Отгадай или умри

Симанович Григорий

Часть третья

Лучше бы эта рукопись сгорела

 

 

Глава 1

Завещание

«Феденька, мальчик мой любимый! Сейчас у вас на календаре 1984 год. Ты читаешь это письмо через десять лет после моей смерти. Получается, что вроде пишу тебе с того света. Но того света нет. Есть только останки от людей, когда-то живших. Останки, могилы, бумаги, потомки, память. А потом и это пропадает. Навеки. Не остается ничего. Навсегда. Вакуум.

Ладно, не расстраивайся. И не впадай в отчаяние при мыслях о смерти. Это глупо. Ты, я, любой человек – мы все уже были мертвы тот бесконечно долгий отрезок времени, что предшествовал нашему рождению. И ничего страшного: вернемся в прежнее состояние. Какая-то пара минут – и мы снова как будто и не рождались. Переживать по этому поводу бессмысленно.

Ты уже взрослый девятнадцатилетний мужчина. У тебя долгая жизнь впереди. Если получилось так, как я задумал, как пообещал мне мой друг Захар, ты еще и военный человек, молодой офицер. Не пристало тебе сопли распускать.

Сперва я должен раскрыть ту правду о себе и о тебе, которую прятал. Я надеюсь, ты поймешь меня и простишь.

С малолетства ты знал, что фамилия твоя Мудрик. Так решили мы с моим самым близким другом Захаром, Захаром Ильичом Мудриком на случай, если со мной что-то случится. Он замечательный человек, с душою чистой. Официальные посты, которые он занимал, не скурвили его, не опустили. В нем сохранились человеколюбие и способность сострадать. Ты наверняка в этом убедился. Пишу это письмо и надеюсь, что именно он тебе его передал, как я и просил его, через десять лет после того, как меня не станет. Если ж нет, если и он по какой-то злой воле, по судьбе не дожил до твоих девятнадцати, значит, тебе его передал кто-то другой, надежный и порядочный.

Ты должен знать, сынок, что папа твой, Алекин Сергей Сергеевич, на самом деле родился в 1934 году не просто в Казахстане, как я тебе рассказывал, а в так называемом Карлаге. Это один из самых больших и жутких сталинских лагерей, куда отправляли в основном по тогдашней 58-й статье. В 60-е кое-что раскрыли о тех временах благодаря Хрущеву, но это лишь крошечная проталинка была в огромном заиндевелом, зарешеченном окне. В нее мало что разглядели. А потом даже ту проталинку снова инеем затянуло, и снова одна ложь и мрак сплошной. Нужна настоящая оттепель и свобода, чтобы все узнали правду. Всю правду. Но она такая страшная, что ее не раскроют никогда. Потому что живешь ты, сынок, в огромной и ужасной стране, проклятой за что-то Богом. Богом, которого нет.

Кстати, когда прочтешь это письмо и выполнишь то, о чем попрошу в конце, беру с тебя слово – сожги его. Обязательно сожги, чтобы жизнь себе случайно не поломать. Или, если решишь все же сохранить помимо моей воли – так спрячь, чтобы ни одна живая душа не нашла. Не подведи меня.

Ты был уже не такой маленький, но я почти ничего не рассказывал тебе о моем прошлом. Не буду забивать тебе голову подробностями той моей далекой и жестокой жизни. Знай только, что не помню я своей матери и никогда не видел отца. Мама умерла там, в Карлаге. Ей было всего двадцать пять, ее сослали на пять лет за содействие врагу народа – ее родному отцу. А мой отец неизвестно кто, но, скорее всего, какой-то вольнонаемный в лагере или же кто-то из лагерной администрации. Не смог я ничего толком узнать, хотя и предпринимал усилия.

Я вырос в детском приюте при лагере. Аккурат перед началом войны с группой других детей меня отправили в Алма-Ату. Там я и школу закончил. В 53-м приехали с Захаром (мы по Алма-Ате друзья-одноклассники) под Москву, в Круглогорск. В художественный техникум поступили. Он быстро поднялся по комсомольской линии. А я… почти сразу бросил, ушел. Знаешь, сынок, я с шестого класса школы стал очень много читать. Классику и зарубежную литературу, какая у нас тогда издавалась. В Круглогорске познакомился с человеком. Он дал мне уже другие книги. Такие книги, из которых я очень многое понял про жизнь, про нашу историю недавнюю и давнюю, про советскую власть. Понял, кому я обязан своим сиротством и убожеством моего быта, нищенским существованием. И вот с тех юных пор охватила меня досада и злость. И творческий азарт, чтобы эти мои чувства как-то выразить на бумаге. Я захотел написать повесть или, если хочешь, роман о жизни такого, как я, молодого человека, родившегося в советском концлагере и решившего посвятить свою жизнь свержению дикого, бесчеловечного режима. И мести его главным охранителям.

Где и кем я только не работал, чтобы кормиться, платить за комнатку и вечерами писать мою повесть! Маму нашу, которую ты помнишь только по одной фотографии, я встретил в клубе городском. Она работала методистом, а я там на все руки старался за гроши: и афишки писал, и декорации делал, и за электрика…

Не знаю, милый мой мальчик, разузнал ли ты что-то о маме. Прости, что не рассказывал тебе, врал, как ребенку врут, чтобы не ранить: просто когда тебе два годика было, уехала она с другим человеком тайно, внезапно, не предупредив. Только записочку оставила. Я любил ее. А она другого полюбила, видимо до изнеможения, коли нашла в себе силы от тебя отказаться. Я не осуждаю ее. Я тогда уже попивать начал, весь день на работе пропадал, а вечером или лыка не вязал, или, если завязывал на время, писал до глубокой ночи свою повесть. Чего с таким жить! Те м более что женщина она была образованная, ей нормальной, духовной и душевной жизни хотелось. А через два года я узнал, что она в Сибирь уехала с тем командированным, там, не расписываясь, жили, там вместе и утонули в реке при невыясненных обстоятельствах.

Я что мог для тебя делал, но мог мало, потому что работал, пил и сочинял. Захар сильно помогал, захаживал часто, пытался меня спасать, о тебе заботился, ну да ты, наверно, помнишь дядю Захара…

Не хочу больше в подробности вдаваться, ту нашу с тобой жизнь лучше не вспоминать. Прости, что руку на тебя поднимал, кричал спьяну, прости, что детство твое изрядно подпортил. Но, может быть, ты и заботу мою вспомнишь, и те дни наши, когда я старался куда-то с тобой съездить, развлечь тебя как-то, книжки тебе читал, про жизнь рассказывал. Я чувствовал, что ты талантлив и умен не по годам, я по-своему очень тебя любил и верил в тебя. Но я тебе изменил, предал, отдав все, что еще оставалось во мне здравомыслящего и живого, этой повести проклятой и водке, палившей меня в пепел.

Я, Феденька, пил, заливая перехлесты ненависти, и повесть писал, выливая на страницы негодование и горечь. И чем дальше писал, тем больше копилось во мне озлобления и обиды. Лучшие книги, что написаны людьми, воодушевлены любовью. А я вот каким настоем пытался лечить свою душу. Конечно, больной я был человек. Фанатичный в стремлении швырнуть в рожу этого мира свою рукопись-обвинение, повесть-протест. Алкоголик, параноик, безумец, графоман – как ни назови, все будет верно. Одно лишь оправдание мне есть: я посвятил свою жизнь тому, во что искренно верил. Я верил, знал, что моя ненависть праведная, что вся гигантская свора, уже многие десятилетия правящая и помыкающая Россией, сгубила мою жизнь, и родителей и дедов моих, и миллионы других жизней. И я честно хотел об этом написать. И дать прочесть людям, и сделать так, чтобы втайне распространить ее. И если бы не сжег я в пьяном отчаянии эту почти готовую книгу, ты убедился бы, что и ненависть рождает порой честные и небездарные вещи. Что и говорить, сожженный Гоголем второй том «Мертвых душ» неизмеримо большая потеря для России, чем мое сумбурное и лихорадочное сочинение. Но я, наверно, все же был неплохим писателем, сынок. Впрочем, кому же теперь судить и кто поверит?.. Разве что ты.

Сегодня я пишу тебе это прощальное письмо. В последнее время на страницах моей рукописи мне представлялся в облике главного героя-мстителя не я сам, а почему-то ты, сынок. Я как бы наследовал тебе чувства и намерения моего персонажа. Он шел к высотам государственной власти, чтобы власть эта стала в его руках инструментом мести, а потом уж он самолично рушил систему и возводил на ее обломках новое, справедливое общество. Он, герой моей рукописи, продал душу дьяволу, шел по трупам, ловчил, пресмыкался ради достижения великой цели. Он хотел заложить фундамент справедливого общества, которое безоглядно и жестоко расчищал от своих врагов, подонков и злодеев. Я писал, отрицая, презирая даже мысль, которую внушали классики вроде Достоевского и другие так называемые гуманисты, мол, дурные средства к доброй цели не приведут. Чушь все это, сынок! Не верь! Истина в том, что против зла вселенского и земного, против тирании, лжи, подлости и безграничного государственного цинизма не было и никогда не будет добрых, гуманных средств борьбы, если, конечно, цель – победить, а не пасть красивой смертью героя. Человечество умилительно цитировало про эту самую «слезу ребенка», но вопреки всему воевало, убивало, взрывало, калечило, моря детских слез проливало и продолжает. И гляди-ка… Кое-где, в некоторых странах, даже во многих, прорвалось оно к нормальной жизни. И стран таких все прибавляется. Знаю, прочел, наслушался, хоть самому побывать не довелось.

Человеческая жизнь, сынок, приобретает истинную ценность и достойна заботливого сбережения, когда общество, в котором живет человек, в подавляющем большинстве приходит к культу уважения личности, уважения жизни, права на жизнь. К этому порогу общество надо привести. Это может сделать лишь группа великих и беспощадных, умных и жестоких, добрых, решительных и страдающих, по природе своей милосердных людей. Милосердных, сынок. Подыхающую собаку пристрелить милосердно. Варваров, терзавших плоть страны твоей, уничтожить милосердно. И те невинные, нейтральные, случайные, которых спасительная, очищающая сила убьет неизбежным рикошетом, целясь в гидру, – они тоже ведь жертвы милосердия, ведущего вперед избранных судьбою героев.

Не знаю, понимаешь ли ты меня, слышишь ли правильно мысли, которые несу к тебе с того света. Я их выстрадал при жизни и вложил в уничтоженную повесть. Такие идеи подвигают на действие главного героя. Я назвал его Федор. В честь тебя. Я не хочу, чтобы ты страдал, погиб, чтобы был несчастлив. Но писал я и тайно мечтал о несбыточном: ты станешь таким героем, ты усыпишь бдительность охранителей партийно-советской диктатуры, хозяев тоталитарной страны. Ты станешь сперва одним из них, потом выше их, над ними. Ты притворишься злом, даже натурально станешь творить зло, возвысишься и тогда сломаешь им хребет, расправишься с ними, откроешь глаза людям, поведешь страну туда, где нет места концлагерям и варварским экспериментам над народами, где торжествуют любовь, справедливость и человечность. И тогда ты раскроешь свой великий обман.

Я понимаю, сколь наивно и пафосно звучат эти признания. Конечно, мечты и фантазии мои возбуждались алкоголем, потому что в последние годы я на трезвую голову и за перо не брался. Но сейчас я абсолютно трезв, и я говорю тебе правду, в таких письмах никому не лгут, тем более детям родным.

