Я легко поддаюсь чужому влиянию и часто меняю свое мнение, как флюгер, если кто-то этого очень захочет. Но есть одно правило, от которого я никогда не отступлюсь. Вот поэтому-то я и рассказываю эту длинную историю, чтобы вы меня хорошенько поняли.

Рассказ мой – о Джиме Скарфедейле.

Никто и никогда не убедит меня в том, что не надо соскакивать с родительского крючка, когда тебе стукнет пятнадцать лет. Нужно постараться сделать это пораньше, вот только это противозаконно, как все остальное в этом прогнившем мире надежды и славы.

Штука в том, что нельзя вечно держаться за мамкину юбку, хотя все знают, что очень многим хотелось бы этого. Джим Скарфедейл был из их породы. Он так долго цеплялся за мамашу, что в конечном итоге и жизни-то другой не мог себе представить, а когда попытался что-то изменить, то готов поклясться, что он не увидел разницы между маминой юбкой и женскими подвязками, хоть я и уверен, что его с иголочки одетая красотка-жена пыталась вбить ему это в башку, прежде чем отправила его всего в слезах обратно к мамаше.

Ну, я-то таким никогда не стану. Как только представится случай слинять из дому – даже если придется грабить паркоматы, чтобы добыть харчи – я им воспользуюсь. Вместо того чтобы решать в школе задачки по арифметике, я открываю под партой атлас и прокладываю маршрут, которым я двинусь, когда настанет подходящий момент (с вырванным листом карты, засунутым в задний карман): на велосипеде до Дерри, автобусом до Манчестера, поездом до Глазго, на угнанной машине до Эдинбурга, а потом автостопом до Лондона. Вот смотрю я и никак не могу оторваться от карты с красными дорогами, коричневыми холмами и прекрасными чужими городами, так что неудивительно, что я с грехом пополам складываю два и два. (Ну да, я знаю, что города все одинаковые, если присмотреться. Одинаковые ночлежки, где полно жуликов, норовящих стащить у тебя последний шиллинг, стоит только зазеваться. Одинаковые заводы, где полно работы. Одинаковые провонявшие плесенью задворки и дома, кишащие червяками и насекомыми, если вдруг ночью включишь свет. И хотя все они одинаковые, они все-таки разные, и никто этого не отрицает.)

Джим Скарфедейл жил по соседству вместе с мамашей в доме, похожем на наш, только ближе к велосипедной фабрике, почти рядом с ней, так что я все время удивлялся, как там они от шума не спятили. Похоже было на то, что они живут на самой фабрике, потому как грохот там стоял жуткий. Я как-то раз зашел к ним в дом, чтобы сказать миссис Скарфедейл, что мистер Тейлор из лавки хочет с ней поговорить о заказе продуктов на неделю, и пока я ей это все рассказывал, я слышал, как рядом на фабрике грохочут движки и блоки, как ухают прессы, словно пытаются пробить стену и устроить у Скарфедейлов новый цех. Я бы не удивился, что именно из-за шума, как и из-за мамаши, Джим совершил именно то, что совершил.

Мамаша у Джима была женщина крупная, настоящая стерва ростом в метр восемьдесят, которая содержала дом в безукоризненной чистоте и закармливала сыночка пудингами и тушеной бараниной с картошкой и луком. Была она из тех, кого называют «людьми с характером», что значит, что она всегда добивалась своего и знала, что стремится к лучшему. Муж ее помер от чахотки почти сразу после рождения Джима, и миссис Скарфедейл отправилась работать на табачную фабрику, чтобы содержать себя и сына. Вкалывала она там очень долго, и ей приходилось из кожи вон лезть, чтобы свести концы с концами, когда она сидела на пособии по безработице, это я вам точно говорю. У Джима всегда был какой-никакой, а воскресный костюмчик, и выглядел он гораздо лучше, чем соседские ребята. Но хоть его и кормили лучше, чем любого из нас, вырос он небольшим. Я в тринадцать был таким, каким он в двадцать семь (тогда-то я поразился, что он, наверное, перестал расти), хотя я чуть не помер с голоду. Шла война, и наша семья считала, что купается в роскоши, потому что жили мы на финиковом джеме и бульонных кубиках. Джима в армию не взяли из-за плохого зрения, и мамаша его очень этому обрадовалась, потому что его папаша наглотался газа в Первую мировую. Так что Джим остался с мамочкой, что, по-моему, оказалось гораздо хуже, чем если бы он пошел на фронт и фрицы разорвали бы его на куски.

