Я легко поддаюсь чужому влиянию, и мой разум похож на флюгер, когда кто-нибудь берется убедить меня изменить свое мнение. Но при этом существует одно правило, которому я всегда буду следовать и от которого не отступлюсь ни при каких обстоятельствах. Вот о нем-то я и хочу рассказать вам в этой истории. Главный герой в ней — Джим Скафдейл.
Я никому никогда не позволю убедить себя в том, что человек должен оставаться рядом с родителями после того, как ему исполнилось пятнадцать. Начать жить самостоятельной жизнью можно еще раньше, даже если это и противоречит закону, как и многое другое в этом гнилом мире надежды и славы.
Вы ведь не можете держаться за материнскую юбку до конца своих дней, хотя готов поклясться, что многим очень даже не хотелось бы ее отпускать. Джим Скафдейл был одним из таких парней. Он так долго оставался под опекой своей мамочки, что в конце концов не мог себе представить ничего другого, а когда попытался изменить жизнь, то, я готов поклясться, он не заметил разницы между материнской юбкой и подвязками жены. Впрочем, я уверен, что его одетая с иголочки красотка должна была вдолбить ему в голову, что разница между ними все же существует, — до того, как отправила его обратно к родительнице.
Так вот, я никогда не стану таким, как он. Как только я увижу хоть малейшую возможность получить деньги на жизнь (пусть даже мне придется воровать газовые счетчики, чтобы прокормить себя), я уйду из дома. Вместо того, чтобы тратить время на занятия арифметикой, в классе я внимательно рассматриваю под школьной партой атлас, чтобы заранее спланировать, какой дорогой лучше пойти, когда придет время (с мятой географической картой в заднем кармане): на велике — до Дерби, на автобусе — до Манчестера, на поезде — до Глазго, на угнанном автомобиле — до Эдинбурга и на попутных машинах — до самого Лондона. Меня все время тянуло рассматривать карты, с их красными дорогами, коричневыми холмами и замечательными городами, поэтому неудивительно, что я совсем не умею складывать и вычитать.
Конечно, я знаю, что всякий город похож на любой другой: в них во всех полно воров в гостиницах, которые норовят стянуть у тебя последний шиллинг, если предоставишь им хоть малейшую возможность; все те же фабрики, где запросто можно найти работу, если, конечно, повезет; одинаковые вонючие дворы и дома, окна которых ночью похожи на черные пятна или на светлячков, когда внезапно включаешь свет, но не смотря на то, что они так похожи, между ними есть сотня различий, и никто не станет этого отрицать.
Джим Скафдейл жил в нашем дворе со своей мамой, и его дом был похож на наш, с той лишь разницей, что стоял почти в плотную к велосипедной фабрике, — то есть фабричные цеха были практически у них за стеной. Я не мог представить, как они могли жить среди такого шума. Они как будто находились внутри самой фабрики, потому что грохот у них дома стоял убойный. Однажды я зашел к ним, чтобы сообщить миссис Скафдейл, что мистер Тэйлор из магазина хочет поговорить с ней о заказе еды, который она ему сделала. Когда я разговаривал с ней, мне было слышно, как работают моторы станков и шкифы, и как падают металлические прессы; казалось, что они вот-вот пробьют стену, и в доме Скафдейлов будет новый участок цеха. И я бы не удивился, если бы узнал, что именно из-за этого нестерпимого шума, а так же из-за собственной мамочки, Джим совершил то, о чем я и собираюсь вам рассказать.
