Теленок и овечка
Этим летом мы не раз любовались очаровательной картинкой: освещенный солнцем склон, по которому в полном согласии и мире гуляют рыжий теленок, белая овечка и трое ребятишек. Один из детей — это наш первенец, а двое других — дети вдовой соседки, которой принадлежат теленок с овечкой. За лето эти пятеро стали неразлучны. В хорошую погоду двуногие напрочь забывали о еде и сне, и выяснения по этому поводу нередко заканчивались слезами. Зато четвероногим эта дружба была на пользу. Они могли целые дни спокойно лежать и жевать жвачку; дети не переставали удивляться, как это жвачка через определенные промежутки времени сама вылезает из горла в рот. За день животным доставалось великое множество лакомых кусочков, начиная от корочки сухого хлебца и кончая изысканнейшими пирогами, в деле добывания которых наш наследник проявлял незаурядный талант убеждения.
Как уже было сказано, мы любовались этим зрелищем. Такое общество было ребенку полезно и совершенно безопасно. К тому же привязанность к домашним животным, нашим несчастным меньшим братьям, никак не могла отрицательно сказаться на формирующемся характере, который — как мы, конечно же, надеялись — станет со временем более благородным, чем наши собственные. Иногда мы вспоминали свое детство и те беззаботные дни, что мы проводили в компании телят, кур и овец возле родительского дома.
Как-то раз, возвращаясь с сентиментальной вечерней прогулки, мы остановились на минутку возле загончика на склоне, улыбаясь, и отправились дальше.
— А теленок с овечкой порядком раздобрели за лето.
— Еще бы, съедать столько хлеба.
— Вилеенска предлагала нам их купить — всего двести двадцать пять марок за обоих.
— Вот как. А что мы будем с ними делать? — Моя подруга хмыкнула и не ответила. Мы уже неоднократно обсуждали с ней эту тему. Я не выносил забоя скота, и все же время от времени ел мясо. Я объяснял это так, что мясо — это просто некая субстанция, которая — будучи хорошо приготовлена — не напоминает мне о живом трепещущем сердце, которое перестало биться под ножом мясника. Я принимал страдальческий вид всякий раз, как она заводила речь о своей свинье и хвалилась, что та быстро набирает вес. Тогда моя собеседница смущалась и говорила:
— Ах, не заставляй меня об этом думать.
— Всякую мысль надо додумывать до конца, — отвечал я несколько высокопарно.
— Если додумывать, то жизнь сделается невыносимой, — говорила она и ласково поглаживала свинью.
Так случалось не раз прежде, тем же закончилась и эта наша вечерняя прогулка.
В пятницу мне позвонил доктор, мой друг и товарищ, и сообщил, что хочет приехать ко мне в воскресенье пофилософствовать. Я очень обрадовался этому известию, нас с ним связывали воспоминания о бурной, полной событий юности, а возможность подтвердить верность старой дружбе нынче представляется нечасто. Счастливый, я поспешил сообщить подруге новость, не скрывая своего воодушевления. Однако мои слова не порадовали, а лишь огорчили ее. Старая история, нечем угостить дорогого гостя. И опять, конечно же совершенно случайно, именно сейчас у нас нет денег, чтобы заплатить за продукты, даже если бы удалось где-то их раздобыть.
Разумеется, я не мог принять такую точку зрения.
— Тем не менее он приедет в воскресенье, — сказал я коротко.
Как и всегда в таких случаях, ответом мне было недовольное молчание. Потом подруга моя ушла куда-то, а я втайне задался вопросом, так ли уж подходит свободному творческому человеку семейная жизнь, с этой вечной проблемой, чем кормить гостей…
Когда мы снова встретились вечером, я спросил ее, слегка поддразнивая:
— Что же ты все-таки собираешься приготовить к приезду доктора?
Она ответила несколько напряженно:
— Завтра Ниеминен заколет теленка и овцу Вилеенски. Я обещала заплатить на следующей неделе.
После чего она раскрыла кулинарную книгу и принялась планировать обед: как приготовить сердце, почки и печень, а кстати, наша кадка рассохлась, надо сегодня же замочить ее, чтобы можно было засолить мясо… Вилеенска обещала прийти помочь, когда будут забивать. Посмотрим, удастся ли ей на этот раз собрать кровь, или опять все прольется на землю.
