Люди в летней ночи

Силланпяя Франс Эмиль

Зарисовки разных лет

 

 

Уездный суд

На этой неделе я несколько раз присутствовал на сессии уездного суда; здание суда находится недалеко от моего дома, судьи все знакомые, вот и наведываюсь туда. К тому же меня довольно часто просят помочь при составлении завещаний, и потому мне с моей хозяйкой опять же время от времени приходится присягать в суде, что в тот момент, когда супруги ставят свои закорючки под завещательным распоряжением, они находятся в здравом уме и делают это по доброй воле. Довольно рискованное дело — заверять присягой вещи столь относительные.

А вообще-то я и сам заседал в суде. Я даже, помнится, длинно и запутанно присягал в том, что, «исполняя обязанности», не стану делать того-то и того-то, а буду «судить по совести и по законам Швеции», не проболтаюсь ни о чем, что узнаю на закрытом заседании, и еще много чего другого. Это случилось со мной на одной чрезвычайной сессии, куда я заглянул по пути из лесу, а в лес ходил за дровами. Сначала судебных заседателей было меньше положенного, а когда наконец удалось собрать необходимое число представителей совести народной и вот-вот уже должны были объявить о слушании дела, вдруг встает один старший заседатель и заявляет, что один из участников процесса — его собственный двоюродный брат. Опять незадача. И вот тут-то взгляды судебных заседателей обращаются ко мне. У меня спросили, исполнился ли мне двадцать один год и являюсь ли я добропорядочным жителем данной местности. Я поклонился в ответ, после чего молодой практикант торжественно объявил: «Прошу произнести присягу». И потом: «Прошу занять свое место среди заседателей». Однажды я был и секретарем суда. Вот только председателем пока не был ни разу.

Если при рассмотрении одного дела из-под него «выглядывает» какое-нибудь другое, которое надо во что бы то ни стало сохранить в тайне, то за таким процессом следишь, как за хорошим спектаклем. Вот перед судом предстают двое зажиточных крестьян, один из которых обвиняет другого в краже. Зачитывается протокол «проведенного по данному делу» полицейского дознания, из которого следует, что на поле ответчика обнаружены четыре принадлежащие истцу жердины. Такого добра в хозяйстве у каждого из них сотни, и кроме того, совершенно невозможно доказать, что это именно ответчик взял их с поля истца. Приговор оправдательный, расходы списываются. Но после суда возникает дискуссия: все уверены, что этим дело не кончится. Скорее всего так оно и будет, но в одном можно быть совершенно уверенным, а именно в том, что в суде не всплывет подлинная суть конфликта, в чем бы она там ни заключалась.

Следующая истица хочет получить содержание для своего ребенка. Какая-то старуха свидетельствует, что ответчик приходил однажды в дом истицы и «вел себя там как жених». Вот и все. Всего же свидетелей более десятка, часть из них дает показания в жанре «ни то ни се», но большинство довольно определенно указывает на другого молодого человека, который в настоящее время гуляет неизвестно где, но совершенно точно, что далеко от наших мест. Если бы истица обвиняла его, то он, без сомнения, схлопотал бы приговор. В конце концов представитель ответчика раскрывает существо вопроса, разъясняя, что истица собирается замуж за вон того третьего и вместе с ним задумала ловко все устроить и отсудить алименты у ни в чем не повинного человека. Даже стороннему наблюдателю делается неприятно и он теряет всякое сочувствие к несчастной матери. Так бывает всякий раз, когда среди свидетелей неожиданно объявляются другие «женихи».

