно жизненными муками, и тогда они были разрядкой благородной страсти, расслаблением, блаженством.

Теперь мужчина, достигший того возраста, когда начинают стареть, выжал из себя лишь несколько слезинок, а его всхлипывания были и впрямь больше похожи на нарочитый смех, чем на мужской настоящий плач. Он все же склонил голову к кочке, как и тогда, двадцатичетырехлетним. На какое-то мгновение в его закрытых глазах задержались те несколько редких, красивых и чистых картин юности. Но и настроение после слез было каким-то вялым, он мысленно отметил это, и тут же опять возникли те же иронические вопросы.

Он поднялся на ноги и осмотрелся, будто очнувшись от недолгого сна. В глубине леса и там, в кусочке неба, освещение за это время изменилось. Утро наступало и здесь. Будто бы Отец небесный следил за движением каждой души человеческой, за добрыми и недобрыми движениями, и с восходом солнца обязательно находил детей своих, где бы они ни были — в тюремной камере или у корней дерева в чаще леса. Редко можно попасть в такую темноту, куда не достигает свет солнца — и тогда даже Бог вряд ли достиг бы уже души человеческой.

Постояв, художник стал выбираться на дорогу. Он спокойно думал о возлюбленной своей юности, он хотел подняться на вершину, откуда открывается широкий вид в ту сторону, где она жила. Ему было стыдно за то, что несколько минут назад он хотел заплакать, вспомнив свое недавнее посещение дома, он ощущал спокойное превосходство над всем тем, что он там испытал и увидел. Чем выше поднимался он по скату холма, тем больше светлело небо и усиливалось сияние утра. И хотя он не спал всю ночь, все же заметил, взойдя на вершину, что напевает себе под нос. На сей раз он не следовал никакой известной мелодии. А эта музыка устремлялась все выше и выше, но ей неизбежно предстояло и упасть вниз. Он стоял на вершине холма, повернувшись в ту сторону, куда частенько приводили его юношеские дороги. Его мурлыканье усиливалось, он осмелился запеть в голос ранее не существовавшую, мгновенно рождавшуюся мелодию, обращаясь к солнцу, которое висело еще настолько низко над горизонтом, что на него можно было глядеть прямо, и оно не слепило глаз. Достаточно много земной пыли оставалось еще между солнцем и человеком.

Прекрасные фантазии и картины юности — глядя отсюда, он видел их как настоящие сокровища, которыми владеешь всего надежнее, если лишишься их навсегда… И что значит одно поколение? Бесчисленное количество их возвышалось и падало. Отсюда видна возделанная земля с жилищами, видны леса, тающие на горизонте в утренней дымке, извилистые водоемы и гряды гор рядом с ними, возникшие вместе. Мать-земля, поверхность которой мужчина расчистил топором, затем вспахал плугом, засеял семенами, убрал урожай и в конце концов умер и погребен в ней. Чего еще желать!

Художник видел отсюда гребни крыш Телиранты. Он вспомнил старика Ману, чья яма для выгонки смолы должна быть уже в полной готовности.

— Отправлюсь-ка я взглянуть на Ману. Давно уже я не подгребал туда.

Мужчина спускается с холма, восторг, пробужденный солнцем, отражается на его лице. Он проходит мимо своего жилища так, словно ему нет никакого дела до него, выходит на берег и сталкивает лодку в воду.

45

Смольная яма была уже и вправду погасшей. Но Ману всегда привязывался к горящим смольным ямам, каждая из них была словно личность, в компании которой он душевно проводил часть летних дней и ночей. Или скорее она была как бы доверенной на попечение, и опекун обязан каждый миг следить за ее развитием. И у нее точно было желание выгореть дотла, если опекун слишком надолго упустит ее из виду. Но когда все удавалось как нельзя лучше, она давала несколько бочек того благородного жидкого вещества, в котором так замечательно соединяется таинственная сила солнца с напряжением земных недр. Смола была клейкой и тягучей, но — не всякая посуда, удерживающая воду, наверняка удержит и смолу. Может быть, таково же свойство вина, ведь оно тоже совместный продукт земли и солнца.