В то время я работал над рукописью, основную идею которой составляла высокая гармония и светлая вера в достижимость таковой. Один известный теоретик искусства как-то раз оскорбил меня публично, заявив, что в моих произведениях он не находит конструктивной основы. Вот я и пытался найти эту самую основу, но в тот вечер воображение опять мешало мне работать. Против своей воли я видел сердца теленка и овечки, я видел их так отчетливо, что даже на порядочном расстоянии от скотного двора слышал, как предсердия и желудочки гонят теплую кровь в мозг, в котором дремлющие чувства создают расплывчатые ощущения угасающего вечера. А еще я видел три других сердечка, одно в нашем доме, а два там, в соседнем, и они тоже качают молодую кровь через все детское тело в мозг, отражающий маленькие забавные впечатления проведенного вместе дня. Такая вот ерунда могла надолго увести мое воображение далеко в сторону от проложенных заранее тропок.
А еще я видел отточенную сталь, которая на рассвете вонзится в два из этих пяти сердец. Однажды вырвавшись на свободу, мое воображение уже не слушалось меня, и я представлял, как та же сталь вонзается в три других маленьких сердечка. Навряд ли я порадую теоретика искусства.
Утром, в тот час, когда дети натягивают на ноги чулки и ботинки, что-то заставило меня выйти на улицу. На крыльце я встретил своего ребенка и поспешил увести его из дому. Я успел заметить, что на заднем дворе висит подвешенный за бабки теленок, а Вилеенска несет на кухню таз с потрохами. Ребенок ничего не заметил. Крепко держась за мою руку, он потопал на своих ладных ножках прямо к домику Вилеенски. Было ясное утро в самом начале осени, и весь мир вокруг выглядел по-иному. Завтра ко мне приедет мой друг и товарищ. В эту минуту он казался мне на удивление чужим. Впрочем, в этом не было ничего странного, ведь у нас уже лет десять совершенно разные увлечения. И даже наша семейная жизнь сложилась совершенно по-разному…
Когда мы с ребенком подошли к соседскому дому, то во дворе нас встретили две пары грустных глаз. Дети выглядели так, как будто их слишком рано разбудили. Почему-то мне бросилось в глаза, что ворота на скотный двор распахнуты.
Друзья пытались играть, но в их игре не было жизни. В отличие от них я наслаждался утром, предавшись тихим наблюдениям. Ясное утро всегда способно привести меня в состояние счастливого равновесия, пусть даже и ненадолго.
Из вялого разговора детей скоро выяснилось, что они одни дома.
— Матушка пошла к вам, потому что там сегодня убивают Кили и Пекуну, потому что к вам приедет завтра доктор и потому что на следующей неделе нам за них заплатят.
Мой ребенок непроизвольно посмотрел на загон на склоне, где виднелись лишь опрокинутые корыто для воды и какие-то детские игрушки. Потом он запросился домой, хотя было еще рано. Все изменилось, и ничто уже не было так, как раньше. Эти едва заметные приметы грозились испортить мне день. Несомненно, мир ребенка содрогнулся от страшного потрясения, хотя он ничего не сказал и принялся с покорным видом собирать вдоль дороги осенние цветы без запаха. Я мысленно сравнивал, что важнее: приезд моего знакомого или настроение ребенка. Жизнь мечтателя-бездельника, которую — как догадывался тот трезвомыслящий теоретик искусств — я веду, в очередной раз обнажила свои негативные последствия: на мой взгляд, последнее было несравненно важнее.
Забой двух животных значительно прибавляет забот по хозяйству, а значит — вызывает некоторую нервозность в доме. Я стараюсь избегать всего этого и потому, по обыкновению, уединился в своей комнате. Оттуда я видел, что мой ребенок, заложив руки за спину, задумчиво наблюдает, как умело Ниеминен разделывает туши. В кронах деревьев кое-где уже появилась желтизна. Это навело меня на грустные размышления о прошедшем лете и ушедших в прошлое забавах.