Далее на очереди большие крестины на хуторе Петус, во время которых Аларикки Айтамурто обозвал жену Урпаануса Уролы «троллем в юбке». Во время судебного разбирательства я не мог не отметить удивительно прогрессивного образа мыслей финского народа, потому что все свидетели как один уверяли, что знать не знают, что такое тролль. Этого не знал даже самый старый дед, который заявил, что никакого такого тролля он в своей жизни ни разу не встречал. Заседатели добродушно посмеивались: всего каких-то пару лет назад в этом приходе было принято в пост забираться ночью в чей-нибудь хлев и остригать головы баранам. В конце концов это дело удается разобрать, и Аларикки присуждается к уплате штрафа и судебных издержек, после чего начинается второе действие этой драмы в двух частях. Потому что следующее дело, которое объявляет своим высоким голосом констебль, это дело «Айтамурто против Уролы» и в нем участвуют все те же лица, только теперь прежний истец выступает в роли ответчика, а ответчик в роли истца. Уездный суд признает доказанным, что во время тех же крестин нынешний ответчик неоднократно обзывал другого ответчика-истца слюнтяем и еще кем-то, каковое слово его представитель диктует для протокола шепотом, скорее всего потому, что на суде присутствует одна молоденькая цветущего вида практиканточка. И уездный суд выносит точно такой же приговор, что и по предыдущему делу, поменяв местами истца и ответчика. Так заканчивается дело о крестинах.

После всех этих ерундовых дел объявляется следующее, в котором мой пожилой коллега выступает с подобающей его положению элегантностью. Тот же самый хозяин, который жаловался на соседа из-за жердей, продал поэту одну меру ржаной муки, а поэт позабыл за муку заплатить (к сожалению, такая забывчивость — не редкость среди поэтов). Поэт предстал перед судом без шляпы, хитро и зло сверкая глазами, назвал свое имя, осмелился произнести вслух свою профессию и умудрился в длинной гладкой и отчасти рифмованной речи высказать свои взгляды понемногу обо всем. Кто-то упомянул, что поэт сам признался полицейскому, что действительно заказывал муку. На это поэт сказал, что если ему будет позволено ответить, то дело было так, что если часть возьмут себе священник и судья, позвольте-ка начищу вам пуговицы я, и…

— Потрудитесь заткнуть этот фонтан стихов, а то дело добром не кончится, — прикрикнул судья. — Стихи послушаем во время перерыва за чашкой кофе.

Поэта обязали уплатить за рожь и возместить судебные издержки; услышав приговор, он сказал: «Я совершенно согласен с вами, я просто хотел обсудить этот вопрос здесь, в большой хорошей компании». После чего он заплатил за все наличными, и суд отправился пить кофе, не забыв пригласить и нас, двух поэтов, за что судьи были вознаграждены несколькими метрам и лирических стихов моего старшего коллеги.

 

Батраки и батрачки

Одна из старых и уже отмирающих сторон деревенской жизни дохнула на меня нынче своим теплом и напомнила о своем былом значении. Вообще-то следовало бы вспомнить о ней только через месяц, когда после Дня всех святых настанет неделя отпуска батраков, но поскольку мы все равно не увидим старых обычаев во всем их блеске, то почему бы сейчас не описать то, что составляет внешнюю сторону этого обычая. Правильнее сказать — составляло, потому что сейчас все это вспоминается как давно прошедшая история. Только в том-то и дело, что человеческая жизнь подобна живому организму и никакую ее часть невозможно отсечь одним махом. И потому отмирающий, ставший ненужным обычай еще долго напоминает о себе.

Вот почему когда я недавно оказался в обществе старух с их неизменным кофейником, они были очень взволнованы этим некогда важным социальным событием местного значения. Приближалась та нора, когда в старину принято было нанимать батраков. Куда перейдет Фанни? Останется ли Ийта дома или пойдет к Кескинену? Ийвари вернул Аланену задаток. Того-то и того-то приглашают туда-то и туда-то. Даже старые посредницы по найму батраков, которые еле-еле таскают ноги, оживают на это время, чтобы если не самим участвовать, то, по крайней мере, внимательно следить за любимым полусекретным занятием, которое принесло им в свое время немало вкусных пирогов и свиных ножек. И хотя в наши дни батраки и работницы приходят и уходят, когда им вздумается, получая жалованье ежемесячно, и в наступившую индустриальную эпоху даже не пытаются сохранить значение своего сословия, все же некий отзвук былого носится в воздухе в эти осенние дни между сентябрем и ноябрем. Хозяева и хозяйки нервничают, а батраки становятся более самоуверенными, потому что хотя они и перешли на месячную оплату, большинство все же придерживается старого обычая отрабатывать год до конца.