Художник однажды высказал это свое мнение и Ману.

— Насчет вина-то я не знаю, но вот водка — она действительно требовательна насчет посуды, — ответил на это Ману. — И тут, на севере, водка, как и смола, лучшее средство для груди. И сауна.

Тогда художник перечислил Ману целый список таких веществ, которые содержатся и в смоле, и в дыме сауны, и еще объяснил происхождение водки. Длинные губы Ману старались как можно лучше повторять эти сложные названия.

Но сегодня, утренней ранью в понедельник, встретившись возле погасшей уже ямы, знакомцы говорили не много. Ману, кстати сказать, был в будничной одежде, те же штаны, те же сапоги, но в воскресенье, по случаю праздника он натянул поверх этого старый выходной пиджак хозяина. «Это очень дорогая вещь, но поскольку у хозяина сына-то нет, вот и отдал мне…». То, как он был одет, а также наверняка ставшие известными Ману кое-какие ночные происшествия, сделали его малоразговорчивым и деловитым. Правда, о том, как провел эту ночь художник, он не знал, да и не стал интересоваться, но коль скоро мужчина трезвый как стеклышко в такое-то время суток еще околачивается здесь, наверняка и с ним что-то случилось. Свои заботы у каждого.

— Там человека убили сегодня ночью, — сказал Ману, хмуря брови и глядя в ту сторону, где произошло убийство. — Теперь убить человека, как в былые времена блоху. И чего удивляться, что такое творят сплавщики, если и люди получше делают то же.

Художник ничего не сказал, лишь выразил свое согласие тем, что посмотрел туда же, куда смотрел и Ману.

— В Сюрьямяки у Хильи, должно быть, что-то стряслось, поскольку привозили лекаря.

— Вы что-нибудь слышали, как там? — спросил художник, переводя взгляд на Ману.

— Нет, ничего я не слышал, но видел, что возвращались оттуда веселые, так что там небось все хорошо.

— Ах, так — тогда что ж.

— Хо-хо, так-то вот так. Наверняка здесь, на этом свете когда-нибудь каждый перестанет воображать, будто его испытания самые в мире тяжкие — если не думать ни о чем другом, кроме этих своих… Нет, однако, пожалуй, пора все же двигаться отсюда домой. Разве лодка художника не тут, на берегу?

— Тут, рядышком с лодкой Ману.

Ману все же еще осмотрел свое рабочее место, а художник в свою очередь смотрел на Ману, этого опытного работягу, дополнявшего свой примитивный, смирный ум жизненным опытом. Художник знал судьбу Ману, так же как Ману догадывался о переживаниях художника, хотя об этом они никогда не говорили, да и о другом говорили не много. Теперь же добрые знакомые — Ману впереди, художник следом за ним — вышли на берег, столкнули там каждый свою лодку на воду, кивнули друг другу и принялись грести каждый к своему дому.

46

В воскресенье вечером, когда бывший хозяин опять пришел в Меттяля, вчерашний, субботний вечер казался Сантре уже таким далеким, как только может казаться. На сей раз хозяин пришел один. Сантра находилась в комнате и, заслышав шаги, вышла на веранду, непроизвольно приосанившись. Глядя на глаза и усы хозяина, она протянула ему руку — поздороваться, немного помедлила и затем пригласила в комнату.

Так это началось — и теперь, под утро в понедельник, уже при свете солнца, хозяин спал, усталый, в рубахе с длинными рукавами и в носках. Спал на кровати в доме Меттяля, в каморке. Сантра лежала в комнате, на том же месте, что и сутки назад, и, как тогда, бодрствовала. К счастью, дети уже все спали — наконец-то! Вечером, когда хозяин игриво последовал за Сантрой из каморки на веранду и там обхватил ее руками, младший из детей жутко заорал. Он никогда не видел похожего ни дома, ни в деревне иначе, как в связи с дракой.