Сразу после начала войны Джим всех нас удивил тем, что женился.

Когда он рассказал мамаше о своем намерении, поднялся такой шум, что слышно было на всю округу. Мамаша его невесту в глаза не видела, из-за этого и орала. Встречался с ней тайком, а потом вдруг заявил, что женится, а до этого и словом ни о чем не обмолвился. Вот ведь неблагодарный. И это после всего, что она для него сделала, что вырастила его человеком, хоть и без отца. Подумать только, как она ради него вкалывала! Вы только подумайте и помыслите! (Господи, это надо было слышать.) Дни напролет она отбивала руки у упаковочной машины, приходила домой до смерти уставшая, но все-таки готовила ему ужин, штопала ему штаны, прибиралась у него в комнате – и вот, нате вам. А сейчас он приходит и заявляет – вместо благодарности? («Он что, залез к ней в кошелек? – быстро подумал я, пока она переводила дух. – Снес в ломбард простыни и пропил деньги? Утопил кошку? Срезал ножницами ее цветы на окне?») Нет, он явился домой и сказал ей, что женится, вот так. Она не возражает против женитьбы, вовсе нет, конечно же не возражает, ведь каждый молодой парень должен когда-то жениться. Вот только почему он не привел девушку в дом раньше, чтобы мама с ней познакомилась и поговорила? Почему он этого не сделал? Он что, стыдится родной матери? Неужели он подумал, что она недостаточно хороша для его молодой невесты? Неужели ему не хотелось приводить ее в свой дом (надо было слышать, как она произнесла слово «дом»: от этого у меня кровь застыла в жилах), хоть его каждый день и убирают дочиста? Он что, и дома своего стыдится? Или, может, он стыдится своей девушки? Она что, из этих вертихвосток? Ну, здесь тайна какая-то, это точно. К тому же это несправедливо, вот. Разве это справедливо, Джим? Так? Может, и так, но по мне – несправедливо, и тебе об этом скажет любой и каждый.

Она на минутку прекратила орать и стучать кулаком по столу, а потом открылся фонтан. Именно так, потому что ревела она навзрыд. После всего, что я перенесла и вытерпела, каждое утро поднимая тебя в школу, когда ты был маленьким, кормила тебя овсянкой и беконом перед тем, как ты шел гулять под снегом в пальто, которого не было ни у кого из оборванцев во дворе, потому что их мамаши и папаши пропивали свои пособия. (Вот так она сказала, точно так, потому что я слушал все это оттуда, где было слышно каждое слово. Готов поклясться, что наш папа и пенни из пособия не пропил, потому что на него мы жили впроголодь.) «А если вспомнить, сколько раз ты болел и я приводила к тебе врача?!» – продолжала орать она. Ты только подумай. Но, по-моему, ты слишком много думаешь о себе, чтобы думать о других, и это я тебя испортила, так ведь?

Плач прекратился. «А я-то думала, что у тебя хватит порядочности сказать мне, что ты хочешь жениться и начал ухаживать за девушкой». Она понятия не имела, как это он так исхитрился, ведь она следила за ним во все глаза. «Не надо было мне тебя два раза в неделю отпускать в этот твой молодежный клуб! – взревела она, вдруг поняв, где он нашел лазейку. – Это все он. Господи, а я-то не догадывалась. А ты мне говорил, что играешь там в шашки и слушаешь, как всякие там говорят о политике. О политике! Это ведь так называлось, да? Впервые такое слышу. В мое время это называли по-другому, и не очень-то пристойно. И вот теперь у тебя хватает совести стоять вот тут, не сняв пальто, и даже не пытаться отказаться от женитьбы». (Она не дала ему и рта раскрыть.) Послушай, Джим, как ты мог подумать о том, чтобы жениться (снова удар по столу), когда я так за тобой ухаживала? Мой бедный мальчик, ты и представить не можешь, чего мне все это стоило и как я вкалывала, чтобы мы смогли продержаться все эти годы со смерти твоего бедного папы. Но вот что я тебе скажу, сынок (резкий удар по столу, она грозит ему пальцем), тебе лучше привести ее сюда, чтобы мы с ней друг на друга посмотрели, а если она окажется пустышкой, то можешь с ней расстаться, и пусть она поищет себе кого другого, если есть желание.