Дневные часы были заполнены работой: после забоя скота всегда столько хлопот. (Потому-то и выгодно покупать скот живьем, получаешь много разных продуктов сразу.)
Когда все было готово, позвонил доктор и сказал, что не сможет приехать. И мы сами, без гостей, съели обоих безмолвных статистов летних пьесок. Ребенок тоже с аппетитом поел языка и почек.
Так или иначе, а его уж нет.
Как кантор корову искал
По сути дела этого кантора уже лет десять можно было бы числить покойным; если общество еще иной раз вспоминало о нем, то только как о явлении церковно-историческом.
Он стал кантором в давние-предавние и во всех отношениях лучшие времена единственно благодаря своему красивому голосу, услаждавшему прихожан почти пятьдесят лет, в течение которых на церковную кафедру поднялся двадцать один пастор, не считая магистров и семинаристов. Ему случалось вести беседы с двумя епископами и пятью асессорами церковного капитула, а для покойного пробста, носившего также титулы доктора и рыцаря, он собственноручно приготовил и для верности продегустировал множество стаканов грога, осушенных пробстом на экзаменах по катехизису или в часы домашнего отдохновения. Он отпел четыре поколения мужчин одной семьи, наложил повязки на бесчисленное количество ран и переломанных конечностей и, макая гусиное перо в «жестяную преисподнюю», исписал немало приходо-расходных книг, украшая записи нарядными буквицами.
Но ход человеческой истории, о которой он тоже имел кое-какое представление, набрал ко времени его старости бешеную скорость и бесцеремонно оставил одряхлевшего кантора на обочине. Его жизнь стала жизнью бедняка-крестьянина, хотя последние лучи заходящего солнца еще чуть-чуть в ней поблескивали. Вся его одежда сделалась ему велика и странно побурела, а под подбородком на сухожилиях болталась пустая кожа. Даже семейная жизнь этого праведного и святого старца не была столь благостной, как можно было ожидать. У его половины уже в молодости замечались наклонности сварливой старухи, которые очень усилились с тех пор, как в приходе появилась настоящая акушерка, существенно сократившая ее заработки.
Труднее всего кантору бывало зимой; извне донимало брюзжание старухи, а изнутри — одышка. И, что хуже всего, зимой спала вся природа: пчелы, цветы, растения. Ибо хотя общество давно опередило кантора, в мироздании осталось нечто, с течением лет все больше и больше приближающееся к нему: прекрасная летняя природа во всех ее бесчисленных подробностях, о которых в здешнем краю никто, кроме кантора и учителя из Лумпейлы, даже не подозревал. Имение Лумпейла находилось в двух-трех километрах от избушки кантора, учитель этот, в отличие от кантора, был холост и раздражителен — настоящий старый козел, о нем говорили, что он не боится Бога и не стыдится людей. Конфузливый кантор каждый раз приходил в ужас от своего друга, вспоминая, как тот однажды за рюмочкой спросил его — о чем бы вы думали? — о местных девушках… ух… ой…
Но в известном смысле они несомненно были друзьями.
Вот и теперь кантор тащится домой из Лумпейлы с улыбкой на устах и розами на щеках, как некогда один из его знаменитых предшественников. Близится летний вечер, благоухают цветы и травы. Кантору известны все их виды, все названия, любуясь ими, он будто отмечает, что все они на своих местах — и дивный порядок не нарушен. Но в руках у него завернутые в газету другие растения, которые он получил от учителя — благородный сорт разрыв-травы. Дома у кантора есть для нее альпийская горка, где ей будет хорошо. Там, рядом с нежной заячьей капустой, уже растет несколько экземпляров этого же вида.