Убыстрение темпа жизни подтверждается в том числе и тем, что человек моих лет уже вполне может делиться воспоминаниями о прежнем деревенском житье. Лет тридцать назад все было совсем не так, как нынче. Конечно, тогда, так же как и сейчас, у жизни было множество разных сторон и проявлений, но все они выстраивались в четкие прямые линии. В нашем приходе были люди трех сортов: господа, крестьяне и простой люд, именуемый обычно голодранцами. Господа представляли духовную — пробст — и светскую — ленсман — власть, ну и плюс к ним имелись господа помельче. Крестьяне и голодранцы составляли вместе так называемый народ, или тот материал, которым господа более или менее честно манипулировали. На вершине иерархической лестницы голодранцев стояли батраки и батрачки, которых неизменно поставляла устоявшаяся прослойка торпарей. Слова «бродяга», «забулдыга», «гуляка», «босяк» и т. п. были совершенно неизвестны.

Наше старое сословие батраков, права и особенно обязанности которого были подробно определены уставом о найме от 1865 года, успело в лучшие свои времена сформировать устойчивые традиции. По закону батраки находились почти на положении невольников (хозяин имел право применять телесные наказания к работницам до 14, а к батракам до 18 лет), и потому возникла необходимость в таком механизме, который защищал бы природное самолюбие батраков от слишком сильных ударов. Крепкий батрак, который «умел работать и умел закусить удила», мог быть истинным господином в доме, когда подвыпивший хозяин возвращался поздно ночью и принимался шуметь и изводить добрую покладистую хозяйку. Если же место было из рук вон плохое, а еда и обращение и того хуже, то все равно следовали правилу: «Хочешь не хочешь, а год терпи». Редко кто уходил посреди года, зато очень многие служили на одном месте по многу лет. Прекрасное описание классических отношений между хозяевами и батракам и содержится в рассказе Кюести Вилкуна «Пробст и батрак». Подобные события имели место не раз, а в роли пробста выступали многие честные хозяева.

Но уж если батрак решил переменить хозяина, то уход обставлялся со всей торжественностью. Новое место полагалось держать в тайне по возможности долго. У зарабатывающих посредничеством старух были свои основания сохранять дело в секрете: не в их интересах было портить отношения с теми хозяевами, чьего работника они переманили в другой дом. Для полной уверенности новый хозяин требовал письменное свидетельство о переходе со старого места; получение этого свидетельства придавало делу оттенок официальности. Если же завесу секретности удавалось сохранить вплоть до того вечера, когда новый хозяин въезжал во двор на своей лучшей коляске, предназначенной только для поездок в церковь, в которую быстро грузили сундучок или шкафчик уезжающего, то это был миг наивысшего торжества батрака. В зависимости от характера он отвечал любопытствующим ребятишкам либо высокомерно, либо со слезой на глазах, — даже за один год жизни в семье, участия в ее работе, печалях и радостях, праздниках и буднях успевают возникнуть такие связи, разрыв которых не проходит безболезненно. Скотница знает всех коров, их имена и привычки, а батрак — всех лошадей, и когда на попом месте заходит речь о скотине, они с удовольствием вспоминают своих знакомцев по предыдущему месту работы и неосознанно преувеличивают их достоинства.

В свое время эта осенняя неделя была важным событием в сельской местности, особенно для бедной части населения. Я хорошо помню, как проходила эта неделя в избе моего детства и как мы, ребятня, тоже разделяли общее настроение тех дней. В этом нам помогали разряженные в выходные одежды батраки, у которых было много денег и сдобных булочек. Когда такой гость, случалось, забредал в наш дом, то мама вынуждена была готовить ему кофе, а он широким жестом приглашал к маминому угощению мальчишку в холщовых штанах, которому в образе этого решительного батрака виделось свое собственное будущее в некоем детски-романтическом ореоле.

