В часовне собралась вся учительская «кубика»: Вульшлегер, фрау Брунисхольц, много незнакомых учителей, директор, конечно, Доро Апфель… Никакого священника. Фрау Брунисхольц то и дело обирала ниточки со своего коричневого костюма – удачный способ проститься с завхозом, должен признать. Хосе Гонсалвес, на свадьбе которого гулял Эрйылмаз, читал прощальное слово. Я сидел в заднем ряду рядом с Иоханном. Тот не отрываясь смотрел на гроб и беззвучно плакал.

Я приходил в часовню еще утром и смотрел, как кладбищенские садовники вносили и устанавливали гроб. В нагрудный карман Эрйылмаза (одетому, само собой, в полосатый костюм) я засунул порнооткрытки. Я подумал, что он там будет слишком долго один. А если картинки ему не понадобятся, то, может, червяки передернут разок, прежде чем полезут ему в ухо. Конечно, это был знак любви, как я ни пытался себя обмануть.

Не знаю, какое будущее ожидало бы Эрйылмаза в годы вынужденной трезвости. Разумеется, ему пришлось бы надолго отставить метлу в сторону и заняться лечением. Могу представить, что он по этому поводу думал. Эрйылмаз измерял будущее не временем, а делами (мышеловками, которые надо расставить в гараже, гимназистами, которых надо научить ходить по потолку). Спокойно лежать в кровати – это не для него.

В больнице, пока мальчик с повязками на глазах прислушивался, стоя у открытого окна, к проезжающим машинам, а спортсмен-наездник на соседней кровати беззаботно молол языком, Эрйылмаз встал с постели и выбрался в коридор. Одолжил у трех ходячих рекрутов, чесавших яйца в курилке, пятьдесят франков и протащился через все здание, не встретив никого, кто бы отправил его обратно. Порядочная медсестра из приемного покоя сопровождала в операционную «рак кишечника», остальной персонал, вероятно, судачил в комнате отдыха по поводу увеличения рабочей недели. В гериатрии Эрйылмаз сел на электрическую инвалидную коляску и покатил мимо приемного покоя через стеклянные раздвижные двери прямиком на улицу. Спустившись по Больничной и Крепостной улицам до кинотеатра «Лауитор», подождал, пока цвет светофора сменился с красного на зеленый, пересек дорогу, заехал в «Хина Дели» позади кинотеатра, в белой больничной рубашке расплатился на кассе за семьсотграммовую бутылку рисовой водки, опрокинул ее одним счастливым глотком себе в рот и выехал обратно на улицу, не обращая внимания ни на цвета светофора, ни на ревущий сигнал армейского грузовика с дымящимися тормозами. Он умер еще на пункте неотложной помощи. Все это нам рассказала сострадательная медсестра, пока мы с Йоханном растерянно стояли перед пустой кроватью Эрйылмаза. Потом – под нескончаемый аккомпанемент лошадиных шуточек с соседней кровати – мы уложили в сумку открытки, книги, рабочие штаны и прочие вещи.

Гонсалвес, стоя у алтаря, рассказывал веселые истории – как в холостяцкие годы он будто бы бродил с Эрйылмазом по пивнушкам. Йоханн полуживой сидел на скамье. Казалось, он был где-то очень далеко, на расстоянии многих световых лет.

Какая-то учительница барабанила пальцами по ноге, Вульшлегер с недовольным видом прочищал нос. Вероятно, смерть одного турка – это еще недостаточно фатальный случай для столь полного жизни человека, как Вульшлегер. Больше я не мог вынести в этом жутком месте ни минуты. Во время органной интерлюдии я сбежал и снова оказался на кладбище. Там, где кончались кресты и надгробные камни, было несколько свежевырытых могил, и рядом стоял экскаватор. Мне пришло в голову спрятаться за экскаватором, покурить и привести нервы в норму, прежде чем остальные выйдут, чтобы опустить Эрйылмаза в землю. Я прятался не от Вульшлегера и даже не от ректора. Во всяком случае, не только от них. Может, это бред, но я прятался от метельщика. Слепого, немого, глухого и мертвого метельщика! Но я все равно слышал его голос: «По всему видать, мозги у тебя на пару с кишечником работают. Производят одно дерьмо».

