Иркутск, как показывает карта, лежит так же далеко на востоке, как Сингапур: от Москвы до него три тысячи миль. А чтобы добраться до Тихого океана у Владивостока, потребуются еще две тысячи миль. Вот это, я понимаю, край!

На Мальорке я встретил техасца, он сказал мне, шутя:

— Англия? Если этот островок поднять и забросить в Техас, он затеряется там в каком-нибудь уголке.

Я ему на это ответил:

— Ну, а если забросить Техас в Сибирь, он утонет в одной из сибирских рек.

Чтобы пройти столько, сколько этот «ТУ-104» отмахивает за полчаса, старому военному транспорту «Рэнчи», на котором в 1947 году я плыл в Сингапур, нужен был целый день. Перелет от Москвы до Иркутска равен перелету через Атлантический океан или через США.

Это была самая короткая ночь в моей жизни. Сутки сокращаются на пять часов, и солнце зажгло небо перед восходом в два часа пятнадцать минут вместо семи часов утра. Внезапно неизвестно откуда через весь горизонт легла раскаленная докрасна полоса. Петропавловск распластался внизу, рассыпался светящимися точками. Сибирские города видны издали за многие мили, они сверкают яркими огнями, освещены всю ночь — электрическая энергия с гидростанций дешева. Красная полоска рассвета сливается с оранжевой, желтой, синей, черной. Внизу чернеет земля в сибирских снегах. Самолет идет на снижение, и все начинают сосать конфетки, чтобы не трещало в ушах, чтобы можно было время от времени различать шум моторов, если уж покажется, что мы просто плывем, уносимые воздушным течением.

Внизу, когда мы приземлились, было темнее. В то утро я видел два рассвета: один — на высоте шести миль, пасмурный и прекрасный, в приглушенных дымчатых тонах, а другой — когда стоял на земле, только что выйдя из самолета. Полное солнце, круглое и блестящее, как марокканский апельсин, выкатилось на самый конец взлетно-посадочной полосы, будто отдыхая после медленного плеска холодных волн во Владивостоке. Сейчас оно начнет подниматься в небо или, набирая скорость, покатится прямо к нам, к зданию аэровокзала…

День уже в разгаре. Снова летим на высоте шести миль. Омск лежит на полпути через громадную равнину, и полчаса спустя показались горы; перед Иркутском они достигают десяти тысяч футов. Мне следовало заснуть — впереди был еще целый день. Я опускал голову, закрывал глаза, но они открывались сами собой, глядели вовсю и гнали меня к окну — смотреть на бесконечную землю под нами, на темные массивы лесов, расщепленные ленивыми зигзагами широких рек. Транссибирская железная дорога осталась далеко на севере. К югу лежала Монголия, и мы, должно быть, пролетали всего в нескольких милях от нее, но я сидел у противоположного окна и не увидел ее. Самое лучшее место у окна занимал пассажир, сразу же погрузившийся в спокойный, крепкий и, казалось, непробудный сон.

Иркутск. Под ногами снова твердая земля, во всяком случае, на несколько дней, а потом опять в небо, как неприкаянный человек-птица. Но наконец-то, наконец-то я в таком месте, куда не падали немецкие бомбы, где вокруг меня здания, которые не видели немецкие войска, на которые они не налагали жадной тевтонской лапы. Европа мне неприятна одним: там повсюду побывали немецкие войска. Наш большущий, славный «ТУ-104» приземляется в Свободной Сибири.

Город очень обширен, и в нем живет полмиллиона человек. Главные улицы асфальтированы, вдоль них тянутся каменные многоэтажные дома обычного типа. Но много еще и деревянных домов на немощеных улицах. Я осматриваю город на машине и заезжаю к председателю Географического общества. Мы говорим об Иркутской области, он рассказывает мне о ее настоящих и будущих огромных богатствах. Его слова будто тараны, пробивающие (после немалых и умелых трудов) ворота в эти сокровищницы Советской страны. Иркутская область больше Франции, Бельгии и Голландии, вместе взятых, а это одна из самых маленьких областей в Сибири, и недра ее, скрытые покровом лесов, битком набиты углем, железной рудой, золотом, солью и слюдой. Географ белокур, с бурятскими чертами лица, и в его глазах, пока он перечисляет чудеса одной только этой сибирской области, загораются огни, словно в покоряемой тайге. На такой большой территории живет всего два миллиона человек, но в области есть золотодобывающая промышленность, лесные, машиностроительные и химические комбинаты. Здесь выращивают хлеб, разводят скот, ловят пушного зверя — добывают «мягкое золото» горностая, соболя и белки. А Байкал и любая из рек, какую ни назови, изобилуют рыбой.