Мамаша Джима была высокой женщиной, настоящей шестифутовой великаншей, — и к тому же сущей мегерой. Она держала дом в безукоризненной чистоте и вдоволь потчевала Джима пудингами и тушеной бараниной с луком и картошкой. Она была «целеустремленной женщиной», то есть обычно добивалась, чего хотела, и твердо знала: то, что она хочет — правильно. Ее муж умер от туберкулеза почти сразу после рождения Джима, и миссис Скафдейл была вынуждена пойти работать на табачную фабрику, чтобы получать деньги на жизнь себе и сыну. Она работала до седьмого пота уже давно и делала все возможное и невозможное, чтобы свести концы с концами, когда жила на пособие по безработице. Надо отдать ей должное: у Джима всегда был выходной костюм на воскресенье, который смотрелся намного лучше, чем у прочих парней нашего двора. Но тем не менее он был довольно низкорослый, хоть и питался лучше нас всех: когда мне было всего тринадцать, а ему — двадцать семь, мы были с ним одного роста (тогда мне показалось, что он перестал расти). В тот год началась война и Джима не взяли в армию из-за плохого зрения, и его мамаша была очень рада, потому что ее муж во время Первой мировой попал под газовую атаку. Мы тогда тоже жили, как нам казалось, в роскоши, потому что на нашем столе каждый день были джем (правда, слегка подпорченный) и говядина. Джим остался со своей мамашей, но мне кажется, что в конечном итоге это оказалось даже хуже, чем если бы он пошел на войну солдатом и его там укокошили бы фрицы.
Почти сразу после войны Джим здорово всех нас удивил: он надумал жениться.
Когда он сказал об этом своей мамаше, у них начался такой скандал, что крики были слышны по всему двору. Она даже не видела эту девушку, и это, вопила она, было хуже всего. Подумать только, он гулял тайком от нее, а потом нежданно-негаданно сообщил ей, что решил жениться! Неблагодарный! И это после всего, что она для него сделала, после того, как она положила все свои силы, чтобы поднять его на ноги, одна, без отца! А как она за ним смотрела! Только подумайте! Нет, это трудно представить! Конечно же, Господь должен ее услышать! Дни напролет она уродовала свои пальцы на станке для упаковки сигарет, приходила домой до смерти уставшая, но все же готовила ему обед, штопала штаны и убирала его комнату. И как она только все это вынесла?! А что он сделал сейчас, вместо благодарности?
«Украл ее кошелек? — спросил я себя в тот момент, когда она прервалась на мгновение, чтобы перевести дыхание. — Заложил простыни, а деньги пропил? Утопил ее кошку? Срезал цветы в горшках ножницами?» Нет, он пришел домой и сказал ей, что собирается жениться, только и всего.
О нет, она закатила скандал не из-за того, что он решил жениться: ведь любой молодой человек должен когда-нибудь обзавестись собственной семьей, а потому, что перед этим он даже не привел свою невесту в дом и не показал ей. Почему он не сделал этого? Он что, стыдится собственной матери? Уж не думает ли он, что она недостаточно приличная женщина для того, чтобы познакомить ее со своей невестой? Или он стесняется привести ее в этот дом, хоть там проводится уборка каждый божий день? (Вы бы слышали, как она произнесла слово «дом» — у меня просто кровь застыла в жилах!). Может быть, он стесняется своей квартиры? Или наоборот, он стыдится собственной невесты? Она что, женщина определенного сорта? Нет, здесь кроется какая-то тайна. Но во всяком случае, это очень некрасиво с его стороны. Нет, Джим, ответь мне, разве так поступают с родной матерью? Ни один бы сын не совершил ничего подобного!
Она на минуту перестала орать и стучать кулаком по столу, а потом залилась слезами. «Красиво же это с твоей стороны, — говорила она, рыдая, — после всего, что я вытерпела, после всех моих трудов, после того, как я водила тебя в школу, когда ты был малышом, а потом кормила досыта овсянкой и ветчиной, перед тем, как ты шел играть в снежки, надев пальто, которое, между прочим, стоило дороже, чем у всех остальных детей во дворе, потому что их папы и мамы пропивали свои пособия по безработице…»
(Да, она на самом деле говорила все это, я слышал, потому что подслушивал в безопасном месте. Но между тем я готов поклясться здоровьем, что мой папа никогда не пропивал ни гроша из своего пособия, а между тем мы едва не голодали…)
«А подумай о тех днях, когда ты болел и я приводила к тебе врача, — продолжала причитать она. — Подумай об этом. Но мне кажется, ты слишком эгоистичный, чтобы думать о тех лишениях, которые я вытерпела ради тебя!» Потом она перестала плакать. «Я думаю, ты просто из уважения должен был сообщить мне, что ты хочешь жениться и начал ухаживать за девушкой».
