Иван Алексеевич Симонов
Иван Алексеевич Симонов
Охотники за сказками
Забытые тетради
В дальнем, сумеречном углу чулана — старый-старый, плетенный из очищенных ивовых прутьев походный солдатский сундук. Его плели седобородые старожилы Зеленого Дола под разливы тальянки и рекрутские припевки деревенских парней.
В ту осень провожали зеленодольцы земляка на военную службу. Были ему как прощальный подарок и суровый холст на портянки, и сбереженный по копейке полтинник соседа, и хранительная материнская ладанка на шею. В последний раз окидывал взглядом служивый родные просторы, тихую деревеньку, скрепя сердце снимал с плеч обвившие его руки старой матери. Туманились в глазах луга и рощи.
В такую минуту и поднесли старики зеленодельцы загрустившему новобранцу походный, сделанный искусными руками сундук. Веяло от свежеочищенных прутьев клязьминской речной прохладой, горьковатым, с детства знакомым запахом ивняковых зарослей над водой, словно вместе с подарком передавали мудрые деды печальному солдату частицу родного озерно-лугового края. Хмурили брови, смотря на осенние жухлые травы, на рекрутскую подводу посреди села. Торжественно-степенно, с наказом в дорогу обнимали склоненную голову служивого. «Бог весть, доведется ли снова свидеться?»
Сами помогли солдату переложить немудрые пожитки из заплечного мешка в новый вещевой сундук, прикрыли их поверху шитым ручником с каймой, захлопнули ивовой покрышкой. Старший из седобородых пожелал:
— Полям — плодородия, семье — благополучия, солдату — возвращения.
Низко поклонился солдат провожающим, обнял грустно поникшую молодую жену, и повозка, заскрипев колесами, тронулась.
С тех пор прошел зеленодольский сундук следом за солдатом большой и нелегкий путь. Путешествовал по багажным и товарным вагонам, перевалочным станциям и пересыльным пунктам, по обозным тыловым подводам, по грязным вещевым чуланам и палаткам маршевых рот и батальонов.
В долгую угодила солдатская служба. Не успел закончить срок действительной, как началась фронтовая, окопная страда первой империалистической войны.
Голодал и холодал солдат под Брест-Литовском, держал фронт по сырым траншеям над Вислой, глотал немецкие газы на реке Ипре «во имя царя и отечества», бежал и кричал «ура» во время атак и контратак, молча гонял в котелке по кругу солдатскую овсяную болтушку в час обеда. В сердцах на чванливых и бездушных правителей, на высокое командование, на свирепого фельдфебеля, ратующих за войну до победного конца, выражал протест против кровавой бойни, братаясь с немецкими солдатами. Слушал на митингах выступления большевиков против войны и однажды, подбодренный примером соседа по окопу, с размаху засадил штык в землю. «Хватит, повоевали!» После гнал с трона тем же штыком «помазанника божия и самодержца всея Руси», а вдогон за ним и временного правителя. Бил юнкеров в Петрограде. За советскую власть, за ленинские декреты о земле и о мире снова шел по фронтам войны, теперь уже гражданской.
А годы делали свое.
Уже седобородые старики, что напутствовали рекрута у околицы, один за другим давно успокоились на погосте, отказав молодым топтать и радеть эту землю, на которой веками трудились их деды и прадеды. Уже давно всем миром поделили между собой мужики наследные и покупные кулацкие пожни и наделы. Уже любопытные быстроглазые девчонки с подрезанными косичками, что, чуть пригнувшись, беззастенчиво шныряли в день проводов солдата под рекрутскую повозку и обратно, выровнялись и застепенились. Уже и в родной семье служивого время стало сглаживать память об ушедшем, от которого издавна не поступало никакой весточки. Уже оплакивала сына старая мать в одинокой печальной думе, как нежданно-негаданно, живой и невредимый, явился в отцовский дом солдат. Явился и в качестве первого свидетельства, что это именно не кто иной, как он поставил на лавку свой плетенный из ивы походный сундучок. Висела ниже замка накрепко пристегнутая шпагатом, потемневшая от времени струганая деревянная бирка на которой восемь лет назад обозначил штабной писарь полк и роту, имя и фамилию владельца.
Постарел, посерел сундук. Стал он легок и сух, как звон. По задней стенке, над самым дном, прутья пересечены и топорщатся в разные стороны.
Наклонилась старушка, мать солдата, и достала из уголка два зазубренных чугунных осколка от снаряда, по длине в ладонь без малого каждый. Пробили они ивовое плетенье, да так и остались лежать, запутавшись в самотканом белье. Рядом с осколками — пуля. Ее вынули доктора из-под ребра солдата после штурма Смольного. Вынули — вернули солдату. Так она и сохранилась.
Всплакнула мать над былой сыновней бедой. Положила памятные знаки на чайное блюдце, поставила его на видное место в посудный шкаф.
А солдатский сундук — вот он. Перекочевал из деревенского в городской чулан, стоит на низенькой дощатой подставке в дальнем, сумеречном углу, обставленный старыми помятыми ведрами, растрескавшимися чугунами, продырявленными решетами. Потому стоит в нашем чулане, что мой отец был там солдатом. Вернувшись с войны, передал он по наследству фронтовой багажник прильнувшему к скрипучим прутьям малому сыну, для которого один только этот скрип был дороже любого подарка.
