Утром он получил письмо и, даже если бы на нем не было мексиканской марки, он сразу бы догадался, что оно от Кэй. Он никогда не видел ее почерка. Но уж очень он был для нее характерен. Настолько, что это его даже растрогало, потому что такую Кэй, по-детски пугливую и ужасно неосмотрительную, знал наверняка только он один.

Это, конечно, было смешно, но ему казалось, что в написании некоторых букв он узнавал изгибы ее тела, черточки над буквами напоминали ему кое-какие из тех еле заметных морщинок, которые иногда появлялись у нее.

И отчаянная порывистость, и огромная слабость: графолог, очевидно, распознал бы у нее болезнь, ибо он полагал и почти был уверен, что она еще не выздоровела, не оправилась полностью от своей болезни, и всегда будет казаться, будто ей пришлось пережить ранение.

И ее столь заметные колебания в тех местах, где она натыкается на трудное для нее слово или слог, в орфографии которого не уверена.

Она ничего не сказала о письме во время телефонного разговора ночью.

Вероятно, потому, что у нее не хватало времени. Ей было нужно столько ему сказать, что она об этом и не подумала.

Серая мгла за окном действовала теперь на него успокаивающе, а дождь, который все продолжал лить, стал тихим аккомпанементом его мыслей.

«Мой дорогой!

Как же ты, наверное, одинок и несчастен! Вот уже три дня, как я приехала, но не могла найти времени, чтобы написать тебе, ни возможности позвонить. Но я постоянно думаю о тебе, мой бедный Франсуа, о том, как ты там, в Нью-Йорке, наверное, не находишь себе места от волнения.

Ибо я уверена, что ты чувствуешь себя совершенно потерянным и совсем одиноким, и спрашиваю сама себя: что же ты во мне мог найти такого, что мое присутствие так стало тебе необходимо?

Если бы только ты видел, какое у тебя было выражение лица тогда, в такси, у Центрального вокзала! Мне понадобилось все мое мужество, чтобы не повернуть назад и не кинуться к тебе. Позволь мне признаться: я почувствовала себя от этого счастливой.

Возможно, я не должна была бы тебе этого говорить, но я с самого Нью-Йорка ни на минуту не перестаю о тебе думать, даже когда нахожусь в комнате моей дочери.

Я тебе позвоню сегодня ночью или завтра. Все будет зависеть от состояния Мишель, ибо я провожу все ночи в клинике, где мне поставили небольшую кровать в комнате рядом с ней. Признаться, я не осмелилась просить соединить меня с Нью-Йорком. Мне тогда пришлось бы или говорить из моей комнаты — а дверь к дочери всегда открыта, — или же я должна была бы звонить из приемной, где сидит какая-то змея в очках, которая меня не переносит.

Если все будет хорошо, это моя последняя ночь в клинике.

Но я должна тебе объяснить, чтобы ты правильно все понял: ведь я тебя знаю, ты начнешь сам себя мучить.

Прежде всего покаюсь, что чуть было тебе не изменила. Но успокойся, мой дорогой друг. Ты сейчас увидишь, в каком смысле я употребляю это слово. Когда я тебя покинула у вокзала и приобрела билет, я себя почувствовала вдруг такой потерянной, что бросилась в ресторан, с трудом сдерживая себя, чтобы не разреветься. Твое осунувшееся лицо с трагическим взглядом, которое я увидела через стекло такси, все время стояло перед глазами.

У стойки рядом со мной сидел какой-то мужчина. Вряд ли я сейчас могла бы узнать и даже припомнить, старый он был или молодой. Но как бы то ни было я обратилась тогда к нему:

— Вы не можете со мной поговорить? Мне еще ждать двадцать минут.

Говорите что угодно, иначе я тут прямо на людях расплачусь.

Я, должно быть, опять выглядела дурой. Мое поведение это подтверждало, как я сейчас понимаю. Я, по-видимому, стала говорить сама и выложила все, что было на сердце, и даже толком не помню, чего я там наговорила этому незнакомцу.

Рассказывала ему о тебе, о нас. Сказала, что уезжаю, а ты вот остаешься. Понимаешь? Потом мне вдруг пришло в голову, что я еще успеваю тебе позвонить. И только в телефонной кабине сообразила, что у тебя нет телефона.

В конце концов, даже не очень соображая что делаю, я села в поезд.

Проспала там целый день. Понимаешь, Франсуа, у меня даже не хватило сил встать и пойти в ресторан, я съела только один апельсин.

Тебе еще не наскучил мой рассказ? Моя дочь спит. Дежурная сестра только что вышла, ибо под ее опекой двое больных, а другому нужно каждый час класть лед на живот. Я сижу в своей кровати, как, бывало, когда-то в санатории. Стены комнаты покрыты эмалевой краской. Горит маленькая лампочка, света которой хватает только на то, чтобы осветить бумагу у меня на коленях.