Вот, сынок, я заканчиваю письмо. Живи как хочешь. Пусть не тебе суждено изменить мир. Лишь бы ты был счастлив. Но напоследок вот она – просьба к тебе. Выполнишь ее, и мне на тот свет весточка придет, потешит мне душу. Вот в чем просьба: ты хоть и маленький еще был, но, должно быть, помнишь, как я…»

 

Глава 2

Ва-банк

Вадик Мариничев несся под сотню на своей иноколымаге, понимая всю неизбежность пробок ближе к центру столицы. Те м более что наступал вечер и наиболее свободные, то есть более или менее состоятельные граждане великого города ехали в том же направлении – расслабиться после трудов праведных в бесчисленных ресторанах, киношках, злачных местах. Он хотел сперва заехать к Тополянскому, все рассказать, посоветоваться. Но понял, что упустит драгоценное время и к тому же подвергнет дополнительной опасности еще не оправившегося от нападения учителя. Он поступил проще: по дороге набрал со своего второго, точно не засвеченного мобильного такой же закодированный и тайный телефон Алексея Анисимовича. Ими они договорились пользоваться не чаще чем один-два раза в год в экстраординарных ситуациях. Те м не менее Вадик докладывал полунамеками, шифровался и страховался, используя эзопов язык. Главное, что шеф все понял, судя по его реакции, – понял, что Вадик собирается предпринять.

– Правильно ведешь себя. Нельзя забывать о несчастных пожилых людях. Как не навестить старушку? Хлебушка ей купить или еще чего. Пообщаться… Они же, старушки, от тоски и одиночества хотят выговориться… Молодость вспоминают. Выслушать – это очень гуманно. Вот сам, небось, когда тебе одиноко, ждешь звонков, хороших встреч. Воздастся, люди хорошие в одиночестве и тебя не покинут, помогут, подсобят – я уверен. Они ведь есть, хорошие. Ты в этом недавно убедился. Ну все, удачи тебе, привет бабуле. Сможешь – заезжай. И не гоняй за рулем-то, береги себя, по сторонам смотри. Сейчас в городе движение такое сумасшедшее, психов до черта. Посматривай! Привет!

«Конечно, к Юлии Павловне! Она может, должна что-то прояснить. Всю жизнь вместе. В здравом уме и твердой памяти… была до всех событий. Глядишь, умом пока не повредилась, хотя после такого не всякая любящая жена выдержит. Вдове и то легче: определенность. А тут… Жив ли, убили? Не дай бог испытаньице… Но телефончик точно слушают. А вот следят вряд ли: зачем? Рискнем…»

Рассуждая таким образом, Вадик подкатил в район Башиловки и оставил машину за два дома до арки Фиминого двора. Проверяясь как никогда тщательно, он полчаса кружил по кварталу, заходя и выходя из подъездов, меняя направление движения и ныряя за выступы зданий. Наконец, решился и прошел под аркой в большой двор, бросив беглый взгляд на горящие окна Фогелева дома. Зрительная память у него была великолепная, но даже она не помогала сразу определиться с нужными окнами: он был здесь лишь однажды, в день, когда они с Тополянским привезли Фогеля на конспиративную квартиру. Ага, вот они, эти окна! Два из трех горят. Она дома. Может, и не одна.

Вадик энергичной походкой спешащего куда-то человека прошел мимо подъезда, приподняв воротник и слегка ссутулившись, чтобы выглядеть со стороны хоть немного пониже. Никого и ничего подозрительного. Стайка молодежи метрах в пятидесяти на лавочке, две бабульки вышли и направились невесть куда в такую позднотищу – моцион, должно быть.

Надо рисковать! Он вошел в подъезд и поднялся двумя этажами выше, на седьмой. Стал неторопливо спускаться, прислушиваясь. К счастью, на лестнице никого не было. У Фогелевой двери, в нише справа от лифта, тускло горела под потолком люминесцентная лампа. Он приложил ухо к двери. Слышалась негромкая музыка, классическая мелодия. Он позвонил и отошел от дверного глазка – вспомнил, что он не панорамный. Приблизился звук мягких, слегка шаркающих шагов. Ее голос: «Кто там?» Вадим снял пистолет с предохранителя и назвался. К его изумлению, дверь открылась немедленно: он-то полагал, что запуганная, деморализованная хозяйка поостережется или, по крайней мере, переспросит.

Юлия Павловна предстала в домашнем халате, тапочках на босу ногу, с растрепанными волосами. Она не успела ничего произнести, а Вадим уже втолкнул ее внутрь и как мог мягко прикрыл ногой дверь, после чего довольно бесцеремонно заткнул ей одной рукою рот, второй выхватил пистолет. Шепнул на ухо: «Вы одни?» Она кивнула, преодолевая сопротивление жесткой руки сыщика. В глазах ее застыл ужас.

Он завел ее в ванну, отпустил и тотчас включил кран. Юлия Павловна по-прежнему пребывала в шоке, но уже начинала адекватно оценивать ситуацию. Вадик для верности приложил палец к губам и зашептал ей на ухо. Она едва слышала его сквозь шум воды. Но главное поняла: следствие не знает, жив ли Фима, но весь ход событий подсказывает, что, скорее всего, жив. Если да, то его удерживают в потаенном месте и чего-то от него хотят. Он, этот парень, ищет, ведет дело, но неофициально, потому что официально нельзя – это еще опаснее. Многое зависит от нее. От ее памяти. Он называет фамилию, имя и отчество человека. Надо вспомнить, кто это? Не было ли у Фимы такого знакомого, даже случайного?

Что-то свербит в памяти, увы, уже совсем не той, не той!.. Что-то далекое, безумно далекое. Кажется, Фима называл эту фамилию в связи… с чем? Когда-то давно, очень давно, в другой жизни… Годы назад. Или десятилетия. Ведь они так давно вместе, так давно… Друг юности? Коллега? Ученый-филолог? Кто-то из знакомых Лени Бошкера, их ближайшего друга? Институтский приятель, однокашник? Господи, ну разве вспомнишь – столько лет…

– У этого человека мог быть повод мстить Ефиму Романовичу или его родителям? – прошептал Вадим, зловеще акцентируя на слове «мстить».

– Господи, какая месть родителям, за что? – в тон ему отвечала Юлия Павловна, прижавшись губами к самому его уху. – Тишайшие были люди, он редактор в научном издательстве, она в литчасти театра над рукописями корпела. А если и было что – откуда мне знать? Его папа давно умер, а со свекровью общались редко, у нее характер был – не приведи бог, Фима ограждал меня…

– Спокойно, Юлия Павловна, сосредоточьтесь! Вспомните! Не был ли этот человек случайно обижен на вашего мужа? Конфликт во дворе? В трамвае? Соперничество в юности из-за вас? (Вадим произнес это и сам же мысленно назвал себя идиотом, сообразив, что девичий расцвет Юлии Павловны пришелся на весьма уже зрелые годы человека, до недавних пор лежавшего за изгородью Круглогорского кладбища. Впрочем, всякое бывает!)

– Вы никогда не бывали в Круглогорске?

– Нет, что мне там делать?

– А он дневников случайно не вел, мемуары не писал?

– Насколько я знаю, никогда. Ой, подождите! Он со студенческих лет сберег записные книжки телефонные. У него с юности бзик: вдруг потеряется, не восстановишь? Он их раз в два года переписывал с обновлениями, а старые сохранял. Бросил это дело лет восемь назад, когда компьютер появился. У него целая коробка на стеллаже книжном.

– Идемте, но… – он снова прижал палец ко рту, – …ни звука!

Вадим вышел вслед за ней на цыпочках в прихожую, чтобы микрофоны, если стоят, не засекли шагов второго человека. Юлия Павловна с помощью табуретки достала с верхнего стеллажа небольшую коробку. Они прошли в комнату, Вадим уселся прямо на палас и приступил к изучению телефонных книжек, аккуратно размещенных по хронологии. Юлия Павловна, опустившись в кресло, наблюдала за ним с такой надеждой в глазах, словно из этой коробки, как ангел, мог в любую минуту выпорхнуть ее живехонький и невредимый Фима.

Во всех шестнадцати книжках Вадик сперва просмотрел странички, соответствующие первой букве фамилии отца Мудрика и его имени-отчеству. Ничего не нашел. Стал просматривать все подряд, от «А» до «Я» – а вдруг?

Мимо.

Какая досада! Он так надеялся, что найдется зацепка, связь.

Он хотел было закончить этот бесплодный поиск, но что-то остановило. Не мог ли Фогель с его склонностью к ребусам и кроссвордам как-то зашифровать, закодировать именно это имя? Кроме того, в книжицах были и странички вне алфавита, «для заметок» или просто дополнительные. На некоторых значились фамилии без телефонов, телефоны без фамилий, какие-то названия лекарств, термины, случайные пометки – видимо, когда под рукой не оказывалось листка бумаги. Многие записи выдавали рано пробудившуюся склонность Фогеля кодировать, сокращать и шифровать.

Он решил снова пролистать книжки, всматриваясь во все записи, пометки, цифры – во все без исключения. Вот вторая по хронологии за 1974 год – потертая, с захватанной грязноватой обложкой дешевого голубого картона. Внутренняя сторона задней обложки. Мелким шрифтом восемь цифр, рядом две пары слов-сокращений: «Кон-т» и «К-к».

«Восемь цифр, начинаются с двойки. Если телефон, то межгород. Восемь плюс трехзначный код плюс четырехзначный номер. Или двухзначный и пятизначный. Какие тогда были коды и на какие города? Черт его знает! Я еще тогда не родился. «Кон-т» – что это? Непонятно. Может быть, «контакт»? А два «К»? Кисловодск? Котовск? А может, Круглогорск! Вот оно!..

Он вскинул голову, глаза победно и радостно блестели. Юлия Викторовна догадалась, что Вадик нашел. Он жестом позвал ее в ванную комнату. Вода продолжала шуметь. Он зашептал:

– Что вы помните о контактах мужа с кем-то из Круглогорска в 1974 году и позже? Напрягитесь. Что он вам мог рассказывать о телефонных разговорах или встречах с человеком из Круглогорска? Или просто из Подмосковья?

Было видно, что Юлия Павловна насилует память отчаянно. Прошла минута, Вадим ждал, глядя на нее с надеждой. Он словно сам пытался помочь ей экстрасенсорно, питая энергией своего охотничьего азарта.

– Очень смутно, Вадим, очень смутно… Что-то было, связанное то ли с журналистикой, когда он начинал только, либо с его первыми публикациями кроссвордов, или же… Да-да, что-то с кроссвордами связанное, некая проблема, с которой он столкнулся и имел какой-то неприятный разговор. Но был ли Круглогорск, или другой город, или все же Москва – не помню. Вы представляете! – больше тридцати пяти лет назад, и вряд ли что-то серьезное, иначе запечатлелось бы…

«Кроссворды, проблема, больше тридцати пяти лет назад… То есть 1974-й, год смерти Сергея Сергеевича. А телефон непонятно чей. Фогель в молодости с ним разговаривал. Звонил в Круглогорск. Или друг Фединого отца Мудрик ему звонил и оставил телефон. Но почему нет фамилии в блокноте, а запись на «обочине» книжки, впопыхах? Если бы была, Фогель с его памятью непременно бы вспомнил. Ему не представились? Поэтому пишет просто «Кон-т», то есть «контакт». Нет, не может быть. Это слово как-то не подходит к ситуации. И вообще противоестественно обозначать в записной книжке конкретного человека, с которым поговорил по телефону, словом «контакт». Тогда что? И почему он звонил или ему звонили? И о чем могла быть речь?

– Юлия Павловна, две вещи! Первое: мне нужен обратный словарь русского языка, уверен, что есть.

– Конечно, сейчас принесу.

– Второе: а у вас не сохранились ли случайно подшивки ранних публикаций мужа и первых кроссвордов, которые он составлял?

– Разумеется! Он же собирал архив с самого начала. Потом, правда, оставлял наиболее заметное, основательное. Иначе квартира бы утонула в подшивках. Это на антресолях, но в глубине. Надо все выгребать. Есть лестница.