С тех давних пор отношения между хозяевами и работниками изменились не только в деревне, но и особенно — судя по публикуемым в журналах повестям — в городе. На селе культура найма захирела. Хозяева стали нанимать голодных бродяг, которые работали за харчи и кров, пока не отъедались, а после уходили неизвестно куда. Хорошие, старательные батраки перевелись в этом мире. В деревне сложилось сословие босяков, которые потом, в одна тысяча девятьсот восемнадцатом году, заходили в дома отнюдь не в поисках работы.

 

Рождество

Снова — снова то и дело по самым различным поводам звучит это простое и звучное слово, которое пробуждает в детях восторг, в зрелых людях — глубоко затаенную торжественность, а в стариках — кроткую покорность судьбе.

Рождество, приближается Рождество, это таинство, в котором — так же как и в других праздниках — гораздо больше значат ожидание и воспоминания, чем собственно празднование. Лучшее время всякого праздника — его канун; и в первую очередь это относится к Рождеству. Когда в сочельник начинают сгущаться сумерки, на самой границе между суетой будней и наивысшей точкой веселья, именно тогда смысл Рождества более всего понятен человеческой душе. Еще чуть-чуть — и вот уже начался собственно рождественский праздник, и мы уже сидим в натопленных комнатах после вкусного ужина и пытаемся разными играми да забавами скрасить окончание ускользающего из рук праздника. С тем же чувством мы отправляемся рано поутру в церковь, соблюдая веселые и подчас небезопасные традиции.

Мне довелось повидать на своем веку немало рождественских праздников, и у меня сложилось впечатление, что Рождество — это праздник простых крестьянских изб. Возможно, такое впечатление отчасти объясняется тем, что лучшие свои рождественские праздники я провел в избе. Есть целый ряд причин, почему в господском доме Рождество редко удается на славу. Так, если обитателю избы, или его жене, или его ребенку доведется когда-нибудь как следует рассмотреть господские комнаты и их обеденный стол, то им нетрудно будет описать виденное словами «как на Рождество». В комнатах всегда прибрано и все блестит, и на обед подается два горячих блюда, и к каждому свои приборы. Так что господам от всего Рождества достаются только елка да корзина с подарками, содержимое которой чаще всего известно заранее благодаря «списку пожеланий». Даже пение рождественского псалма нынче большая редкость в среде наших просвещенных господ; в лучшем случае матушка споет какую-нибудь красивую песню, аккомпанируя себе на пианино.

Насколько же больше впечатляют рождественские приготовления в избе, где живут дед с бабкой да шестилетняя дочка покойницы Мари, за содержание которой община платит старикам двести марок в месяц. Пол в избе вымыт, со стен убрано все будничное тряпье, лампа начищена и наполнена керосином, пол устлан соломой. Хотя лучина употребляется теперь только на растопку, Микко по привычке заготавливает перед Рождеством лучинок и прикрепляет их к потолочным балкам, чтобы хоть отчасти закрыть черный от копоти потолок. На столе стоит рождественский соломенный фонарь, и когда хозяева возвращаются из бани, их встречает запах размоченной в щелоке вяленой трески, что томится в печи. Майя, дочка Мари, получает фартук, подаренный ей учительницей, и Рождество входит в бедную избу Микко. Садятся ужинать; Микко и Мийна едят из двух имеющихся в доме пожелтевших фарфоровых тарелок, которыми пользуются только на Рождество, а маленькая Майя — из кофейного блюдца. Поскольку, в отличие от обычных дней, в баню сходили еще до ужина, то разрумянившиеся лица празднично блестят и в неспешной беседе слышатся ласковые слова. Похвалы перепадают даже на долю Майи, которая мгновенно забывает полученные за год побои и уже почти верит, что Микко согласится оставить ее у себя еще на год и в январе не придется перебираться в другой дом. А коммуна наверняка согласится прибавить к месячному содержанию те двадцать пять марок, которые требует Микко.