На Ангаре возле Иркутска и в Братске выстроены плотины гидроэлектростанций. Возле них обеих возникли широкие моря. В настоящее время Иркутская область получает такую же сумму капиталовложений, какая предусматривалась по плану первой пятилетки для всего Советского Союза. Предполагается сооружение системы из девяти плотин на реке Лене. Географ широкими движениями рук провел дуги на стенной карте. В 1978 году можно будет одним пароходом, не пересаживаясь, добраться от самого сердца Монголии до Темзы. Доехать автобусом, скажем, из Пекина до Улан-Батора и сесть там на пароход. У меня голова пошла кругом. Ведь это безумец, но его безумие стоит иного здравого смысла! В глазах у него светится терпение, в мозгу кипят новые идеи, проекты. Все, о чем он рассказывал, и еще многое сверх того уже осуществляется. Мед и железо, уголь и молоко — сразу и Египет и Бирмингам. Область отдаленная, за нее только что принялись. Но погодите, вы еще увидите, что будет! Сколько они успели бы сделать, если бы не война, в разгар которой Советский Союз выпускал тридцать тысяч танков в год, если бы не три миллиона погибших советских людей! Потери огромны, нельзя о них не горевать, но при мысли о том, какие великие свершения уготованы этой стране, бросает в жар.

В Иркутске, продолжал географ, своя телевизионная станция, а в области сотни тысяч телевизоров. В городе есть три театра, университет, симфонический оркестр, филиал Академии наук. Если уж на то пошло, это же самое можно было бы сказать и о Шеффилде и о Ноттингеме, городах такой же величины. Но сравнивать промышленные города Англии и Сибири просто нельзя. Темпы роста сибирского города феноменальны. Люди выводят формулы, земля эти формулы поглощает: здесь высевают в почву не зубы дракона, из которых вырастают вооруженные воины, а мощные электростанции и заводы.

Иркутск расположен удивительно хорошо: он свободно раскинулся по обоим берегам Ангары. Высокие жилые дома, краны там, где идет строительство, порт, заводские трубы… Неподалеку поросшие лиственницей горы, и воздух, свежий и чистый, приятно пощипывает щеки. Ниже плотины река еще покрыта льдом, как, по слухам, и озеро Байкал, до которого от Иркутска сорок миль. Я надел купленную в Гибралтаре теплую морскую куртку.

Наша машина выехала из Иркутска и покатила по дороге, по которой в 1890 году проезжал Чехов, Справа от себя он видел Ангару, а я справа от себя вижу огромное водохранилище — море, как называют его в Иркутске. За морем высокие горные склоны, черные от густых сосновых лесов, кое-где белеющие пятнами снега, холодные, неприютные и все еще не оправившиеся после долгой свирепой зимы, тяжкой и для человека и для зверя. Дорога, прямая, узкая, постепенно уходила вверх. Как только достроили плотину, прибрежные деревни, которым грозило затопление, были разобраны по бревнышку и перенесены на более высокое место. Почти у самой дороги несколько деревень: они раскинулись и вширь и вдаль, как все поселения в этом краю громадных просторов и нескончаемых лесов, рек и зим. Летом над водной полосой, протянувшейся на сорок миль между Иркутском и Байкалом, курсирует гидроплан: он мчится, жужжа, в нескольких футах над водой и несет в себе сотню пассажиров. Таким образом, вместо того, чтобы часа два-три трястись в автобусе, можно добраться до места за сорок минут. Еще недостает хороших дорог, а они уже становятся ненужными.

От океана Байкал отделен несколькими горными хребтами — до ближайшей соленой воды от него полторы тысячи миль. На всем земном шаре нет другого озера, так же далеко спрятанного в суше, такого глубокого и так заласканного землей. Горы любовно заключили его в свои объятия, питают водой трехсот тридцати рек: каждая капля ее остается в озере на протяжении пятисот лет, прежде чем выскользнуть через единственный выход — реку Ангару.

