Димка родился в Белоруссии. Отец его в то время служил в артиллерийской части, мать преподавала в начальных классах средней школы. Потом Димка неоднократно переезжал с родителями, меняя военные городки и школы, пока не оказался в Козельске, где отец закончил службу ракетчиком в звании капитана.

Высшего образования у Димкиного отца не было, на высокие должности претендовать он не мог и к службе относился без рвения. И до этого частенько прикладываясь к бутылке, в конце службы он начал крепко выпивать и срываться на работе и дома. После увольнения в сорок лет устроился на работу в автошколу, где стал преподавать Правила дорожного движения и устройство автомобиля.

То, что его отец неудачник, Димка окончательно понял в десятом классе. Это случилось, когда школьный военрук пояснил ему однажды, что звание «капитан» относится к категории младших офицеров. Думать об отце как о младшем офицере было для Димки унизительно. И с этого момента у него появилась маниакальная цель взять у судьбы реванш за отца, за его низкое звание, за его водительские курсы, наконец. Он стал хорошо учиться, чем удивил всех, и после окончания школы объявил о намерении поступать в ракетную академию. Отец этому обрадовался, а мать огорчилась, помня бесконечные переезды семьи и неудавшуюся карьеру мужа, закончившуюся пьянством. Когда провожали Димку в Москву, мать, понимая, что ничего не может изменить, всплакнула на перроне. А подвыпивший отец, крепко пожимая Димке руку, шепнул ему на ухо: «Сынок, покажи им там всем, пидорам!» И Димка показал: в академию поступил, учился хорошо и закончил академию с красным дипломом.

Когда пришло время распределяться, к Димкиному крайнему удивлению, выяснилось, что наличие красной корочки не гарантирует хорошей должности. Курсантам, чьи родители имели связи и влияние, кадровая комиссия легко раздавала московские синекуры, коих в военном ведомстве была тьма-тьмущая. А ему, как заслужившему привилегии, предложили на выбор две дыры: либо ракетный полк в Мозыре, что в родной Белоруссии, либо городок Тейково, что в Ивановской области. Искренне надеясь, что красный диплом если не выравняет его с блатными товарищами, то по крайней мере защитит от подобных предложенных ему дыр, он потерял дар речи, когда услышал решение комиссии. Наивный, он и представить себе тогда не мог, сколько их было, блатных, в академии, расположенной в центре Москвы в шаге от Кремля. Вот, оказывается, для чего он пять лет грыз гранит науки, вместо того чтобы в свое удовольствие резаться в преферанс на пиво и кутить с легкодоступными девчонками. Нанесенная ему обида была ужасной, он долго потом не мог ее в себе изжить. Совершенно опустошенный после оглашения кадрового приговора, он вышел в коридор, чтобы использовать данные ему на раздумье в качестве бонуса пять минут. Во время этих призовых минут его судьбу простым житейским советом определил курсовой офицер: «Дима, езжай лучше в Тейково. Это же Ивановская губерния, ситцевый край. Там мужиков катастрофически не хватает, а баб с избытком. Напробуешься всяких вволю, а как надоест — выберешь себе самую-самую и женишься». Дмитрий так и сделал, в смысле поехал в Тейково и нашел там себе красавицу Веру сорока лет.

За полгода до встречи с Дмитрием Вера развелась с мужем. Ее взрослая дочь остро переживала одиночество матери; окончив школу, она уехала на учебу в Ленинград, к бабушке. Вера осталась совсем одна.

Она работала буфетчицей в офицерском буфете. Дмитрий обратил на нее внимание при первой же встрече. После этого, заходя в буфет перекусить, с интересом наблюдал, как она ровно, без эмоций общается с посетителями, лишь слабой улыбкой откликается на их шутки, многих называет по имени, но ни о чем, кроме заказа, никого не спрашивает, будто окружающие не интересны ей вовсе. Казалось, что она всегда была в хорошем настроении, но немного замкнута. Она носила темные однотонные юбки и светлые цветные блузки. В ее одежде неизменно присутствовал накрахмаленный белый передник и кокошник с кружевными краями — дань требованиям начальства.