Думаю о тебе, о нас. Хочу понять, как это стало возможным. Меня этот вопрос мучает все время. Видишь ли, у меня такое впечатление, что я этого не заслуживаю! И я так боюсь причинить тебе боль. Ты знаешь, что я хочу сказать, мой Франсуа, и убеждена, что ты поймешь это в один прекрасный день: я люблю первый раз в жизни. Может быть, ты начал уже это чувствовать? Мне хотелось бы это прежде всего для тебя самого, чтобы ты больше не страдал.

Нельзя мне больше говорить о таких вещах, а то я не выдержу и позвоню в Нью-Йорк прямо отсюда, несмотря на присутствие Мишель.

Я почувствовала себя несколько смущенной, обнаружив ее уже почти девушкой. Она очень на меня похожа. Больше, чем когда была маленькой. И все тогда утверждали, что она вылитый отец. Она также это заметила и извини меня, что я тебе пишу об этом с некоторой гордостью, — стала смотреть на меня, как мне кажется, с явным восхищением.

Когда я после двух дней пути приехала, было уже одиннадцать часов вечера. Еще на границе я на всякий случай дала телеграмму и поэтому увидела автомобиль с гербом посольства.

Было очень странно ехать одной в огромном лимузине по освещенному городу, где люди, казалось, только начинали активную жизнь.

Шофер мне объявил:

«Пусть мадам успокоится. Врачи считают мадмуазель вне опасности. Ее оперировали вчера в самой хорошей клинике».

Я была рада, что Л. не приехал на вокзал. Его не было в посольстве, где меня принимала своего рода экономка, типичная венгерка с видом гранд-дамы, много повидавшей на своем веку. Она меня провела в отведенное для меня помещение.

«Если вы пожелаете отправиться в клинику сегодня ночью, одна из машин остается в вашем распоряжении».

Я не знаю, поймешь ли ты мое состояние духа, когда я, с моим жалким чемоданчиком, оказалась одна в этом громадном дворце.

«Горничная вам приготовит ванну. Вы, несомненно, скушаете чего-нибудь? «

Я даже не помню, что я ела. В мою комнату привезли столик, полностью сервированный, как в отеле, с бутылкой токайского. Не знаю, будешь ты смеяться или сердиться, но я не скрою от тебя, что выпила ее всю.

Клиника находится почти за городом, на холме… Все происходило очень церемонно. Л. находился в салоне с одним из хирургов, который только что осмотрел Мишель. Л. поклонился мне и, представляя врачу, сказал:

«Мать моей дочери».

Он был во фраке. В этом не было ничего удивительного, так как он должен был показаться на каком-то официальном приеме, но это придавало ему еще более ледяной вид, чем обычно.

Врач объяснил, что, по его мнению, опасности никакой больше нет, но попросил еще три или четыре дня, чтобы вынести окончательное суждение.

Когда он вышел и мы остались одни в этой комнате, которая служила приемной и напомнила мне монастырь. Л., сохраняя полное спокойствие и непринужденность, сказал мне:

«Не сердитесь, что я вас известил с некоторым опозданием, но было непросто узнать ваш последний адрес».

Но ты-то знаешь, милый, что это не последний, поскольку мы живем у нас.

Извини меня за то, что я лишний раз употребляю эти два слова, но мне так хотелось их написать и произнести вслух, хотя бы вполголоса, чтобы убедиться, что это так и есть. Я себя чувствую здесь такой несчастной!

Нет, я не хочу тебя огорчать. Ты сам не менее несчастен, и я должна быть возле тебя. Я так остро чувствую, что только там мое настоящее место!

Операцию решили делать совершенно неожиданно, прямо ночью. Я пытаюсь тебе рассказать, но мысли мои немного путаются. Представь себе, что я до сих пор не знаю, с какого времени Мишель находится в Мексике. Мы не смогли пока с ней поговорить. К тому же она немного стесняется меня и не знает что сказать. А когда я говорю, то сиделка делает мне знак, что я должна молчать. К этому же призывает надпись на стене.

Что же я хотела тебе еще сказать, Франсуа? Я забыла даже, сколько дней я здесь уже нахожусь. Я сплю в комнате дежурной сестры, но она заходит сюда редко. Мне кажется, я тебе говорила, что она очень занята в другой палате, там вроде тоже девушка.

Часто Мишель тихо разговаривает во сне. Говорит она всегда по-венгерски и упоминает имена людей, которых я не знаю.