Подобные мгновения — лучшие в жизни кантора. Лишь одна печаль, которую он не может выполоть подобно сорной траве, омрачает его радость: дома торчит Каролина, и она все это ненавидит. Как и другие приходские дамы (к которым, Бог свидетель, причисляют и ее), она терпеть не может учителя из Лумпейлы. А все потому, что, занятый своими растениями, кантор не заботится о более важных делах. Вот и сегодня он должен был привести с пастбища корову, но опоздал. Заходящее солнце и коровы, которые уже мычат в соседних дворах, словно обличают его. Но в руках у кантора разрыв-трава, и он посадит эти корешки на своей альпийской горке, чего бы это ни стоило. К тому же учитель рассказал ему об одном редкостном цветке, которого здесь никто не находил, но который, как он думает, должен водиться в этом краю. И кантор решил во что бы то ни стало его отыскать; всему миру, говорят, не терпится заполучить это ботаническое чудо. У него желтые лепестки, напоминающие губы, и какие-то особенные листья. Сам профессор из Академии сказал учителю, что оно растет в таких вот местах. Кантор даже мурлычет себе что-то под нос от удовольствия.
Перед взором кантора уже засияли роскошные желтые шары девясила, растущего возле его дома, и показались огромные листья гречихи. Кантор ожидает увидеть рассерженную Каролину, идущую с подойником из сада — несмотря на ее постоянную раздраженность, она придала бы законченность общей картине тихого вечера. Словно нашкодивший мальчишка, кантор пробирается на цыпочках к своей альпийской горке. Но тут он замечает, что садовая калитка открыта и ни коровы, ни Каролины нигде не видно. Что случилось? Он волнуется, сажая растения, и, посадив, бежит домой. Там, скрестив руки на груди, чуть покачиваясь и капризно склонив голову, сидит Каролина. Она не произносит ни слова. Значит, случилось что-то дурное — хуже обычного.
— А куда корова делась? — озабоченно спрашивает кантор.
— Спроси у своих цветочков! — взрывается Каролина и, вскочив, продолжает: — Если можно бегать за всякими сорняками, то можно бы разок и за коровой сбегать… — и так далее.
Подол Каролины, приколотый булавками к поясу на время поисков коровы, все еще не отстегнут и мелькает перед ним, словно бы укоряя кантора. Ему становится ясно, что коровы поблизости не оказалось, «а я не стану бегать, пускай остается где угодно, уйдем в богадельню или станем есть твою траву».
В ту минуту, когда произносятся эти слова, кантор находится уже на улице. С веревкой в руках он шагает к лесу. Воображение рисует ему большую коровью голову, насмешливо глядящую на него из-за дерева.
Часа через два выбившийся из сил кантор сидит на пеньке в лесу и любуется пышно разросшимся кукушкиным льном. Следов коровы он не видал и звяканья ее колокольчика не слыхал. Наверно, она провалилась в болото и там погибла, — думает кантор. Жизнь кажется ему окончательно загубленной, и, так как надежды не остается никакой, кантор невольно погружается в любование природой, которая в эту летнюю ночь кажется призрачной.
Поднявшись с пенька, он бредет вдоль опушки молодого лесочка. После того, что случилось, торопиться домой незачем. Он перебирает в памяти последние годы своей жизни и отчетливо видит неуклонное приближение конца. Вот и корова теперь пропала. Но разве можно отправить в богадельню бывшего кантора, человека с таким прошлым, человека, деяния которого вписаны в книги профессора Академии? Правда, у профессора и учителя коровы не тонут в болоте, у них нет Каролины…
Но что это — что вдруг зашелестело, затихло и снова зашелестело? Из-за молодой елочки выглянули шалые глаза коровы, потом она показалась вся, горячо дохнула и, бесстыдно задрав хвост, куда-то унеслась. Давешние печальные мысли кантора набежали, видно, только для того, чтобы теперь его еще сильнее охватила радость. Он пустился за беглянкой сначала вдоль болота, потом через взбирающийся на горку сосняк, то и дело прислушиваясь и подзывая корову. Временами не доносилось ни звука, потом где-то рядом раздавался вздох — и они снова мчались сквозь кустарник, задыхаясь и шелестя ветками.
Так повторялось несколько раз, и кантор начал сердиться. Он бежал из последних сил, лицо его раскраснелось, дыхание перехватывало, он уже не замечал неровностей почвы и естественных преград, он страстно хотел поймать свою корову хотя бы за хвост. Вот он сейчас ее схватит, и дело с концом. Наступила уже полночь. Он бежит, глаза ему заливает пот, но он продолжает бежать, пока не оказывается на дне оврага, ничком на поваленных деревьях. Он, похоже, сильно ушибся, корова бежит дальше, но кантор не спешит вставать. Он хочет лежа насладиться тем, что увидел.