Действуя по возможности тихо, Вадик приставил лестницу и опустошал антресоли, подавая Юлии Павловне всякую всячину, пока не добрался до увесистой стопки подшивок. Его не напугал объем. Если что-то и найдется, то только в начале. Хотя…

Юлия Павловна принесла обратный словарь русского языка и жестом показала, что идет на кухню ставить чайник. Вадим раскрыл первый альбом вырезок.

Юноша Фогель, очевидно, надеялся на прижизненную славу или, по крайней мере, на внимание потомков ко всему, что он писал и придумывал на заре творчества. Статейки о тружениках бытового обслуживания, об ударниках пятилетки, о новшестве на фабрике игрушек, интервью с поэтом-песенником, славившим Родину, – штук сорок материалов, среди которых были и совсем коротенькие информации без подписи, гордо желтели от времени, присобаченные канцелярским клеем к тонким листам увесистого крупноформатного альбома. Публикации сперва шли в комсомольской газете, потом в более серьезной и известной. А вот и первый кроссворд – снова в молодежном издании. Скорее всего – дебют: обрамлен жирно-красным карандашом. Только вот имени составителя нет – странно. И дальше – кроссворды. Также не подписанные. А вот уже с подписью, но другое издание, журнал «Ровесник».

Вадим долистал до конца – там шел ноябрь 75-го года. Пустой номер! Он захлопнул альбом и тут обнаружил под ногами незаметно выпавший листочек – вырезку. Поднял. Это был кроссворд, почему-то не приклеенный. Вадим хотел было сунуть его куда попало в альбом, но взгляд остановился на мелкой подписи под кроссвордом. Взор его застыл намертво, а сам Жираф вошел в такой ступор, из которого выводит лишь неожиданный пистолетный выстрел над ухом.

Подпись гласила: «Составил Сергей Алекин».

Это был отец Федора Захаровича Мудрика. Человек, до поры до времени лежавший под камнем круглогорского захоронения самоубийц и безымянных грешников.

Это была та же молодежная газета, в которой печатал свои кроссворды Фогель.

Вадим наконец опомнился и прочитал датировку, сохранившуюся по нижнему краю текста. Быстро вернулся к первому фогелевскому кроссворду. Он был датирован неделей позже.

И тут Жирафа второй раз за несколько секунд словно током пробило: стало быть, соперник на газетной полосе, конкурент. Вот оно – «Кон-т»!

Неслышно подошла Юлия Павловна и жестом пригласила на кухню. И тут по глазам его поняла, что найдено нечто решающее.

Так оно и было.

 

Глава 3

Час «Х»

Вадик разместился на табуреточке у постели Тополянского, а сам Алексей Анисимович, к вящей радости оперативника, мелкими шаркающими шажками, но самостоятельно передвигался по палате, и лишь стянувший шею лангет (Тополянский объяснил, что именно так называется эта несъедобная штука) напоминал о чудом сохранившейся жизни.

Перед тем как покинуть квартиру Фогеля и его гостеприимной, но совершенно ошарашенной, глубоко несчастной и так и оставшейся в неведении супруги, Жираф минут десять просидел молча в застывшей позе. Юлия Павловна со скорбным видом расположилась рядом и тоже молчала. Он пытался осмыслить все, что произошло за эти дни. Фабула, по которой Мудрик поставил этот кровавый спектакль, более или менее вырисовывалась. Мотивы и психологические аспекты рисовались смутно, едва проступали в тумане, а догадки на этот счет представлялись просто дикими.

В конце концов, Вадик четко определил для себя, что делать дальше. Первое – выбраться из квартиры живым и незаметно. Второе – попасть к Тополянскому, опять же не приведя хвоста, доложить об открытии и получить совет (он же приказ), как действовать дальше. Запихнув в карман обнаруженный листок и вырванный из альбома первый кроссворд Ефима Романовича, Вадик написал на клочке бумаги инструкцию для психологически подавленной женщины:

«Надежда есть. Никуда не выходите из дома минимум двое суток. Никому не открывать. К телефону подходите, но кто бы ни звонил – ничего не известно, ничего не изменилось. Будет информация – дам знать. Сейчас возьмите мусорное ведро, идите к мусоропроводу, дверь оставьте приоткрытой. Не унывайте. Все будет хорошо».

Она прочла. Он забрал клочок, положил к себе в карман.

Проверившись через полуоткрытую дверь, Вадим поднялся на лифте на последний этаж, вскрыл отмычкой замок чердака и вышел на улицу через соседний подъезд, понимая, что это тот минимум конспирации, который был возможен. Он понимал также, что, захватив Фогеля, великий и ужасный Мудрик потерял интерес ко всем прочим, вовлеченным в операцию. Ко всем, кроме него, Вадима Мариничева, оставившего на кладбище труп его человека и напавшего на след отцовской могилы. Его ищут профессионалы. Но вряд ли с шумом и помпой. С ним хотят разделаться так же тихо, как с предыдущими жертвами. Значит, никаких операций «Перехват»: задействованы избранные, какая-то компактная спецгруппа. Это дает небольшой шанс продержаться подольше. Ехать к Тополянскому – риск. Но есть вероятность, что они не связывают затеянный поиск с кем бы то ни было, а лишь с упрямством и амбициями молодого опера. По крайней мере, высокое начальство точно от него открестилось, коллеги тоже. Он псих-одиночка. А Тополянский инвалид не при делах. Можно рискнуть. Главное – не подцепить хвоста. И Вадим позвонил Алексею Анисимовичу, воспользовавшись их секретным телефоном. Сказал только три слова: «Нашел. Скоро приеду». Услышал: «Жду».

Полдня, используя все известные ему приемы и финты, запутывал предполагаемую группу слежения.

Он так никого и не засек. А потому он здесь, в палате шефа. Он рассказал все в деталях, ничуть не опасаясь прослушки. Алексей Анисимович с ходу заверил: «Говори смело. Здесь чисто». Откуда он это знает? Могли «позаботиться» в любой подходящий момент, например, когда на процедуры возили. Но если сам Тополянский уверен…

– Вот что, – тоном начальственного указания произнес шеф, усевшись на кровать. – Сейчас сюда придет человек. Ты изложишь ему все, что было, и все, что думаешь по этому делу. Ответишь на его вопросы так же откровенно и полно, как на мои. Затем, если он ничего не попросит у тебя, поедешь с его людьми по одному адресу и будешь сидеть там тихо как мышка. Будь спокоен: тебя будут охранять. Очень хорошо охранять.

Затем продолжил, но уже в излюбленной, «фирменной» интонации, с усмешкой, медленно откинувшись на совсем низкую, почти вровень с кроватью, подушку:

– Когда-то, мой друг, я увлекался поэзией и на досуге почитывал неподражаемого Бродского, а также кое-что о нем. Прискорбно сознавать, что ваше поколение к прекрасному обычно равнодушно, но не в этом дело. А в том, что божественная Анна Андреевна Ахматова, наблюдая за жестокими гонениями, коим подвергнут был ее младший коллега и ученик – молодой рыжеволосый петербургский пиит, изрекла пророчески: «Нашему рыжему делают биографию!» Вот и я, ни в коей мере не претендуя на провидческий дар Ахматовой, позволил бы себе предположить, что и вам, юноша, делают сейчас биографию, а заодно и карьеру – правда, не по поэтической, а по сыскной, юридической, а может, и политической части. И хотя дела ваши обстоят куда хуже, чем у обвиненного в тунеядстве Бродского, – на него, по крайней мере, не охотились киллеры из мощной спецслужбы, – ваш карьерный рост, в случае благоприятного исхода, ожидается феерическим. Нобелевскую премию, как Иосифу Александровичу, вручат вам едва ли, но погоны с надлежащими аксельбантами и солидный пост маячат все отчетливей.

Вадик понял из этого цветастого монолога, что ему намекают на повышение, если останется жив. Что же, цена высоковата, но специфике службы соответствует.

Открылась дверь палаты, и вошел врач, невысокий брюнет в белом больничном халате, шапочке и с болтающимся на шее стетоскопом. За дверью, как успел разглядеть Вадик, остались еще два врача – они почему-то входить не стали.

– Кротов Михаил Михайлович, – представился доктор, протянув оперативнику небольшую, но весьма крепкую ладонь. Затем достал из внутреннего кармана удостоверение. Вадим прочел и слегка опешил, но быстро пришел в себя. Кое-что прояснилось. Как минимум стало ясно, что в игру вступили люди президента.

– Я попрошу вас детально изложить все, что вам удалось узнать, – очень спокойно изрек пришедший. – Надеюсь, вы поняли, кем я уполномочен. Заодно, надеюсь, поняли, почему вы живы, а не лежите на сырой земле в том месте, где обычно в эту землю закапывают.

«Ну вот, теперь хоть ясно, кто меня прикрывал», – подумал Вадим.

После рассказа, проиллюстрированного старыми вырезками из архива Ефима Романовича Фогеля, «врач» Кротов набрал номер на мобильнике: «Это я. Передай, что приеду с цветами и шампанским через час. Отбой».

Он посмотрел на Вадима с явным интересом.

– Хорошо поработали. Алексей Анисимович предупредил о дальнейших планах. Надеюсь, не возражаете. Позже вам все объяснят. – И добавил многозначительно: – Если понадобится…

Он подошел в двери и подал сигнал. Двое в белых халатах, имевших к медицине такое же отношение, как Кротов, сопроводили Вадима в неизвестном ему направлении.

Оставшись наедине с Тополянским, Кротов заботливо предложил тому прилечь, примостился на табуретке и спросил, испытующе поглядев в глаза:

– Еще раз, Алексей Анисимович, ваши аргументы в пользу того, что Фогель жив? Вы не можете не понимать: от этого зависит очень многое, если не все.

– У меня нет и не может быть аргументов, Михаил Михайлович! Есть представление о той логике, по которой все развивалось. Точнее, алогичности, если смотреть на это с нормальных позиций. Но абсолютно ненормальна, не поддается объяснению, патологична по сути своей вся цепочка действий известного вам субъекта. Судите сами: вместо главной жертвы убиты трое сотрудников редакции, имевших отдаленное касательство к этому – назовем его так! – газетному казусу. Далее приятель Фогеля, сделавший попытку провести экспертизу компьютера. Эти четыре убийства инсценированы в известных вам декорациях: водка, валенки и т. д. Потом смерть продавца этих самых валенок, водителя прокуратуры и двух оперативных сотрудников. Уже без всяких спектаклей, откровенно и цинично, как в гангстерском фильме. В чем замысел? Создается впечатление, что большинство жертв выхвачены из толпы наугад, как заложники при облаве. Открытие Мариничева кое-что проясняет. Но главное, почему я считаю, что Фогель жив, – именно эта самая алогичность, отклонение от известной схемы. По всем канонам жанра он давно уже должен быть в лучшем из миров. Во всяком случае, какой-то ресурс времени у нас есть. Возможно, очень небольшой. Так мне подсказывает интуиция. Уж извините, что ссылаюсь на столь эфемерное понятие, но в нашем деле… – и Тополянский сделал многозначительный жест рукой.

Кротов встал и уже от двери, попрощавшись, сказал:

– Вас охраняют, выздоравливайте. Надеюсь, в следующий раз встретимся в другой обстановке.

«…и в другой стране?» – мысленно задал себе вопрос Тополянский. Он с трудом поднялся с кровати, дошел до окна и, созерцая весенний московский пейзаж, стал искать возможные мотивы поступков Мудрика, исходя из неожиданных, можно сказать, сенсационных данных, раздобытых его талантливым и отважным учеником.

А через два часа Кротов подробнейшим образом докладывал президенту все, что можно было суммировать по этому делу, не прибегая к версиям. Только факты, имена, последовательность событий.

