Заниматься литературным творчеством я начал, будучи еще мальчишкой, неумелым учеником народной школы. Об этих начинаниях мне уже доводилось писать — ведь о таких вещах, по поводу которых невинный еще ребенок обращался с молитвами к Богу небесному и плакал горючими слезами, седобородый пожилой мужчина распространяется охотно и с легкостью. Мне, познавшему все перипетии писательства, доставляет теперь тихую радость то, что даже в нынешнем моем положении я еще помню обо всем таком. Помню то спокойное, тихое мартовское воскресенье, когда на заходе солнца я, десятилетний, сидел рядом с крепкой, здоровой батрачкой-скотницей на краю ее кровати и слушал, слегка потрясенный, как она читала в «Аамулехти» длинную статью, в которой трогательно рассказывалось о примулах Хилье Лийнамаа. «Маленькая при-му-ла ве-рис…» — запиналась служанка, произнося латинское название, и я таращил на нее свои большие карие глаза.

Следующим эпизодом на этом пути вспоминается, пожалуй, та несчастная история с К. Э. С. Я послал в детский журнал «Който» свою стряпню и в вечерней молитве умолял, чтобы она им там приглянулась, но… не приглянулась. Помнится, то были стихи о трезвости и религиозно-мечтательная проза, но эта Алли Трюгг-Хелениус не удостоила их вниманием. А я в здании народной школы в Хайкиярви Суоя, будучи учеником «тети» Аманды Унто, сильно волнуясь и немного дрожа, листал и перелистывал новые номера «Който». Но на страницах не было того, что я искал, просто не было. Пока… вот… пока там не оказалось одной заметки, под которой стояли инициалы: К. Э. С. Глаза мои уставились на эти заглавные буквы. Ведь я же был Ээмиль Силланпяя, да еще Кансакоулулайнен. Итак, К. Э. С. был не кто иной, как я. Тот самый, кто написал сей опус, заполнявший целую страницу. Я столь сильно суетился по этому поводу, что и мать стала о чем-то догадываться, а вскоре увидела и саму публикацию. Ее старые глаза тепло заблестели. И вот уже фартук полетел на спинку кровати, ладони слегка пригладили покрасневшее лицо перед зеркалом, и… легко заводящаяся бабенка уже семенила наискосок через двор, к школе, держа в руке ту историю, подписанную «К. Э. С.»

Затем, когда учительница тоже увидела эту публикацию, она, наверное, почти догадалась, что означает подпись. И особенно буква «К». Возвращая Мийне журнал, она, разумеется, как-то оценила все это. Спустя несколько минут уже на школьном дворе учительница спросила у меня насчет этого дела, и особенно насчет этого злосчастного «К». Вот и пришлось ей объяснить, что это означает «Кансакоулулайнен», после чего учительница посмотрела на меня немного отчужденно и многозначительно.

А затем появилось и «Ф. Э. Силланпяя» — полностью, окончательно исключив любую возможность неверного истолкования. И появилось это там же, в «Който», и подписался так я сам. Но тогда я уже был учеником 1-го класса Финского реального лицея в Тампере, и на той странице в «Който» была бросающая в дрожь история об одном химическом соединении, которое записывается С2Н5ОН, о таком соединении самих по себе скромных и невинных элементов, которое оказало потрясающее воздействие на духовно-физическое состояние некоего тампереского плотника. По дороге в лицей я видел этих плотников, обшивающих досками распивочную, а позже — одного из них, здоровенного мужика, шлепнувшимся ничком о землю и оставшимся так валяться на тогдашней улице Ууделлакату, которую, насколько я знаю, переименовали впоследствии в Сатакуннанкату. Тот мужчина, будучи сильно «под мухой», пошел было, пошатываясь, по безлюдной улице, но свалился наземь и не сразу смог подняться. Так выглядели удручающие последствия употребления алкоголя. И под его воздействием, наряду с воздействием и других факторов, Ф. Э. Силланпяя и вступил в финскую литературу. То был поистине первый шаг — весьма возможно, что и ошибочный.