Прямо у него под носом цветет множество тех желтых губоцветных, о которых днем ему говорил учитель.
Когда ночь уже близилась к концу, в дверь имения Лумпейла постучали. Немного погодя из дома донесся сердитый старческий голос:
— Какой еще дьявол там барабанит?
— Это я, Вильхельми.
За дверью стоял кантор с веревкой для коровы в одной руке и желтыми цветами в другой. Учитель вышел во двор, в утренних сумерках он увидел цветы и со сна что-то пробурчал. Потом старики пошли искать подходящее место, где можно было бы посадить находку. Словно по уговору оба почти не разговаривали. Учитель только покрякивал, когда кантор скупо сообщал: там они росли так-то и так-то по отношению к солнцу и тени.
Два старика ползали по земле, пока не закончили свои хлопоты. У одного убежала корова, у обоих промелькнула жизнь. Но сейчас они снова вместе, и оба охвачены призрачным, но сильным ощущением полноты бытия. К ним присоединилось веселое восходящее солнце. Когда старики ушли и в саду восстановился утренний покой, солнце увидело на одной из клумб желтые цветы, которые появились тут без его помощи.
Кантор — порядочный лицедей, и если важные обстоятельства этого требуют, он умеет приврать. Когда он уже при ярком солнечном свете возвращается домой к Каролине, он чувствует себя вконец измученным, «пробегав всю ночь по лесу и не увидев даже кончика коровьего хвоста».
Возвращение
(
Рассказ из истории 1920 года
)
Старая, исхоженная многими поколениями дорога петляет по весеннему лесу. Куда ни кинешь взгляд — все здесь старое: постройки, леса и поля. Земля между покрытыми лишайником деревьями и серыми стенами строений украшена пышной зеленью. Она скоро увянет, а уклад жизни, привычный для многих поколений, сохранится. Эта дорога — самая безвестная в глухом краю, но с каждым шагом она делается все более и более важной для того, кого она ведет к дому и детям, которых он уже давно не видел. Именно так оно и было весной 1920 года, именно такой путник и шагал по этой дороге, озаренный светом вечереющего дня.
Он не видел родных мест, а они — его уже больше двух лет, с той темной мартовской ночи 1918 года, когда он так торопился покинуть отчий край. Теперь в памяти остались лишь смутные печальные очертания той лихорадочной ночи, а его собственный тогдашний облик почти совсем забылся. Возвращался же он вовсе не так поспешно, как уходил. Его можно было принять за большого любителя природы, потому что он то и дело садился на землю, пугая высиживающих потомство дроздов, не привыкших к такому поведению человека. И хотя поэтические грезы были совершенно чужды этому путнику, его обострившиеся чувства невольно отзывались на все окружающее. Ручей журчал мечтательно-сладко, а вид подгнившей межевой изгороди уносил воспоминания на десятилетия назад. Путник не сводил с нее глаз, покуда мелькающие в голове томительные мысли постепенно не улеглись. Казалось непостижимым, что в окружающей природе не запечатлелось ничего из событий того времени. Но как отрадно знать, что ты воевал и ради этого уголка земли.