Выслушав, президент взял паузу на час. Он понимал, что к этому моменту дьявольская операция Мудрика может быть уже завершена – сутки, десять часов, час назад – узнать это было невозможно, пока не предпримешь резких шагов. Но именно такие резкие, решительные, переломные действия, проще говоря – попытка выкрасть Фогеля и стреножить Мудрика, таили огромный риск. При отсутствии главного свидетеля – он же объект беззакония и бесправия, при том что все следы уже успели тщательно стереть, арест столь могущественного противника не обязательно найдет понимание у национальной и западной элиты. Да и у той огромной части населения, которая поддерживала жесткую линию председателя ФКП на установление железного порядка, неофициального верховенства спецслужб и нейтрализацию любых оппозиционных, даже просто либеральных движений и партий, такой демарш президента вряд ли вызовет восторг. Люди хотели бескомпромиссной борьбы с преступностью и беспощадных мер против коррупции. Мудрик возглавил, президент поддерживает, и вдруг… Это как минимум острейший кризис в обществе, который еще неизвестно во что выльется. Как максимум… Президент даже не хотел думать о подобном развитии событий, понимая всю меру политической, исторической ответственности, которая ложилась бы на него в случае, если одни вооруженные профессионалы начнут масштабные военные действия против других…

«Только живой кроссвордист, предъявленный обществу как один из многочисленных объектов бесчеловечного эксперимента или безграничного произвола, да вдобавок еще и сокрушительная пиар-кампания в поддержку действий президента, желательно с окровавленной физиономией Фогеля на телеэкранах, дают шанс предотвратить опасную дестабилизацию в стране и кризис президентской власти».

Придя к такому умозаключению, президент принял решение. Он вызвал Кротова.

– Поступим так. Задействуй все возможные контрразведывательные, агентурные, технические средства. Узнай, жив ли Фогель. Будь предельно осторожен и конспиративен. У тебя двадцать четыре часа. Если выясняется, что жив, разработаем молниеносную операцию. Если мертв или если абсолютно достоверно ничего узнать не удастся, отпускаем ситуацию, живем дальше и ждем другого повода. Ты меня понял?

После стольких лет сотрудничества и дружбы вопрос был излишен, но Кротов делал скидку на экстраординарность момента и хорошо отдавал себе отчет, какими эмоциями обуреваем президент. Он ответил по военному «так точно!» и вышел. Он давно так ему не отвечал.

 

Глава 4

Суд

Мудрик не дал и минуты дополнительного времени. Дверь в стене раздвинулась, словно по сигналу таймера. У Фимы сжалось сердце, потемнело в глазах.

– Ну что, смиренный затворник, беглец из нашей громокипящей жизни! – с веселой издевкой воскликнул Хозяин, бодро подойдя к столу и похлопав Фиму по плечу. – Решил ли ты кроссвордик наш пустяковый, составил ли фразу?

Мудрик склонился над листом и тотчас откинулся, изумленно уставясь в затылок Ефима Романовича, словно именно оттуда этот жалкий слизняк извлек решение.

– Прочел-таки, сволочь! А клеточки-то не все заполнил, ох не все! Догадался как-то! Мы так не договаривались, гнида. Работа сделана не до конца. Кирдык тебе, старикашка, полный шандец! – и он захохотал то ли весело, то ли зловеще. – Ладно, так и быть, не станем следовать мрачным традициям сталинско-большевистского прошлого. Убивать тебя без суда и следствия глупо и скучно. Только извини уж, ни присяжных, ни секретаря суда, ни аудитории обеспечить тебе не могу. И даже революционной сталинской тройки как вершины правосудия сегодня не будет. Придется тебе довольствоваться прокурором и судьей в одном лице. В моем, стало быть. В виде исключения – раз уж фразу ключевую ты разгадал! – послушаем адвоката. Его функции, так и быть, доверяю тебе. Времени мало, процесс будет коротким – прямо сейчас все и провернем. Я же и приведу приговор в исполнение, а то у нас с палачами напряженка. Не идут на эту должность, понимаешь ли. Оклад низкий, взятки не допросишься, карьерный рост не гарантирован – вот тебе и дефицит столь необходимых кадров. Ладно, погнали…

С этими словами Мудрик взял Ефима Романовича за шкирку, поднял его с кресла и резко толкнул к стене, а сам занял его место. Фогель едва удержал равновесие, найдя опору у выступа возле двери. Затекшие ноги дрожали, кидало в жар, добавилась сильная головная боль – дала о себе знать застарелая гипертония.

– Встать, суд идет, – с ернической торжественностью произнес Мудрик, вытянув ноги в остроносых кожаных ботинках и откинувшись назад, насколько позволяло кресло. – Слушается дело по обвинению Фогеля Ефима Романовича, 1951-го года рождения, гражданина России, еврея, проживающего до сих пор, как ни странно, в Москве, а не в земле – кладбищенской, обетованной или заокеанской.

Мудрик затеял очередной фарс, теперь в виде издевательской имитации судебного процесса. Наглая пародия на соблюдение процессуальных норм. Но от этого стало почему-то немного легче. Видимо, сработало обманчивое ощущение чего-то человеческого, даже безобидного во всем, что претендует на черный юмор или маскируется под него.

– Слово предоставляется обвинителю! – Мудрик приступил к обвинительной речи.

 

Глава 5

Завещание

(продолжение)

«…ты хоть и маленький еще был, но, должно быть, помнишь, как я показывал тебе кроссворды, которые сочинял для заработка. Я даже пытался научить тебя составлять самые простые пересечения слов. Но тебе тогда не было и восьми лет, ты еще толком и читать не умел, интереса не проявил и отмахивался от моих попыток. А как пару раз я тебя заставил самый простенький маленький кроссворд сочинить, словечко тебе слегка подсказал, так ты с легкостью справился. Ты очень был способный мальчик. Но шебутной и неусидчивый. Тебя во двор тянуло, с ребятами играть. Да и меня чураться стал, не нравился запах от меня, язык заплетающийся – понятное дело… А я, сынок, придумал для себя этот заработок, чтобы нам с тобой хоть как-то кормиться. Меня ведь к тому времени отовсюду выгнали – кому пьяница нужен! Только в посменных дворниках держали на Хованском кладбище, там других, видать, найти не могли. Денег совсем не было, а рукопись требовала еще с полгода, чтобы сделать ее, как задумано, и вычистить по стилю, по словам – до совершенства, каким оно мне представлялось. Да и что говорить, на выпивку мне нужно было. Вот и стал я составлять эти крестики-нолики и в редакции рассылать. В одной газете молодежной заинтересовались, я созвонился с редактором, который там за эту рубрику отвечал. У меня кроссворды выходили интересные, я ведь много знал и память еще не пропил, чего не скажешь о наших скудных сбережениях и некоторых вещах, привезенных из Казахстана. В общем, оформили со мной отношения, трудовой договор. Сперва на три месяца. По десятке тогда за кроссворд платили. Настоял, чтобы имя составителя обязательно печатали.

Я, конечно, не удержался, ввинчивал в каждый кроссворд по одному вопросу о тех, кого в годы репрессий расстреляли. Так, душу отвести! Понимал, что вряд ли проскочит, поэтому заранее готовил запасной вариант. Сам над собой посмеивался: «Моя борьба!» Редактор хоть и молодой был, но ушлый, начитанный, осторожный. Просекал. Я замену быстро предлагал, сложные вопросы вообще перестал ставить, до примитива умышленно дошел – вот, мол, вам, болваны, упивайтесь собственной догадливостью. Но не помогло. Этот редактор договор со мной продлевать не стал. Вернее, начальству не посоветовал. Другого он приискал. Или сам этот тип навязался. За взятку или по знакомству. Еврей, конечно. А как же! В каждой бочке затычки! Сколько их было первачей на службе у сталинского режима, сколько и поныне верно служат тоталитарной власти – не счесть. Хотя и их покромсало за минувшие десятилетия изрядно. Так им и надо! Поделом! За что боролись, на то и напоролись.

Нет, сынок, я не антисемит. Национализм – это мерзко, недостойно порядочного человека, коим себя считаю. Русских сволочей и прихлебателей куда больше. Я сейчас конкретно об этом типе, отнявшем, вольно или невольно, те мои жалкие гроши, на которые рассчитывал, чтобы дожить, дотянуть, дописать.

Был у меня в редакции человечек один знакомый, с его помощью я узнал телефон своего конкурента. Через себя переступил, позвонил от Захара, когда в гости к нему наведался, объяснил, в каком бедственном положении, умолял не спихивать меня с этой работы еще хоть несколько месяцев. Он мне вежливо так дал понять, что сам нуждается и отступать не намерен. Врал – уверен. И редактора-мальчишку я упрашивал продлить со мной договор, унижался. Этот сперва интеллигентно увиливал, а потом и послал открытым текстом на три буквы. Захар мне предлагал вмешаться, он тогда хоть и мелкой, провинциальной, но все же номенклатурой был. Я запретил категорически.

Убить себя, как только закончу роман, я загодя решил. И способ придумал. А тут подумал – провались все пропадом. И роман, и жизнь моя проклятая. Ни денег я от Захара не взял, ни помощи.

Допишу тебе, сынок, это письмо и уйду на вечный покой. Уйду греховно и со злобой к тем, кто нашу страну загнал в тупик, народ в стадо превратил, а себя беззастенчиво кормил-поил деликатесами и ублажал свое самолюбие могуществом власти. И еще…

Не могу толком этого объяснить ни тебе, ни себе самому, но я хочу, чтобы ты отомстил двум этим людишкам, от которых я претерпел последнее в моей жизни унижение. Меня, бывало, гноили и топтали куда крепче и жестче. Но именно они вызвали во мне то отчаяние, что заставило незаконченную рукопись спалить и… Ненавижу их. Твари безжалостные…

Я тебе их не назвал специально. Я их в кроссвордах зашифровал. Может, сдуру, спьяну, в последнем, так сказать, творческом кураже, а может, по какому-то наитию. Ты читаешь письмо, будучи взрослым и наверняка умным, эрудированным человеком. Пусть это выглядит по-книжному, как в старых авантюрных романах. Отгадай кроссворды как загадку, прочти по буквам на пересечениях мою просьбу и выполни ее, как сочтешь нужным. Если, конечно, те двое сволочей бездушных к тому времени будут еще живы.

Прощай, сынок. Проживи честно, в ладу с самим собой. А доведется добраться до вершин – хоть праведно, хоть как! – сломай шею гидре. Такая цель оправдывает любые средства».

 

Глава 6

Суд

(продолжение)

Фогель прочитал посмертную исповедь Сергея Сергеевича Алекина. Все прояснилось окончательно и… стало выглядеть еще более абсурдным и противоестественным. Он поднял глаза. Мудрик молча глядел на него. Пропал игриво-издевательский блеск во взгляде. Он стал холоден и не сулил пощады.

– Ну вот, подсудимый! С обвинительным заключением познакомились. Но прежде, чем мы услышим, признаете ли вы себя виновным, суд предъявит вам свидетеля – он же участник преступления. Очная ставочка, если хотите. Или что-то в этом роде.

Мудрик достал из кармана мобильный и нажал одну кнопку. Через несколько секунд дверь отъехала и коренастый ввез того синюшного бомжа, имя и фамилия которого перестали быть секретом для отгадавшего загадку Фогеля.

Это был Вячеслав Сажин, Славка Сажин, давший ему путевку в профессию много лет назад в молодежной газете и вскоре ушедший с повышением – мелким чиновником, но в журналистский союз. Если тогда, при первом свидании у Мудрика, Фима смог обнаружить что-то смутно знакомое в облике этого человека, то сейчас – нет. Потому что перед ним предстало подобие человеческого существа. Палачи Мудрика сотворили с его лицом что-то страшное, хотя и при той встрече оно, мягко говоря, не вызывало восторга. Славка был избит и искалечен. Он не подавал признаков жизни.