Долго был радостью и утехой для малолетка фронтовой сундук. Но прокатились годы, и теперь уже только бабушка моего сына знает, что хранится под рубчатой ивовой крышкой.
— Ну-ка, старенький, печальненький, открывай свои тайны! — так сказал я, обращаясь к сундуку и посматривая на скучающего у раскрытой двери чулана первоклассника-сына. Мне было поручено в порядке домашней нагрузки навести к празднику порядок в чулане; а если вместе с сыном взяться за работу — так, думается, будет веселее.
Принялись вдвоем за дело. Выбираем и отбрасываем в одну кучку запыленные старые калоши, в другую — круглые жестяные баночки из-под карамели.
Особо — флакончики из-под одеколона и духов, сберегаемые бабушкой для внука на тот случай, если снова станут собирать школьники аптекарскую посуду.
Много в маленький сундучок вместилось всякого добра. И не терпится перевернуть его потихоньку верхом вниз, а там начать рассортировку содержимого полным ходом. И сыну не терпится своими глазами посмотреть, руками пощупать, что там, на дне сундука, упрятано.
— Ну-ка, друже!
С этими словами я приподнял сундук, совсем не подозревая, что и дно у него раскрывается теперь почти так же широко, как и крышка.
Тут и случилось непредвиденное. Сундук податливо зашевелился в руках, начал набухать книзу, хрупнул легонько прутишками. И вдруг из раскрывшегося внизу зева поскакали со стуком на пол металлические шарики от детского комнатного бильярда, с тонким звоном посыпались разноцветные блестящие бусинки, выпрыгнула пластмассовая зеленая лягушка, гуттаперчевый мальчик, блеснула радужными крыльями летящая ветряная мельница с новогодней елки и раскололась в брызги, пристукнутая тяжелой конфоркой от самовара.
Не успел еще я поставить сундук на пол, как из него тяжело шлепнулась плотно слежавшаяся пачка бумаги.
На синей тетрадной обложке бил в барабан молодой барабанщик. Под ним лесенкой, с уступами, по четыре в ряд, разместились строчки.
И будто снова послышалась, ожила в воображении и зазвенела в ушах «Песня барабанщика».
Рядом с песней крупными буквами во всю ширину страницы были написаны заключенные в жирную рамку несколько слов:
И повеяло от старательно выведенных детской рукою слов чем-то давним, забытым, но хорошо знакомым.
Подняв с пола, с волнением перебирал я слежавшиеся листы и видел перед собой нашу школу, посадки березок, первую свою учительницу Надежду Григорьевну, старого лесника деда Савела, слышал голоса своих школьных товарищей, далекий шум Ярополченского бора.
Передо мной была летопись давнего детства — забытые школьные тетради четырех друзей. Они рассказывали о том, что было тридцать с лишним лет назад.
И вспомнилось ясно…
Слушайте, молодые читатели! Слушай, мой сын! И тебе эта книга о детстве ныне поседевших, о любви к родному краю.
Дорога в лес
За деревней — ржаное зеленое море. Оно подступает к самому домику тетки Устиньи и тихо шумит. Зыбкие колосья клонятся к маленькому створчатому оконцу, шуршат неторопливо в пучках соломы, сползающих с низенькой ветхой кровли.
Шестая весна минула с той поры, когда по ленинскому декрету о земле заново перекроил Зеленый Дол луга и пашни, укоротил кулацкие наделы, расширил узкие бедняцкие паи, нарезал землю безземельным. Тогда впервые за всю жизнь и появилась в поле пахотная полоса тетки Устиньи шириной в четырнадцать лаптей. Тогда и прорубила одинокая жительница крайнего двора в старом доме новое оконце, чтобы видеть из него свое и мирское жито.
Приоткроет тетка Устинья оконце, крикнет по-хозяйски:
— Эй, пастух, не подпускай скотину близко к хлебу!
Нешироки разделенные межами крестьянские полосы, но в урожае вся надежда на сытую зиму. Зорко стерегут заречные жители ржаные полоски. Не пытайся, прохожий, незаметно пробраться через поле, все равно не удастся. Шагай себе лучше окольной дорогой. Вон она забирает на версту влево, в противоположную сторону от крайнего дома.
Только нам известна в хлебном море тропинка от задворок до дальнего луга. Пригнувшись, влетишь по ней с разбегу в самую гущу хлебов — и пропал. Никто тебя не видит, и сам ты ничего не видишь, кроме гибкого частокола тонких стеблей, на которых качаются ветру в лад, шепчутся между собой беспокойные колосья.
Разве только, переходя пустующую межу, заметишь что-нибудь вдали, или ветер приклонит ниву, и мелькнут на миг перед глазами то три дубка на Лысом пригорке, то соседняя деревушка Дегтярня, то густые камыши над озером Великим.
По этой тропинке и пустились мы, четыре зеленодольских школьника, в первый привлекающий безвестной далью поход.
Неторопливо и степенно шагаем по ней, пристроившись гуськом друг за другом.
Есть что-то таинственное в сосредоточенно-спокойном шествии четверых подростков с вещевые мешками и сумками за спиной. Молчанием мы поддерживаем эту таинственность. А от легкого ветра, от ясного солнца, оттого, что день такой лучистый и торжественный, сердце в груди поет. И все, что видишь и чувствуешь вокруг, складывается в удивительную светлую сказку, в которой ты живешь и которую сам себе создаешь легко и свободно.