После ужина Майя читает рассказ из рождественской газеты, которая досталась ей на школьной елке, потому что учительница получила на один экземпляр больше, чем было заказано. Вот уже восемь и начало девятого, но никто не ложится спать. Майя успевает прочесть еще целое стихотворение, после чего Микко затягивает песню. Девочке хочется спать. Полураздетая, она укладывается на солому, и на грани сна ей кажется, что она помнит свою покойницу мать, которую на самом деле не помнит и о которой знает только то, что у той никогда не было своего дома. Микко и Мийна гораздо сильнее и могущественнее, чем ее покойная мама…

Рано утром Майю будит разговор Микко и Мийны. Девочка открывает глаза и видит лампу, в которой за ночь значительно поубавилось керосина. С дороги доносится звон бубенцов. Майя садится на постели; заметив ее пробуждение, Микко и Мийна говорят: «Посмотрите-ка на это дитя, и зачем только было просыпаться в такую рань».

В церковь не идут — чего ради идти мерзнуть да путаться под ногами у лошадей. Как бы себе в оправдание Микко рассказывает ту же самую историю, что он рассказывал ровно год назад рождественским утром: про одну ловкую бабку, которая уже несколько раз умудрилась попасть под возвращающиеся с утренней рождественской службы сани, а потом вытребовала себе недурную компенсацию. Кажется, в позапрошлое Рождество Оянперя заплатил ей целых пятьдесят марок.

Близок бледный рождественский рассвет. Майю снова начинает клонить ко сну, и когда девочка просыпается, то уже совсем светло и лампа погашена. Народ возвращается из церкви. Майя всовывает ноги в валенки и выбегает на улицу посмотреть на начинающийся зимний день. Потом назад в избу — и за стол, еды теперь вдоволь, и только в день Тапани она впервые услышит за какую-нибудь небольшую провинность угрозу, что к следующему Рождеству ноги ее здесь не будет. И тогда зашедшим в гости соседям говорится, что навряд ли за девчонку согласятся прибавить обещанные двадцать пять марок, да хоть бы и прибавили, так все равно какой смысл держать в доме эту дурочку.

У ребенка хватает мужества улыбнуться в ответ, и, разглядывая свой красивый фартук, девочка думает, что по крайней мере ей разрешат забрать его с собой на новое место. Следующие праздники, — Новый год, Крещение и день Кнута уводят все дальше и дальше от Рождества, но сильные рождественские впечатления надолго остаются в душе бедного ребенка.

 

Из гимна во славу сауны

Еще разок довелось мне пережить одно из тех зимних воскресений, которые, как я думал, навсегда ушли вместе с моим детством.

С самого утра, вопреки ходу истории, возникает волшебное ощущение того, что время не движется. Зима тянется уже давно, но будет длиться еще долго. Она хороша сама собой: в такое праздное зимнее воскресенье крестьянин поглядывает в окно и погружается в спокойное созерцание остановившегося времени; воздух, земля и небо выказывают ему свое расположение и не задают пустых вопросов. У него есть пища для себя и корм для животных, дети и все остальные домочадцы здоровы, только старушке матери слегка неможется, но ведь это скорее естественно, чем необычно.

За окном падает тихий, мягкий снег, подчеркивая и усиливая воскресное настроение. Младших детей, забравшихся на кровати взрослых, сморил дневной сон, а старший по собственному почину тащит свой букварь. Поскольку солнце совсем не показывается, весь день похож на сплошное утро, хотя время церковной службы уже давно прошло.

Я надеваю галоши прямо на носки, натягиваю на голову треух и выхожу во двор в одном пиджаке поглазеть на снегопад. Отсюда зимний день выглядит так же, как и через окно. Тщетно пытаясь расслышать, как падает снежинка на мой рукав, я вижу ее изящное кристаллическое строение, когда она тает и разрушается. Возникает такая же мысль, как летом на лугу: меня окружают сотни чудес, а я замечаю только это, единственное. Мне кажется, что и в моей черепной коробке происходит такое же безмолвное движение, какое совершают снежинки.