Сантра лежала сейчас совершенно неподвижно, уставившись перед собой в пространство, словно чего-то ждала. Лежа так, она вспоминала события прошлой ночи, и… в самом деле ждала чего-то. Вернее сказать, она удивлялась ситуации, в которой вдруг оказалась. Резкое, громадное изменение, по сравнению с которым вся эта атмосфера жилища Меттяля, этот муж, работающий где-то далеко, на сплаве, этот бывший хозяин там, в каморке, — все было ничтожным и как бы отодвинулось в сторону. Сантра чувствовала всем своим существом великую истому и великий приток сил; будто бы какую-то десятками лет наваливаемую на нее ношу стали в эту ночь разгружать с ее плеч. Это было странным, пугающим и радостным, и Сантре еще не дано было знать, что ее жизни уже никак не вернуться туда, где она была еще в субботу. Но она не могла представить себе, чтобы муж ее когда-нибудь мог вернуться сюда оттуда, из большого мира. Ведь уже весь год не было больше ничего другого, кроме того, что было — грубости и безразличия. — Нет, нет, пусть остается где-то там. Здесь нет места, здесь живу я и…

Сантра заметила, что воображает нечто такое, осознание чего лишь добавило этого странного напряжения. Ведь это никоим иным образом не могло продолжаться иначе, чем так, что тот — он уже не был для нее никакой не «хозяин» — остался бы здесь. Но об этом объединении было совершенно невозможно думать при утреннем свете, переходящем в дневной. Там, в большом хозяйстве, должен начаться сенокос, хозяин нужен там, и его станут искать — о-ох, он же еще говорил, чтобы старшая девочка отсюда пришла помогать… туда, на хлеба той женщины… Нет, нет — я возьму, я должна…

Сантра выскочила из постели, пошла к шкафу — шкафу Юкки — и взяла там купчую на этот участок. Она была составлена на целом большом листе бумаги. Лист надо было развернуть, чтобы стали видны расписки об погашении частей долга. Там стояло так: «Сверх указанного задатка — сто марок — сто пятьдесят марок — и теперь последняя: — почерк и подпись были совершенно четкими: Сверх указанного задатка получено пятьсот марок…»

Сантра сложила купчую по прежним сгибам, но не положила ее больше туда же, в шкаф Юкки, а сунула в блузку, за пазуху. Так она вышла в сени, оттуда — на веранду, остановилась, посмотрела — пейзаж был совершенно незнакомым. Купчая была великовата, чтобы держать ее за пазухой, не то, что те вчерашние купюры — но все же она была там. И солнце освещало немного сыроватое утро. Однако же обе коровы и телка еще спали. Ночь-то ведь еще не кончилась. Но уже наступило утро понедельника, и по той дороге никто не явится, по крайней мере сегодня.

Хозяин заметил, что у Сантры за пазухой есть что-то, и вскоре он сообразил, что там. От прикосновения Сантры он с трудом разлепил глаза, но то, что он заметил, сразу сделало его совершенно бодрым. Утро было еще ранним, не слишком поздним.

— Оприходую я еще вторые пятьсот? — спросили губы, едва не касаясь уха.

— И зачем надо было тогда поднимать эту цену так высоко, — ответили другие губы в другое ухо.

— Ну теперь-то мне пора идти.

— Погоди еще. Я ведь не могу тут остаться.

— Останься. Я еще непременно вернусь.

— Но прийди уже вечером. Иначе я не могу здесь быть. Что я буду делать весь день? Я ничего не могу.

Утро уже настолько посветлело, что мужчина видел измученное лицо этой крупной женщины. Он приподнялся и, перекинув через женщину ноги — сперва правую, потом левую — встал на пол.

— Там за шкафом есть еще брага, — сказала Сантра.

Хозяин на ощупь нашел кружку, пил долго, жадными глотками, потом перевел дух и глотнул еще.

Затем он ушел.

47

То, что видела старая хозяйка Телиранты, не было миражем. Звуки происходящего слышали также Ману и художник. И лишь в Телиранте, главном месте действия, счастливые люди спали так крепко, что никто не заметил, как завели машину. Никто, кроме старой хозяйки, которая тогда еще не могла уснуть. Лишь чувствовала усталость.