Господи, я весь дрожал, когда слезал со своего «насеста», хотя я бы не проглотил все это, как Джим, а врезал бы ей промеж глаз и тут же бы слинял из дома. Этот идиот Джим зарабатывал хорошие деньги и мог бы поехать, куда душа пожелает.

Похоже, вы станете ломать голову, как все во дворе прознали про то, что творилось в доме Джима в тот вечер, и как это я смог слово в слово передать все, что его мамаша ему высказала. Значит, дело было так. Дом Джима почти вплотную стоит к фабрике, и между фабричной крышей и окном кладовки есть небольшой уступчик в пару кирпичей. Я был тощий, поэтому смог вскарабкаться туда и все услышать. Окно кладовки было открыто, и дверь из кухни тоже, так что я слышал все, что творилось внутри. А в доме Джима никто этого не просек. Местечко это я заприметил лет в восемь, когда облазил все дома в нашем дворе. Можно было в два счета обчистить дом Скарфедейлов, вот только взять там особо нечего было, и к тому же меня сразу бы сцапали легавые.

Так вот, все мы знали, что там происходит, но сам Джим удивил всех тем, что стоял на своем и не позволил мамаше закатить скандал и помешать ему жениться. Я забрался на свой «насест» в тот вечер, когда этот урод Джим привел свою невесту, чтобы познакомить с мамашей. По крайней мере, это обещание она у него вырвала.

Не знаю, почему, но все во дворе ожидали увидеть какую-нибудь убогую косоглазую девку из Басфорда, неряшливую, рыхлую и тупую бабу, робкую и безответную. Но всех словно обухом по голове треснуло. Меня тоже, когда я рассмотрел ее через окно кладовки. (Миссис Скарфедейл была помешана на свежем воздухе, так я вам скажу.) Я никогда не слышал, чтобы кто-то так шикарно говорил, она будто заявилась прямиком из конторы, и тут я подумал, что Джим все-таки не врал, когда сказал, что вел в клубе разговоры о политике.

– Добрый вечер, миссис Скарфедейл, – поздоровалась она, войдя в дом. Глаза у нее блестели, и вела она себя так, что я подумал, что так шикарно она говорит от рождения. Мне стало интересно, что она нашла в Джиме. Может, она узнала тайком от нас, что ему причитается наследство или же он выиграет на скачках в Ирландии? Но нет, ни там, ни там Джиму не подфартило, и, похоже, его мамаша тогда думала то же, что и я. Руки друг другу они не пожали.

– Садитесь, – ответила мамаша Джима. Она повернулась к девушке и впервые внимательно рассмотрела ее. – Я слышала, что вы хотите выйти за моего сына.

– Совершенно верно, – сказала та, садясь на лучший стул, но держалась очень напряженно. – Мы поженимся совсем скоро. – Потом она постаралась выглядеть более дружелюбной, потому что Джим смотрел на нее, как собачонка. – Меня зовут Филлис Блант. Можно просто Филлис.

Она посмотрела на Джима, и тот улыбнулся ей, потому что она в конечном итоге вела себя с его мамой очень любезно. Он продолжал улыбаться, словно до этого целый день практиковался в туалете на работе. Филлис улыбнулась в ответ, как будто всю жизнь так улыбалась. Сплошные улыбки, но за ними ничего не стояло.

– Первое, что нам надо сделать, – вставил Джим, впрочем, вполне вежливо, – это купить кольца.

По-моему, все шло по накатанной колее. И тут его мамаша вдруг вся аж посинела.

– Что, уже? – спросила она. – Уже?

Она буквально возненавидела Филлис.

– Я не беременна, если вы это имеете в виду.

Миссис Скарфедейл не знала, что я подслушиваю, но бьюсь об заклад, что подумали мы одно и то же: «Где же загвоздка?» Но скоро меня осенило, что не было никакой загвоздки, по крайней мере, той, о которой мы подумали. И если это дошло бы до миссис Скарфедейл тогда же, что и до меня, то в тот вечер не случилось бы скандала – а смотрели они друг на друга волком – и, возможно, бедняга Джим не женился бы так быстро, как это случилось.