Утром я присутствую при ее туалете. У нее небольшое тельце, которое так напоминает мое в ее возрасте, что мне хочется плакать. И такая же у нее стыдливость, как и у меня была в ту пору. Некоторые туалетные процедуры она стесняется производить при мне. Я должна обязательно выйти, она не хочет даже, чтобы я оставалась в комнате, повернувшись к ней спиной.

Мне неизвестно, что она обо мне думает, что ей рассказывали. Она наблюдает за мной с любопытством и с удивлением. Когда приходит ее отец, она молча разглядывает нас обоих.

Может быть, нехорошо даже писать об этом, но я думаю, Франсуа, только о тебе, все время, даже тогда, когда у Мишель в десять вечера случился легкий обморок, от чего все перепугались и позвонили в Оперу, чтобы предупредить отца.

Я, наверное, какое-то бессердечное чудовище?

Л. также смотрит на меня с изумлением. Видишь ли, мне начинает казаться, что, наверное, с тех пор, как я знаю тебя, с тех пор, как я тебя полюбила, во мне появилось что-то новое, что поражает даже совсем равнодушных людей. Ты бы видел, как меня разглядывает эта вдовствующая особа, которая служит экономкой в посольстве.

Дело в том, что каждое утро за мной заезжает машина и отвозит меня в посольство. Я сразу же поднимаюсь в мои апартаменты. Там, у себя, я ем.

И еще ни разу не видела обеденного зала посольства, и если мне удалось увидеть однажды анфиладу салонов, то только потому, что шла уборка и все двери были открыты.

Наши беседы, а точнее говоря, всего одна беседа с Л., ибо, по сути дела, только она и заслуживает этого слова, проходила в его служебном кабинете. Он позвонил мне и спросил, могу ли я встретиться с ним в одиннадцать часов.

Он разглядывал меня, как и все, с явным изумлением, но и с некоторой жалостью, может быть, из-за моего платья, из-за пальцев без украшений и лица без косметики, ибо мне было не до нее. В его взгляде было так же, как я тебе уже говорила, что-то такое, чего я не могу объяснить. Люди, по-видимому, смутно догадываются, что это любовь, и им делается не по себе.

Он спросил меня:

«Вы счастливы? «

«Да», — ответила я просто, глядя ему прямо в лицо так, что он вынужден был опустить глаза.

«Я хочу воспользоваться, если можно так сказать, этим печальным обстоятельством, позволившим нам встретиться, чтобы объявить вам о моей предстоящей женитьбе».

«А мне казалось, что вы уже давно вступили во второй брак».

«Да, я был женат, но это была ошибка».

И сделал резкий жест. Ты не будешь меня ревновать, Франсуа, если я тебе скажу, что у него очень красивые руки.

«Теперь же я женюсь по-настоящему и заново начинаю строить свою жизнь. Вот почему я вызвал сюда Мишель, ибо она займет свое место в моем новом семейном очаге».

Он полагал, что я, очевидно, стану рыдать, биться в истерике или что-нибудь в этом роде. А я же все это время, клянусь тебе и умоляю в это поверить, не переставала думать о тебе. Мне так хотелось ему объявить:

«Я люблю! «

Но он уже это понял, почувствовал. Да и невозможно это ни от кого скрыть.

«Вот почему, Катрин… «

Извини меня еще раз, я не хочу причинять тебе боль, но необходимо, чтобы я тебе рассказала все.

»… вот почему не сердитесь, пожалуйста, на меня, если я попрошу вас не входить в тесный контакт с обитателями этого дома и выскажу пожелание, чтобы ваше пребывание здесь не слишком затягивалось. Сообщить вам об этом я счел своим долгом».

«Благодарю вас».

«Есть еще и другие вопросы, которые я уже давно собирался урегулировать, и если я этого не сделал до сих пор, то только потому, что невозможно было узнать ваш адрес».

Об этом мы потом поговорим, Франсуа. Я, впрочем, еще не приняла определенного решения. Но запомни хорошенько: что бы я ни делала, я это делаю для тебя.

Теперь ты почти все знаешь о моей жизни здесь. Не думай только, что я всем этим унижена. Я совсем чужая в доме, где не вижу никого, кроме экономки и слуг. Они вежливы, холодно-почтительны. Только одна маленькая горничная из Будапешта, по имени Нушу, видя однажды утром, как я выхожу из ванной, сказала мне:

«Кожа у мадам совершенно такая же, как у мадмуазель Мишель».

Ты тоже, мой дорогой, как-то вечером сказал, что тебе нравится моя кожа. У моей дочери она еще более нежная и белая. И тело ее…

Ну вот, я опять погрустнела. Я не хотела быть грустной в этот вечер, когда пишу тебе. Мне так бы хотелось порадовать тебя хоть чем-нибудь.

Но мне нечем тебя порадовать. Напротив. Ты знаешь, о чем я думаю, да и ты невольно думаешь об этом все время. Меня порой охватывает страх, и я спрашиваю себя: а должна ли я возвращаться в Нью-Йорк?