Она не могла понять, как он умудрился улучить время для этого, ведь она все время так пристально за ним следила! «Я не должна была позволять тебе ходить по два раза в неделю в молодежный клуб, — кричала она, внезапно догадавшись, какую оплошность она допустила. — Это именно так. Господи, как я ошиблась! А ты врал мне, что ходишь играть в шашки и слушать разговоры о политике! О какой политике?! Это что, теперь называется политикой?! Впервые такое слышу. В дни моей молодости о таких вещах говорили по-другому, и я даже не хочу произносить это гадкое слово, ей Богу. А теперь ты стоишь здесь с наглым видом, даже плащ не снял, и не хочешь со мной разговаривать о своей женитьбе». (Но ведь она не дала ему возможности и вставить и словечко!) «Как же ты мог, Джим, надумать жениться (снова затрещина), ведь тебе было так хорошо со мной? Несчастный, ты даже представить себе не можешь, чего мне стоило зарабатывать нам на жизнь, даже когда отец был еще жив. Но я скажу тебе одну вещь, сынок (резкий удар по столу, и она грозит ему пальцем). Будет лучше, если ты приведешь ее к нам домой, и я на нее посмотрю. Если она не достойна тебя, ты сможешь ее оставить и поискать другую, даже если эта не захочет с тобой расставаться.»
Господи, я весь дрожал, когда спускался со своего «насеста», хотя эта взбучка целиком досталась Джиму, а не мне. Однако на его месте я бы вмазал ей промеж глаз, а затем слинял куда-нибудь. Этот чертов придурок Джим хорошо зарабатывал и мог позволить себе уехать куда угодно.
Я думаю, вам хотелось бы узнать, каким образом в нашем дворе стало известно о том, что происходило дома у Джима тем вечером, и как это мне удалось почти дословно пересказать вам речь его матери. Так вот, слушайте: дом Джима стоит так близко к зданию фабрики, что между фабричной крышей и кухонным окном его дома имеется выступ толщиной в два кирпича. Я тогда был довольно тщедушный, поэтому легко туда пролезть и имел возможность все подслушать. Не только кухонное окно, но и дверь были открыты, поэтому я все прекрасно слышал. И никто не догадался, что я там сидел. Я узнал об этом месте, когда мне было восемь лет, ведь тогда я облазил почти все строения в нашем дворе. Залезть в дом Скафдейлов было бы проще простого, однако стащить оттуда было нечего, и, кроме того, копы могли запросто догадаться, чьих это рук дело.
Так вот мы и узнали все, что у них там случилось. Однако Джим Скафдейл на этот раз всех удивил: он отвечал за свои слова и не позволил матери очередной раз закатить скандал и помешать ему жениться. Во второй раз, когда я опять спрятался в своей засаде, этот маменькин сынок Джим привел невесту домой, чтобы показать ее будущей свекрови. В конце концов, мамаша взяла с него это обещание.
Не знаю почему, но все во дворе ожидали увидеть какую-нибудь рябую косоглазую потаскушку из Басфорда, грязную, глупую и забитую, которая никому и слова в ответ не скажет. Но девушка произвела настоящий фурор. Я тоже был потрясен, когда услышал, как здорово она умеет вести беседу. Я слышал все из своей засады через кухонное окно, которое было открыто, ведь миссис Скафдейл, надо отдать ей должное, любила дышать свежим воздухом. Можно было подумать, что девушка пришла прямо из офиса, и я решил, что Джим не врал, когда сказал, что они в клубе разговаривали о политике.