И нива для меня уже не просто нива, а подводное царство. Рожь — уже не рожь, а густые морские водоросли, обступившие нас со всех сторон. Мягкая тропинка — песчаное морское дно, где по течению подводных струй извиваются впереди меня волнистые ленты краснофлотской бескозырки Леньки Зинцова.
Только по волшебному слову, что известно нам одним, расступаются покорно зеленые волны, открывают проход морские лианы, а желтый песок, легко осыпаясь, заравнивает наши следы.
Впервые мы идем в поход — в Ярополческий бор, на лесные озера. При мысли об этом ноги сами несут по тропинке, и тяжелый вещевой мешок за плечами кажется невесомым.
Все дальше уходит деревня, отступают развесистые вязы с грачиными гнездами на вершинах. Все ниже опускаются крыши домов позади. А нашу учительницу Надежду Григорьевну и совсем не видно. Проводила нас до края деревни, пожелала успеха и дружбы в походе и пошла неторопливо обратной дорогой. Должно быть, ее белую повязку ищет глазами Павка Дудочкин за широким разливом зелени. Стесняемся сказать словами, так хоть взглядом поблагодарить ее за все хорошее, чем обязаны мы Надежде Григорьевне.
Первая учительница! Ничье другое имя не произносится, пожалуй, с детства и до преклонных лет с таким уважением и благодарностью, как имя первой учительницы. С годами по-иному представляются повзрослевшему ученику его большие и малые школьные радости и печали, успехи и неудачи. Вспомнится и двойка за невыученный урок, и коротенькая записка родителям о том, что ты подрался с приятелями на перемене или выпустил в классе воробья из кармана и помешал вести занятия.
И уже самому тебе становится неловко, что навертывались когда-то на язык с виду безобидные, но, по существу, жестокие слова: «Подумаешь, какое дело — воробья пустил!» И ты, смущаясь, повинишься в своих старых «грехах», повстречавшись после нескольких лет разлуки со своей учительницей, которая уже поседела, стала ниже тебя ростом. А она вновь увидит тебя маленьким и озорным и с покровительственной, согревающей улыбкой произнесет в ответ знакомое и всепрощающее: «Все бывает!»
И навсегда останется в твоем сознании начальная школа — первый этап на большом жизненном пути — озаренной ясным солнечным светом.
И в этот раз: не поддержи нас Надежда Григорьевна, не бывать бы нам, ее воспитанникам, в лесном походе, не ходить по дальним дорогам, незнакомым местам, не гулять по Ярополческому бору.
Мы учились в суровое время. Бегали в школу с овсяными лепешками, с куском хлеба, в котором больше картофеля, чем муки, писали чернилами, сделанными из наростов на листьях дуба. Сами подвозили на санках из рощи к школе дрова, чтобы натопить печку.
На деревне иного и разговора не было, как о хлебе, о картошке, о погибших на фронте родственниках и односельчанах, о продразверстке и заменившем ее позднее продналоге.
Но даже в самые суровые зимы, когда поутру замерзали чернила в чернильницах и мы оттаивали их своим дыханием, когда вместо тетрадей писали на оберточной бумаге, когда и мечтать не смели о пшеничной белой булке и постоянном куске сахара к воскресному чаю, — даже в такую хмурую пору находила Надежда Григорьевна для своих воспитанников и бодрящее слово, и дело, которое увлекает и радует. Или книжку где-нибудь достанет. Хорошую книжку. Прочитает нам, как в труде и борьбе добывается большое, настоящее счастье, и сразу, глядишь, печальные лица за партами уже строгими стали, не отыщешь ни одного ученика, чтобы лишь о своих горестях и бедах плакался. Спрашивают учительницу, что бы им сейчас же можно было сделать полезное, да потруднее чтобы дело было.
Однажды предложила Надежда Григорьевна аллею вокруг школы вырастить, да такую, чтобы не просто ряды Деревьев стояли, а у каждого дерева чтобы свое имя и фамилия были. Обрадовались, зашумели ученики.
А на спаде весенней полой воды посадили выпускники четвертого класса первые березки под окнами школы. Оживился молодой зеленью былой пустырь. И у каждого деревца свое имя и фамилия: Николая Кузина, Ивана Грунина, Маруси Сакулиной, Николая Якимова… В ряд одну к другой посадили березки друзья-одноклассники, закрепив в них школьную дружбу, а школе навсегда оставили о себе добрую память. И поныне славится по всему Заречью зеленодольская школьная аллея, где рядом с деревьями старших товарищей растут тоненькие именные березки, тополя и клены молодого поколения.
Скоро учительница и первый в Зеленом Доле драматический кружок организовала — сначала ученический при школе, а потом и сельский при избе-читальне. Сама пьесы выбирала, сама «артистов» гримировала, сама суфлировала, а то и в роли выступала. Прямо в классе устроили мы разборную тесовую сцену. Самым первым представляли Тургенева «Бежин луг». Картошку на сцене пекли, интересные истории рассказывали.
Вся деревня собралась посмотреть. В этом спектакле я Ваней был — самым маленьким. Лежал у костра под рогожкой и вверх глядел, говорил:
— Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, на божьи звездочки — что пчелки роятся!