И затем однажды — уже старшеклассником — я оказался «летним сотрудником» редакции «Аамулехти» в Тампере. У меня были приятельские отношения — почти что платонические — с дочкой некоего русского торговца, — вот я и устроился на лето в городе, в редакции. В тот самый период, насколько помнится, в одном из воскресных номеров «Аамулехти» были опубликованы какие-то мои стихи. И одна уважаемая, интеллигентная дама, будучи в гостях в доме, где я тогда квартировал, высказалась по их поводу. Она судила несколько свысока, и это несколько гасило мое литературное рвение. Вот и все, что сохранилось в моей памяти.

В конце мая 1908 года я стал студентом. Как и в другие периоды моей жизни, я и теперь продолжал предаваться тому же туманно-зыбкому пороку, или же сохранял свою предосудительную привычку, можно назвать это и так. Ибо в высшей школе я возился с пробирками и ретортами, но в то же самое время в печатном органе под названием «Хельсингин кайку», насколько помнится, появилась моя новелла под названием «Свадебная ночь» — не больше и не меньше. И в ней, как я помню, молоденькая невеста, вернее уже новобрачная, отдает то, что она могла дать именно в эту свадебную, первую брачную ночь, но не своему мужу, а другому мужчине. Все это, представьте, было напечатано в нашем любимом отечестве, на нашем прекрасном родном языке и в весьма уважаемой газете!

Какое-то время спустя проводился конкурс рассказов, когда не сочли возможным выдать целиком одному высшую из обещанных премий, а разделили ее сумму поровну, и я, таким образом, оказался одним из двух обладателей половин той премии. А затем и от корпорации — Корпорации хямелесцев — я получил маленькую поощрительную премию как раз в тот критический период жизни, когда учеба была вроде бы оставлена, но и ничем другим я тоже еще не стал.

А позже, после тяжких материальных и глубоких душевных потрясений и падений и других поэтических вещей, случившихся в моей жизни, я, проучившийся пять лет в высшей школе и полностью деградировавший, окончательно вернулся в Тёллимяки, в избу моих родителей, обнищавших и захиревших. Произошло это в канун Рождества 1913 года.

Было уже восемь часов вечера, но оказалось, что я еще могу похлестаться веником в сауне — меня продолжали ждать даже так невозможно поздно. И я парился один в этой маленькой сауне, где позже провел так много благоговейных мгновений. Я сидел на невероятно маленьком полке спиной к каменке, слушал, как громкое шипение воды, переходящей в пар, становится как бы едва слышным всхлипыванием и в конце концов превращается в жаркое безмолвие. Там было самое подходящее место для размышлений о закончившихся блужданиях и начала подведения кое-каких итогов. Туда прокралось, набиваясь в товарищи, важное, второе «я» мужчины. В память возвращалось далекое счастливое детство, и не как умозрительное воспоминание, а как непосредственное ощущение. Согревающееся тело, казалось, возвращается в чисто мальчишеское состояние. Тот мальчишка, бывало, бежал из сауны прямо в кровать, под одеяло, и сворачивался клубочком, — в удобнейшей в мире позе, как некогда — в тихие, вневременные недели до рождения…

Я понял яснее, чем за несколько часов до этого, что годы молодых блужданий окончательно завершились, что приходит пора мужской зрелости. Меня затребовала обратно здешняя непритязательная жизнь, дух которой как бы сгустился в этом паре сауны в канун Рождества. Там как бы открылись и проявились те жизненные силы, которые все время таились в ожидании и теперь обрели возможность взяться за меня.

Однако поскольку родители были в положении незавиднейшем, то перед сыном возник немой вопрос: а есть ли у господина кусок хлеба? К моему глубокому потрясению, которое мне все же удалось скрыть, матушка с ее горячим сердцем обо всем догадалась и окутала меня своим сочувствием, но проблемы это решить не могло. Для жизни тут требовалось молоко и хлеб, картошка и дрова, а самоотверженной любви, даже самой утонченной и поэтической, тут было недостаточно.