Путник вытащил из кармана свидетельство о помиловании и пробежал глазами по печатным и вписанным от руки строчкам. Так вот как я возвращаюсь из военного похода: с этой бумажкой в руках и в этих лохмотьях. Ради того ли я сражался? Нет. Да и возвращаюсь я не с поля боя. Бои, словно сон, остались далеко позади, и ничто здесь с ними не связано. Это были только потоки крови — ничего больше. Власть беднякам? Но власть была где-то далеко, у тех, о ком я ничего не знал, а здесь командовал Ринне. У кого же нынче власть? Кто-нибудь, конечно, и теперь ее крепко держит. Даже здесь чувствуется, что все должны помнить о ней и забыть про собственную волю. Вот и я, словно вор, сижу тут с бумагами в руках. Ясное небо уходит далеко за лес, и где-то там, под этими же небесами, обретается власть…
Задумавшись, путник уставился в одну точку; от непривычных мыслей у него закружилась голова. То большое и страшное, среди чего он так долго жил и чем дышал, вдруг распалось, бесследно испарилось на этой тихой лесной полянке. И не приближается ли теперь что-то другое, не менее тяжкое, к чему надо идти одному, без поддержки товарищей? Когда он поднялся со своей кочки и медленно двинулся в ту сторону, где на следующей поляне — он знал — покажется его родная избушка, сердце его сжалось от чувства мучительной пустоты. Воспоминания о прошлом, о самых ничтожных подробностях, связанных с этой картиной природы, подбирались к нему все ближе, но не приносили радости и успокоения, а, словно забытые знакомые, требовали за что-то отчета. Не следовало ли ему тогда остаться здесь, и что было бы теперь, если бы он остался? Конечно, все было бы иначе, но как иначе — на это его воображения не хватало. Бесчисленные немые подробности в конце пути все настойчивее требовали признания своей значительности по сравнению со всем тем великим, что осталось позади, но шаг за шагом казалось теперь все ничтожнее и ничтожнее. Горячка возвращения опаляла его изнутри, как горячка ухода жгла тогда снаружи.
Вот он показался под деревом, его дом. Я думал об этой минуте, часто думал, но какой она окажется, представить себе не мог. Сольются ли оба мгновения — то, отчаянно безнадежное, и это, нынешнее? Быть может, все, что случилось между ними, ничего не значит? Неужели я вообще не уходил отсюда и все-таки не сумел предотвратить…
Он уже не мог сдержать слез, а прорвавшись, они, как это обычно бывает, хлынули потоком. В голове беспорядочно заметались разные вопросы, и сдерживаемое до этой минуты горе перехватило дыхание. Но, вырвавшись на волю подобно стихии, оно так же быстро вошло в берега и застыло. Путник увидел родной дом, который показался ему таким же, как любая другая избушка на пути, о жизни которой ничего не знаешь. Слезы ничего не объяснили, они лишь разрушили неопределенность…
Путник встал, глубоко вздохнул, потом спокойно вошел в калитку и по тропинке, проложенной между двумя вспаханными клочками земли с низенькими всходами, направился к своей лачуге. Он все еще чувствовал напряжение, но теперь оно было ровным и естественным. В памяти возникла картина ухода: жена — молодая, красивая — глядела на него беспомощно, она не могла последовать за ним с маленьким — всего несколько недель — ребенком на руках. Он много ссорился с женой, но очень ее любил. Так она и осталась дома. Теперь, входя во двор, путник знал, что жена и дочь все еще живут здесь, за этими стенами или где-нибудь поблизости. Он знал или, вернее, обязан был знать и еще что-то, но это «что-то» душа отвергала так страстно, как никогда. Даже только что пролитые и будто примиряющие слезы не сумели примирить его с этим. Уже открывая дверь, путник все еще противился своему предчувствию.
Беспорядок в избушке не произвел на него особенного впечатления. Во всем, что он увидел и почувствовал, было нечто до странности холодное и чужое.
Но даже и в доме, обнажившем жестокую реальность, его душа воспротивилась; он не хотел видеть ничего, кроме своего ребенка. Перед ним стояла грязная, в лохмотьях девочка, с лицом, в котором рано проявилась тупая грубость. Открыв рот, она уставилась на вошедшего, потом перешла на другое место и продолжала так же на него смотреть. Суровая действительность безжалостно открыла ему картину, которую он на протяжении двух страшных лет даже в мыслях своих не осмеливался вообразить: в сознании отца дочка все время оставалась такой же, какой он покинул ее, спящую, в ту мартовскую ночь.
Наконец путнику пришлось увидеть и то, о чем он знал, но не хотел знать. С кровати, из тряпья донесся писк грудного ребенка. Пришедший услышал собственный голос, спрашивающий у девочки:
— Чей это?
— Это сыниска насей мамки и Юсси-Плидулка. Папка не сдеяй сыниску, а Юсси сдеяй.
— А кто это Юсси-Придурок?
— Это такой чёйтов бойтун и лодыль.