Если бы я была женщиной с героическим характером, о которых мне доводилось слышать, я бы так и поступила. Я бы уехала, как говорится, не оставив адреса, а ты, может быть, быстро бы успокоился.

Но я, мой дорогой Франсуа, совсем не героиня. Я даже, по сути дела, и не мать. Находясь у ложа больной дочери, я думаю о своем любовнике и пишу любовнику. Я с гордостью начертила это слово в первый раз в моей жизни.

Мой любовник…

Это совсем как в нашей песне, ты ее еще не забыл? Ходил ли ты ее слушать? Я бы не хотела, чтобы ты ходил. Представляю твое печальное лицо, когда ты ее слушаешь, и боюсь, что ты напьешься.

Не делай этого. Я все время думаю: чем же ты заполняешь эти дни, эти бесконечные дни ожидания? Ты, должно быть, помногу часов сидишь в нашей комнате и знаешь, наверное, теперь все подробности жизни нашего маленького еврея-портного, которого мне так не хватает.

Я не хочу больше об этом думать, а не то с риском вызвать скандал позвоню прямо отсюда. Лишь бы тебе удалось сразу поставить телефон.

Пока точно не знаю, но, возможно, в следующую ночь или еще через ночь я переберусь спать в посольство. Там в моей комнате есть телефон.

Я уже спросила Л. небрежным тоном:

«Вы не будете возражать, если мне придется позвонить отсюда в Нью-Йорк? «

Я увидела, как он сжал челюсть. Только не подумай чего-либо. У него это обычный тик, почти единственный признак волнения, который можно прочесть на его лице.

Мне кажется, что он был бы рад узнать, что я совсем одинока и даже качусь под откос.

Нет, не для того, чтобы этим воспользоваться! С этим все кончено. Но из-за своей чудовищной гордости.

Слегка склонившись (это еще одна из его маний), он сказал мне холодным тоном, очень дипломатично:

«Когда пожелаете».

Он понял. И мне так захотелось, мой дорогой, бросить ему в лицо твое имя, воскликнуть:

«Франсуа!.. «

Если так будет еще продолжаться, в какое-то время я не выдержу и заговорю о тебе с кем-нибудь, все равно с кем, как это было на вокзале.

Ты ведь не сердишься на меня за эту мою выходку на вокзале? Понимаешь ли, что это произошло из-за тебя? Мне было трудно долго носить в себе одной все, что было связано с тобой. Я этим была переполнена.

Помню, с каким видом ты мне сказал:

«Ты не можешь обойтись, чтобы не обольщать кого-нибудь, будь то официант кафетерия или шофер такси. Ты так нуждаешься в мужском внимании, что готова ждать его даже от нищего, которому даешь десять су».

Ах, что там! Я тебе сейчас признаюсь в другом. Нет… Ты меня осудишь… Ну да ладно… А если я тебе скажу, что я чуть было не заговорила о тебе с моей дочерью и что я все же рассказала ей о тебе, но туманно. О! очень туманно, не бойся, как о большом друге, на которого я могу всегда во всем положиться.

Уже четыре часа утра. Я даже не заметила, как прошло время. У меня нет больше бумаги. Я и так исписала все поля, ты же видишь, и я беспокоюсь, как ты разберешь.

Я так бы хотела, чтобы ты не грустил, не чувствовал себя одиноким и тоже бы верил. Я все бы отдала за то, чтобы ты не страдал больше из-за меня.

Следующей ночью или через ночь я тебе позвоню, я услышу тебя, я буду у тебя.

Я ужасно устала.

Спокойной ночи, Франсуа».

У него в самом деле складывалось впечатление в этот день, что он носил в себе такой избыток счастья, что оно не могло оставаться незамеченным.

Все казалось теперь таким простым! Таким простым!

И все было просто прекрасно!

Тревоги, конечно, еще оставались, подобно медленно утихающим болевым очагам в период выздоровления, но несомненно, что радостная безмятежность брала верх.

Она вернется, и жизнь начнется заново.

Ему не хотелось ни смеяться, ни улыбаться, ни веселиться, он был счастлив спокойно и сдержанно, не желая поддаваться мелкому беспокойству.

Нелепому беспокойству, не правда ли?

Письмо было написано три дня назад… Кто знает, что могло произойти за три дня?

И подобно тому, как он пытался — и совершенно ошибочно — представить себе квартиру, которую она делила с Джесси, пока не побывал в ней, так сейчас в его воображении возникло огромное здание посольства в Мексике и Ларски, которого он никогда не видел, и Кэй, сидящую напротив него.

Какое же предложение он ей сделал, которое она вроде бы приняла и одновременно не приняла и отложила на более поздний срок разговор с ним об этом?