Весной возле школы мы в горелки играли, садили цветы по грядкам, а то путешествовали вместе с учительницей. И на Калиновый исток, и в Липовскую усадьбу, и в Жайскую рощу ходили. Однажды на пароходе по Клязьме катались, от городской пристани до Марьиных холмов. Высокие холмы над рекой обрывом висят, тяжелыми глыбами с кручи в воду бухают. На венце горы гуляли и отдыхали. Где была когда-то деревянная крепость, искали древние могильники.
Там, на Марьиных холмах, впервые и познакомила нас учительница с далекой историей родного края. Так познакомила, что по-новому вдруг увидели мы всю эту землю, на которой живем.
Наш Владимир на Клязьме стоит. (А то есть еще Владимир-Волынский, на Украине. Тоже большой город, с ним не спутайте.) Оказывается, наш Владимир не просто областной центр, но и древнейший исторический город. Он был первым стольным городом на Руси после Киева.
Владимирский стольный князь Юрий Долгорукий и столицу нашей Родины Москву строить повелел. Искусные суздлальские зодчие, муромские, ростовские, новгородские каменотесы, землекопы и плотники, потайных ходов и бойцовых башен мастера возводили крепостные стены, дома и храмы, прокладывали подземные секретные ходы на случай защиты от врага.
И встал город Москва над Москвой-рекой, неподалеку от истоков Клязьмы, что несет свои воды Владимиру и дальше за Владимир — Оке и Волге.
Тихая, привольная и спокойная Клязьма-река. Мирно катит она свои воды среди равнинных лугов и полей, то тускнея в окружении подступающих к берегам рощ, то, круто изменив свой путь, снова выбивается на широкий простор. Глянуть в безоблачный летний день — вся она будто соткана из солнечного света и сумеречных теней.
Но и на тихой Клязьме бушевали великие бури. Во время нашествия Батыя сожгли татары Владимир, разорили молодую Москву, превратили в пепел многие города и селения. Тогда на смену разрушенным крепостям неприступной крепостью встали русские леса. Здесь, под охраной дремучего и бескрайного бора, собирались мужицкие рати с топорами, вилами, рогатинами, нападали на вражьи отряды, уничтожали и гнали незваных гостей с родной земли.
Обновленной и окрепшей поднялась из пепла Москва, переняла верховенство от Владимира, объединила на общее великое дело разрозненные княжества и рати, стала центром всенародной борьбы за освобождение России. И поныне славной памятной датой живет в народе день 8 сентября 1380 года — день великой битвы и победы русского оружия на поле Куликовом, где стоял в ряду русского воинства и владимирский полк.
…И любо нам слушать рассказ учительницы о героическом прошлом нашего владимирского края.
Может быть, тогда впервые и поманил нас издали, заворожил своими тайнами, древними сказаниями и легендами Ярополческий старый бор.
Вслед за первым окончен второй класс, а за ним и третий. Ушла в прошлое шершавая, рыжая и серая оберточная бумага. И теперь мы уже пишем на линованых тетрадях с портретом Ленина или с пионером-барабанщиком на лицевой стороне обложки, с указателем, по какому адресу можно выписать нужную книгу, с таблицами перевода старинных Русских мер в метрические на задней стороне.
В достатке стало для всех школьников настоящих фиолетовых чернил, которые готовит Надежда Григорьевна из чернильного порошка и разливает каждое утро по чернильницам, вделанным в парты. Оживилась, повеселела и деревня, и уже смелее можно вести разговоры о давней мечте — о походе в Ярополческий бор.
Летние каникулы — время самое подходящее. Вот и уговорились мы вчетвером пуститься в лесное путешествие. Учительница тоже пообещала помочь нам в сборах.
Есть надежда, так нечего понапрасну время терять. С самого начала летних каникул завожу я дома каждый день одно и то же: «Ма-а-мка, пусти!»
Отец нехотя скажет, что с маленькой сестренкой некому нянчиться, а то припугнет, что заблудимся и одичаем в лесу или забредем в болото и с голоду погибнем. А сам все на мать посматривает. И вижу я, что он лишь шутит, а сам не прочь бы меня в дорогу снарядить. Это матери не хочется меня отпускать. Ей я и надоедаю: «Ма-а-мка, пусти!»
А тут под вечер учительница зашла, напомнила про знакомого лесника — деда Савела. У него, мол, ребятишкам спокойно будет, ничего не случится. Ну, само собой, и нас при родителях приструнила, чтобы во всем деда слушались. Получилось так, что наш поход — дело решенное.
Накануне отец в город на базар ездил — крючков для удочки купил, десяток покрупнее взял — на жерлицы, чтобы на живцов щук ловить.
— Держи! — сказал. — Да слушай, что мать говорить будет.
Родные все о рыбе, о грибах да ягодах наставления нам дают, а Надежде Григорьевне больше всего хочется, чтобы мы сказки, пословицы, поговорки разные во время похода собирали да записывали. А Ярополческий бор, по ее словам — это огромная живая книга чудесных героических былей, народных преданий, неразведанный тайник былинной Владимиро-Суздальской земли.
Надежда Григорьевна и сама с нами пойти собиралась, да плотники задержали: пришли школу ремонтировать, новую прирубку делать. Вот и шагаем мы вчетвером, сами себе хозяева.