Белоснежный передник буфетчицы невольно напомнил Дмитрию неприятный сюрприз, преподнесенный ему одной московской знакомой, за которой он ухаживал целый месяц. Он щедро тратил скромное курсантское жалованье в расчете на ее отзывчивость, но ему так и не удалось встретиться с ней наедине в каком-нибудь укромном месте. Знакомая как-то пригласила его, ничего не объясняя, в театр на дневной спектакль, и он — с надеждой на эту встречу, счастливый и сверх меры наодеколоненный провинциал — примчался в театр в новом костюме и встретил ее там с маленькой дочкой; приподнятое настроение бесследно исчезло. Делать было нечего, в качестве заключительного аккорда их недолгих отношений пришлось посмотреть детский спектакль. Он два часа мучился от соседства чужих ему мамы с дочкой и от духоты на балконе театра, раздражаясь с каждой минутой все больше, и за это время, не располагающее к рождению добрых чувств, хорошо запомнил актрису с косичками и бантами, игравшую капризную куклу в белом переднике и короткой юбке. Кукла была заводной, с угловатыми механическими движениями. Она часто наклонялась, широко расставляя ноги и демонстрируя залу кружевные панталоны. И вот теперь, глядя на Веру, Дмитрий обнаружил, что эта деталь ее одежды — передник — будоражит его воображение.

После этого случайного открытия он стал задерживаться в буфете дольше необходимого, когда все заказанное было уже выпито и съедено. Сидел без дела, общался с сослуживцами и украдкой поглядывал на Веру. Отмечал про себя, как она ловко открывает бутылки с водой, как, чуть наклонив голову набок, ждет, когда самовар наполнит чашку, как позволяет конфетам падать из зависшей над весами маленькой руки, добавляя карамель до нужного веса. Когда она улыбалась, в углах ее рта появлялись две маленькие, едва заметные складочки, похожие на круглые скобки в предложении. Ему это нравилось. Ему нравились ее вьющиеся светлые волос, ее снисходительные и чуть насмешливые глаза, несуетные движения рук. Она никогда не повышала голоса и, казалось, была невозмутима. Тогда он еще не знал, что ее невозмутимость и спокойствие были лишь внешним проявлением безразличия, поселившегося в Вериной душе.

Однажды засидевшись за чаем и, как обычно, поглядывая на Веру, он подумал, что ее нет рядом, что она где-то далеко, вне стен буфета — настолько она была отстранена от того, что здесь происходило, настолько все это ее не интересовало. А почувствовав ее отстраненность, сделал неприятное для себя открытие, что и он сам — лишь отдельный предмет фона, на котором протекала ее настоящая, скрытая от него и потому неизвестная ему жизнь. И с этого дня в душе его поселилось томительное беспокойство, как бывает при зарождении неведомой болезни и сопутствующей ей поначалу едва различимой, не испытанной ранее скрытой боли, когда причина ее непонятна, и от этой неопределенности не находишь себе места. Прошло время — и к беспокойству прибавилось странное ощущение, что Вера к нему несправедлива, будто она обещала вести себя по отношению к нему как-то иначе, но не сдержала слова, и его надежда на ее благосклонность оказалась под угрозой. Он стал постоянно думать о ней, у него появилась навязчивая потребность быть отмеченным ею, выделенным из многолюдного фона, потребность попасть в ее настоящую жизнь, отвоевать там себе место, добиться хотя бы ее заинтересованного взгляда и обращенного лично к нему слова.

Как-то раз перед самым закрытием он оказался в буфете один. «Будешь еще что-нибудь?» — спросила Вера. «Нет, спасибо», — ответил он. Она подошла к его столу убрать посуду и вопросительно посмотрела на него. «Решил задержаться», — напряженно улыбнувшись, пояснил он. И от этой своей фразы, отрезавшей путь к отступлению, осмелел и поверил, что она не поднимет его на смех, разрешит остаться. Она посмотрела на него и не удивилась: «Если решил — задерживайся»; начала протирать столы, он не сводил с нее глаз. Она чувствовала его взгляд, его волнение, и от этого ей вдруг стало по-девичьи легко и весело. «Тебя как зовут, лейтенант?» — спросила она, расставляя стулья и едва не смеясь. «Дмитрий». В буфет заглянул опоздавший посетитель. Вера сказала ему, что закрылась, и предложила: «Дима, можешь пройти в подсобку. Не стоит мозолить всем глаза. Я скоро освобожусь». Он взял фуражку и ушел, а она закончила уборку зала, пересчитала деньги, сделала записи в своей приватной тетрадке и закрыла кассу. Потом сняла кокошник, посмотрела в зеркало на задней стенке буфета — в пролет между самоваром и стопкой тарелок, взбила волосы над ушами, улыбнулась сама себе и погасила свет.