«Добрый вечер, миссис Скафдейл,» — сказала она, войдя в дом. Ее глаза блестели, и тон, которым она произнесла эти слова, навел меня на мысль, что у нее врожденный дар красноречия. Я не мог понять, что она нашла в Джиме, что такого, чего не видели мы. Может быть, он накопил кучу денег или собирался выиграть в ирландский тотализатор? Но нет, Джим не был так удачлив. Возможно, его мамаша подумала о том же, когда они пожимали друг другу руки.
«Садитесь», — сказала миссис Скафдейл. Она повернулась к девушке и в первый раз внимательно посмотрела на нее со строгим видом. «Я слышала, что вы хотите выйти замуж за моего сына?»
«Это так, миссис Скафдейл», — ответила та, усаживаясь на самый лучший стул. Однако держалась она очень прямо и напряженно. «Мы поженимся совсем скоро». Затем она попыталась говорить более дружеским тоном, потому что Джим смотрел на нее, как собачонка. «Меня зовут Филлис Блант. Вы можете звать меня просто Филлис.» Она посмотрела на Джима, и тот ей улыбнулся, потому что, в конце концов, она была очень мила с его мамой. Он продолжал улыбаться так, как будто тренировался весь обеденный перерыв у себя на работе, перед зеркалом в уборной. Филлис улыбнулась в ответ, и было понятно, что она привыкла так улыбаться каждый день. Улыбка во все лицо, — которая, впрочем, ровно ничего не значит.
«Первое, что мы хотим сделать, — сказал Джим, чтобы покончить со всем разом (впрочем, вполне вежливо), — так это купить кольца.»
Я видел, что события развиваются как обычно. Лицо миссис Скафдейл позеленело. «Так вы что, уже? — с ужасом спросила она у Филлис. — Это правда?»
Теперь будущая невестка вызывала у нее невообразимое отвращение. «Я не беременна, если вы имеете в виду это».
Миссис Скафдейл не догадывалась, что я подслушивал их беседу, но готов поспорить, что мы подумали об одном и том же: «Где же они устраивали встречи, в самом деле?» Но до меня сразу дошло, что никаких встреч не было, по крайней мере, таких, какие мы имели ввиду. И если бы миссис Скафдейл об этом догадалась тогда же, как и я, то они не расстались бы врагами и Джим, возможно, не женился бы так скоро.
«Ты только подумай, — однажды пожаловалась его мать моей, встретившись с ней в конце двора примерно через месяц после женитьбы Джима, — он должен сам стелить себе постель, но на ней невозможно спать, он постоянно ворочается, и она сбивается, — а я ведь его предупреждала.»
Все надеялись, что Джим все-таки сможет спать нормально, потому что всегда недолюбливали домашних деспотов вроде миссис Скафдейл, которые все время с чем-то или с кем-то боролись. Конечно, нельзя сказать, что все мы были покорными, как овечки: бороться приходится в любом случае, ведь иначе остается только лечь и умереть. Но мамаша Джима была чем-то вроде ходячей афиши, которая гласила: я борец, а остальные мне и в подметки не годятся, потому что бороться я умею лучше всех. Это было крупными буквами выведено у нее на лбу, и все это видели, а подобное хвастовство никому не нравится.
Однако в отношении своего сына она не ошиблась. Джим недолго спал на своей кровати, хотя его жена была очень недурна собой. Теперь мне кажется, что ему не следовало от нее уходить. Не прошло и полгода, как он вернулся, и всем нам было любопытно знать, что же такое случилось в их семье. Когда мы в один прекрасный день увидели Джима, он шел через наш двор, неся чемодан и два бумажных свертка. Он выглядел как побитая собака, и на нем был тот же самый выходной костюм, в котором он женился: очевидно, он надел его, чтобы не помять в чемодане. Так, сказал я себе, самое время снова залезать на мой «насест», чтобы разузнать, что случилось у Джима и его роскошной женушки. Конечно, мы все ожидали, что рано или поздно он вернется к своей мамочке, честное слово, хоть в душе и надеялись, что этот бедолага все же научится жить без нее. Первые три месяца он почти не навещал ее, поэтому многие посчитали, что он счастлив в браке что жизнь женатого мужчины его устраивает. Но я-то знаю: после женитьбы парень будет часто навещать папу с мамой, если он счастлив. Это вполне естественно. А Джим жил своей семьей, или, по крайней мере, пытался это делать, вот почему я решил: его жена старается не пускать его к матери. После этих трех месяцев он стал появляться дома все чаще и чаще (но если муж счастлив с женой, то делать он будет как раз наоборот), иногда даже оставался ночевать; было ясно, что ссорятся они с Филлис все чаще и чаще. В последний раз он приходил сюда с забинтованной головой, напялив поверх повязки шляпу.