– Ну вот, – жаловалась его мамаша нашей как-то раз во дворе примерно через месяц после того, как они поженились, – он сам все решил, так что пусть живет, как знает, хоть и набьет себе шишек, о чем я его предупреждала.

Но все надеялись, что Джим сможет прожить своим умом, потому как все противились этаким домашним деспотам вроде миссис Скарфедейл. Не то чтобы в нашем дворе не было настоящих борцов, они там до сих пор остались. Бороться надо, иначе остается лечь да помереть. Но мамаша Джима словно с лозунгом шла: я борюсь, но делаю это лучше других, потому что у меня получается. У нее на лице это было написано, и это никому не нравилось.

Но насчет сына она оказалась права. Да плюнь ты, говорили ей. Джим недолго жил своим умом, хотя жена у него была вполне ничего себе, и теперь я понимаю, что ему нужно было подольше продержаться. Не прошло и полгода, как он вернулся, и все мы гадали, что же пошло не так, когда глядели, как он шел по двору с чемоданом и двумя бумажными пакетами в руках. Выглядел он жалко в своем выходном костюме, в котором женился и который надел, чтобы не помять его в чемодане. Ну вот, сказал я себе, скоро пора на «насест», чтобы узнать, что же случилось у Джима и его шикарной женушки. Да, мы все ждали, если уж честно, что он рано или поздно вернется к мамаше, хотя и надеялись, что бедняга на это не решится. Потому что в первые три месяца семейной жизни он к ней почти не заходил, и почти все решили, что он устроился хорошо и семейная жизнь ему нравится. Но я-то знал, что это не так: ведь когда парень только-только женился, он часто навещает маму с папой – если счастлив. Это естественно. Но Джим не показывался и пытался не показываться, и поэтому я решил, что его жена из кожи вон лезет, лишь бы не дать ему видеться с мамой. А после трех месяцев он прямо-таки зачастил в родительский дом – а должно быть как раз наоборот – и иногда даже там ночевал, что означало, что их скандалы с Филлис становились все сильней. В последний раз он явился с перевязанной башкой, и фетровая шляпа сидела на ней, как сбитая корона.

Не успел Джим открыть заднюю дверь, как я взобрался на «насест» и смог увидеть, как он вошел и как его встретила мамаша. В уме ей не откажешь, доложу я вам. Если бы она все хорошенько продумала, то уже сто раз бы разрушила его брак, если бы приложила усилия, это уж точно. Не было ничего вроде «Я же тебе говорила. Если бы ты меня послушался, все пошло бы по-другому». Нет, она поцеловала его и налила ему чашку свежего чая, потому как знала, что если поведет себя правильно, то он вернется к ней навсегда. Было видно, как она обрадовалась, с трудом сдерживая улыбку, когда взяла его чемодан с пакетами и отнесла их наверх, в его комнату, собираясь постелить ему постель, пока закипает чайник, и дав ему десять минут посидеть спокойно, поскольку знала, что хочет он именно этого.

Но надо было видеть бедолагу Джима, с перекошенным лицом, выглядевшего лет на сорок пять, как будто его только что выпустили из японского лагеря для военнопленных, и таращившегося на то же пятно на ковре, на которое он глазел ребенком, сидя на горшке. На роже у него всегда было какое-то страдальческое выражение – похоже, он с ним родился, – но сейчас казалось, что перед ним все время раскачивается какая-то невидимая кувалда, которая вот-вот треснет его по носу. У меня сердце бы разорвалось от жалости, не знай я, что передо мной – законченный дурак, который женился на классной девке, а потом облажался.

Сидел он вот так минут пятнадцать, и готов поклясться, что не слышал никаких домашних звуков, которые слышал я, раздававшихся наверху: как мамаша стелила ему постель и прибиралась у него в комнате. Мне хотелось, чтобы она поскорее с этим закончила, но она знала, что делает, и заботливо протирала зеркало и чистила картины для своего сынка-урода.