Он с нетерпением ждал ее, сидя на продавленном диване и гадая, как у них все получится. «К вечеру ужасно гудят ноги, того и гляди отвалятся. Не возражаешь, если босоножки сниму? — появившись в дверях, спросила Вера и, не дожидаясь его согласия, сбросила с ног босоножки в углу под вешалкой и надела шлепанцы. — Спиртного в буфете нет. — Она улыбнулась ему: — Вообще, важные вещи надо делать на трезвую голову — согласен?» Вмиг оробев, он кивнул в ответ, сцепил руки на животе, затем вернул их на колени. Она заметила тревожную перемену в его лице. «Что ты так разволновался?» — «Я не разволновался», — сказал он и покраснел. «Какой пугливый лейтенант пошел, — она покачала головой, сдерживая смех. — Наверное, уже забыл, зачем пожаловал». Она хотела вывести его из состояния оцепенения, но эффект получился обратный: он совсем смутился, даже не смог ничего ответить, так и продолжал сидеть, глядя перед собой. Он не мог поверить, что она с ним так разговаривает. Она тоже растерялась, не знала, что и подумать на его счет. Наконец он решился сказать: «Зачем вы так? С другими — пожалуйста…» — «Других нет», — отрезала она, не давая ему закончить фразу, и внимательно посмотрела на его бледное лицо. Потом убрала с дивана фуражку, подсела к нему, спросила мягко: «Дмитрий, ты влюбился в меня, да?» — «Вы мне нравитесь», — с трудом произнес он пересохшими от волнения губами. «Не сомневаюсь, иначе зачем бы ты остался, — Вера отстранилась от него. — А вообще я тебя обидела, прости, пожалуйста». — «Ничего страшного», — ответил он, боясь поднять на нее глаза.

Они замолчали. Вера смотрела на его профиль. Прямой нос, неровно подбритый висок, длинные ресницы, излишне сжатые от волнения губы. Ей стало жаль его, теплая волна участия поднялась у нее в груди, самой вдруг нестерпимо захотелось любви и ласки, в душе началось брожение неясных спутанных чувств. Почти не лукавя, неожиданно для себя произнесла: «Ты мне тоже нравишься». С трудом двинув кадыком вверх-вниз, он сглотнул слюну, часто заморгал девичьими ресницами. Она попыталась пригладить его непослушный чуб, он не сопротивлялся. Не спеша сняла с него галстук, расстегнула воротник рубашки, поводила тыльной стороной ладони по щеке и едва слышно сказала: «Колючий». От нежных прикосновений ее гладкой руки Дмитрий неожиданно пришел в себя и чудесным образом осмелел. Она почувствовала это, зашептала: «Дима, у тебя все получится». Затем повернула его голову к себе, посмотрела в его затуманенные от страсти глаза, разомкнула влажные ждущие губы: «Поцелуй меня».

Они жадно целовались. Она расстегнула блузку. Он с неудержимой страстью ласкал ее красивую грудь и упругие соски. Поощряя, она гладила его по стриженому затылку. Потом попросила: «Раздень меня». — «Не надо», — шепотом ответил он. «Почему?» — удивилась она. Он помог ей встать и увлек за собой к столу. «Может быть, мне лучше раздеться?» — вновь спросила она. «Не надо», — нетерпеливо ответил он. «Передник хотя бы сниму». Он остановил ее: «Я хочу в переднике». Затем добавил срывающимся на хрип, сдавленным голосом: «Сними юбку». Она расстегнула молнию, позволив юбке упасть на пол, и отшвырнула ее ногой в сторону. В этот миг он почувствовал, что хотел бы взять ее силой, как не раз в мыслях своих он хотел насиловать ту — из прошлого — театральную дамочку с косичками и передником, взломать и растоптать ее капризную кукольную девственность.