Косте Беленькому учительница за старшего быть поручила. На него надеется. Задумчивый Костя, мечтательный— понапрасну не разгорячится. Да и постарше нас, посерьезнее. Как ни говори, мы с Ленькой Зинцовым да Павкой Дудочкиным осенью только в четвертый класс пойдем, а Костя уже пятый кончил. Первый год был в нашей четырехлетке пятый класс. Надежда Григорьевна это придумала, по вечерам с желающими заниматься.
Учительница называет Костю не Беленьким, а Черновым. Так и сказала:
— Чернов, за старшего будешь. Всем его слушаться.
Чернов — это настоящая Костина фамилия, а Беленький просто кличка. Только он все равно не похож на Чернова. Волосы у него на голове жиденькие, почти белые. Брови такие же. И сам он хотя выше всех своих товарищей, но бледненький, худенький — настоящий белячок. И на деревне все зовут его Беленьким.
Когда стали в лес собираться, Костина мать, тетка Катерина, достала ему из укладки белую ситцевую рубашку в полоску, и в ней Костя еще больше просветлел. Домашние заплатанные штаны тоже на другие заменил, потому что, как сказала тетка Катерина, не куда-нибудь, а «на люди идете».
У Леньки Зинцова сборы были короткие. Он как вернулся из ночного, где сам вызвался вместе с пастухом коней стеречь, так в той же старой суконной гимнастерке, в тех же тяжелых суконных брюках, вызелененных о траву, и в лес отправился. Только братнину бескозырку со стены прихватил. Нравятся Леньке выцветшие черные ленты с якорями.
Павка Дудочкин, сын кузнеца, синюю сатиновую рубаху надел, заправил ее в брюки, ремнем их накрепко подтянул. Не хотел, но в угоду матери взял свою старенькую, изожженную искрами кепчонку, нахлюпил ее на рыжие упрямые вихры.
А меня отец повернул за плечи направо, налево. Прихлопнул легонько ладонью по макушке:
— Хорош! Так сойдет.
Не нова, да по сердцу ему моя розовая рубашка, в два обхвата перетянутая крученым поясом. А кисточки пояса, чтоб не болтались, в карман штанов запрятаны. Так и в пути держатся.
— Подтянись! — слышу я негромкий голос Кости. Из-за Леньки Зинцова, который идет впереди меня, не видно ни Павки, ни Кости.
Обидно признаваться, что ты ростом не дотянул до своих товарищей. Но что поделаешь, если действительно не пришлось быть самым маленьким в этом большом походе. И вся беда моя потому, что товарищи девяти лет поступили в школу, а я, чтобы не отстать от них, семи лет захотел пойти. Так и в походе — шагаю след в след за своими товарищами крайним позади.
«Старший» возглавляет нашу колонну, ведет неторопливо и ровно, приберегая силы на дальний путь.
Рожь цветет. Зеленые колосья дымятся летучей пылью. Только раз в году и увидишь их такими мягкими да размохнатившимися.
Две недели цвести, две недели наливаться, две недели созревать — невольно приходит на память простой и точный деревенский подсчет.
«Значит, мы вернемся из лесного похода еще задолго до жнитва», — прикидываю я.
С того года, как отец возвратился с гражданской войны и начал жить своим хозяйством, есть в зеленодольском поле и наша полоса — две души с четвертью. Четверть души — три лаптя с половиной в ширину загона — это я. Это на мою долю прирезано земли на две обработки с плугом. К такой же «четверти души» приравнены, конечно, и Ленька с Павкой.
Странно измеряются «души» в деревне. Зато любовью к жизни, этим нивам и озерам, лугам и полям наши души самые богатые. И, проходя полем, с волнением вспоминаю я, как отец впервые этой весной поставил меня за плуг, как лемех мягко переворачивал пласты земли, словно листал страницы книги. И отец шагал со мною рядом.
Прикидываю с тропинки: «Которая же наша полоса в этом поле?»
Но чтобы узнать ее, нужно обязательно на край поля зайти. Там, на луговине, вырублена топориком навсегда памятная мета — три косые зарубки в виде повалившегося направо печатного «и». Так помечен наш пай. Наступит время, и выйдем мы с матерью на жатву с острыми зазубренными серпами, погоним каждый свою «козу» — узкий рядок, что захватываешь в один заход.
Спина устанет — мать лечебное средство подскажет:
— Прокатись вперевертышки от того места, где жать начал, до того, где кончил, — вот спина и перестанет болеть.
Покачусь я по колючей жниве, а мать выбирает на ладонь выбившиеся из колосьев потемневшие крупные зерна спорыньи, смеется. Ей на мои старания смотреть забавно, и хлеба радуют. На урожайной полосе и работать веселее. И на нашу долю после похода в Ярополческий бор не только с серпом походить достанется, но еще и сенокос захватим.
Три недели — такой срок выпросили мы у родных для лесного похода. И не терпится скорее в Ярополческом бору очутиться.
«Хоть бы Костя прибавил шагу!» — мысленно поторапливаю я старшего.
Но Костя идет по-прежнему ровно. Как посоветовала Надежда Григорьевна, так он и делает: и нам разбежаться шибко не дает, и себя попридерживает.
А солнышко веселое, озорное — вместе с ветерком растрепавшиеся волосы на голове перебирает, рассыпчатыми прядками в лицо закидывает. Молчу, если все молчат. Стараюсь степениться, сколько могу. А так и хочется толкнуть Леньку в бок да и припуститься по узенькой тропинке наперегонки, впереди всех. «Догоняйте!»