Дорога сворачивает влево, и перед нами в обе стороны раскинулся Байкал. Сперва он виден неясно. Мы подъезжаем к самому краю, и если бы вода не была замерзшей, можно было бы подумать, что это Тихий океан, что дорога каким-то образом, словно нитка мимо игольного ушка, прошла мимо Владивостока. Но на озере сплошной неподвижный лед, ровный и крепкий, насколько это возможно определить невооруженным глазом. Вспоминаются пустынные серые пейзажи викторианских гравюр: безлюдно, слева и справа нависли поросшие лесами обрывы, утесы, крутые уступы, тающие в тумане, и лежит озеро, уходящее вдаль на четыреста миль — если бы взгляд был способен проникнуть в эту даль или если смотреть в ясный день с реактивного самолета. В молочно-белом, слишком низко опустившемся небе широкие голубые провалы. Ощущение пустынности идет от льда, простершегося до подножия далекого холмистого берега. Ровная пелена толстого заснеженного льда покрывает все озеро, самое глубокое озеро мира. Зимой это имеет свои преимущества: пусть стоят пароходы, но зато во все концы по льду разбегаются дороги. Озеро узкое, но в самые суровые зимние месяцы дороги на нем размечаются знаками. Это необходимо, потому что кое-где лед, несмотря на жестокие морозы, не вполне надежен — будто или теплая струя в ветре, или бурный водоворот внизу не дали льду достаточно окрепнуть и прочно затянуть водяную рану.

Деревня на этом берегу озера называется Листвянка, и здесь находится научно-исследовательская станция Академии наук. При ней имеется музей с большим собранием рыб, животных, карт, моделей, книг, диапозитивов — все, относящееся к рождению, жизни и будущему озера. Как и по московскому Музею Революции и по плотине возле Волгограда, по музею нас водила женщина — у всех этих женщин приятные лица, каждое мило в своем роде. Серьезные, знающие люди. И с чувством юмора, тем более привлекательным, что в них угадывается преданность делу, позволяющая им — но не вам! — пошутить, если какой-либо из экспонатов дает для этого повод.

На берегу под ногами хрустели галька и лед. Над противоположным берегом сгущались тучи.

Вдалеке какой-то человек шел по льду, должно быть, к проруби ловить рыбу или к тюленьим ловушкам. Позади, поднимая шумную возню, играли школьники, и все же было тихо-тихо — вокруг царил такой полный, безмятежный покой, что душа замирала. Мне вдруг захотелось стать отшельником, поселиться где-нибудь там, высоко над берегом, проводить в одиночестве неделю за неделей, жить в хижине. И ничего бы не надо было, кроме ручки, тетрадей, стола, кровати и кедровой ветки, свисающей с потолка. Пережить так, как подобает человеку, и ясные, голубые морозные дни, и непроглядные метели, и мягкие густые снегопады. Прислушиваться к ветру и всем нутром вбирать в себя и снег, и ветер, и тишину…

Говорят, кто не видел Байкала, тот не видел Сибири. Эта огромная трещина — на карте она голубая среди темной ржавчины гор — геологический центр Восточной Сибири, и ученые говорят, что узнать тайну ее образования значило бы получить ключ к происхождению всей Сибири и даже всего азиатского континента. С гор, окружающих Байкал, берут начало все величайшие реки Сибири: Обь, Лена, Енисей, Амур, Ангара. Расположенный на высоте полутора тысяч футов над уровнем моря, Байкал — это саморегулирующаяся силовая станция, дающая Ангаре, а следовательно, и Енисею, мощь, способную осветить множество городов, завертеть колеса множества заводов и фабрик.

Байкал настолько важная веха на сибирской земле, что русские, называя то или иное место, непременно добавят, что оно расположено «в Забайкалье» или «по эту сторону Байкала». До постройки железнодорожной линии Москва — Владивосток озеро являлось препятствием, большим или меньшим в зависимости от времени года. Сейчас, едешь ли поездом, автомобилем или летишь самолетом, Байкал — это веха, вечный призыв идти вперед, внести свою долю в преодоление пустынности этих краев. Восхищаясь его красотой и девственной нетронутостью, я все же хотел бы увидеть на его дальних берегах, едва приметных даже в разгар ясного дня, цепочки новых городов, а на освободившейся ото льда воде — вереницы прогулочных пароходов и катеров.

Некоторые места за озером превращаются в курорты. Туда ездят отдыхать, разбивают там палатки, ставят деревянные дома, ловят форель, лазят по горам, отправляются в походы и порой встречают в тайге научные экспедиции, возвращающиеся из глубины лесов с новыми сведениями о природе и богатстве края.

На ледяном море за деревней — следы зимних дорог и троп. Все один сплошной лед. Кое-где на нем образовались швы, белые горки — снежные опухоли, и заиндевевшие бугры, — быть может, погребальные курганы байкальских осетров, которые живут по три сотни лет.

По льду, теперь не совсем надежному, идет человек. Идет куда-то далеко, пробирается в какую-нибудь деревню на том берегу — этот переход займет у него два дня. А может, он идет дальше, к подножию покрытых снегами гор, или даже еще дальше, туда, в голубые, далекие, самые пустынные на всей земле горы.