Он уже не мог сдерживать себя и схватил Веру за бедра. Сколько это продолжалось, он не помнил; прикрыл глаза и сквозь прищур размыто видел перед собой лишь вызывающе белый бант из завязок передника…

Потом они с умиротворенными лицами отдыхали на диване. До него у нее давно не было мужчины; до нее у него давно не было женщины, а те несколько случаев, которые выпали на его долю в курсантские годы, не дали ему никакого любовного опыта. Она положила голову ему на плечо. Ей не хотелось его отпускать, с ним оказалось хорошо. Что же будет дальше? И надо ли, чтобы было дальше? Она гладила его руку, перебирала завитки волос, трогала его длинные сильные пальцы, а он ел овсяное печенье и запивал молоком из бутылки.

«Как ты угадала, что мне принести из буфета?» — спросил он. «Я видела, как ты смотрел на меня все это время, — улыбнувшись, ответила она, — и успела изучить, что ты чаще всего берешь. Откуда у тебя такая любовь?» — «Ты про что? Про какую любовь? — спросил он и, обрадовавшись образовавшейся двусмысленности и подвернувшейся возможности пошутить, выпалил, не успев подумать: — И та и другая — с голодухи». Она отпустила его руку, убрала голову с его плеча. Тут только до него дошло, что он натворил. Он смутился и, не найдя ничего лучшего, попробовал продолжить шутку: «А у тебя откуда?» — «Оттуда же», — холодно ответила она. Наступила неприятная тишина. Не зная, как исправить положение, он принялся сбивчиво рассказывать, как после третьего курса был на войсковой стажировке, как там плохо кормили, как они мучились от этого, ели дрянные консервы. Потом случайно узнали об офицерском буфете, в котором всегда в продаже было печенье и иногда завозили молоко.

Она не слушала Дмитрия и не перебивала его. Ей неожиданно захотелось к матери в Ленинград, да так сильно, что заболело в груди. Захотелось увидеть дочь, обнять ее и расспросить обо всем на свете, любоваться ее веселым беззаботным лицом.

Димины откровения надоели, и она остановила его: «Я поняла, от смерти тебя спас офицерский буфет; достаточно подробностей, меня от армейской жизни давно тошнит, пора по домам».

Ее тон и слова сразили его так, будто лишили будущего. Он соскользнул с дивана на пол, обнял ее колени, начал исступленно целовать: «Верочка, прости меня, пожалуйста, умоляю. Это я брякнул, не подумав. Ты мне очень нравишься, честное слово, очень…» Она долго смотрела в его карие влюбленные глаза; не поверить в его искренность было невозможно. Потрепала по волосам, подумала: «Совсем мальчишка, ему бы за дочерью моей ухаживать». Вслух сказала: «Если хочешь — проводи меня», — не догадываясь, что этим предложением сделала его счастливым.

Был конец сентября, деревья и кусты наполовину освободились от листвы, промозглый ветер продувал одежду и норовил сорвать с Дмитрия фуражку, а с Веры — берет. Он посмотрел на нее и улыбнулся: «Берет тебе очень идет. Ты похожа на журналистку». — «Не выдумывай, — отмахнулась Вера, рассмеявшись ему в ответ. — У тебя, наверное, много знакомых журналисток?» — «Ни одной!» — захохотал он.

В одиночестве, не спеша и беззаботно, разве что вынужденно придерживая головные уборы, они брели по узким улочкам, иногда останавливались, и Дмитрий нежно целовал Веру в щеки, в губы, в скобочки у рта и шептал: «Ты моя журналистка». Она не противилась этой игре, ей было хорошо.

На окраине военного городка Вера указала на третий этаж темно-серого дома: «Мы пришли, вон мои окна в мир». Она жила в панельном пятиэтажном доме с фасадом, расчерченным широкими полосами черного битума на правильные квадраты. Окна ее квартиры выходили во двор, щедро утыканный автомобильными покрышками-клумбами с облупившейся белой краской.