Будет ли она звонить ему сегодня ночью? В котором часу?

Ибо она ничего толком и не узнала от него. Он был по-глупому косноязычным во время их разговора. Ведь она так и не осознала, какая в нем произошла перемена. По сути дела, она по-прежнему не знает, как он любит.

Да и не может знать, ибо он сам это обнаружил всего несколько часов тому назад.

Ну и что? Что же теперь произойдет? Может быть, они так и будут находиться в разных диапазонах? Ему захотелось сейчас же, не медля, сообщить ей новость и рассказать подробности.

Поскольку дочь ее вне опасности, она должна возвращаться. Что заставляет ее задерживаться там, среди явно враждебно настроенных по отношению к ней людей?

А эта ее идея исчезнуть бесследно, потому что она причиняет и будет еще причинять ему страдание!

Нет! Нет! Он должен ей объяснить…

Все изменилось. Нужно, чтобы она это узнала, а то она способна сделать какую-нибудь глупость.

Он был счастлив, купался в лучах счастья, счастья, которое ждет его завтра или через несколько дней, но в настоящий момент оно выливается в тревогу, потому что он пока не держит в руках это самое счастье и испытывает ужасный страх его утратить.

Авария самолета, например. Он будет умолять ее не лететь самолетом…

Но тогда ожидание продлится на сорок восемь часов. А намного ли больше аварий с самолетами, чем крушений поездов?

Во всяком случае, он с ней об этом поговорит. Он может теперь выходить из дома, поскольку она ему сообщила, что звонить будет только ночью.

Ложье был полным идиотом. Но это не совсем так. Он был вероломен. Ибо его рассуждения в тот вечер иначе как вероломством и не назовешь. Дело в том, что он также увидел сияние любви, о котором говорила Кэй. Оно приводит в бешенство людей, которые лишены любви.

«Можно будет в лучшем случае ей стать лишь билетершей в кино».

Возможно, это и не дословная цитата, но именно так сказал он о Кэй.

Комб ничего не пил в течение дня. И не хотелось ему пить.

Он стремился оставаться спокойным, наслаждаться спокойствием, душевным покоем, потому что, несмотря ни на что, обрел он именно душевный покой.

Только к шести часам вечера он решил отправиться повидать Ложье в «Ритцу», чтобы бросить ему вызов и продемонстрировать свое безмятежное спокойствие.

Возможно, если бы Ложье стал его поддразнивать, как он ожидал, и проявил бы определенную агрессивность, то все было бы совсем иначе.

Они сгрудились все у стола в баре, и среди них находилась та американка, что была здесь в прошлый раз.

— Как поживаешь, старина?

Только один взгляд. Взгляд удовлетворенный, правда, пожатие рук немного менее сердечное, чем обычно. Похоже, Ложье этим хотел сказать:

«Ну вот видишь! Все в порядке. Я был прав».

Дурак, вообразил, что все кончено, что, наверное, он уже выбросил Кэй за борт?

Об этом больше они не говорили, не затрагивали эту тему. Вопрос был исчерпан. Он снова стал таким, как все. Неужели они действительно так считают?

Ну нет. Он не хотел быть таким, как все, и посмотрел на них с жалостью. Не хватало ему Кэй. Он почувствовал это вдруг с неожиданной остротой. У него даже закружилась голова.

Невозможно, чтобы никто этого не заметил. Или же он действительно такой же, как все они, эти люди, которых он презирает?

Своим поведением он никак не выделялся, вел себя как и прежде: выпивал один «манхаттан», два «манхаттана», отвечал американке, которая, оставляя следы помады на сигаретах, задавала ему вопросы о его ролях во французских театрах.

Он испытывал яростное желание, болезненную потребность увидеть Кэй здесь, рядом с собой. Но вел себя при этом как вполне нормальный человек и с удивлением обнаружил, что стал душой компании и что говорит с таким воодушевлением, которое не всегда у него бывало даже в самых успешных спектаклях.

Человек с крысиной физиономией отсутствовал. Были какие-то другие люди, которых он не знал. Они утверждали, что видели фильмы с его участием.

Ему очень хотелось говорить о Кэй. В кармане лежало ее письмо, и в некоторые минуты ему казалось, что он способен прочесть его кому угодно, той же американке, на которую в прошлый раз и не посмотрел.

«Не знают они, — говорил он про себя. — И не могут знать».

Он машинально пил стакан за стаканом, которые ему подавали. И думал:

«Еще три дня, самое большее четыре. Уже сегодня ночью она будет со мной говорить по телефону, споет мне нашу песню».

Он любил Кэй, это было бесспорно. Он никогда еще ее так не любил, как в этот вечер. Более того, именно в этот вечер он собирается совсем по-новому посмотреть на их любовь, докопаться до ее корней, если удастся.