Я до сих пор ломаю голову и не могу никак понять, каким чудом в то время жили там, в Хямеенкюро, в лачуге на Хейниярви, и сводили концы с концами. Правда, избенка стояла на землях, принадлежащих родственнику, зажиточному хозяину, и Прансу с Мийной кое-что там делали, суетились, но в хозяйственных делах там с родством не больно-то считались — разве что хозяин устраивал с помощью Прансу и Мийны кое-какие интимные дела, за что им иногда перепадал какой-нибудь мешок зерна или воз дров, но это было негусто. Атмосфера в семье часто бывала ненастной.

Как я уже когда-то рассказывал, находившимся там неподалеку большим государственным ведомственным домом распоряжался бывший студент, отпрыск рода, известного деятелями культуры, и мы вскоре успели немного подружиться, в результате чего нередко проводили время от заката до восхода солнца, что давало повод при моем возвращении домой маленьким словесным перепалкам в родной избушке. И как-то мой отец сказал между прочим: «У того, другого, хотя бы дом есть — покуда он в нем хозяйничает, — но у тебя-то нет ничегошеньки». На что вернувшийся домой сын пробурчал: «О чем это старик там толкует?..» Но именно тот обмен репликами дал сыну начало первой принесшей ему успех новеллы, которую он назвал «Из лона родного дома», подписал «Э. Сювяри» и на последние пенни отправил почтой в тогдашнюю «Ууси суометар».

Если бы это было возможно, то с большим удовольствием я бы заново пережил вновь то душевное волнение, которое испытал тогда. Возникшее вначале напряженное ожидание длилось дня два, не дольше, затем довольно скоро — насколько помню… в Хейккин день 1915 года — в «Суометар» была напечатана подвалом та новелла, написанная Э. Сювяри. Деньги оттуда, известное дело, тоже прибыли без особого выцарапывания, и гонорар оказался, вопреки моим ожиданиям, изумительно щедрым. Последствия таких событий для моей души — принимая во внимание состояние, в каком я находился, — угадать нетрудно. Я отдал матери полученные деньги и уговаривал ее слегка освежить на них обстановку в доме. А перед собой положил новую бумагу и написал второй рассказ, теперь уже гораздо увереннее, чем «Из лона…». Его напечатали так же скоро и красиво, и гонорарные деньги пришли «будто с конторской полки», как говорят в Хямеенкюро. Словом, жизнь моя, как выражаются в подобных случаях, сделала порядочный рывок вверх. Опись хлеба насущного, согласно катехизису, начала проясняться и укрепляться, и в моих рассуждениях, и в выражении моих глаз появилась энергичность, вполне естественная для мужчины в таком возрасте. Ее еще усилило незабываемое событие. Господин, подписавшийся «Э. Катила», ответственный секретарь «Ууси суометар», написал мне, что некоторые люди в его ближайшем окружении, причем люди весьма критичные, согласны с его мнением. Осмелюсь сказать, что это письмо означало в моей жизни решительно много. Напевая себе под нос, я шел по весеннему шоссе и в качестве бывшего биолога, превратившегося теперь в поэта, принимал ту лавину восхвалений, которые возносил мне на каждом шагу животный мир. Итак, жизнь моя не была пропащей. Бумага и ручка — не самые дорогие орудия труда, денег теперь было столько, что там, в Тёллимяки, мы — Прансу, Мийна и их Ээмиль — уж как-нибудь сведем концы с концами.

Итак, продолжим!