Ну вот, спустилась она вниз, вся сияя (хотя и пыталась изо всех сил спрятать улыбку), выставила ему на стол хлеб с сыром, но он к ним не притронулся, а вылакал подряд три кружки чая, пока она сидела на стуле и глядела на него с таким видом, словно приготовила ему хороший ужин.

– Вот что я тебе скажу, мама, – начал он, как только она спустилась и принялась глядеть на него с другого конца стола, слушая его болтовню. – Все эти полгода я жил, как в аду, и возвращаться туда не хочу.

Словно плотину прорвало. На самом деле он наморщил лоб точно так же, как плотина начинает трескаться в кино. И как только он заговорил, то остановиться уже не мог.

– Расскажи мне об этом, сынок, – сказала она, хоть говорить этого и не было нужды: он весь трясся, как студень, так что я иногда не совсем понимал, что же происходит. Честное слово, я не могу передать все это словами Джима, потому что тогда у меня разорвется сердце, и чем больше он говорил, тем больше мне становилось его жаль.

– Мама, – простонал он, макая в чай бутерброд с маслом, чего, я уверен, он никогда бы себе не позволил за столом у своей шикарной женушки, – она устроила мне собачью жизнь. Собаке и той живется лучше в своей конуре с обглоданной костью, чем мне жилось у нее. Сначала все шло нормально, потому что знаешь, мама, у нее были такие мысли, что рабочий парень вроде меня ей подходит, он честный, порядочный и все такое. Я так и не узнал, вычитала она это в книжках или раньше встречалась с рабочими парнями, не похожими на меня. Может, и вычитала, потому что в доме у нее были какие-то книжки, на которые я не смотрел, а о других парнях она никогда не упоминала. Она все говорила, что ей повезло, что она смогла выйти замуж и жить с парнем вроде меня, который своими руками зарабатывает на жизнь, потому что, если присмотреться, то в мире не так уж и много работящих ребят. Она сказала, что умерла бы, если бы вышла за парня, работавшего в конторе и ползавшего на коленях перед начальством, чтобы получить повышение. Так что я подумал, мама, что жизнь у нас сложится с самого начала, честное слово, потому что она говорила мне такое. И работа на фабрике по плетению сетей казалась мне сносной, так что я вполне легко перетаскивал мотки от одного станка к другому. Я был с ней счастлив и думал, что она счастлива со мной. Сначала она носилась со мной даже больше, чем до свадьбы, и когда я вечером приходил с работы, она все говорила о политике, книжках и всяком таком, что мир создан для парней вроде меня, что мы должны править миром, а не оставлять его алчным ублюдкам-капиталистам, которые ничего не умеют, а только вечно лепечут, как дети, и не делают ничего хорошего для других. Но сказать по правде, мама, после трудового дня я слишком уставал, чтобы говорить о политике, а потом она начинала задавать вопросы и крысилась, когда стала понимать, что я не могу сказать ей того, что она хочет знать. Она расспрашивала меня обо всем: как я рос, о папе, обо всех наших соседях. Но я не мог ей ничего особо рассказать из того, что она хотела вызнать, так что начались маленькие неприятности. Сначала она давала мне с собой вкусную еду, а дома меня всегда ждал горячий чай и смена белья после работы. Но потом ей захотелось, чтобы я каждый вечер принимал ванну, и снова начались неприятности, потому что я слишком выматывался, чтобы лезть в воду, а зачастую измочаливался так, что даже не мог переодеться. Мне хотелось сидеть в рабочем комбинезоне, спокойно слушать радио и читать газету. Как-то раз, когда я читал газету, она вызверилась на меня за то, что я не мог оторваться от футбольного раздела, и поднесла горящую спичку к низу страницы, а я этого не заметил, и мне чуть не обожгло лицо. Ну и перепугался я, скажу я тебе, потому что тогда я еще думал, что мы счастливы. А она обратила все это в шутку и даже пошла купить мне свежую газету, так что мне показалось, что все нормально и это действительно не больше чем глупая шутка. Но совсем скоро, когда я слушал по радио репортаж со скачек, она заявила, что терпеть не может этого шума, и мне надо послушать что-нибудь получше, а потом выдернула шнур из розетки и ни за что не хотела вставлять его обратно.