Но пока все как-то расплывалось, казалось смутным, как в дурном сне.

Довольная усмешка Ложье, например, и искорка насмешки в его глазах.

Почему Ложье вдруг стал насмешлив по отношению с нему? Оттого что он разговаривал с молодой американкой?

Ну и что? Он с ней говорил о Кэй. Он не мог точно сказать, почему об этом зашла речь, как ему удалось перевести их беседу на эту тему.

Ах да! Она спросила его:

— Вы, кажется, женаты? А ваша супруга с вами в Нью-Йорке?

И он заговорил о Кэй. Он сказал, что приехал в Нью-Йорк один и что одиночество помогло ему понять невероятную ценность человеческого контакта.

Термин, который он употребил, показался ему здесь, в душном баре, в гуле голосов, преисполненным очень глубокого смысла, стал для него откровением.

Он был одинок, томился и духом, и плотью. Вдруг он встретил Кэй. И они сразу же погрузились в такую интимную близость, какую только может позволить людям их природа.

Все оттого, что им так не хватало человеческого общения.

— Вам, наверное, это непонятно? Не можете это понять?

А эта улыбка Ложье, который за соседним столиком разговаривал с каким-то импресарио.

Комб был человек искренний, а сейчас находился в волнении. Его переполняли и рвались наружу чувства, вызванные мыслями о Кэй. Он вспоминал, как они буквально рухнули в объятия друг друга, не зная и не понимая еще ничего, кроме одного: они изголодались по человеческому контакту.

Он повторял этот термин, пытался найти ему точный эквивалент по-английски. В глазах американки, которая неотрывно глядела на него, появилось мечтательное выражение.

— Через три дня, а может быть раньше, если полетит самолетом, она будет здесь.

— Как она должна быть счастлива!

Он хотел говорить о ней. Время шло быстро. Бар уже начал пустеть, и Ложье встал, протянул руку.

— Я вас оставлю, детки. Надеюсь, Франсуа, ты будешь так любезен, что проводишь Джун?

Комб смутно догадывался, что вокруг него плетется заговор, но не хотел признавать очевидное.

Разве же Кэй не отдала ему все, что только возможно?

Вот два существа живут и барахтаются как могут на поверхности земного шара и вроде бы совсем затерялись в этих одинаковых улицах огромного Нью-Йорка. Судьба устраивает так, что они встречаются. Несколько часов спустя они уже настолько крепко прикипают один к другому, что даже мысль о разлуке для них делается невыносимой.

Разве это не чудесно?

То, что это именно чудесно, он и хотел бы разъяснить Джун, которая по-прежнему не сводила с него глаз. Ему казалось, что он читает в них тоску по тому миру чувств, который он раскрывал перед ней.

— В какую сторону вам нужно?

— Не знаю. Я никуда не спешу.

Тогда он повел ее в свой маленький бар. Он испытывал потребность пойти туда, но ему не хватило смелости отправиться туда в одиночку.

Она тоже носила мех и также совершенно естественно взяла его под руку.

Ему стало казаться, будто с ним идет Кэй, а говорили они о Кэй и только о ней:

— Она красива?

— Нет.

— Тогда в чем же дело?

— Она трогательна и прекрасна. Вы обязательно должны ее увидеть.

Понимаете, это Женщина. Нет, вы не понимаете. Женщина, которая до некоторой степени уже познала тяготы жизни, но сохранила чистую детскую душу. Давайте войдем сюда. Вы сейчас услышите…

Он стал лихорадочно искать «никели» в кармане и затем поставил пластинку и посмотрел на Джун с надеждой, что она разделит с ним их эмоции.

— Два «манхаттана», бармен.

Он чувствовал, что зря снова пьет, но уже было поздно останавливаться. Песня его взволновала так сильно, что в глазах у него появились слезы, а американка, чего он никак не ожидал, нежно гладила его руку, пытаясь успокоить.

— Не нужно плакать, она же скоро вернется.

Он тогда сжал кулаки.

— Неужели вы не понимаете, что я не могу больше ждать, что три и даже два дня — это целая вечность?

— Тише. Нас слушают.

— Прошу прощения.

Он был слишком напряжен и не хотел никак успокаиваться, ставил пластинку еще раз, потом второй, третий и всякий раз заказывал новую порцию коктейля.

— Ночью нам случалось ходить несколько часов подряд вдоль Пятой авеню.

У него было поползновение пройтись этим маршрутом с Джун, чтобы она лучше поняла и разделила с ним его тревогу и лихорадочное волнение.

— Как бы мне хотелось познакомиться с Кэй, — сказала она мечтательно.

— Вы с ней познакомитесь, я вас познакомлю.