Но Косте боязно: еще пошлет обратно домой. Он такой: ни ругать, ни спорить не будет, только скажет негромко: «Нечего озоровать, не хочешь по-хорошему в лес идти, тогда в деревню отправляйся».
Нет уж, лучше потерпеть, пока отойдем подальше, а там видно будет.
Наш путь лежит до сторожки деда Савела. Стоит она на берегу лесного озера. Ленька Зинцов прошлым летом видел ее, только как пройти туда — не запомнил.
— За грибниками я пустился. Все лесом, лесом — так и дошли до самой сторожки, — объясняет он.
Ленька вообще счастливый. Он сам себе хозяин — куда надумал, туда и пошел: никто его не задерживает. Дома и старше, и моложе его еще шесть человек остаются. Тетка Елена — мать Леньки — на него рукой махнула: «Пусть сам как знает — не маленький. И без него заботы хватает».
Ленька широко пользуется этой неограниченной свободой: то в одиночку, то со взрослыми охотниками или рыболовами по разным местам бродит. Среди мальчишек он уже числится бывалым человеком, только жалко, что запоминать дорогу к дальним местам он и не старается.
— Пойду — найду! — уверяет он.
Хороший Ленька друг, а прихвастнуть любит. Подтрунить над приятелями — тоже. А главное — спорить с ним и не берись: не переспорит, так рассердится — без ссоры не обойтись.
А в нашем походе без общего совета да без дружбы никак нельзя. Потому и был у Надежды Григорьевны с Ленькой особый разговор. А нам троим посоветовала она не обижаться особенно по всякому пустяку, стараться заодно держаться, да так, чтобы и Ленька не козырился, был со всеми наравне.
— Тогда и явится настоящая дружба, — сказала она. Может быть, и явится, но начало получилось не совсем складно.
Когда мы высыпали гурьбой из ржаного поля на широкий луг, Ленька, сразу загоревшись, по-командирски махнул рукой:
— Прямо!
Действительно, вдали, прямо перед нами, темнела широкая гряда Ярополческого бора. Но поверни голову направо или налево, перед глазами снова «прямо» будет все тот же бор. Один он шумит на три области: Ивановскую, Горьковскую, Владимирскую. Надвигается на берега Клязьмы и ее притоки густой зеленой стеной, ведет лесного путника по течению воды на Оку и Волгу. И надо нам в этом необозримом зеленом море найти малую точку — сторожку деда Савела.
Мы останавливаемся и советуемся между собой, как быть дальше, какую избрать ближнюю и верную дорогу.
— Никуда не сворачивать!.. Двинули напрямую! — не унимается Ленька.
На его цыганистом смуглом лице проступает задорный румянец, завернувшиеся в крутые кольца вихры, небрежно отброшенные со лба, упрямо лезут на бескозырку, блестящие черные глаза так и стреляют горячей искоркой то по старшему, то по Ярополческому бору. Взыграло, видно, у Леньки ретивое.
В запальчивости небрежно двинул шершавым рукавом по подбородку, И из нижней губы, растрескавшейся от ветра и солнца, проступила капелька крови. Ленька зло прикусывает и полирует губу крепкими белыми зубами, которые любит пускать в дело и при ломке ивняка на корзины, и при отчаянной схватке с более сильным противником.
Он каждую минуту хочет чего-то нового, небывалого. Поход без приключений для него все равно, что студень без горчицы — ни слезы, ни радости. Где побывал несколько раз, туда его уже и не тянет. Обычная дорога или тропинка, по которой каждый ходит, тоже не интересна. И сейчас Леньке хочется пройти именно там, где никто не ходил.
— Первые новую дорогу проложим! — задевает Ленька наши слабые струнки. Кто же откажется первым быть!
Не встречая возражений, он с победным видом озирает нас.
— Тронулись!
Призыв Леньки, в котором дерзко звучит какая-то возбуждающая отвага и отчаянная решимость, и меня будоражит. Так и тянет шагнуть за пылким другом следом по избранному им нехоженому пути.
Неторопливый на слова и действия Павка терзает в руках былинку, ожидает спокойно, что скажет старший. А Костя Беленький, моргая светлыми ресницами, негромко замечает:
— Прямо только вороны летают. Вот если бы у нас крылья были, тогда другое дело. А теперь хорошо еще, если с тропинки не собьемся.
И потому, что сказал он это мягко, как-то мечтательно, мне вдруг будто жалко стало Костю и показалось всерьез обидным, что ни у него, ни у всех нас нет крыльев.
При спокойных словах старшего разгоревшийся Ленька, не встретив поддержки, тоже потух. И снова мы выстроились гуськом вслед за Костей на луговой тропинке. В траве ее след чуть заметен. Видно, не часто бывают на этой стежке прохожие.
Смотрите на след внимательно, — просительно предупреждает Костя, нащупывая глазами направление. — Не потерять бы его. Пошли потихоньку.
Мы все шагали и шагали лугом, пока тропинка не привела к болоту. Узкое оно, длинное. По самой середине крохотный ручеек бежит, а по краям осока растет — густая, высокая. И никакого мосточка через болотину не видно.
Стали обхода искать. Налево попробовали — там озеро начинается; справа, по кустам ольховника, — топь непролазная.
Что делать?
Место глухое и незнакомое. Немножко жутко. Далеко уже мы от своей деревни ушли. Верст десять, должно быть, шаг за шагом отмерили, не меньше. И без того от долгой Дороги первый пыл уже начинает заметно остывать, а тут еще новая помеха.