Оставляя отработанную до конца яму или костер для выжигания древесного угля, Ману как бы оставлял некий период жизни. После этого он почти ощущал, как стареет. Он греб к родному берегу, греб тихо, вяло, даже маленько позевывая. Все дальше виднелась лодка художника, и все тише слышались всплески его весел. Судьбу этого человека Ману чувствовал инстинктивно, хотя никогда не размышлял об этом и, более того, не расспрашивал его.

Ману вытащил лодку на сушу, затем еще возился с чем-то там, на берегу и, уже поднимаясь по береговому склону, еще останавливался, посматривал по сторонам, прислушивался и вдыхал запахи утра. Серая изба была перед ним, была задымленная летняя кухня, где закопченная сковорода стояла на сложенном из валунов очаге, была табачная грядка с хорошими растениями, которых не повредили заморозки. Под привычным камнем лежал ключ от двери сеней. Светило солнце, пела своя, знакомая Ману птица. Нет, он не знал, как она называется, он ни разу и не видел ее толком. Но голос ее он знал. Ману тихонько вошел в избу.

Все было как всегда. На той половине, где обычно в избах держат скот, лежала в кровати жена Ману — Яаханна — бодрствовала или спала, это не имело большого значения, поскольку Яаханна была парализована, паралич разбил ее уже много лет назад. Даже речь была нарушена. Но, лежа там, она настолько развила мимику, что Ману и особенно Лююти, дочь, всегда догадывались, что она имела в виду. В избе Ману всегда была настоящая атмосфера родного дома… Многие этому удивлялись, так же как и тому, что там справлялись со всеми делами и у Яаханны всегда такое чистейшее постельное белье. Правда, Калле-сын был далеко, в мире, но держался там на одном месте и был серьезным и безупречным старым холостяком, постоянно немного посылавшим «маме», как стояло в письме. И однако же…

Лююти, хотя и молодая, привыкла легко просыпаться. Проснулась она и теперь.

— У матери все в порядке? — спросил отец, просто чтобы спросить.

— Да, в порядке, — ответила Лююти, но даже не пошевелилась в постели.

Ману повозился с чем-то в избе, где становилось все светлее, и еще по делам вышел из дома. Как раз тогда-то он и услышал, что в Телиранте завели мотор машины. Неужто все-таки в Сюрьямяки — еще — случилось что?

У Ману не было ни малейшего дурного предчувствия, когда он закрыл за собой дощатую дверь сеней.

Эти же звуки заработавшего автомобильного мотора услышал и художник, плывя на лодке теперь, второй уже раз за эту ночь, в сторону своего дома, второй раз, но теперь совершенно в ином настроении, чем давеча. Он и теперь не очень-то спешил, но направление все же было четким. На одном известном ему месте он обернулся посмотреть назад, затем повернул лодку к берегу, вытащил ее на сушу и без колебаний стал подниматься к дому. Пройдя по тропке половину пути, услышал и он издалека, со стороны Телиранты, звук отъезжающей машины. Все вокруг уже было залито солнечным светом. И солнце удивительно влияло на этого художника. Он чувствовал, что живет, как и те, другие люди: тот хозяин дома, телирантовский Ману и многие другие. Уже там, на вершине холма, он в свете солнца пережил свою юность почти такой же, какой она и была. Он вошел в дом — жена не заперла дверь после его ухода. Он разделся и лег в кровать. На его объятия жена отреагировала лишь тем, что открыла глаза, но ничего не сказала.

48

Настоящей-то ночи на Севере в это время года еще нет. Едва фиалково-темно-лиловое пианиссимо умолкает, перейдя в глубоко чувственную паузу, как уже первая скрипка утра пробуждает высокую звучную мелодию. Не отсутствует при этом и аккомпанемент. Понуждаемые страстью, взмывают в воздух жаворонки, и сотни пичуг щебечут так, что, кажется, грудь их разорвется — все-то тельце птицы величиной с большой палец мужской руки…

Нет ночи, но не очень-то и хочет спать тот, в ком укоренилась привычка многих поколений к условиям Севера, будь то птица, домашнее животное или человек. Когда Ялмари Сюрьямяки вернул кобылу Оллилы обратно в Мюллюнийтту, та вовсе не отправилась сразу спать, а принялась бодро щипать травку, то и дело поднимая голову, поглядывая по сторонам и пофыркивая.