Не сговариваясь, они пошли к ней, будто это было давно решено. «Не шуми, — шепотом предупредила она в полутемном подъезде, — у нас в городке все спят очень чутко, надо же постоянно быть начеку. Ядерный щит родины, сам понимаешь». За ее миролюбивой усталой иронией угадывались такая отчаянная тоска и безысходность, что даже Дмитрий, все еще находившийся под впечатлением от счастливых минут прошедшего вечера и по молодости пока не научившийся тонко слышать других людей, почувствовал это. Когда она открывала дверь квартиры, он спросил: «Вера, скажи, тебе здесь что — очень плохо?» — «Очень, — не удивившись вопросу, ответила она, — безумно плохо». Она провела его в гостиную, заметила его тревожный взгляд и успокоила: «С тобой ничего такого не произойдет, не волнуйся». Потом улыбнулась: «Но сейчас мне гораздо лучше, и это благодаря встрече с тобой». Затем кивнула на диван: «Располагайся здесь, это самое удобное место».

Пока она что-то делала на кухне и в соседней комнате и, как ему показалось, даже с кем-то разговаривала, он рассматривал комнату. Все здесь напомнило ему гостиную родительской квартиры: тот же сервант, заставленный хрусталем, тот же платяной шкаф с торчащим из него и грозящим упасть на пол латунным ключом, та же люстра с плафонами в виде лилий и та же чайная роза в горшке на полу. Кажется, даже ковер на стене за его спиной был с тем же восточным узором. Разве что большой книжный шкаф, заполненный книгами, был исключением: у родителей тоже был книжный шкаф, но его, помимо немногих книг, занимали фотографии в рамках, цветы в горшках, многочисленные статуэтки и прочие мелкие безделушки.

Вскоре в гостиную вернулась Вера. Она едва справлялась с ношей и еще из коридора попросила Дмитрия: «Помоги скорее, а то уроню». Вместе они поставили на журнальный столик рюмки, коньяк, вазу с конфетами, большое блюдо с бутербродами и розетку с дольками лимона.

«Предлагаю продолжить вечер», — улыбнулась Вера. Он посмотрел на нее и замер в изумлении. На ней было длинное шерстяное платье болотного цвета с чуть расклешенными рукавами три четверти, коричневые туфли на каблуке и серебряные украшения: сережки, массивное колье, широкие браслеты на обеих руках и крупный перстень — все с коричневыми камнями. Она была очень красива в этом платье. Едва придя в себя, Дмитрий сделал в направлении Веры круговое движений рукой: «А это… все… откуда?» — «Это все от моей мамы. Платье ее, а украшения ей перешли по наследству. Тебе нравится?» — «Очень! Ты стала совсем… другой, — он не смог подобрать нужные слова и смутился. — А кто твоя мама?» — «Сейчас пенсионерка, а была доцентом, филологом. Она коренная петербурженка. Что еще тебе рассказать?» Он пожал плечами. «Она ходила в этом платье?» — «Ты удивлен? — улыбнулась Вера и поправила его: — Но не ходила, а носила. Она любила носить длинные шерстяные платья и часто появлялась в них на лекциях. А еще она у меня засовывает носовые платки в рукава, на дух не переносит золота и с блокадных времен курит папиросы. И может, между прочим, кого угодно поставить на место крепким словцом, если ситуация того заслуживает». — «Ты ее, наверное, очень любишь». — «Я ее обожаю, — с чувством ответила Вера и предложила: — Дима, давай выпьем за знакомство, а потом ты еще что-нибудь спросишь». Он наполнил рюмки и они выпили.

Вера пыталась расспросить его о родителях: где живут, чем занимаются. Он отвечал односложно, скованно — без всякого желания. Она почувствовала, что он стесняется своих родителей. Он, в свою очередь, засыпал ее своими вопросами. Вера отвечала без эмоций и без стеснения — и при этом отстраненно, забыв на время о Дмитрии, будто рассказывала сама себе, вспоминала свою жизнь, чтобы не забыть. Увлеклась, и постепенно ее рассказ потек сам собой. Она даже удивилась своей откровенности: никогда ни с кем так не делилась, а тут раскрылась первому попавшемуся мальчишке.