У плиты возилась старуха, ее лицо было покрыто бородавками, и она все время что-то бормотала — путник узнал в ней мать своей жены.
— Уж не красный ли возвернулся из народных ниверситетов? Видать, закончил ученье — али еще охота буржуев пострелять? Ведь говорено было: неча с господами по ягоды ходить, я весь свой век спину гнула и тем жила, но дом из-за господ не кинула — не-ет… А свычаи да обычаи что у белых, что у красных — одинакие, одних порешат, других сделают — на это мастера завсегда найдутся, буржуи не всех тюкнули.
Старуха еще продолжала бессвязно болтать, когда путник бесшумно закрыл дверь.
Разве уже вечереет? Ведь, кажется, только что было утро. Вон и избушка стоит посреди лесной поляны. И день совсем недавно начинался, а он — путник — медлил, сидя вон там, на опушке. Теперь он сидит у другого края той же полянки и украдкой поглядывает в сторону своего дома, в котором уже побывал. Надо устроиться где-нибудь подальше, в густом ельнике, где ничего нельзя будет увидеть, кроме собственной тени.
К счастью для путника, он не встретил своей жены. Спряталась ли она или случайно отлучилась — об этом он не стал спрашивать и поспешил уйти, чтобы не столкнуться с ней лицом к лицу.
И теперь он сидит здесь. Конечно, лучше бы забраться подальше, туда, где насвистывает свои песни дрозд. Но ему хочется побыть еще здесь и тайком из-за деревьев поглядеть на свое прежнее гнездо, под крышей которого теперь живут чужие люди. На душе было так, словно он проводил в могилу самых близких людей: слезы тоски смешивались с чувством освобождения. Все вокруг казалось потускневшим старым воспоминанием: клочок поля, задворки хлева, где все еще лежит невывезенная куча навоза. От дома, как отзвук прежних времен, донесся звук открывшейся и захлопнувшейся двери.
Путник встал и двинулся дальше, он шагал по дороге, высматривая, где бы снова присесть. Он страшно устал, ноги к вечеру опять отекли. Удобные места были повсюду, но хотелось уйти как можно дальше, словно то, где он сядет отдохнуть, имело теперь решающее значение.
Наконец тело почти само собой опустилось у камня возле дороги. Казалось, что отсюда он уже никуда не уйдет. Нет сил, да и некуда. Он поднял руки к горлу — бездумно, просто сжал его пальцами. Самые дорогие воспоминания трех-четырехлетней давности полностью овладели мыслями путника. Когда он закрыл глаза, все остальное куда-то исчезло. Погляжу на былое еще немного, а потом уж как получится.
Он проснулся от какого-то шороха и, открыв глаза, понял, что близится ночь. Кто тут ходит? Не Хильма ли пришла искать его? Как я здесь оказался?
И тут он разглядел старую женщину, осторожно примостившуюся по другую сторону камня. Мать смотрела на сына, как в детстве, когда он просыпался в отчем доме. Как и тогда, они не спешили нарушить молчание.
— Я старалась сидеть тихо, думала — для тебя теперь самое лучшее — сон, но ты все-таки проснулся.
— Да, я очень устал и уснул. Похоже — долго проспал. Сейчас, поди, часов девять?
— А ты не взял свои часы? Они все еще там.
— Не заметил, да и спрашивать не стал, Я туда только на минутку и заглянул.
— Ну и человек…
— Ладно, ладно…
Так сын говаривал прежде, когда хотел прервать материнские наставления. Она всегда этому подчинялась, подчинилась и нынче.
Он молча последовал за матерью к ее избушке. По дороге мать только и сказала, что прослышала о возвращении сына и пошла его встретить… ведь, поди знай, как оно получится… Потом она вспомнила, что в кармане у нее лежит кусочек пшеничного хлеба. Вот…
Наступила ночь, но путнику казалось, что уже утро. Извилистыми тропинками мать и сын добрались до плохонькой избушки за дальним лесом, вошли в темную комнату, где, как и десять лет назад, в годы юности, когда сын заглядывал сюда после своих тогдашних странствий, стоял запах трухлявого дерева. Завтра жизнь двинется дальше.