Бывает, человек умер, но его голос все равно звучит у тебя в голове. В тот день мой рассудок был не на высоте, это уж точно.

Экскаватор был совсем маленький, настоящий карлик среди экскаваторов, но если с толком выбрать позицию, то лучшего прикрытия и не надо. Я стал протискиваться между могилой и стрелой экскаватора, потерял равновесие, хотел ухватиться за ковш, но, конечно, не смог и свалился в могилу. Когда падаешь в могилу, то успеваешь подумать о многом. О том, как сейчас разобьешь себе череп о камни и сломаешь позвоночник. Как рабочие найдут твое окровавленное тело и все, кто тебя знал, – Венесуэла, может, еще Йоханн, родители, конечно – напридумают про тебя всякой всячины, которая не имеет ничего общего с реальностью (это очень важно, видеть вещи такими, как они есть). Но самой большой моей заботой в эту длинную секунду падения было не запачкать одежду землей. Меньше всего мне хотелось стоять у могилы завхоза похожим на кусок собачьего дерьма. Не знаю как, но мне удалось приземлиться на ноги. Я облегченно вздохнул – одежда не испачкалась. Только туфли влипли в грязь. «Твои туфли страшно воняют!» Спасибо, метельщик. Теперь не одну неделю буду чувствовать себя виноватым из-за этих грязных туфель. Земля под ногами была сырой, глубина ямы – примерно метр семьдесят пять. Я попытался достать руками до ковша экскаватора, чтобы потом подтянуться, но ничего не получилось. Нечего было и думать, чтобы выбраться самому – только бы перепачкался весь с ног до головы.

Пора уже было и остальным провожающим выходить из часовни. Прошло пять минут. Десять. На душе было препаршиво – из-за этих грязных туфель и вообще. Я даже ни одной сигареты так и не выкурил. А потом до меня вдруг дошло: я – осквернитель могил. Подлежащий наказанию кощунник с грязью на туфлях в качестве улики. Почему я просто не остался в часовне? Вечно лезу, куда не надо, и влипаю в неприятности. Младенчество я наверняка пережил только потому, что постоянно спал и позволял носить себя на руках. Единственное, что у меня хорошо получалось, так это не быть, как все нормальные люди. Включить левый поворотник – и свернуть направо. Обмануть самого себя. Я хотел радоваться жизни и быть счастливым, но все кончалось тем, что я сам себя оставлял в дураках. Первый раз я всерьез занялся самоодурачиванием в начальных классах, когда оставил школу в Лерхенфельде без электричества.

Мне было семь лет. Учительница (фрау Гнеги) дала нам инструменты (щипцы, пилы, молотки) и назвала это уроком труда. Таланта к труду у меня не оказалось. Что мне было делать с пилой? К концу урока в школе пропало электричество.

– Кому-то тут у нас нравится кромсать пилой кабель, – произнесла фрау Гнеги сладким как сахар голосом, от которого у меня мурашки пробежали по коже. – Кому-то захотелось сыграть с нами шутку, – сказала она. – Ну-ка, дети, скажите, кто тут у нас такой шутник? А пока не скажете, будете сидеть здесь.

Меня сдал Бальц Нойеншвандер. Фрау Гнеги оставила меня после уроков и заставила примерно семьсот тысяч раз написать на доске фразу: «Нельзя резать кабель». Когда стало темно (по-настоящему темно), она меня отпустила. В тот же вечер мать застала меня за тем, как я собирался перерезать ножницами провод швейной машинки. Мать отволокла меня за руку в мою комнату и заперла. В тот день, орошая подушку слезами, я мог бы сообразить, что дурацкие выходки всегда приводят к неприятностям. Но с соображалкой у меня уже тогда было туго. На следующий день я уже вовсю крутил пробки в электрощитке, за что снова был заперт в комнате. В течение следующих двух с половиной лет такая возможность подумать своей головой мне предоставлялась регулярно – к сожалению, так и не сделав меня благовоспитанным человеком и не отучив вредить самому себе.