Стоим, раздумывая, как быть. Ленька Зинцов по болоту кочки рассматривает, пробует их ногой. Встал на одну.
Дрожит она под ногой, но держит. На другую, подальше переступил.
— Ленька, смотри сорвешься! — подает голос Павка Дудочкин.
А Зинцов будто только и ждал этого предупреждения.
— Не твоя забота!
На третью, на четвертую кочку перешагнул. Чем дальше, тем смелее. Вот уже до самого ручейка добрался, кричит:
— За мной шагайте! Здесь струйка в ниточку — разом перепрыгнем.
Не успел договорить — бултых в грязь, по самый пояс. Бескозырка, мелькнув лентами, на другую сторону ручейка перелетела. И сам Ленька ползком, на четвереньках, на другой берег перебирается, хлюпает руками и ногами, горбатым мешком за спиной осоку раздвигает.
Добрался, выскочил у дубка на бугорок. Босыми подошвами о землю притопывает, грязь отряхивает. Черные суконные штаны от болотной ржавчины рыжими стали. Обвисают на животе, раскатавшимися загибами по земле волочатся, под самые пятки лезут. Гимнастерка ниже пояса широкой полосой точно в краске вымазана.
А Леньке и горя мало. Еще комедии разыгрывает.
— Все в порядке, товарищ старший! Переходите смело!
Только мы сначала сучьев из ольховника натаскали, переход намостили, а потом уже и перебрались потихоньку, сухие и невредимые.
Дело мастера боится
Мы стоим на бугре и зовем в три голоса:
— Лень-ка-а!.. Лень-ка-а!..
Хочется поскорее взглянуть на него, натешиться вволю, разыграть, как пыхтел он по болоту бегемотом. Мне не терпится предложить Леньке свои услуги, помочь ему веревочкой штаны подвязать, чтобы совсем не съехали от тяжести.
А Леньки нет. Стоит на бугре дубок. Под его ветвями костер горит. На нижней ветке дерева Ленькины штаны висят, шоколадной грязью в огонь шлепают, и… никого. Куда же Ленька запропастился?!
Мы переглядываемся в недоумении: мало ли разных фокусов вытворял Зинцов в деревне и школе, но не мог же он без штанов в Ярополческий бор уйти.
Павка рупором подносит ладони к губам и трубит.
— Лень-ка-а! Где ты-ы?!
— Ту-у-та! — таинственным и протяжным стоном раздается из осоки, в пяти шагах от костра.
Артист Ленька — под водяного царя играет. Помедлил минутку и снова замогильным голосом о себе знать дает:
— Когда штаны подсохнут — сюда-а бросайте!
И сразу всем становится весело оттого, что «водяному царю» понадобились сухие штаны.
Другой на месте Леньки задумался бы, куда ему теперь с такими грязными пудовыми брюками заявиться можно, чтобы людей не насмешить, какая дома взбучка будет за испорченную гимнастерку. А наш друг не унывает. Уже своим, совершенно естественным голосом деловито просит подать ему в осоку горшок с кашей.
— Там он, в сумке, около дубка… Ложку не позабудьте.
— Принимай, — протягиваю я, разглядев поднятые над осокой две руки.
Не теряя времени даром, мы тоже развязываем походные мешочки с харчами. Хлеб и вареное мясо в поле кажутся куда вкуснее, чем дома, за столом, особенно если режешь их своим складным ножичком.
Ножа нет только у Леньки. Но каша не говядина, она и деревянной ложки слушается. Поэтому «водяной царь» управляется с кашей удивительно быстро.
Потом над осокой появляются Ленькина голова, плечи. Преувеличенно старательно вытягивая книзу гимнастерку, он меленькими шажками бежит к берегу и, отыскав низкорослый кустик у края болота, прячет под него пустой горшок.
— На обратном пути захватим.
Через несколько минут в осоку летят, грузно распластавшись по воздуху, хотя и не просушенные, зато густо прокопченные на костре штаны. Ленька подхватывает их на лету и скоро появляется перед нами в полном дорожном облачении.
Он снова готов в путь, только хочет вырезать палку «на всякий дорожный случай».
Костя Беленький, как старший, показывает пример доброго товарищества. Он протягивает Леньке свой складной замечательный ножичек с коричневыми костяными щечками— подарок отца.
— Бери!
Но, скрывшись за деревьями, вместо палки Ленька вырезает на первой попавшейся ольхе:
Тонул — не утонул.
Л.З.
15. VI 192
Последняя цифра не дорезана. Когда мы подошли, на ее месте торчал глубоко загнанный в дерево кончик замечательного Костиного ножичка.
— Ну вот… я так и знал, — растерянно сказал Костя, смотря не на Леньку, а на светлую металлическую черточку в коричневом стволе ольхи.
Да он сам… понимаешь, — смутился никогда не смущающийся Ленька.
Наш старший машинально складывает и раскладывает обломок, будто от этого ножик может вырасти.
— Тебе дали как товарищу. А ты…
Нет, Костя решительно не умеет сердиться. Он и упрекает, будто печальную книжку читает.
Нас зло берет на Леньку. А Костю жалко.
Рыжий Павка усиленно морщит брови — прикидывает, нельзя ли как поправить дело.
— Да… напрочь сломил, — серьезно соглашается он с Костей, словно и без того не видно, что напрочь.