Мудрик мельком взглянул на обмякшее в кресле тело и брезгливо скомандовал: «Увезти!»

Фогель собрал в кулак остатки воли. Он понимал: его ждет то же самое. Для того и продемонстрировали ему Славку.

От его речи в защиту самого себя вряд ли что-нибудь зависит: рациональные доводы и разумные аргументы здесь не пройдут. Он в руках умного, эрудированного безумца, исполняющего волю другого безумца. Чудовищные комплексы одного унаследованы, да еще и болезненно преломились в сознании другого. Доказывать и объяснять с позиций нормальной логики – самоубийство. Это может только разозлить. Но молчать тоже нельзя. Надо найти тон единственно верный.

– Подсудимый, вы узнали этого господина? Ах, не узнали! Ну что же, немудрено. Он несколько изменился с момента вашей предыдущей встречи лет эдак тридцать пять назад. Лишился собственности, родных. Последние годы провел на свалке. К тому же с ним поработали наши парикмахеры и визажисты. Они объяснили ему, в чем его ошибка. Чуть перестарались, вот и умер, бедняга. Вы подтверждаете, что в сговоре с этим господином в 1973 году лишили скромного приработка человека по фамилии Алекин?

– Федор Захарович, вы разумный, образованный человек, – как можно спокойней начал Фогель. – То, в чем вы меня обвиняете, можно предъявить любому человеку, решившему поступить на службу, начать карьеру. Каждый из нас, устраиваясь на работу, вольно или невольно занимает чье-то место. Тот, кто место предоставляет, принимает решение. Несчастный Слава предпочел меня. Я допускаю, что кроссворды вашего батюшки были лучше моих, а деньги были ему нужнее, чем мне. Но можно ли так сурово судить юношу, коим я был тогда? Разве мог я осознать всю важность, жизненную необходимость этой работы для вашего батюшки, даже после его телефонных объяснений, весьма, насколько я помню, кратких и несколько сбивчивых по причине душевного волнения? Скорблю вместе с вами, разделяю вашу боль. Как я теперь убедился, Сергей Сергеевич был высокоодаренным и достойнейшим человеком. То, что он создал и уничтожил собственноручно, наверняка было шедевром. (На мгновение мелькнула мысль, что перебирает, но… «Остапа несло».) Сейчас, когда я прочел его прощальную исповедь, этот потрясающий человеческий документ, я страшно жалею, что нельзя отмотать время назад, вернуться к тому дню. Нет сомнения, что я уступил бы его просьбе. Да, я в чем-то виноват. Не услышал ту боль и отчаяние, которые побудили Сергея Сергеевича обратиться ко мне. Но еще раз призываю вас, Федор Захарович, вспомнить, что я был всего лишь молодым, неопытным, бесшабашным журналистом, искавшим заработка. Никаких намерений идти по чьим-то костям, ломать чьи-то судьбы у меня не было и быть не могло. Моя вина трагическая, Эдипова, я бы сказал. Я виноват без вины. Я полностью в вашей власти и готов к смерти. Единственное, о чем я вас молю, – оставьте в покое мою жену и сына. Уж они-то вовсе непричастны к этой истории, согласитесь.

Фогель умолк. Слезы катились по его щекам. Импровизация, в которой удалось сочетать здравые доводы рассудка, раскаяние и высокую, приятную слуху Мудрика оценку сожженного романа его папаши, должна была потешить самолюбие этого свихнувшегося садиста. Ефим Романович и сам растрогался от проникновенности и стилистического совершенства собственной речи, надиктованной инстинктом самосохранения и имевшей единственной целью спастись.

– Ну что ж, неплохо, неплохо, – снисходительно констатировал Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. – Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же оскорбительно недооценил умственные способности высокого судьи. Он счел, что я законченный псих и круглый идиот, способный поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Ту т подсудимый сильно, я бы сказал – смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор – безнадежный алкоголик и параноидальный графоман. Автор – несчастный, больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму литературный вызов, возомнив в себе дар великого художника. Он решил написать выдающийся, правдивый и мощный роман и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Он писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось? Чушь собачья, псевдофилософская белиберда? Скорее всего! Однако… Обвиняемый не мог не сделать вывод, что в определенной мере пострадавший владел словом и имел своеобразные философские воззрения. Вкупе со знанием жизни, литературы, вкупе со страстью, водившей пером, это могло привести к неплохому результату. Вполне вероятно, что рукопись романа, будучи дописанной, доработанной, отредактированной, представляла бы собой если не шедевр, то вполне достойный образец художественно-публицистической прозы. И в этот момент подсудимый, в сговоре с еще одним шалопаем, ныне покойным, взял и подстрелил мастера, как птицу влет.

– Это был случайный выстрел, Федор Захарович.

– Все в нашей жизни случайно, Ефим Романович! Сама жизнь случайна. Ну согласитесь, разве трое ваших коллег из газеты «Мысль», приятель ваш компьютерщик и еще пяток людишек, вам не знакомых, – разве не пали они случайными жертвами сценария, который я задумал и реализовал, дабы довести вас до нужной кондиции? На их месте могли быть и другие. Просто фишка так легла. Мое воображение так нарисовало. Оно же подставило «Мудрика» вместо «суслика», что, надеюсь, вызвало у вас гамму чувств и явилось полезной разминкой для вашего недюжинного интеллекта. А почему, как вы думаете, почти все персонажи этой пьесы были найдены мертвыми в одинаковой декорации, в аналогичных мизансценах? Ах, так вы ж не знаете, что не только ваш доморощенный Билл Гейтс, но и все прочие окочурились с перепою! Еще бы, пять-то бутылок беленькой залпом, без закуски, не считая пол-огурчика. Им не хотелось, не пилось. Ребята мои влили. Бедняги померли от алкогольной интоксикации. А на ногах у каждого валеночки обрезанные. А на столе стаканчик граненый, которым не пользовались, да энциклопедия двухтомная – тоже им не пригодилась. Вот, Ефим Романович, именно такая, точно такая картина предстала дознавателю, когда вскрыли дверь в комнатку батюшки моего грешного и любимого. Обстоятельства разнились только тем, что бутылочки те, выставленные крестиком, батюшке моему никто не вливал насильно – он их сам каким-то чудом одолел. Правда, стаканчиками, стаканчиками… А в остальном все совпадает. Именно ее, картинку эту, я моим людям и велел в деталях воспроизвести. Чтобы все натурально. И штофчики такие же, по образцу, что у меня хранится, и валеночки пообрезали, и словарик. Огурчик, правда, не тот, в его-то времена повкуснее солили. Вот таким образом я батюшке в потусторонний мир привет свой передавал, отвечал на письмо. Да и задачка туже закручивалась, затягивалась – вашим приятелям из прокуратуры на радость. Вы-то все дружно искали рационального объяснения, чуть с ума не сошли. А его нет. Нет его. Есть мой вполне иррациональный замысел, мой прихотливый сюжет, мой кайф. Но великий кайф впереди. Он близко. Через часок-другой, когда вы уже таки помолитесь своему еврейскому богу и таки попрощаетесь со своею никчемной жизнью, вас проводят на тот свет точно тем же путем. Как написал мой любимый, наш с вами русско-еврейский поэт Иосиф Бродский, вы отправитесь, – тут Мудрик встал в позу пиита, воздел правую руку к потолку и нарочито торжественно продекламировал: – «…в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось». – Потом резко сменил наклон туловища, подавшись вперед, осклабился и, ткнув пальцем в сторону Фимы, зловеще прошипел: – Ты, говнюк, не испытал ненависти и борений – того главного, что поддерживало в моем отце жизнь. Ты испытаешь его смерть.

Мудрик направился было к двери. Обомлевший от всего услышанного, Фима, тем не менее, среагировал единственно возможным и естественным образом: он заорал.

– Стойте! Даже самым страшным преступникам полагается последнее слово! Вы начали в форме судебного процесса, а заканчиваете как банальный убийца!

Он попал. Отчаяние обреченного выстрелило в яблочко. Мудрик на мгновение замер, в глазах читалось изумление. Он явно не ожидал, что у этого полутрупа хватит духу на предсмертный бунт.

– В таком случае вся ваша затея, весь ваш хитроумный и кровавый сценарий ни черта не стоят. Спектакль не состоялся: нет достойного финала! – истерично вопил Фима. – Зачем вы меня сюда тащили? Чтобы продемонстрировать свое властное и моральное превосходство? Свой интеллект? Что ж, оценил. Но та ли я аудитория, перед которой стоило так изгаляться? Покуражились бы слегка да и шлепнули себе в удовольствие. А вы – суд, обвинение, присяжные… Если играть по этим правилам, если даже минимально имитировать процедуру – вина не доказана. Тяжесть содеянного абсолютно не соответствует жестокости приговора. Фарс, чтобы потом просто убить! Валяйте, мне уже все равно. Вы тривиальный палач, а вовсе не интеллектуальный мститель, за какого себя выдаете!

– Ну ладно, ладно, не надо так нервничать, – Мудрик, поначалу опешив, снова расслабился и примирительно заулыбался. – Последнее слово вы, считай, произнесли. Если вам не хватает процедуры – ладно, ладно, я готов подарить вам мотивировочную часть. Так и быть, я расшифрую, о чем таком главном я толковал, что имел в виду, вынося приговор. Вы почти разгадали кроссворд и нашли в себе мужество на меня орать. Это похвально. Вы заслужили право понять, прежде чем погибнуть. А все просто, Ефим Романович… Прежде чем осуществить операцию и выполнить волю отца, я познакомился с вашей биографией. Это было нетрудно. Вы прожили на редкость монотонную, на редкость тихую лабораторную жизнь. Ладно бы не диссидентствовали, не подавали голоса в защиту неправедно обиженных, не писали в западные и даже в наши либеральные газеты… Не всем же геройствовать. Но вы, голубчик, за всю жизнь умудрились вообще ни с кем не конфликтовать – разве что на уровне спора в очереди за колбасой или в общественный туалет пописать: мол, вас здесь, простите, не стояло… Вы не просто обыватель. Вы убежденный, трусливый, идейный обыватель. Вы отлично понимали с юности, в какой стране живете, как чудовищно все в ней устроено, как бесчеловечно и несправедливо. Но футляр, в который вы умудрились себя впихнуть, вы заперли на пять замочков и десять защелочек. Вы жили так, словно каждое ваше слово записывает гестапо или КГБ. Даже когда миновали наиболее рискованные для болтунов времена, вы по инерции продолжали бдеть и тихушничать, позволяя себе лишь кое-где ставить имя под вашими жалкими шарадами. Боже упаси, только не публичность, только не популярность! Вы не жили в этой стране. Вы прятались в ней от нее же самой, от ее правителей и мелких князьков, от ментов и хулиганов, черносотенцев и правозащитников, злых начальников и дождливой погоды. Вы сумели затеряться в толпе соотечественников на всю жизнь. Только сыночка на всякий случай настропалили смыться – опять же вам спокойней. И все бы ничего, но был звонок на заре карьеры. Был телефонный звонок. От человека, измордованного судьбою, искалеченного алкоголем. От человека, понимавшего, что сотворили с народом, и бессильного что-либо изменить, как и вы. Но этот настрадавшийся, слабый, больной человек все же затеял свою борьбу. Тихую, подпольную, невидимую миру борьбу. Он пошел в молчаливую атаку с дешевенькой авторучкой наперевес. Бунт его сознания искал и нашел выход. Возможно, его писания были художественно блеклы и наивны. Но ему было с чем вылезти из окопа. Вы же добровольно заточили себя в уютную квартирку-камеру, клеточки кроссворда служили вам надежными решетками, и – молчок. Это ваш выбор. Каждый имеет право сделать свой выбор. Но был звонок, Ефим Романович, был звонок. И ваше «нет» убило того, кто жил достойнее вас, выше вас духовно, потому что нашел, как реализовать протест. Он, по меткому выражению поэта, к штыку приравнял перо, хотя и не успел пойти в штыковую. А вы… Словно мирный землепашец, вы плугом задели в потемках истекающего кровью воина. И поплелись дальше. Решили, что дохлый суслик подвернулся. Но вам сильно не повезло. Этот сумасшедший умирающий воин, будь он графоман, пьяница, бездарь или гений, был моим отцом. Он мечтал, чтобы я мир изменил, и я близок к этому, близок. Но он не настаивал на моем подвиге, не просил о нем. Все, что он попросил у меня, – расплатиться с вами двумя. Вот такая у него была странная последняя просьба. Одного я лишил человеческого облика, отправил на помойку, а потом велел убить. И с тобой разберусь до конца. И я исполню, черт побери, я исполню, слышишь, ты, мразь…

Последние слова председатель выкрикивал в пароксизме яростной решимости, разбрызгивая слюну, источая бешенство… Лицо его побагровело, жилы на шее напряглись, глаза налились кровью и выпучились. Он резко повернулся, сделал шаг к двери и внезапно рухнул как подкошенный, задев кресло и ударившись головой о край стола.