Железная дорога на юго-западном берегу лепится по обрыву. Из Листвянки я гляжу на старую дорогу — прежде она была частью главной железнодорожной линии, доходящей до Култука. Кажется, будто неимоверно громадная рука рассекла горы, чтобы дать место озеру, и грубо расшвыряла во все стороны землю и камни — такова прибрежная полоса, и строить здесь железнодорожный путь было труднее, и обошелся он дороже тех, что приходилось прокладывать на норвежском побережье. На пятьдесят миль — четыре мили туннелей. А тот берег озера сырой и болотистый, со множеством речек, там пришлось строить свыше двухсот мостов.

Зимой холодная, твердая, кремнистая земля уподобляет себе и воду. Но лед придает ей величие, гордое великолепие, мягкий, зовущий блеск затерянного мира, который предстоит открыть.

Строить на земле таких необъятных просторов да и вообще на какой бы то ни было земле — значит побеждать созданное человеком представление о собственной смерти. В этих мыслях нет ничего печального и не может быть здесь, у этих гор, грандиозным силуэтом встающих за Ангарой. Когда люди заполняют вокруг себя пустые пространства, они делают то же, что хочет сделать человек, обнаруживший в себе обширные пустоты невежества. Цивилизация растет, когда желание это становится непреодолимым и одновременно имеются средства для его осуществления.

В нескольких милях от Иркутска построена плотина гидроэлектростанции — гигантская изогнутая стена сдерживает Ангару, которую здесь подталкивает мощное плечо озера Байкал. Это сооружение вырабатывает двенадцать биллионов киловатт энергии — количество, достаточное, чтобы обеспечить двенадцать таких городов, как Иркутск; линии высоковольтных передач несут ее многим промышленным городам вокруг. Прежняя поверхность реки оказалась на глубине ста футов. По плотине проходят шоссе и железнодорожный путь; если, стоя у железных перил, глядеть вдоль Ангары в сторону Иркутска, можно различить дома, заводы, столбы, краны доков, но сквозь завесу сибирской утренней дымки все кажется неясным и таинственным. Внизу вода зеленая, дальше она голубая. По другую сторону плотины она замерзла, но с приходом весенних дней лед становится прозрачно-белым.

Внутри, в зале, где расположены генераторы, на почетном месте висит портрет Ленина. Г. Дж. Уэллс назвал Ленина «кремлевским мечтателем», и многие советские рабочие, с которыми мне приходилось встречаться, с удовольствием напоминали мне об этом. Однако после своего вторичного, в 1934 году, посещения Советского Союза Уэллс все меньше и меньше заговаривал о «мечтательности».

Оборудование для плотины пришло из разных концов страны: турбины из Харькова, генераторы из Новосибирска, индукторы из Ленинграда, распределители из Узбекистана, контрольные панели из соседнего Ангарска, краны из Донецкого бассейна. Я все вижу перед собой лица русских рабочих, прорабов, техников, и они напоминают мне лица рабочих с английских заводов. Почему это производит на меня такое впечатление, что я упоминаю о нем даже здесь?

В номере у меня по белому полю подоконника медленно движется сибирский комар — длинноногий, тонконосый, верткий, хищный. Зиму он провел внутри двойной оконной рамы, окоченел там, но не настолько, чтобы умереть. Питался пылью, плесенью и подобными себе мелкими тварями. Я открыл внутреннюю раму, и он свалился на подоконник, опьянев от комнатного воздуха — теплого, свежего, сулящего жизнь. Ну нет, это тебе не тайга, говорю я ему, не снег и болото, не ледяные реки, сосны, березы и ели, не тигры и косолапые медведи — это теплый подоконник, с которого ты время от времени взлетаешь на несколько дюймов к оконному стеклу. Гидростанция на реке, тут поблизости, доберется до тебя со своими бесчисленными биллионами киловатт: вместе вам в этой стране не ужиться.

Озеро казалось более суровым и таинственным, чем в тот раз, когда я смотрел на него из Листвянки. Монголы называют его Буй-куль, что значит «богатое озеро», или даже Далай-нор — «священное озеро». А у бурят оно называется Бай-гал — «жилище, охваченное пламенем». Вдоль тысячи миль его дальних берегов — бухты, дельты, обрывы, острова, которые внушали суеверный страх. Селений там, а особенно к северу, куда не доходит железная дорога, очень мало, и тишину нарушает только громыхание грома да гул рек, обрушивающих в озеро свои прозрачные струи. Заводы и электростанции нарушат эту тишину и безлюдье.