Я залез на свой «насест» до того, как Джим открыл заднюю дверь, и видел, как он вошел, и с какой радостью встретила его мамаша. Надо отдать ей должное, она была умной женщиной. Она все сделала для того, чтобы помешать их браку, и как следует обдумала свои действия, — держу пари, у нее был не один десяток планов. При встрече не было никаких упреков вроде: «Я тебе об этом говорила. Если бы ты меня тогда послушался, ничего бы подобного не произошло». Нет — она поцеловала его, заварила чай, потому что была уверена, что действует правильно и что именно так ей удастся вернуть сына домой. Вы не можете себе представить, как она была рада, когда взяла его чемодан и два свертка и отнесла их наверх, в его комнату (она даже не могла удержаться, чтобы не сиять при этом). Она хотела постелить ему кровать, пока закипит чайник, и оставила его на десять минут одного — поскольку знала, что ему сейчас хочется именно этого.
Но вам надо было видеть бедолагу Джима, его болезненное, постаревшее лицо: он выглядел так, как будто ему было сорок пять лет и как будто его только что выпустили из лагеря для пленных солдат японцы. Его взгляд был неподвижен, как у сумасшедшего, и он не отрывал глаз от пятна на ковре, которое поставил там, когда еще ходил на горшок. У его физиономии всегда было какое-то страдальческое выражение (кажется, он с ним родился), но теперь он выглядел так, как будто кто-то повесил над ним невидимую кувалду, которая может упасть в любой момент и размозжить ему череп. Если бы я не знал, что он — законченный придурок, который ушел от такой шикарной дамочки и еще жалуется на семейную жизнь с ней, то при виде его сердце у меня обливалось бы кровью от жалости.
Он просидел так с четверть часа, и я готов поклясться здоровьем, что он не слышал ничего, что происходило у них в доме наверху, как его мамаша стелила ему кровать и убирала комнату. Я со своего места все слышал прекрасно и мне только хотелось, чтобы она делала это побыстрее. Но она-то знала, что права во всем, поэтому решила еще протереть зеркало и почистить картины для своего безмозглого сынка.
Потом она спустилась вниз, и ее лицо светилось от радости (хоть она и старалась скрывать свои чувства как могла). Она поставила на стол перед ним хлеб с сыром, но он не притронулся к еде, и только жадно выпил три чашки чаю одну за другой, пока она, сидя на стуле рядом, смотрела на него, как будто хотела как следует поужинать за него.
«Я все расскажу тебе, мама, — начал он, как только она села рядом с ним и уставилась на него с другой стороны стола, чтобы дать ему возможность излить душу. — Все эти полгода я жил как в аду, и я ни за что на свете не хочу пройти через это снова.»
И теперь его прорвало. Казалось, что внутри него рухнуло что-то вроде дамбы, и поток слов полился наружу (по крайней мере, на картинах прорыв дамбы выглядит именно так). Он не мог остановиться. «Расскажи мне обо всем, сынок», — сказала она, хоть в этом не было никакой необходимости. Он дрожал как овечий хвост, поэтому мне жуть как хотелось узнать, чем все это закончится. Честное слово, я не смог бы все передать словами Джима, ведь они разрывали мне сердце; и я испытывал к нему все большую и большую жалость.