Он говорил это искренне, без всякой задней мысли.

— Есть теперь в Нью-Йорке много мест, где я больше не могу бывать один.

— Я понимаю.

Она взяла его за руку и казалась также взволнованной.

— Пойдемте, — предложила она.

Чтобы направиться — куда? У него не было ни малейшего желания вновь ощутить себя одиноким в своей пустой комнате. Он утратил чувство времени.

— Погодите! Я вас сейчас отвезу в одно кабарет — которое я знаю. Мы там бывали, Кэй и я.

В такси она прижалась к нему и, сняв перчатку, вложила свою руку в его.

Тогда ему показалось… Нет, это было невозможно объяснить. Ему показалось, что Кэй была не просто Кэй, а воплощала собой тепло человечности и всю любовь мира.

Джун этого не понимала. Она положила голову на его плечо, и он вдыхал незнакомый запах духов.

— Дайте мне слово, что вы меня с ней познакомите.

— Ну конечно же.

Они вошли в бар № 1, где пианист по-прежнему лениво перебирал клавиши вялыми пальцами. Она, как и Кэй, шла перед ним с инстинктивной гордостью женщины, за которой следует мужчина, потом села, откинув на плечи, как и та, свое манто, открыла сумку, чтобы вынуть сигарету, и стала искать зажигалку.

Интересно, а будет ли она также вступать в беседу с метрдотелем?

Как и у Кэй, у нее в этот поздний час появились под глазами признаки утомления, а из-под косметики стала проступать некоторая дряблость щек.

— Вы мне не можете дать прикурить? У меня кончился бензин в зажигалке.

Она, смеясь, дунула ему в лицо дымом, а чуть позже, склонившись к нему, прикоснулась губами к его шее.

— Расскажите мне еще что-нибудь о Кэй.

Но в конце концов она потеряла терпение и сказала, поднимаясь:

— Пойдемте!

И куда же они собираются отправиться на этот раз? Может быть, они оба уже догадывались — куда… Находились они на Гривич-Виледж, в двух шагах от Вашингтон-сквер. Она крепко уцепилась за его руку и прижалась к нему.

При ходьбе он ощущал тепло ее бедра.

Это же была Кэй! Несмотря ни на что, он искал Кэй, и ему казалось, что он чувствует ее прикосновение и слышит ее негромкий голос, в котором начинали звучать нотки волнения.

Они остановились внизу, у входа. Комб замер на какое-то мгновение, казалось, на долю секунды закрыл глаза, потом нежным и вместе с тем усталым, покорным жестом, в котором чувствовалась жалость к ней, к себе и еще больше к Кэй, пригласил ее войти в дом.

Она стала подниматься впереди него. У нее тоже спустилась петля на чулке. Поднявшись на несколько ступеней, она спросила:

— Еще выше?

И действительно, она же ведь не знала! Остановившись на предпоследнем этаже, она старалась не смотреть на него.

Он открыл дверь и протянул руку к выключателю.

— Нет, не зажигайте свет, пожалуйста!

В комнату проникали тусклые и куцые отблески уличных фонарей, которые освещали ночной город.

Он ощутил совсем близко мех, шелковое платье, теплоту тела и, наконец, влажные губы, которые жадно искали его рот. Он подумал: «Кэй…

» Потом они рухнули в постель.

Теперь они лежали, не говоря ни слова, не двигаясь, прижавшись друг к другу. Они оба не спали, и каждый это знал. У Комба были открыты глаза, и он видел в тусклом освещении совсем рядом с собой контур щеки и носа, на котором поблескивали капельки пота. Они чувствовали, что им ничего не оставалось, как молчать и ждать.

И вдруг на них обрушился громкий звук, раздался звонок телефона, причем он казался таким сильным и так неистовствовал, что они вскочили на ноги, еще не очень ясно понимая, что происходит.

Дальнейшие события развернулись самым нелепым образом: Комб в смятении не сразу нашел аппарат, которым он пользовался всего один раз, и тогда Джун, чтобы помочь ему, включила лампу у изголовья кровати.

— Алло… Да.

Он не узнавал собственный голос. Совершенно голый, стоял он посреди комнаты, держа в руке телефон. Выглядело все это очень глупо.

— Да, Франсуа Комб, да.

Он увидел, что она собирается встать и шепчет:

— Ты, может быть, хочешь, чтобы я вышла?

К чему? Куда? Разве она не будет все слышать и в ванной комнате?

И она снова легла, повернулась на бок. Ее волосы раскинулись на подушке, они были почти такого же цвета, как и волосы Кэй, находившиеся на том же самом месте.

— Алло…

Он задыхался.

— Это ты, Франсуа?

— Да, я, моя дорогая.

— Что с тобой?