Слюдянка — город с сорокатысячным населением. Мы зашли в книжный магазин, битком набитый народом, — конец субботнего дня. Суббота — короткий рабочий день, все заводы уже закрыты. Но на мраморном карьере работа продолжается, и мы зашли к директору. Наверное, мы оторвали его от семьи, от домашнего очага, но он встретил нас приветливо и хотя был уже в праздничном костюме, предложил показать нам карьер. У него лицо умного, степенного заводского рабочего; карие глаза, смуглая кожа, волосы зачесаны назад. Говорил он мало, ограничивался объяснениями устройства механизмов и процессов работы.

К карьеру надо было добираться по плоскому дну узкой долины. Темнело. Нависали тучи, дорога была грязная; жидкая красная и белая глина заляпала машину. Влажные, слякотные ветры с озера превратили мраморную пыль в неаппетитное мороженое. Склоны гор казались черными, края туч задевали вершины. Дорога свернула в сторону, узкоколейка с вагонетками скрыла за собой узкую речку. Брызги грязи на ветровом стекле были словно расплюснутые желтые муравьи.

Через полчаса мы оказались возле карьера, высоко в горах, у места слияния двух речек. Гигантские машины на гусеничном ходу отодвинулись от изгрызанного мраморного обрыва, запыхтели и двинулись к своей добыче. Свирепо куснув ее, они отвернулись, будто досадуя, что добыча слишком мала, и с урчанием выплюнули мрамор в поджидавший грузовик. Грузовик отъехал, другой занял его место, и машина снова яростно впилась в мраморный бок горы. В начале разработки карьера сюда приходили поглазеть на машины огромные сибирские медведи.

Я подошел к краю уступа и поглядел вниз. Земля качнулась у меня под ногами. Меня окликнули — стоять тут было опасно. Мрамор многоцветный — розовый с бежевыми прожилками, голубой, белый с голубым — свадебные и кондитерские тона. Я подобрал несколько обломков, сунул их в карман плаща, чтобы привезти их с собой в Лондон. Шероховатые куски, мрамор мягкий, но тяжелый, сияют и поблескивают наполовину скрытые кристаллы. Я поднимаю еще один обломок и нюхаю его. Даже мокрый, он пахнет только байкальским льдом, ветром и пустынностью только что проложенной сибирской дороги — другими словами, он не пахнет вовсе. Это безлюдье и глухомань наталкивают меня на несуществующие сравнения. Это все равно, что приложить к уху морскую раковину и сказать, что слышишь море. Его не слышно, но должен же ты что-то слышать, пусть только биение собственной крови.

Но прикосновение куска мрамора к моим губам и его воображаемый запах остались для меня символом Байкала и Сибири. В нем было все: кедры, тополя, вишневые сады, ольха, сибирские яблоки; земляника, малина, черника, дикая смородина; чайки, цапли, бакланы; осетр, омуль, хариус и байкальская рыба голомянка, живущая на глубине более двух тысяч футов. От мрамора шел запах снега, лежащего среди деревьев, снега, хлопьями падающего с растопыренных веток, достаточно крепких, чтобы удержать на себе тяжесть значительно большую, чем та, которую они с себя стряхивают.

Нагруженные грузовики спустились в долину, отвозя плиты и глыбы мрамора туда, где его будут дробить.

Я заглянул в желоб, куда сбрасывают мрамор, — широкая щель, похожая на отверстие почтового ящика. Пока мрамор движется вниз, его куски с отчаянным стуком и грохотом ударяются о два толстых стальных листа, которые дрожат, качаются, движутся навстречу друг другу, но не соприкасаются. Посреди желоба во всю его длину тянется, покачиваясь, цепь, чтобы камни в этом широченном почтовом ящике не сбивались в кучу и не получалось затора.

Я сошел вниз и увидел, что человек в высоко помещенной кабине сбрасывает мраморную крошку, которую опускают в грузовики; те повезут их в Слюдянку, к поджидающим их там железнодорожным составам. Я стоял среди поворачивающихся во все стороны грузовиков под гремящими цепями машин над ними, среди грузовиков, уже груженных мрамором, — вид у них был устрашающий, когда они двигались прямо на меня. Я убрался с их дороги, прошел под другой движущейся цепью. Директор карьера крикнул мне, чтобы я был осторожнее, — он не знал, что чувство самосохранения у меня не исчезло и после того, как я перестал работать на заводе. Грохот грузовиков, лязганье цепей, ритмическое содрогание земли под ногами, удары машин о мраморную стену, пляска конвейеров, сортирующих мрамор, преследовали нас всю дорогу, пока мы спускались по извилистой дороге.