«Мама, — простонал он, макая хлеб с маслом в чай (я уверен, такое он никогда бы не осмелился проделать за столом в доме у своей роскошной женушки), — она устроила мне собачью жизнь. Ей-богу, и пес живет лучше в своей конуре, ведь у него все-таки есть радость в жизни — погрызть кость. Это началось сразу после свадьбы, ты же знаешь, мама, она была уверена, что рабочий парень вроде меня ей подходит, что он честный, порядочный и все такое. Не знаю, прочла ли она об этом в книжке, или она знала других рабочих парней, которые отличались от меня, но скорей всего, она об этом все-таки где-то прочла, потому что в доме у нее лежит несколько книг, которые я прежде никогда не видел, и она ни разу не упоминала о том, что в ее жизни были другие мужчины. Она часто повторяла, что выйти замуж за такого человека, как я — одно удовольствие, ведь у меня сильные и умелые руки, а на свете не так много парней, которые хорошо выполняют тяжелую работу. Она сказала, что умерла бы с горя, если бы ей в мужья попался какой-нибудь тип из офиса, который сел бы ей на шею, потому что думал бы только о своей карьере. Поэтому, мама, мне казалось, что в нашей жизни все будет хорошо, когда она говорила мне такие замечательные слова, честное слово. После них даже фабрика по плетению сетей казалась мне замечательным местом, и я с легкостью перекладывал бобины с одной машины на другую. Я был счастлив с ней и думал, что она счастлива со мной. Сперва она очень беспокоилась обо мне, даже больше, чем до женитьбы, и когда я приходил домой поздно вечером, она обычно беседовала со мной о политике, о разных книжках и о других вещах. Она говорила, что этот мир создан для таких парней, как я, и что править им должны мы, а не свора ублюдков-дельцов с толстыми кошельками, которые только и знают, что болтать целыми днями обо всякой ерунде, и не делают никому ничего хорошего.
Но, честно говоря, мама, я слишком уставал после работы, чтобы разговаривать о политике, и тогда она начинала задавать мне всякие вопросы, и сердилась, когда видела, что я не в состоянии ответить на то, что ее интересует. Она расспрашивала меня о разных вещах, о моем образовании, об отце, о наших соседях по двору, но я мало что мог ей рассказать, и совсем не то, что она стремилась узнать. Отсюда и пошли неприятности. Сперва она готовила мне обеды и ужины, я всегда мог попить горячего чайку, и у меня была сменная одежда, когда я приходил домой. Но потом ей взбрело в голову, что я должен каждый вечер принимать душ, и из-за этого тоже происходили ссоры, потому что я слишком уставал, чтобы мыться, иногда даже я так выматывался на работе, что у меня не было сил переодеться. Мне хотелось просто спокойно посидеть в рабочем комбинезоне, послушать радио, почитать газету. Однажды, когда я читал газету, она страшно разозлилась, потому что я не мог оторваться от спортивной колонки, где были результаты футбольных матчей. Она взяла спичку, и подожгла газету, так что вспыхнувшее пламя едва не обожгло мне лицо. Честно говоря, я тогда перепугался, потому что мне казалось, что мы все еще счастливы вместе. А ее эта „шутка“ так развеселила, что она даже пошла и купила мне новую газету, и я уж было подумал, что она хотела со мной примириться, а она вместо этого повторила свой дурацкий фокус снова. А через несколько дней, когда я слушал репортаж о бегах по радио, она сказала, что не переносит шума, и что я должен слушать что-нибудь более приличное, после чего выдернула штепсель из розетки и не захотела вставлять его обратно.
Да, первое время она была со мной очень мила, почти как ты, мама, но потом ей это надоело, и она принялась целыми днями читать книжки. Она уже не готовила мне чай, когда я смертельно уставший возвращался в нашу квартиру, где можно было найти только пачку сигарет и пакетик с ирисками. Сначала она относилась ко мне с большой любовью, а потом стала язвительной и заявляла, что не переносит даже моего вида. „Пришел этот дикарь“, — говорила она, когда я возвращался домой. Когда я просил чаю, она обзывала меня и другими словами, смысла которых я не понимал. „Заваривай себе чай сам“, — говорила она. А однажды, когда я взял со стола одну ириску, она запустила в меня кочергой. Я говорил, что голоден, а она мне на это отвечала: „Ладно, если хочешь есть, становись на четвереньки и лезь под стол, а я тебе что-нибудь брошу“. Честное слово, мама, я не могу рассказать тебе и половину того, что со мной случилось, потому что ты не захочешь это слушать».