Фогель остолбенел, в ужасе глядя на недвижное тело своего палача. Случилось то, чего меньше всего можно было ожидать. Мудрик то ли умер в одночасье, то ли без сознания. Сейчас сюда ворвутся его подручные и решат, что это Фима на него напал. «Сейчас меня растерзают», – подумал он, ноги его подкосились, и он сполз вдоль стены, на которую опирался все это время, пребывая в роли обвиняемого, приговоренного к смерти. Так он сидел минуту-две, ощущая спиной шероховатую твердь стены. Он ждал.

Но дверь не открывалась. Мудрик все так же неподвижно простерт был на расстоянии трех шагов от него. Фима заставил себя медленно подобраться к телу. Глаза закрыты, из уголка приоткрытого рта стекает струйка пенистой белой слюны. Фогель притронулся к кисти руки, пытаясь нащупать пульс. Опыт определения пульса у самого себя, приобретенный за годы борьбы с гипертонией, помог убедиться, что слабеньких сорок ударов артерия все же выдавала. Жив. Что же делать? Почему никто не врывается в помещение? Он вызывал подручных нажатием кнопки на мобильном. А вдруг это условленный способ вызова? Тогда никто не войдет, пока не забеспокоятся.

План созрел мгновенно. Содрогаясь от страха, Фогель залез во внутренний карман пиджака председателя ФКП и вытащил телефон. Мобильник был с какими-то фантастическими наворотами да еще, кажется, инкрустирован драгоценными камушками. Конечно, он защищен кодами и шифрами. Но ведь должен он работать как простой, обычный сотовый телефон! Надо рискнуть…

Фогель как смог быстро набрал непослушными пальцами Юлькин мобильный номер. Тр и гудка и – о чудо! – родной голос. Фима лихорадочно зашептал в трубку, наплевав на возможную прослушку: «Это я, милая, я. Фима. Я живой. Случайная возможность позвонить, очень рискованно. Я у него, понимаешь, у него в плену. В каком-то бункере. Они хотят меня убить, но, может быть, есть время. Это все из-за его отца Алекина. Вспомни 73-й год. Кроссвордист в молодежке. Дозвонись тем, кто меня допрашивал. Проси помочь. Это последняя надежда. Все, все, больше не могу… Люблю тебя. Держись. Береги себя. Дозвонись им. Целую».

Он не слушал вопли и лепет Юльки. Он нажал отбой и поспешно вернул телефон на место, догадавшись предварительно протереть его краем собственной рубашки. После чего ринулся к той части стены, где открывалась невидимая дверь, и заколотил в нее что есть силы, сопровождая свои действия истошным криком «помогите!». В его воспаленном мозгу брезжила некая надежда, вполне оправданная при нормальных житейских раскладах, но абсолютно утопическая в данной ситуации: а вдруг своевременно вызванная подмога спасет этому извергу жизнь и он расщедрится и пощадит?

 

Глава 7

«За зубцами»

Это был шок. Юлии Павловне понадобились отчаянные усилия воли и остатки здравомыслия, чтобы не потерять сознание. Едва придя в себя, она вдруг поняла, что пришла благая весть: он жив. Ее Фима жив. Столько лет вместе, столько лет счастливого и почти безмятежного брака, скрепленного удивительно долго не иссякавшей физической и не ослабевавшей духовной тягой друг к другу, воспитанием любимого мальчика, а в последние годы – взаимной нежной заботой и неизбывной жаждой поделиться всем, что хоть в какой-то мере волнует, занимает мысли, соотносится с будущим благополучием. Леня Бошкер, ближайший друг семьи, метко прозвал их «старосоветские помещики». И действительно, если не считать редких Фиминых срывов на нервной почве, что-то было трогательное в их отношениях, напоминающее о патриархальных гоголевских персонажах.

Так, действовать, надо действовать! Юлия Павловна метнулась на кухню, где в старом тайничке за массивной ножкой гарнитура припрятана была – на всякий случай! – записная книжка. Туда она занесла телефон этого юного оперативника, который столь заинтересованно и рисково доискивался истины в надежде найти Фиму и разобраться в происходящем. Негнущимися пальцами она не без труда набрала номер. Услышала знакомый голос. Называть его по имени не стала, помня предостережения.

– Это я. Был звонок от него. Он жив. Он у него в плену. Какой-то бункер… Говорит, что хотят убить. Подтвердил ваше открытие. Сказал, что все дело в нем, в этом авторе.

– Что еще?

– Больше ничего. Лихорадочно говорил, с большим волнением в голосе, торопливо. Словно кто-то сейчас войдет и прервет… Умоляю, спасите его! Мне больше некого просить. Я боюсь поднимать шум, а то они убьют его еще быстрее.

– Это точно. Возьмите себя в руки, больше никуда не звоните, мы поможем. Никуда не выходить. Никому не открывать. Все будет хорошо.

Отключив связь, Вадик Мариничев пару минут пытался осмыслить произошедшее. Но плюнул, решил не терять времени. Он уже двое суток пребывал в изоляции и полнейшей праздности в весьма комфортабельном номере то ли гостиницы, то ли резиденции для гостей в здании «за зубцами», то есть где-то на территории Кремля. Бытовые условия и кормежка, доставляемая официантом непосредственно в комнату, а также большой телевизор, бар с дорогущим коньяком и французским вином солидной выдержки, а также со вкусом подобранная библиотека располагали к продолжению такой жизни вплоть до естественного ее завершения.

Он отоспался и вкусил яств. Но расслабиться полностью так и не смог: проклятое дело Фогеля, бурные события вокруг него, расшифрованные и все еще загадочные, не давали покоя мозгу и время от времени бередили нервы. Он поднял трубку внутреннего телефона. Тотчас вошел сотрудник в безупречном сером костюме, под пиджаком угадывались накачанные мышцы атлета. Это был Олег, один из двоих охранников, которым поручили заботу о ценном госте. Вадим попросил срочной встречи с Кротовым. Через три минуты Олег вошел снова, предложил взять трубку телефона внутренней связи. Вадик доложил о звонке Юлии Павловны. Кротов взял паузу секунд на десять. Потом попросил передать трубку Олегу. Закончив разговор коротким «понял!», Олег предложил следовать за ним. Они прошли коротким коридором и на лифте спустились, судя по номеру на кнопке, на третий цокольный этаж. Дальше путь пролегал по замысловатым коридорам и переходам. То и дело из-за угла или ниши в стене появлялись безупречно одетые люди спортивного телосложения и проверяли у них документы, хотя, судя по некоторым признакам, Олега знали как облупленного.

В конце концов они оказались возле двери с табличкой «М. М. Кротов». Хозяин поджидал их у входа. Дальше роль проводника он взял на себя. Они снова дошли до лифта, уже другого. Кротов извинился и попросил Мариничева натянуть на глаза черную шапочку, которую достал из кармана. Взяв под руку «ослепшего» Вадима, Кротов ввел его в кабину. Вадик догадался, куда они держат путь. Это было несложно. Они проехали этажей шесть наверх, еще минут пять-семь шли по коридорам, сделав, как по профессиональной привычке подсчитал Вадим, три поворота налево, и, после короткой остановки и в приказном тоне произнесенного Кротовым «доложи!», проводник снял с него шапочку. Вадим на секунду зажмурился от резанувшего света и вскоре переступил порог кабинета вслед за Кротовым.

Это был огромный кабинет. Мариничев увидел того, кого, собственно, и ожидал увидеть. И почему-то не испытал ни малейшей робости: не к престолу же Господнему привели и не карать вознамерились – проблемы решать… Правда, совершенно непонятно, при чем здесь он, рядовой оперативник…

Президент подошел, протянул руку. В жизни он был еще симпатичней и привлекательней, чем на портретах. Выразительные голубые глаза, форма лица и узкий разрез губ придавали ему сходство со знаменитым в прошлом американским актером Полом Ньюменом, который очень понравился и запомнился Вадику с отроческих лет – по телевизору показывали фильм «Афера» с его участием. Хозяин кабинета пригласил присесть, вполне радушно улыбнулся, предложив чай или кофе. Вадим выбрал кофе. Президент распорядился по интерфону и, усевшись на свое место, молча уставился на Мариничева. У того появилось настойчивое, рефлекторное желание встать и вытянуться по стойке смирно, однако он сумел выдержать взгляд и повести себя в той неформальной манере, к которой расположили улыбка и протянутая рука первого человека страны.

– Через десять минут сюда придет, точнее – приедет еще один участник нашего совещания в узком кругу, – прервал молчание президент. – А пока один только вопрос: что побудило вас нарушить распоряжение вашего начальства и продолжить следствие на свой страх и риск? Только, пожалуйста, откровенно.

На секунду задумавшись, как обратиться, Вадим ответил:

– Господин президент, во всем виноват мой характер, врожденное упрямство. Ну и, простите за высокий стиль, честь мундира для меня не пустой звук.

– И честь ведомства, в котором служите, надо полагать? – усмехнулся президент и добавил: – Недоговариваете, молодой человек. Азарт сыщика вас подтолкнул. Нормально, хотя дисциплину неплохо бы соблюдать.

В этот момент открылась дверь, и вслед за секретарем в кабинет медленно, держа неестественно прямо спину и голову («швабру проглотил»), вошел собственной персоной Алексей Анисимович Тополянский. Вадик обалдел. На минуту ему показалось, что это сон: президент, шеф только что с больничной койки, кремлевский кабинет, почти мифологический Кротов – тень президента – и он, простой опер Вадик, среди участников этого синклита.

Президент так же радушно поприветствовал Тополянского и призвал не терять времени.