Да, сначала она очень хорошо ко мне относилась, это точно, прямо как ты, мама, но потом она от этого устала и принялась целыми днями читать книжки. Когда я вечером приползал с работы весь вымотанный, к чаю не бывало ничего, кроме пачки сигарет и пакетика ирисок. Сперва она меня любила, но потом превратилась в язву и заявляла, что видеть меня не может.

– Вот идет благородный дикарь, – объявляла она, когда я приходил домой, а потом в ответ на мой вопрос «где же чай» говорила какие-то длинные слова, которых я не понимал.

– Сам себе сделай! – огрызалась она, и когда я как-то раз взял со стола ее ириску, она швырнула в меня кочергой. Я сказал, что хочу есть, но она лишь отрезала:

– Ну, если хочешь есть, тогда проползи ко мне под столом, и я тебе что-нибудь дам.

Честное слово, мама, я не могу тебе рассказать и половины того, что у нас творилось, потому что ты не захочешь это слушать.

(«Маловато что-то», – подумал я. Я прямо видел, как она облизывается, предвкушая что-то этакое.)

– Сынок, расскажи мне все, – сказала она. – Облегчи душу. Я же вижу, сколько всего тебе пришлось пережить.

– Да уж, пришлось, – ответил он. – Как же она меня обзывала, мама. У меня волосы дыбом становились. Никогда бы не подумал, что она такая, но скоро сам убедился. Она взяла моду сидеть перед камином в чем мать родила, а когда я говорил, что надо бы одеться, мало ли кто из соседей в дверь постучит, она отвечала, что лишь разогревает шикарную еду, которую принес ей благородный дикарь, а потом так дико смеялась, мама, что я и шелохнуться не мог. И всякий раз мне приходилось убегать из дома, когда на нее находило, потому что я знал, что если останусь, то она чем-нибудь в меня швырнет и покалечит.

Не знаю, где она сейчас. Она собрала вещи и сказала, что видеть меня больше не желает, что шел бы я утопился в канале, а ей плевать. Много она чего орала про то, что поедет в Лондон, чтобы повидать настоящую жизнь, так что, по-моему, туда-то она и отправилась. В кухне на полке стояла банка из-под варенья, где лежали четыре фунта, десять шиллингов и три пенса, и когда она исчезла, они тоже исчезли.

Так что не знаю, мама, что мне делать дальше. Мне хотелось бы снова жить здесь рядом с тобой, если ты меня примешь. Я буду давать тебе два фунта в неделю на все про все, вот увидишь. Больше я так жить не могу, потому что не выдержу, и, по-моему, я никогда не уеду из дома после всего, что пережил. Так что, мама, если ты меня примешь, я буду только рад. Я буду работать и делать все по дому, обещаю, так что беспокоиться тебе не придется. Я останусь рядом с тобой и отблагодарю тебя за все страдания, что ты перенесла, когда меня поднимала. Я тут слышал недавно на работе, что на следующей неделе мне поднимут зарплату на десять шиллингов, так что если позволишь мне остаться, я куплю новый приемник и заплачу первый взнос. Мама, давай я останусь, потому что, честно, я столько пережил.

А уж как она его поцеловала, то я чуть не сблевал, а потом мигом слез с «насеста».

Джим Скарфедейл так и остался большим ребенком. После того как его старуха дала ему «добро», он стал счастливейшим человеком на свете. Все его невзгоды остались позади, он мог в этом поклясться. Не я один пытался ему внушить, какой же он идиот, что не собрал свое барахло и не слинял. Но, похоже, он только и подумал, что я – еще больший придурок, чем он сам. Его мамаше казалось, что он вернулся навсегда, да и всем нам тоже, но вот тут-то мы и прокололись. Если ты уже не совсем ослеп, то видел бы, что он – совсем не тот старина Джим, каким был до женитьбы. Он сделался замкнутым и ни с кем не говорил, и никто, даже его мамаша, не мог у него выведать, куда он отправлялся каждый вечер. Лицо у него сделалось бледным и отечным, а его жиденькие белобрысые волосы стали выпадать так быстро, что за полгода он почти облысел. Веснушки на лице – и те побелели. Каждый вечер, примерно в двенадцать, он возвращался домой неизвестно откуда, и никто не знал, чем он там занимался. А если его спрашивали напрямую, всерьез или в шутку, «Где ты был, Джим?», то он притворялся глухим, как пробка.