«Совсем наоборот», — подумал я, потому что видел, что ей прямо не терпится узнать все как можно подробнее.
«Ничего не скрывай от меня, сынок, — сказала она. — Облегчи душу. Я вижу, сколько ты всего натерпелся.»
«Да уж, — ответил он. — Как она меня только не обзывала. От этого у меня на голове волосы становились дыбом. Она взяла моду сидеть перед камином в чем мать родила, а когда я говорил, что ей надо что-нибудь на себя надеть, ведь могут прийти соседи, отвечала, что всего лишь разогревает продуктовые карточки, которые ей дал ее дикарь. Потом она начинала смеяться, да так, что я в ужасе не мог сдвинуться с места. Мне приходилось уходить из дома, когда все это начиналось, потому что знал: если я останусь, она может запустить в меня чем-нибудь и покалечить.
Мне не известно, где она теперь. Она забрала вещи и сказала, что больше не желает меня видеть, и пожелала мне утопиться в реке. Она много говорила о том, что собирается переехать в Лондон и увидеть настоящую жизнь, поэтому мне кажется, что она туда и отправилась. В кухне, на полке, у нас стояла банка из-под варенья, где лежали четыре фунта три пенса. Когда она уехала, эти деньги исчезли.
Сейчас, мама, я нахожусь в полной растерянности и не знаю, что делать. Мне бы очень хотелось поселиться здесь снова, если, конечно, ты готова меня принять. Я буду давать тебе два шиллинга каждую неделю на питание, вот увидишь. Я больше не могу терпеть все это, я не могу так жить. Я решил: после всего того, что мне пришлось пережить, я больше не покину этот дом. Поэтому, мама, я буду счастлив, если ты снова примешь меня. Я буду делать все, что ты мне скажешь, и отблагодарю тебя за все старания, которые ты приложила, чтобы меня вырастить. На работе я слышал, что мне должны прибавить десять шиллингов на следующей неделе, поэтому, если ты позволишь мне остаться, я куплю в рассрочку радиоприемник. Мамочка, позволь мне остаться, пожалуйста, ведь я столько выстрадал!»
Она так его поцеловала, что мне стало не по себе. Теперь я мог спокойно спуститься со своего «шестка».
Джим Скафдейл так и остался большим ребенком. После того, как его мамаша пустила его обратно, он почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Все его неприятности остались позади, он готов был поклясться в этом, даже когда ему говорили, что он — круглый дурак, потому что не собрал вещи и не уехал подальше отсюда. Я тоже попытался втолковать ему это, но он, кажется, подумал, что я — еще больший придурок, чем он сам. Его мамаша была уверена, что навсегда заполучила назад свое чадо, да и мы думали так же, однако все мы глубоко заблуждались. Любой, кто не был совершенно слеп, видел, что он — уже не тот прежний Джим, каким он был до женитьбы: он стал подавленным и никогда ни с кем не разговаривал по душам, и никто не знал, даже его мама, куда он ходит каждый вечер. Его лицо стало одутловатым, и через полгода он почти облысел. Даже его веснушки побледнели. И летом, и зимой, он возвращался неизвестно откуда в двенадцать часов ночи, и никто не знал, что он там делал. А если его прямо спрашивали, как бы невзначай: «Где ты был, Джим?» — он делал вид, что не слышал вопроса.