– Господа! Я не намерен повторять ничего из того, что вы и так знаете. Только вы, присутствующие здесь, посвящены в детали и нюансы. Я доверяю вам полностью. Все владеют примерно одинаковым объемом информации по известному вам делу. И все, как я понимаю, в равной мере потрясены произволом и насилием, которые допустил известный вам государственный деятель по отношению к обыкновенному, ни в чем не повинному человеку, а также, что является полной загадкой, по отношению еще к целому кругу лиц, зачем-то вовлеченных в масштабную провокацию и попросту убитых. Зверски убитых. Я не готов вдаваться в анализ политической диспозиции, свидетелем и, в определенной мере, жертвой которой является сегодня наше демократическое общество. Каждый из вас волен сам судить и делать выводы. Я для себя выводы сделал. Я как президент не могу далее допускать двоевластия в стране, избравшей меня на высший пост. Я пошел на компромисс во имя социального мира. Но это конкретное дело положило конец моему терпению. Это не первый известный мне пример произвола с применением террористических методов. Я не считаю себя ангелом. Я сторонник жесткого правления и, если необходимо, силовых мер, обеспечивающих интенсивное развитие рыночной экономики и дисциплины в обществе. Но у Федора Захаровича, простите за непарламентское выражение, просто съехала крыша. Он опьянен властью и, как я теперь отчетливо понимаю, преследует цели, далекие от интересов государства и граничащие с заговором против президента и Конституции. Однако я отдаю себе отчет, какими мощными силовыми возможностями он располагает. Риск крайне велик. Я готов отдать приказ об аресте Мудрика только в том случае, если этот конкретный несчастный кроссвордист жив и сможет свидетельствовать о чудовищном произволе. Есть и другие жертвы и свидетели, они присовокупятся, но мне нужен этот Фогель как вопиющий, самоочевидный пример не просто произвола, а натурального варварства по отношению к безвинным людям. Это тот случай, когда не понадобится много времени, чтобы учинять долгое следствие. Этот пример вопиет, рвется на страницы газет, на экраны телевидения, на ленты зарубежных агентств. Это позор страны, но нет другого способа – надо вскрыть нарыв. И теперь – главный тактический, он же стратегический вопрос: жив ли этот Ефим Романович Фогель? Вам известно о его звонке на мобильный телефон жены, вы знаете дословно, что он сказал или успел сказать. Мои люди подтверждают: сигнал поступил час назад с абсолютно закрытого номера, абонент не вычисляется в принципе. Далее умолкаю. Ваши суждения…

Наступила тишина. Первым ее прервал Кротов.

– Я вижу ситуацию следующим образом… Фогель побывал под сильнейшим физическим и психологическим прессингом. Он пожилой человек, слаб духом и телом. Он сломлен и деморализован. Мудрик решил продолжить игру. Анализируя информацию, поступившую от его людей, беря в расчет прежде всего гибель его киллера на кладбище и достижения Мариничева, он сделал вывод, что дезавуирован. Имя и судьба отца известны, связь его с Фогелем, возможно, нащупана, личная месть Фогелю очевидна, хоть и не мотивирована с позиций здравого смысла. Далее он рассуждает так: либо кто-то из ваших структур действует на свой страх и риск, либо вы, господин президент, решились, что называется, перейти рубикон. Склоняюсь к догадке номер два. Он понимает, что история с Фогелем вызвала у вас как минимум возмущение, а скорее – гнев. Он предположил, что вы готовы действовать исходя из имеющейся у вас информации. Он понял, что вы надеетесь заполучить живого свидетеля. Он посчитал, что это в его интересах, поскольку дает возможность играть на опережение. Во всяком случае – адекватно ответить. Предполагаю, он уже привел свой спецназ в готовность номер один и теперь способен дать отпор участникам боевой операции, разгромить их и представить ваши действия как деструктивные для страны. Далее логически следует задача гарантированно спровоцировать вас на его арест. Что он делает? Он сочиняет текст для Фогеля или его люди сочиняют – не важно… Мы этот текст уже имеем, хотя первым его воспроизвел господин Мариничев со слов жены. Фогеля под страхом немедленной смерти или под гарантии жизни заставили произносить именно эти слова именно в такой интонации. Обратите внимание: ни слова о том, как он добрался до телефона. Только одна фраза: «Случайная возможность позвонить». Но Фогель же умный человек, хоть и сломленный. Если это не спровоцированный звонок, если он чудом добрался до телефона, то как он мог не понимать, что информация пойдет дальше и ему просто не поверят? Он должен был, даже в цейтноте, объяснить, каким образом звонит, с какого телефона. Он же не под официальным арестом, когда полагается один звонок близким. Стало быть, инсценировка под дулом пистолета. Акцент на том, что он жив и еще есть время, но медлить нельзя. Провокация, адресованная нам. Вам, господин президент. Я уверен, что Фогеля уже нет в живых, а спецназ Мудрика на боевых позициях.

– Благодарю, Михаил Михайлович! Я оцениваю ситуацию примерно так же, – с некоторым унынием в голосе произнес президент и обратился к Тополянскому: – Алексей Анисимович, вы на некоторое время были выключены непосредственно из процесса расследования, но мне важен ваш анализ. Я уверен, что вы много размышляли о деле.

– Откровенно говоря, это дело просто не выходило у меня из головы, господин президент. Поскольку бандитам не удалось или не велено было отрывать эту голову напрочь, я продолжал расследование, так сказать, интеллектуально, на больничной койке, питаясь информацией от моего подчиненного, весьма энергичного и способного молодого человека. Версия Михаила Михайловича выглядит стройной, но логический вывод из нее вытекает как раз иной. Ставлю себя на место господина Мудрика. Объект его ненависти и мести – у него в руках почти две недели. Наш противник – буду называть его именно так! – располагал достаточным временем, чтобы реализовать свои жестокие замыслы и планы. Пытки, допросы, издевательства, изощренные или тупо садистские, – не знаю, что там было, но он вполне уже мог утолить ту не объясненную пока жажду мести, которая столь долгие годы неотвязно терзала его. Кстати, я не исключаю, что во всей этой истории батюшка нашего Монте-Кристо сыграл несколько более значительную роль, чем может показаться на первый взгляд. Но это лишь смутные догадки, мне нечем их подтвердить, поэтому – отбросим в сторону. Итак, отмщение свершилось, близок кровавый финал. И тут наш оппонент решает воспользоваться Фогелем для провокации. «Не верю!» – как говаривал великий Станиславский. Есть минимум два момента, вызывающих сомнение. Первый как раз связан с телефонным звонком: если, как сам Фогель говорит, он в каком-то бункере, Мудрик не станет держать нас за идиотов, способных поверить, что беспомощный старик исхитрился обмануть охрану, проникнуть в кабинет и воспользоваться секретным телефоном. Слишком прозрачный замысел для такого противника, как Мудрик. Стало быть, на подобный примитив пошли сознательно, чтобы вы, господин президент, легко прочли замысел и, наоборот, поостереглись решительных действий, или – второй вариант – каким-то невообразимым, непонятным для нас образом Фогель действительно добрался до телефона. И здесь полагаю весьма важным узнать реакцию его супруги Юлии Павловны. Никто, кроме нее, не сможет с достоверностью определить, звучал ли текст фальшиво, натужно, по бумажке или же Фогель действительно говорил с ней в панике цейтнота, под ежесекундной угрозой разоблачения.

Что до меня, я склоняюсь к версии, что некий почти фантастический случай действительно благоприятствовал звонку.

Вслед за президентом все повернули головы к Вадиму. Того явно смутила перспектива выступать после столь компетентных ораторов. Но он собрался с духом и кратко высказался.

– Согласен с Алексеем Анисимовичем. Исходя из психологического портрета Фогеля, из моего представления о нем, старик нашел бы способ дать понять, что неволен в своих словах. Если не нашел, значит – был в лихорадке, или это вообще не его голос, а имитация, искусно выполненная специалистами господина Мудрика. Судя по тому что они вытворяли с компьютерами жертв, они что угодно могут технически реализовать. Вариант случайной возможности воспользоваться чьим-то телефоном с закрытым номером выглядит фантастически. Но в этой истории вообще многое выпадает за рамки логики, здравого смысла, реальных и распространенных схем. Стоит учитывать даже то, чего быть не может. А с Юлией Павловной поговорить надо обязательно, как мне кажется.

– Именно это вы сейчас и сделаете, – подхватил президент. – Говорите свободно, мои технические службы надежно кодируют разговор.

Он дал знак Кротову. То т подошел к президентскому столу и нажал кнопку на пульте. Раздался щелчок, и спикерфон голосом Юлии Павловны отрывисто откликнулся: «Да, я слушаю!» Президент жестом пригласил Мариничева ответить. То т вскочил, подошел ближе.

– Здравствуйте, Юлия Павловна, это Вадим. Говорите совершенно спокойно и свободно, нас не могут услышать.

– Вадим, миленький, ну что, где он, как он?! – почти закричала Юлия Павловна, и чувствовалось, что нервы ее на пределе.

– Успокойтесь, Юлия Павловна, мы уверены, что Ефим Романович жив и невредим… – фразу Вадик произнес с такой убежденностью, будто сам только что видел румяного Фогеля в отличном расположении духа. – Мы хотим помочь ему выбраться из этой передряги как можно скорее. Нам помогают очень хорошие и умелые люди. Но успех во многом зависит от вас. Да-да, не удивляйтесь. Нам крайне важно узнать ваше мнение. Как вы думаете, был ли Ефим Романович один, когда говорил с вами. То есть я хочу, чтобы вы проанализировали каждое его слово, его интонации, особенности речи и сделали вывод: его ли это голос, добровольно ли он произносил фразы или кто-то диктовал ему, кто-то заставил его сказать именно это?

– Не знаю! Вы, честно говоря, сомнение посеяли… Я была уверена… Нет, я и сейчас уверена, что это он и что говорил он сам, никто его не понуждал. Другое дело, что он был крайне возбужден, взволнован, панически торопился. Мы вместе почти сорок лет. Поверьте, я слышу все, что он хочет выразить, и знаю все, что у него на сердце, даже когда он молчит. Мы как единая биологическая система…

– Тогда ответьте мне, Юлия Павловна, почему, как вы думаете, он даже не намекнул, каким образом добрался до телефона.

– Он сказал – «случайная возможность». Конечно, он должен был. Это глупо не объяснить, как ты заполучил телефон в таком положении. Я думала об этом. У меня одно объяснение: в жуткой спешке, в экстазе Фима не в состоянии здраво соображать. А кто, скажите мне, в состоянии? Только люди вашей профессии, особые закаленные люди. Нет, это был натуральный, естественный и панически торопившийся мой Фима. Это был мой муж, и он говорил тайно, без свидетелей. Он проглатывал слова, чего с ним не бывает, он был в отчаянии и просил о помощи. Я вас умоляю, сделайте что-нибудь, спасите же его! Иначе я…

– Все, Юлия Павловна, вы нам очень помогли. И не делайте глупостей, которые могут погубить вашего мужа. Никуда, никому, ни при каких обстоятельствах… Наберитесь мужества и ждите, скоро будут добрые вести. Я позвоню.

Кротов, стоявший рядом, нажал «отбой». Опять воцарилось молчание.

– Охранник? – вопросительно окинув взглядом участников совета, произнес президент. – Его пожалел охранник и дал позвонить? Нет, чушь, но… другого объяснения не нахожу. Велик риск попасть в ловушку. Операцию проводить не будем. Надо ждать. Это, увы, не последняя кровавая мерзость, которую он себе позволил. Придется ждать и собирать улики.

– А как же Фогель и все эти жертвы, товарищ президент? – подал голос Тополянский. Вопрос прозвучал так невинно-нейтрально, так индифферентно, словно речь шла о несущественном нюансе, о последней пустячной детали.

– Я все понимаю, но умножать количество жертв не намерен. Спасибо, все свободны.

Участники встречи направились к двери. В этот момент в кармане Кротова едва слышно зазвонил телефон. Он достал его уже на выходе, замер на мгновение и вдруг, повернувшись, обратился к президенту:

– Прошу прощения, это информация по нашему делу, она многое меняет.

Хозяин кабинета попросил всех вернуться, двери закрыли, и Кротов не без волнения в голосе изрек:

– Только что, по сообщению надежного агента, из задних ворот резиденции председателя ФКП с эскортом из трех машин охраны выехал черный лимузин без внешних отличий. Но нам точно известно, что это реанимобиль, предназначенный для чрезвычайных нужд лично Мудрика. Он постоянно дежурит в подземном гараже. До этого ни разу не использовался. Они взяли курс на запад, в направлении Рублевки.

– Допустим, ему стало плохо, но что из этого следует? – спросил президент, пожимая плечами.