Наверное, года где-то через два лунным вечером в нашем дворе появился легавый: я засек его из окна спальни. Он завернул за угол, и я отпрянул, прежде чем он меня заметил. «Ну, вот ты и попался, – сказал я себе, – за то, что обдирал свинец в заброшенном доме на Букингем-стрит. Осторожнее надо быть, кретин (перепугался я до смерти, хотя сейчас и сам не знаю, почему), особенно если срубил за него три с половиной шиллинга. Говорили же тебе, что угодишь в колонию, и вот – за тобой пришли».

Даже когда легавый прошел мимо нашего дома, я подумал, что он просто запутался в номерах и в любую минуту вернется. Но нет, направился он к двери Скарфедейлов, и знали бы вы, как у меня от сердца отлегло, когда я услышал тук-тук-тук и понял, что в этот раз пришли не за мной. «Больше никогда, никогда, – ликовал я так, что у меня аж в боку закололо, – пусть этот гребаный свинец у них останется».

Не успел легавый назвать ее фамилию, как мамаша Джима завизжала. Даже издали я слышал, как она кричала:

– Его ведь не задавило машиной, нет?!

Больше я ничего не услышал, но через минуту она уже шла через двор вместе с легавым, и в свете фонаря я разглядел ее физиономию, каменную, словно скажи ей хоть слово, отбросит копыта. Легавому пришлось вести ее под руку.

Все прояснилось на следующее утро, и о такой жути у нас во дворе еще не слыхали. Людей сажали за кражу со взломом, дезертирство, поджог дома, сквернословие, беспробудное пьянство, приставание к женщинам в общественных местах, неуплату алиментов, за неплатеж по кредитам за радиоприемник или стиральную машину и за их продажу, браконьерство, проникновение в чужое жилище, езду на угнанных машинах, попытку самоубийства, посягательство на убийство, словесное оскорбление и оскорбление действием, вырывание сумочек, воровство в магазинах, мошенничество, подлог, воровство на производстве, драку и прочие неблаговидные деяния. Но Джим сотворил что-то такое, о чем я раньше никогда не слышал, по крайней мере, у себя во дворе.

Занимался он этим многие месяцы, уходил от дома километров на пять, садился в автобус и ехал туда, где его никто не знал, а потом в темных закоулках у пивных подкарауливал девочек лет десяти-одиннадцати, которые несли оттуда пинту пива своим папашам. Этот урод Джим выскакивал из своей засады в укромном местечке, пугал девчушек до смерти и проделывал всякие грязные штучки. Не пойму, зачем он это делал, убей, не пойму, но все-таки делал, и за это его и сцапали. Проделывал он это так часто, что кто-то, наверное, устроил ему засаду, потому что в один ужасный вечер его взяли и упекли в тюрягу на полтора года. Надо было слышать, что ему заявил судья. Бьюсь об заклад, этот урод не знал, куда спрятать лицо, и был готов провалиться от стыда, хотя я уверен, что многие судьи занимаются тем же, чем и Джим, если не чем-то похуже.

– Нам надо посадить вас в одиночку, – сказал судья, – не только для блага малолетних девочек, но и для вашего собственного блага. Необходимо защитить людей от таких грязных извращенцев, как вы.

После этого в нашем дворе он больше не показывался, потому что к тому времени, когда он вышел, его мамаша обзавелась новой работой и домом в Дерби, чтобы они могли обустроиться там, где их никто не знал. Насколько я помню, Джим был единственным парнем с нашего двора, о котором так расписали в газетах, и никто бы и не подумал, что он способен на такое, хотя мне кажется, что это просто подлость – выскакивать и вот так измываться над детьми.

Вот почему я думаю, что никому нельзя, как Джиму, долго цепляться за мамину юбку, иначе пойдешь той же дорожкой. И вот почему я в школе смотрю в раскрытый под партой атлас вместо того, чтобы решать примеры (наверх через Дербишир и в Манчестер, потом в Глазго, направо в Эдинбург и снова вниз в Лондон, по пути заехав к маме с папой), потому что терпеть не могу складывать-вычитать, особенно когда мне кажется, что и без этого сосчитаю деньги, которые мне подфартит добыть, когда я стану обчищать паркоматы.