Примерно через два года ясной лунной ночью к нам во двор пришел коп: я видел его из окна своей спальни. Он завернул за угол, и я поспешил спрятался до того, как он меня заметит. «Вот ты и попался за то, что стащил свинец из того пустого дома на Букингем стрит, — сказал я себе. — Ты должен был быть поумнее, жалкий кретин. Ведь кухарка заплатила тебе за него всего лишь три шиллинга шесть пенсов…»
Я перепугался до смерти, хоть и не знал толком, из-за чего. Я всегда боялся, что в конце концов попаду в исправительную колонию для несовершеннолетних, — и вот, пожалуйста, пришел коп, чтобы меня сцапать.
Даже когда он проходил себе мимо нашего дома, я все еще думал, что он перепутал номера и сейчас повернет назад. Но нет, он постучался в дверь Скафдейлов, и в это мгновение я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете, потому что понял: на этот раз пришли не за мной. От радости у меня даже закололо в боку. Ладно, пусть их чертов свинец остается у них.
Мамаша Джима вскрикнула, как только коп назвал ее фамилию. Даже мне были слышны ее слова: «Он никуда не уходил, он только пошел пройтись!»
Потом мне больше ничего не удалось расслышать, но через минуту она уже проходила вместе с копом через двор; при свете фонаря я увидел ее строгую физиономию, которая была как будто высечена из гранита. Казалось, она упадет и даст дуба, если ей сейчас шепнуть хоть словечко. Коп был вынужден поддерживать ее за руку.
То, что мы узнали на следующее утро, показалось нам просто невероятным. Мы привыкли к тому, что людей сажали в тюрьму за ночные кражи со взломом, за дезертирство, за поджоги, за нецензурную брань, за пьянство, за сутенерство и содержание притонов, за неуплату денег, за то, что не заплатили долг за купленную в рассрочку стиральную машину или радиоприемник, а потом их продали, за вторжение в чужие владения, за браконьерство, за угон автомобилей, за попытку самоубийства, за покушение на убийство, за изнасилование и нанесение побоев, за кражу сумок, за ограбление магазинов, за мошенничество, за изготовление фальшивых денег, за мелкое жульничество на работе, за драку, и за прочие, не слишком благовидные поступки. Но Джим совершил такое, о чем не только я, но и остальные жители нашего двора, не слыхивали прежде.
Он занимался этим многие месяцы, садясь на автобус и уезжая подальше отсюда, в такие места города, где его никто не знал. Там, на старых темных улицах около пивных баров он поджидал девочек десяти-одиннадцати лет, которые приходили с кувшинами купить пива своим папам. И этот придурок Джим выскакивал из своей засады, пугал их до смерти и показывал разные грязные штучки. Я не мог понять, зачем он это делал. Это в самом деле не доходило до моих мозгов, но все же это было правдой, и за это его арестовали. Он занимался этим так часто, что кто-то сообщил о нем в полицию.
В тот вечер его поймали и посадили на восемнадцать месяцев. Держу пари, что этот жалкий кретин не знал, куда спрятать лицо от стыда, хоть я и уверен, что судье не раз приходилось разбираться в таких же, как у Джима, а то и более отвратительных делах. «Мы должны посадить вас в тюрьму, — сказал судья, — не только ради безопасности маленьких девочек, но и ради вас самих. Добропорядочные граждане должны быть ограждены от таких типов, как вы, грязный мерзавец.»
После этого случая мы больше ни разу не видели Джима в нашем дворе, потому что к тому времени, как его выпустили, его мать купила новый дом и нашла работу в Дерби, где, мне кажется, их никто не знал. Насколько я помню, Джим стал единственным парнем с нашего двора, о котором написали во всех газетах.
Вот почему я уверен, что никто не должен долго держаться за материнскую юбку, как делал Джим, иначе рискуешь покатиться по такой же дорожке, как и он. И вот почему я внимательно рассматриваю под школьной партой географическую карту, вместо того, чтобы решать задачи (через Дербишир в Манчестер, потом — в Глазго, после — проездом через Эдинбург, затем снова в Лондон, чтобы по дороге навестить папу с мамой), потому что ненавижу арифметику, — особенно когда думаю, что уж наверняка и без этого смогу пересчитать денежки, которые получу за украденный газовый счетчик.