И когда Ялмари повесил сбрую обратно на тот самый можжевеловый колышек, с которого давно, очень давно снял ее, в окошке домашней пекарни показалось добродушное лицо служанки Эмми — а как же, она должна была засвидетельствовать, что невезение преследовало Ялмари до самого конца.

Нет, сон — дело десятое в это время года.

С веранды бабушкиной половины сошла сначала Хелка и за нею Арвид.

Отвезя доктора, они на обратном пути обменялись лишь несколькими фразами.

— До чего же чистое и красивое это дитя, — сказала Хелка мягко и мечтательно.

— Да… и мать тоже, — отозвался Арвид. — Удивительно, как хорошеет женщина в такие моменты. Та женщина, похоже, и всегда красива, но заметила ли ты, каким благородством и чистой одухотворенностью сияло ее бледное лицо? На всем свете нет прекраснее картины, чем святое материнство. Это особенно бросается в глаза в счастливый период младенчества, но иногда и позже, когда дитя уже говорит и ходит. Я видел когда-то молодую мать, взгляд которой, кожа, да и весь ее облик выражали совершенную девичью невинность.

— Это делает честь ее мужу, — сказала Хелка, и в голосе звучали согласие и нежность.

Вот и все, что было сказано на обратном пути. Затем Хелка поспешила в дом, и Арвид последовал за нею, так что он опять мог наблюдать ее походку. Ничего не сказав, Хелка удалилась в свою комнату и оставалась там долго. Однако же Арвид был совершенно уверен, что она еще выйдет.

И она вышла — теплое, как бы вопрошающее сияние было в ее глазах, лице, во всем ее существе.

Арвид первым очнулся от того состояния легкой, кратковременной дремоты, в которое оба они погрузились. Он даже видел что-то вроде сна — или, вернее, он все время сознательно наблюдал за этим видением. Там были земля и солнце, которые сияли друг другу, были пахарь и сеятель, но это было как бы единое целое, и земля имела цвет человеческой кожи, и ее холмы, ложбины между холмами напоминали тело женщины…

Солнце светило в лицо Арвида, пронизывало закрытые веки. На его руке лежала прекрасная голова спящей любимой женщины, которая лишь теперь, к этому моменту столь расслабленная, он чувствовал это — действительно принадлежала ему, была ему отдана. Он легонько сдвинул с ее виска коричневую прядь и затем долго и спокойно целовал; кожа пахла любовью.

Женщина открыла глаза, посмотрела на мужчину — своего мужчину — и сказала слабым голосом:

— А я так же красива, как та молодая мать, о которой ты давеча рассказывал?

Ответа, выраженного словами, не последовало.

* * *

— Смотри, как еще прекрасно утро, когда весь дом спит. Но теперь начнется будничная неделя с ее работами, заботами, напряжением.

— Красиво и это.

— Да, красиво — красивее всего, когда человек облагораживает мир. Посмотри на это старое, переходящее по наследству хозяйство здесь вокруг нас; сколь мощен дух его, и оно как бы независимо от людей, которые нынче живут тут и живы-то его дарами. По-моему, эта старая невестина светелка — святилище, атмосферу которого не хотелось бы нарушать ни низкими мыслями, ни вульгарным словом. У меня такое чувство, что теперь больше нельзя оставаться тут, что мне следовало бы встречать начинающиеся будни где-то в другом месте. Я думаю покинуть дом, прежде чем он проснется.

— Я последую за тобой куда угодно; последую за тобой сегодня и всегда. О-ох, как мне вынести это… это… не знаю, как и назвать. Знаю только, что все, что было до сих пор, было для этого — все, все.

— Ну что же, тогда — в путь. А на эти две ночи пусть опустится занавес сказки. Если когда-нибудь опять приедем в эти комнаты, они будут для нас местом воспоминаний, с которым не будет связано ничего низкого и пошлого. Если нам и предстоит пережить такое, то пусть это случится с нами в других местах.

Они отправились в путь — их дорогу освещало утреннее летнее солнце.