Отца она почти не помнила, единственная хорошо запомнившаяся деталь — его колючая борода; он умер во время блокады Ленинграда. Все золотые украшения мать отдала скупщикам за хлеб и с тех пор ненавидит золото. Серебряный комплект, что на ней, — единственное, что осталось из украшений, правда, самое любимое матерью. Они жили на Васильевском острове, в коммунальной квартире, которая вся когда-то принадлежала родителям матери. Вера вышла замуж за выпускника военного института, поехала с ним на Север, родила дочь. Потом перевелись сюда, как оказалось — на долгие годы. Впервые увидев этот городок, Вера поклялась себе сделать все, чтобы отсюда вырваться. А вырваться, любя мужа и не разрушая семью, можно было лишь обеспечив мужу карьеру. Этим она и занялась. Работы здесь никакой не было, она по специальности архитектор. Пошла в отдел кадров, самое лучшее место для продвижения мужа. Устроилась туда ценой унижений. Ненавидела себя за это, а теперь, когда муж бросил ее и вырвался отсюда — ненавидит вдвойне. Сразу после развода не уехала, решила, что десятый класс дочери лучше закончить здесь. После развода из кадров ее попросили, с трудом устроилась в буфет. Уехала бы отсюда в любое время, но три взрослые женщины в одной комнате — это очевидный перебор. Хотя, вероятно, вскоре решится и на это.

Дмитрий внимательно слушал, ему было интересно. Когда Вера закончила рассказ, щеки ее предательски поползли в стороны, вытягивая губы в струнку и предвещая слезы. Ей не хотелось показывать свою слабость, она торопливо предложила: «Теперь ты обо мне все знаешь, давай выпьем». Они выпили, но это не помогло: она неожиданно прикрыла рот ладонью, будто обожглась спиртным, и тихо заплакала, плечи ее заходили в такт молчаливым рыданиям. Он испугался, обнял ее, принялся неловко гладить по голове, успокаивать, а она все повторяла: «Сейчас пройдет, сейчас пройдет».

Почувствовав, что с хозяйкой творится что-то неладное, в дверях комнаты появилась кошка. Она подошла к дивану и запрыгнула Вере на колени. Вера погладила ее. «Это моя Маруся… мой валокордин… она многое понимает…» Потом вытерла глаза платком, платок, не складывая, засунула в рукав и улыбнулась, как смогла, глядя на озабоченного Дмитрия. «Что я могу для тебя сделать? — спросил он. — Ты только не плачь». — «Спасибо тебе, но ты мне не поможешь». — «Это почему же?» — «Ой, это так долго объяснять». — «А ты попробуй, пожалуйста».

Она заглянула в его встревоженные влюбленные глаза.

«Попробовать?.. Я жила в Филологическом переулке, недалеко от Невы. Мы часто гуляли с мамой по набережной. Любовались противоположным берегом. Медный всадник на Сенатской площади, чуть в глубине Исаакиевский собор, прямо напротив нас Адмиралтейство со шпилем, Зимний дворец, все как на ладони, неповторимая красота. Я любила глядеть на волны, ветер гнал их со стороны залива. Мама покупала мне мороженое или газированную воду. Сидели на скамейке где-нибудь в Румянцевском саду или у Академии художеств, и она рассказывала мне о Ленинграде. Кажется, она знала о нем все. После войны она иногда брала меня с собой в университет, с условием, что я буду делать уроки. В аудитории я пробиралась на последние ряды, сидела там тихо, слушала мамины лекции, ничего ни капельки не понимала и так ею гордилась, что у меня мурашки на коже выступали. Позже, будучи студенткой, каталась с друзьями по реке. Выходили в залив на лодках, загорали у Петропавловки, пропадали в Эрмитаже, весь пригород объездили, все дворцы. И после всего этого жизнь без Питера, безумное количество лет. Сапоги и погоны, погоны и сапоги. И кем я стала? Верочкой у буфетной стойки. Вот такая история падения».