Но самых вершин самооколпачивания я достиг во время театральной постановки в одном из этих семейных лагерей для детей-инвалидов в кантоне Аппенцелль-Ауссерроден. Пасхальное представление с музыкой и пением призвано было продемонстрировать родителям, каких милых чад они произвели на свет. Здоровые и умственно отсталые девочки и мальчики распределились по собранной из деревянных элементов сцене – одни поочередно или хором инсценировали страсти Христовы, другие зевали, разомлев от тяжелого, перегретого воздуха. Юлиан расхаживал с римским оружием, а одна девочка с вываливающимся языком носила на голове венок из соломы, который изображал терновый венец. В зрительном зале сидели сонные родители, воспитатели и, может, еще пара учительниц начальных классов из соседней деревни. Моя мать сидела рядом с отцом на складном стуле у окна, сквозь которое нещадно жарило апрельское солнце. И вот среди этой атмосферы всеобщей дремоты я, стоя на краю сцены, начинаю стягивать с себя одежду. Мне было девять с половиной лет, и я был в коричневом костюме осла. Прежде чем кто-то смог меня остановить, я успел освободиться не только от задних ног и хвоста, но и спустил трусы. Воспитательница в первом ряду вскочила, стала мне что-то кричать, я же не моргнув глазом присел и начал опорожнять кишечник – вовсе не потому, что у меня разболелся живот, или что-то в этом роде, – ибо чисто физиологически в этом акте необходимости не было, – а исходя из неких специфически театральных побуждений. Возможно, я чересчур вошел в роль осла, на котором Иисус ехал в Иерусалим. Или же хотел придать реалистичный фон сцене у Понтия Пилата. Трудно сказать. У ребенка еще мало знаний, не хватает широты взгляда. Я произвел две порции величиной с большой палец, и, прежде чем успел продолжить, две воспитательницы подхватили меня под руки и стащили со сцены. Настроение в зале заметно изменилось. Публика сидела наэлектризованная, смущенная, будто ей довелось увидеть что-то неприличное. Некоторые пытались скрыть смущение смехом. Меня доставили к родителям. Отец оперся руками на подоконник и неотрывно смотрел в окно, мать спрятала лицо в ладони. Позже отец меня спросил, почему я так обращаюсь с матерью, а мать, махнув рукой, закрыла за мной дверь комнаты.

Хорошо бы в моей жизни настало такое время, когда бы даже не появлялось повода выставить себя в дураках, чтобы даже сил на это не хватало. Время, настолько наполненное всякими чудесными вещами, что их просто невозможно все разом испортить.

Наконец все собрание вышло из часовни на территорию кладбища. Йоханн тоже. Я бросил в его сторону камешек.

– Ну, давай! Посмотри же сюда! – рычал я.

Йоханн ничего не заметил. Следовал за гробом и похоронной процессией в сторону могил (в мусульманской части кладбища). Эрйылмаз и гологрудые дамы исчезли в земле. Через семь могил от меня. В том же ряду. Люди кольцом окружили могилу, некоторые бросали в нее землю, другие просто стояли. Йоханн стоял в заднем ряду и таращился прямо перед собой.

Я прошептал:

– Эй, Джонни!

Кажется, услышал. Повернулся и посмотрел на меня сквозь пелену слез.

– Вытащи меня отсюда! – прошипел я.

Он медленно подошел и с отсутствующим видом протянул мне руку помощи. Я выбрался из могилы наверх. (Это оказалось почти так же просто, как упасть.)

Я пожал ему локоть.

– Большое спасибо, Джонни.

Он не ответил. В этот день он не произнес ни слова. Им овладела какая-то отрешенность.

Тяжело передвигая многофунтовыми комьями грязи на ногах, я подошел к остальным.

Вульшлегер бросил на меня взгляд и вздохнул. Наклонившись, я тщательно отчистил с отворотов брюк налипшую грязь. Чувствовал я себя отвратительно. Люди начали расходиться, вскоре только мы с Йоханном остались у могилы и таращились в яму, где лежал гроб и славный парень с золотым сердцем.

Все стало грустным. Жутко грустным.

Я пробормотал: «Удачи, метельщик, – там, куда вы идете».