Следующей вехой на моем успешном литературном пути было событие, которым я могу особенно гордиться, даже больше, чем всеми полученными мною премиями. Мне захотелось для вящего юмора сделать паузу, откашляться, прежде чем скажу то, что собираюсь сказать: событие было воистину грандиозным, ибо я оказался тем финноязычным писателем, к которому первым обратился издатель. То есть не я подыскивал себе издательство, а издательство само нашло меня, к тому же старое и престижное — «Вернер Сёдерстрём» из Порвоо. Тогдашний его директор-распорядитель, который зря распоряжений не давал, пошел так далеко, что велел кому-то из подчиненных написать в редакцию «Ууси суометар» и узнать, кто такой этот Сювяри. Спросила ли у меня редакция разрешения раскрыть псевдоним — теперь уже точно не помню, но, как бы там ни было, по прошествии какого-то времени получил я из Порвоо письмо от старого доброго приятеля, Мартти Райтио, который был тогда в издательстве, в отделе художествен ной литературы, «мастером», как титуловали всех господ этой конторы. Так титуловали уже и папашу Вернера, хотя, подобно всем этим «мастерам» моего времени, он имел на самом-то деле всего лишь звание студента. В том письме, присланном Райтио, говорилось, что его фирма обратила внимание на некоторые подвалы в «Суометар» и выяснила, что за «братец» скрывается под псевдонимом Сювяри. «Сёдерстрём», дескать, могла бы заинтересовать моя дальнейшая литературная продукция, и мне предлагается через него, Райтио, «вступить в отношения», и если таких вот проб пера, подобных опубликованным, у меня имеется и больше, то было бы хорошо мне прибыть, показать их и немного побеседовать.

И затем так получилось, что одним прекрасным вечером в поезде, идущем в Порвоо, сидел весьма обнадеженный господин, который совсем незадолго до того пребывал в отчаянии и не знал, как жить дальше. Прибыв в Порвоо и устроившись там, он на следующий день не спеша направился в высокочтимую мастерскую по производству книг и предстал перед ее немногословным, но вызывающим почтительные надежды господином «директором» Ялмари Янти.

(……)

Ярко светило солнце, когда я, представ перед издателем, назвался, изложил свое дело и рассказал также, что, помимо новелл, у меня находится в работе более крупное произведение. Он объявил, что готов издавать меня, но коль скоро дело обстоит так, то он надеется, что начнем с романа. И пока я буду его дописывать, они возьмут на себя заботу о моих денежных делах.

С той аудиенции я возвращался в глубокой задумчивости. И сразу же уехал домой.

Не помню уже точно, было ли затем что-либо достойное внимания, пока в один прекрасный день я вновь не оказался в Порвоо, в отеле «Сеурахуоне», на верхнем этаже, в угловой комнате со стороны двора, а передо мною были ручка, чернила и чистая бумага. И я вовсю писал «Жизнь и солнце». Писал в среднем по восемь страниц в день и вечером предоставлял Мартти Райтио подбадривать меня теми дарами, которыми угощал «Социс-магистр».

(……)

Вот так я дописал там «Жизнь и солнце». Директор-распорядитель читал готовые странички по мере их написания и только покашливал, но ничего не говорил. Когда же все было готово, он сказал, что, мол, мы это берем и вы получите обычный процентный гонорар, но выпустит книгу издательство «Кирья» в Хельсинки. Дело было в том, что «Сёдерстрём» обзавелся контрольным пакетом акций в вышеназванном издательском акционерном обществе и таким образом сделал его своим вспомогательным предприятием. Туда и отсылали те принятые, могущие иметь успех рукописи, которые в чем-либо не соответствовали параграфам устава самого «Вернера Сёдерстрёма», гласившим, что произведение не должно оскорблять религиозно-моральные и национально-патриотические чувства. А в «Жизни и солнце» та первая пара принципов была, похоже, не вполне соблюдена. Поэтому-то немногословный директор и объявил: дескать, мы упакуем рукопись в пакет и вы лично сможете отвезти его в Хельсинки и подписать там контракт — точно такой же, какой вы подписали бы и тут, хотя издателем выступит тамошнее «Кирья».

Директором-распорядителем хельсинского «Кирья» был Эйно Райло, и он позднее в каком-то фельетоне рассказал эту забавную историю: мол, приехал какой-то незнакомый молодой человек, выложил на краешек стола перед директором издательства рукопись, сказал, что это, дескать, для вас, и спустя пятнадцать минут вышел из кабинета с готовым контрактом и даже деньгами в кармане.

Но я помню, что Райло еще сказал при этом: «Однако тут имеется поручительство епископа». И рукопись была отправлена в набор.

Маленькие добрые превратности судьбы — так можно охарактеризовать ту цепь событий, благодаря которым я сделался писателем.