– Кто-то мог воспользоваться отсутствием хозяина и проявить гуманность в отношении Фогеля – разрешить ему звонок, – предположил Кротов. – Или же продолжение спектакля, еще одна провокация, чтобы противник повелся и предпринял силовую акцию.

– Позвольте мне, – попросил осмелевший Вадим. Президент кивнул. – У него мог случиться сердечный приступ до того, как он решил вопрос с Фогелем, или вследствие чрезмерной эйфории от долгожданной расправы над стариком. Он мог не успеть отдать приказ о казни.

– Версии, версии, предположения! – воскликнул президент. – Они нам ничего не дают.

– Я бы добавил еще один возможный сценарий, – тихо сказал Тополянский. – Мне видится некое помещение, где Мудрик издевается над своей жертвой. Вряд ли при свидетелях, даже самых приближенных. И камеры наблюдения там быть не может: слишком интимное местечко. Уж не знаю, бьет ли он старика, вырывает ему ногти или подвергает иным испытаниям. И вдруг нашему герою становится плохо. Он теряет сознание, может быть, даже скоропостижно умирает от разрыва сердца, а Фогель, пользуясь этим, звонит из пыточной камеры по мобильному телефону своего мучителя. Понимаю, что это скорее сюжет американского боевика, сценарный ход, обостряющий интригу. Но меня наталкивает на эту версию бессилие ваших технических служб при попытке определить номер мобильного аппарата, с которого произведен звонок. У кого еще мог Фогель взять такой аппарат, если, конечно, ему не предоставили возможность позвонить с него? И каким еще образом, кроме как со стола, где он просто лежал в момент, когда Мудрик грохнулся в обморок? У многих из нас привычка в помещении, в своем кабинете класть мобильник на стол. В любом случае, господин президент, Мудрик волею обстоятельств, скорее всего, на время выведен из игры. Другого такого случая может не представиться долго.

– Если с Мудриком и впрямь что-то стряслось, мы будем об этом знать в течение часа? – обратился президент к Кротову.

– Да, безусловно.

– Спасибо, господа! Все свободны, – после некоторого раздумья над версией Тополянского произнес президент. – Я приму окончательное решение через час, по информации из больницы. Каким бы оно ни было, вы мне очень помогли.

 

Глава 8

Все кончилось?

Фима открыл глаза. Обрывки жуткого, фантасмагорического сна замелькали в памяти стремительно и беспорядочно, словно невидимый киномеханик запустил фильм, склеенный кое-как из обрезков пленки. Вдруг все замерло, и сознание застыло, словно упершись в невидимую преграду. Это неотступно и грубо, словно по команде сверху, вернулась реальность. Он ошарашенно уставился на плюшевую игрушку, свисавшую с люстры, на саму люстру, на верхний книжный стеллаж, выделявшийся такими знакомыми, яркими альбомными корешками. И только тут понял, что он дома, в своей постели. Это не сон.

Теплая знакомая рука дотронулась до плеча. Он слегка повернул голову направо – Юлька. Она беззвучно плакала, а в глазах Фима легко разглядел радость, торжество возвращения в их привычный тихий мир, где они вместе и все хорошо. «Она рядом. Все кончилось. Я жив. Мы живем дальше», – промелькнуло в сознании, и невероятный, ликующий покой пролился в душу.

Он чувствовал слабость, голова слегка кружилась. Так бывало обычно после сильных скачков давления и дозы гипотензивных лекарств. Юлька отошла на кухню и вернулась с тарелкой его любимой овсяной каши с курагой и черносливом. Она молча кормила его из ложечки как беспомощного ребенка, и он был совершенно счастлив таковым себя ощущать после всего пережитого. Она понимала и улыбалась, трогательно приговаривая «за папу», «за маму», «за Юлю»…

– У тебя был криз и стресс, ты сутки бредил, врачи настаивали на больнице, но я не отдала. И правильно сделала. Теперь надо просто полежать в покое, попить таблеточки. Постарайся ни о чем не думать и не вспоминать – хотя бы сегодня. Завтра поговорим, все обсудим. И ни о чем не беспокойся – нас охраняют, как национальное достояние. Они вокруг дома, в подъезде, в холле, не знаю – человек, наверно, десять. Старший очень любезен. С ними Вадим, он спасал тебя. Да, Фимочка, всю жизнь ты хотел одного – оставаться в тени. И вот тебе, пожалуйста: национальный герой, главная жертва режима, толпа охраны… Поздравляю, надеюсь на автограф.

Она засмеялась своим низковатым грудным смехом и, заботливо подтянув ему одеяло до подбородка, вышла.

Фима уснул и проспал до утра. Встал, натянул халат и отправился на кухню, где Юлька уже хлопотала у плиты, варганя фирменную яичницу с луком, помидорами и заморскими травами. На столе Фима увидел позавчерашний номер «Мысли». Огромная шапка на первой полосе сообщала: «Председатель ФКП скончался сразу после ареста».

В подзаголовке уточнялось: «Обвиняемый в государственных и уголовных преступлениях Ф.З. Мудрик скончался, не приходя в сознание, в больнице, куда был доставлен после сердечного приступа».

– Позавтракай, потом прочтешь, – умоляюще произнесла Юлька, понимая всю бесполезность этой просьбы.

Фима схватил газету и плюхнулся в кресло. Пространное информационное сообщение на первой полосе сопровождалось отсылкой на вторую.

Двое суток провалявшийся в полубеспамятстве Фима узнал, что в стране готовился государственный переворот, во главе которого стояли Мудрик и некоторые руководители отдельных силовых структур. Верные президенту органы вовремя узнали о коварном замысле и пресекли его. Обстоятельства благоприятствовали проведенной операции, так как в последний момент здоровье подвело главного заговорщика и он потерял сознание.

Спецназ президента предпринял штурм резиденции Мудрика и почти без жертв занял помещения. Были обнаружены многочисленные документы, подтверждающие антигосударственные намерения реакционеров и изменников. Из казематов здания были освобождены беззаконно удерживавшиеся там люди, в числе которых оказался и пропавший две недели назад журналист Ефим Фогель. Его история представляет особый интерес в контексте событий, и о ней можно прочесть на развороте.

Развернув газету, Фима увидел в правом верхнем углу свое фото, на котором он был немногим краше смерти. Снимали явно не позднее получаса после завершения штурма, когда репортер вслед за спецназом проник в мемориальную комнату-бункер тирана, где и застал Фиму в предсмертном экстазе.

Вся страница представляла собой душераздирающий симбиоз очерка и публицистики, оснащенный изрядным количеством фактов и подробностей по делу «суслика». Что-то сообщил Фима в коротком интервью там же, в бункере, в полуобморочном состоянии. Но корреспонденту дополнительно оказали мощную информационную поддержку. И сам он многое домыслил очень проницательно и точно. Чего автору недоставало, так это более подробных свидетельств самой жертвы – Ефима Романовича Фогеля, но таковые были обещаны в ближайших номерах.

Итак, что же узнала страна о жестоком пересечении вертикали власти в лице Мудрика с горизонталью судьбы скромного составителя кроссвордов по имени Ефим Фогель?

В общих чертах все выглядело так…

Избитого, находящегося при смерти Ефима Фогеля нашли в одном из тайных помещений резиденции, предназначавшихся для пыток. В них, по всей видимости, принимал участие лично председатель ФКП.

Приобретя непомерную власть с помощью политических интриг, шантажа и подковерных комбинаций, Федор Захарович Мудрик и стоящие за ним силы методично добивались ослабления президентской власти вплоть до изменения государственного строя: они хотели организовать импичмент, а затем избрать Мудрика на высший пост в стране. Модель правления, которую уготовили народу заговорщики, была хорошо знакома по прежним временам: жесткая диктатура сталинского типа, полный контроль над экономикой и всей общественной жизнью со стороны государства, решительное противостояние западным демократиям вплоть до международной изоляции по всей протяженности границ и т. д.

Далее следовали леденящий душу психологический портрет и устрашающая биография самого Мудрика, который на самом-то деле был вовсе не Мудриком, а Федором Сергеевичем Алекиным. Его отец Сергей Сергеевич спился и умер, мать вообще не установлена. Фамилия отошла к нему от приятеля его покойного отца – тот некоторое время воспитывал мальчика.

Набрав веса и получив серьезные возможности манипулировать людьми и документами, бывший председатель ФКП уничтожил все, что было связано с биографией и личной жизнью отца, в том числе по его приказу были ликвидированы несколько человек, способных пролить свет на прошлое. Он вычистил архивы сверху донизу, а сравнительно недавно, по непонятной пока причине, эксгумировал и перезахоронил в неизвестном месте тело отца, похороненного 37 лет назад возле Круглогорского кладбища. Казалось, он навсегда законспирировал себя как Федора Захаровича Мудрика. Идя по трупам, Мудрик-Алекин целенаправленно делал политическую карьеру, вдохновленный бредовыми идеями своего психически больного батюшки: его письмо-завещание еще будет представлено читателям после того, как послужит уликой на предстоящем судебном процессе.

Последовательно и упорно добиваясь цели, Мудрик-Алекин не забывал мстить своим врагам. Он ждал подходящего момента, чтобы исполнить волю отца: расправиться с двумя вполне случайными людьми. Ефим Фогель и некто Вячеслав Сажин в 1973 году невольно помешали больному графоману Алекину завершить «роман всей его жизни» – самим же автором уничтоженный литературный труд. Скорее всего, он являл образец параноидальных и безграмотных мемуаров человека, прошедшего лагеря, прожившего тяжелую жизнь и повредившегося рассудком на почве алкоголизма.

Разработав изощренно-садистский сценарий мести, Мудрик-Алекин с помощью своих специалистов по компьютерным взломам инспирировал ошибку в кроссворде, составленном Ефимом Фогелем. Именно Фогель невольно оказался много лет назад, будучи еще юношей, на пути Алекина-отца, заняв его место в газете по приглашению второй жертвы Мудрика – редактора отдела кроссвордов Вячеслава Сажина.

Реализуя болезненно-бесчеловечный сценарий мести, подручные Мудрика по его заданию убили нескольких ни в чем не повинных людей, в числе которых ведущие журналисты газеты «Мысль» Антон Буренин, Константин Ладушкин, Евгений Арсик, сотрудник компьютерной фирмы Юрий Проничкин, три сотрудника милиции, простой пенсионер, работавший продавцом в магазине… Не укладывается с голове, что все эти убийства были абсолютно бессмысленными, варварскими с точки зрения здравого рассудка. Осуществляя свой кровавый замысел, Мудрик уничтожал людей только для того, чтобы каждая новая жертва еще больше запутывала следствие и вызывала нарастающий страх у того, кто и был главным объектом мести – у Ефима Фогеля. Таким иезуитским манером Мудрик как бы стягивал петлю на горле несчастного, ни о чем не подозревающего человека. А чтобы все выглядело как можно более зловещим, загадочным и мистическим, почти все убийства совершались в одинаковом интерьере и одним и тем же способом: в глотку жертве насильно выливали пять бутылок водки. Обстановка помещений, в которых это происходило, судя по всему, в главных деталях воспроизводила картину самоубийства отца Мудрика: тот отравился именно таким количеством спиртного, выпитого единовременно. Воспроизводились даже обрезанные по щиколотку валенки – их обнаруживали на ногах жертв: очевидно, что в таких же нашли и погибшего Алекина. Протокол места происшествия был, разумеется, впоследствии уничтожен людьми Мудрика, но не подлежит сомнению, что именно так все и было.

Выглядит и звучит неправдоподобно. Те м не менее это жуткая правда, и дальнейшее следствие, можно не сомневаться, раскроет еще немало деталей, способных вызвать содрогание и омерзение у каждого нормального человека.

Далее шла публицистика в духе: «Не отдадим завоевания демократии, поддержим президента в дни испытаний!»