Потом я замечаю сауну. Вчера вечером она была горячее обычного, да, наверно, и теперь еще не остыла. Я продолжаю топтаться во дворе и представляю себе случайно подсмотренные события вчерашней ночи. Кажется, я и взаправду вижу, как наш хозяин направляется к сауне. Таинственны и неисповедимы пути хозяев.

Тепло остывающей бани доставляет удивительное, не многим ведомое наслаждение, особенно в ночь на воскресенье, через несколько часов после того, как все попарились. Семья — эти здоровые беспечные люди, живущие под заботливым правлением хозяина, — уже ушла спать. А самому хозяину почему-то не спится; кажется, что-то ломит, кто-то грызет суставы, но снадобья из шкафчика, как он чувствует, тут не помогут. Еще раз убедившись, что все спят, что нигде не осталось опасного огня, он мимоходом поправляет одеяла на детях и неслышно выскальзывает через кухонную дверь в морозную лунную ночь.

Вот и началось леченье. Сорокалетний уважаемый всеми хозяин, член приходского совета, он мечтательно стоит во дворе под луной, оглядывает спящую округу и испытывает чувства, о которых когда-то читал или которые сам пережил в былые лунные ночи. Ведь именно в такую ночь тот Матти шел красть картофель, когда увидел, что рядом с ним по снегу скользит призрак покойной хозяйки усадьбы Хейккиля, а в волосах у нее торчит железный гвоздь. И хозяину уже кажется, что призрак автора этой повести — могучего, некогда живого человека — стоит теперь рядом с ним и хочет что-то сказать. Хозяин быстро оглядывается на свой большой дом, в тени которого еще стоит, и безмолвно заверяет спящих там близких: все хорошо, горевать не о чем…

Затем он направляется к сауне. Стараясь двигаться бесшумно, он на цыпочках входит в нее и видит протянувшийся от окна к каменке лунный прямоугольник. Почти во всей парилке светло. Он разглядывает бревенчатые стены и зимние заготовки, вспоминая плотников, которые срубили баню и были довольны, что хозяин хорошо оплатил их неважную работу. Недолго думая, он залезает на полок и вытягивается там, окутанный приятным, бросающим в легкий пот теплом.

Почтенный хозяин наслаждается одиночеством, ему не мешает ни одно «важное дело». Жизнь и смерть, дом и вселенная почти тождественны здесь, на этом полуосвещенном полке сауны. Он закрывает глаза и, кажется, засыпает…

Сегодня, в обычное зимнее воскресенье, я тоже юркнул в свою сауну. Но даже и светлым днем ее еще не остывшие стены ограждают от всего внешнего, докучавшего своей кажущейся неотложностью. Стены и углы теперь уже не так горячи, как ночью, но они все еще дышат подлинностью и гармонией. А за окном падает тихий зимний снег. Скоро наступит Сретенье.

Дети дознались, что я в бане, и ввалились сюда, топоча ногами. Краснощекие, пахнущие свежим воздухом, они влезают в пальто на полок, где вчера вечером шумно парились. Приятно видеть, что их тоже охватывает особое настроение. Они сбрасывают пальто, кидают их в сторону и пристраиваются под бок ко мне. Так они сидят — тихо, словно в церкви.

Но проходит какое-то время, и естественная неистощимая потребность действовать одерживает верх. С самого лета они не пускали мыльных пузырей, а тут на глаза попадается все, что для этого нужно: с окна берется мыло, с краю кадушки — ковш, а из кадушки — капелька прохладной воды. Соломинок сколько угодно на полке. И вот уже под потолком, подобно маленьким вселенным, плавают радужно переливающиеся шары — плод напряженного усердия и надутых детских щек.

Так идет время отца с детьми. Но нас находит служанка и громко сообщает, что приехали гости на двух санях, они уже во дворе.