Вера взяла кошку на руки, подошла к окну, раздвинула шторы, отдернула тюль, сказала, глядя на мечущиеся от ветра ветки тополей: «И после Питера — вид из этого окна. Вот я тебе все и рассказала». Затем повернулась к нему: «Теперь понимаешь меня?» Он кивнул. «А ты был когда-нибудь в Ленинграде?» — «Нет, не был». Она не ожидала такого ответа. «А зачем тогда я тебе все это рассказывала?» Он покраснел. «Извини. Питер для тебя — все равно что город-призрак, что-то вроде Зурбагана», — безнадежно заключила она. «Что ты имеешь в виду?» — спросил он. Она не стала ничего объяснять, отпустила кошку и подсела к нему. «Я имею в виду, что мне придется тобою заняться. Будешь у меня читать книги. Будешь? У меня библиотека небольшая, но хорошая. Еще в спальне книжные полки есть».

…Он приходил к ней поздними вечерами, когда не было дежурства. В другое время они не общались, она запретила. «Мне-то все равно, а тебе надо блюсти моральный облик советского офицера, без этого карьеры не сделаешь. Не хватало еще тебе жизнь сломать». — «Так в общежитии все знают, что я куда-то ухожу». — «Но не знают, к кому. А куда-то — так здесь все куда-то ходят. Три дня — те к этим, затем четыре дня — эти к тем». Он понимал, о чем она говорит, эта сторона жизни военного городка с жестко регламентированным графиком дежурства была ему уже хорошо знакома.

Незаметно прошел год. Как-то по почину очередного рьяного коммуниста отправили молодых офицеров в соседний колхоз помочь с уборкой урожая. Там Дмитрий и встретил Ларку, увидел во дворе деревенского дома: наклонившись, она возилась в огороде, демонстрируя голые ноги в резиновых сапогах и попу в коротких штанишках. В деревню он приехал, чтобы набрать во фляги воды — вот и набрал! Ларка была одна, пригласила его в дом, вздумала угостить офицера печеными яблоками, наклонилась у печки, чтобы чугунок достать. Но прежде надела белый передник, будто заранее знала про Дмитрия что-то эдакое. Там он ее и взял, прямо у печки, а яблок так и не попробовал, не до яблок было. Очнулись они, когда шофер-солдатик извелся ждать и начал сигналить на дороге. Позже Дмитрий узнал, что Ларка беременна. Но узнал не от нее, а от замполита полка, сама она его найти не смогла. Вариантов не было, сыграли свадьбу. Замполит, большой любитель выпить и поговорить, на свадьбе по собственному предложению сделался тамадой и произнес много слов по поводу чести и достоинства жениха, поступившего как подобает настоящему советскому офицеру.

А с Верой все как-то вовремя получилось, у нее как раз мать тяжело заболела; собралась она в неделю, все бросила и уехала. Он пришел провожать ее, подарил большой букет поздних астр. Они стояли на перроне и неотрывно смотрели друг на друга, будто хотели запомнить на всю жизнь. Она была внешне спокойна, а он нервничал, часто моргал, кусал губы. Она наклонила к себе его голову и поцеловала в лоб. «Я тебя не виню. Все происходит естественным образом, мы должны были расстаться. Это не могло тянуться бесконечно. Поскорее забывай меня и будь счастлив». Положила руку ему на грудь, нажала ладошкой легонько, словно хотела оставить на память отпечаток, словно подала ему знак, что все кончено, и пошла к вагону. На ней было длинное шерстяное платье. В тамбуре обернулась, улыбнулась удивительным образом, махнула ему рукой.

…А он все не уходил, стоял у открытого окна, не мог поверить, что расстается с ней навсегда. Она опустила в окно сиреневую астру бутоном вниз и игольчатыми лепестками гладила его лицо, щекотала нос, теребила непослушный чуб. Когда поезд тронулся, сказала прилипшему к стеклу Дмитрию: «А я тебя любила, Митя. Последний год только ты меня здесь и держал».

От невыносимой тоски у Дмитрия защемило в груди. Он едва справился с собой, чтобы не разрыдаться вслед уходящему поезду.