— Почему ты спрашиваешь?

— Не знаю. Голос у тебя какой-то странный.

— Я был внезапно разбужен.

Ему было стыдно оттого, что он лжет, не только потому, что это была его Кэй, но прежде всего потому, что он это делает в присутствии другой женщины, которая смотрит на него.

Почему же, если уж она выразила готовность выйти, не проявляет сейчас достаточно деликатности, чтобы хотя бы повернуться спиной к нему? Она же уставилась на него одним глазом, и он не может оторвать свой взгляд от этого глаза.

— Знаешь, дорогой. У меня для тебя хорошая новость. Я вылетаю самолетом завтра или, скорее, уже сегодня. Я буду в Нью-Йорке вечером.

Алло…

— Да.

— Ты ничего не говоришь. Что с тобой, Франсуа? Ты что-то скрываешь.

Ты сегодня, наверное, виделся с Ложье?

— Да.

— Держу пари, что ты выпил.

— Да.

— Я так и думала, мой бедняга. Почему ты сразу не сказал? Итак, завтра или, точнее, сегодня вечером…

— Да.

— Посольство сумело достать одно место в самолете. Я не знаю точно, в котором часу он прилетает в Нью-Йорк, ты сможешь узнать. Я лечу рейсом «Пан-Американ». Не спутай, ибо еще есть две компании, чьи самолеты летают по тому же маршруту, но прибывают в другое время.

— Да.

А ему столько нужно было ей сказать! Он так хотел прокричать ей в трубку великую новость о его любви, а вынужден стоять, загипнотизированный устремленным на него глазом.

— Ты получил мое письмо?

— Сегодня утром.

— Не слишком ли много было ошибок? Хватало у тебя мужества дочитать до конца? Я думаю, что уже не буду ложиться, хотя мне не так уж много времени понадобится, чтобы собрать вещи. Да, ты знаешь, сегодня после обеда я смогла на часок выйти и купила тебе сюрприз. Но чувствую, что ты совсем спишь. Ты действительно много выпил?

— Да, кажется.

— Ложье был неприятен?

— Да как тебе сказать? Я все время думал о тебе.

Ему было совсем невмоготу. Хотелось скорее положить трубку.

— До вечера, Франсуа.

— До вечера.

Надо было сделать еще усилия, но у него не получалось, хотя он изо всех сил пытался.

Он чуть было не признался ей:

— Послушай, Кэй, тут я не один в комнате. Ты теперь понимаешь, что я.

Он ей это скажет, когда она вернется. Не нужно, чтобы это рассматривалось как измена и чтобы между ними оставалось что-то недосказанное.

— Засыпай скорее.

— Спокойной ночи, Кэй.

Он медленно подошел к столику и поставил телефон на место. Потом остановился посреди комнаты, застыл, опустил руки, уставившись в пол.

— Она догадалась?

— Не знаю.

— Ты ей скажешь?

Он поднял голову, посмотрел ей в лицо и произнес спокойно:

— Да.

Она еще какое-то время оставалась неподвижной, лежа на спине, выпятив грудь. Потом привела в порядок волосы, спустила на пол одну ногу за другой и стала надевать чулки.

Он не останавливал ее, не мешал ей уходить. И тоже стал одеваться.

Она сказала ему без всякой обиды:

— Я уйду одна. Тебе ни к чему меня провожать.

— Нет, я провожу.

— Не стоит. Она же может снова позвонить.

— Ты думаешь?

— Если она что-то заподозрила, то обязательно еще раз позвонит.

— Я прошу меня простить.

— За что?

— Да ни за что, просто за то, что отпускаю тебя одну.

— Это моя вина.

Она ему улыбнулась. И когда она была готова и уже зажгла сигарету, подошла к нему и поцеловала в лоб легким братским поцелуем. Ее пальцы нащупали его пальцы и пожали их. Она тихо сказала:

— Желаю удачи!

После чего он, полуодетый, усевшись в кресло, прождал весь остаток ночи.

Но Кэй не позвонила. Первым признаком начинающегося дня был свет, появившийся в комнате маленького еврея-портного, который включил лампу.

Неужели Комб обманывал сам себя? И теперь всегда будет так? А может, ему будут открываться все новые глубины любви, которые предстоит достичь?

Лицо его оставалось неподвижным. Он был очень утомлен, от усталости ломило тело и голову. Было такое впечатление, что он перестал вообще думать.

Но он теперь был абсолютно уверен — и эта уверенность буквально овладела всем его существом, — что именно в ту ночь он окончательно убедился в непреложной истине: он любит Кэй по-настоящему и безоглядно.

Вот почему при первых лучах утреннего света, которые проникли в комнату, отчего сразу же потускнела лампа, он почувствовал нестерпимый стыд за то, что произошло.