Павка тугодум, без нужды с разговорами не торопится. Привык в кузнице мехом угли в горне раздувать. Скажет отец «подуй» — подует, скажет «довольно» — перестанет. И все молча.
Но уж если требуется слово сказать, которое за него никто не скажет и за которое надо ответ держать, тогда подумает. Зато будет слово — олово, Павкой сказано — будет сделано. За такую твердость ценят и уважают Павку товарищи.
Видать, и сейчас навертывается у него какое-то «слово-олово». Не зря в усердном раздумье передвигает он с боку на бок свою кепчонку на рыжей макушке. Нам и в голову не приходит, что сломанные ножи, кочерги, косы, железные грабли — это по его кузнечной части. Тогда Павка сам напоминает о себе.
— Можно припаять! — неестественно громко заявляет он.
Мы с изумлением смотрим на молчаливого, скромного друга.
Не удержавшись, я переспрашиваю:
— Чего? Обломки к ножу можно припаять?
От смущения все лицо Павки становится краснее самых красных веснушек.
— Можно! — сдержаннее, но тверже, решительнее прежнего подтверждает он свое явно немыслимое обещание — Такой состав есть. Припаяю!
И, нащупав что-то в сумке за спиной, стягивает с плеч веревочные лямки.
— Вы идите. Я догоню. Сейчас все устрою…
— Ну вот!.. Значит, все в порядке, — моментально преображается беспечный Ленька Зинцов. — Я же говорил, что все в порядке… Павка, иду к тебе в помощники!
— Только не мешать! — поднимает Павка жесткую, мелко потрескавшуюся ладонь, ограждая себя от подобной помощи.
— Отступаюсь, отступаюсь! — задним ходом поспешно подается Ленька, пытаясь вызвать смех закругленными в испуге глазами.
И тут же в ответ на свирепые взгляды Павки с глуповатым смирением замечает:
— Дело мастера боится. Верно, что ли, слово-олово?.. Пошли, ребята!
Павка перетряхивает свою сумку, достает что-то из уголка и прячет в карман. Сгруживает и раздувает угли в костре, затем бежит к злополучной ольхе. Возле Ленькиной надписи усердно ковыряет древесину, и мы догадываемся, что он вытаскивает кончик обломанного ножа.
Костя нерешительно мнется еще минуту, раздумывая, не забрать ли у Павки то, что осталось от ножа, затем с безнадежным видом машет рукой: все равно, мол, испорчен тятькин подарок.
— Пошли.
И все мы уверены в невозможности припаять отломанное, и обидно за Павку — зачем он легковесным воробушком, впервые наверно, пустил на ветер решительное слово? Зачем пришло ему в голову так самонадеянно дать друзьям немыслимое для выполнения обещание? Даже радостное настроение как-то потускнело. Нет той непринужденной веселости, которая чувствовалась вначале.
Тихо и грустно стало не только в нашей компании. И поле будто загрустило. И Ярополческий бор заволокло какой-то неясной серой дымкой. Чего проще — завести бы разговор. И он не получается. О чем бы ни заговорили, все сломанный ножичек припоминается.
Шагаем молча. В ожидании, пока подойдет Павка, еле ноги передвигаем. И уже заранее не по себе становится при мысли, как загорится краской стыда наш друг, передавая Косте Беленькому тот же поломанный, да еще, наверно, и покореженный дополнительно ножик.
Уверенный, что именно так и будет, я стараюсь держаться в сторонке, чтобы не видеть эту неловкую сцену. Костя тоже занят своими мыслями. И Ленька Зинцов присмирел.
Позади слышен приближающийся неровный топот и тяжелое посапывание запыхавшегося Павки.
«Не оглядываться, пусть догадается присоединиться незаметно», — мелькает утешительная надежда.
Куда там! Павка, словно нарочно, старательно привлекает к себе внимание: громко отпыхивается, бренчит медяками в кармане. С разбегу подлетает прямо к Косте.
— Вот, готово!.. Никакой трещины незаметно… Блестит, как новенький!
На подобное диво нельзя не обернуться.
Вместе с Ленькой мы подскакиваем к Павке и Косте и, ошарашенные неожиданностью, только глаза таращим. В руках у Павки разложенный Костин ножик с коричневыми костяными щечками и блестящими в них желтыми пятнышками гвоздей, действительно целехонек.
— Вот это здорово! — опамятовавшись от удивления, произносит, наконец, Костя.
— Вот это да! — искренне вырывается у Леньки. — Точно: дело мастера боится!
— Бери! — с беспечностью, подобной Костиной, когда он бросал свой ножик Леньке, протягивает Павка обновленное сокровище.
Солнце тронуло узкий клинышек стали и блеснуло по лицам светлым зайчиком. Всем нам стало веселее.
Таившийся в траве перепел закричал вдруг звонко и задорно. Свежим ветром повеяло от придорожных кустов. Нелюдимый репейник и тот словно заулыбался, раскачивая малиновыми цветами в зеленых колючих чашечках. Прояснился, влечет к себе с новой силой Ярополческий старый бор.
…Оставим на время, читатель, нераскрытым Павкин секрет удивительного исцеления.
Добрый попутчик
— Раздайся, народ, Павел Дудочкин идет!
Так выражает свой восторг необыкновенным мастерством друга Ленька Зинцов. Костя Беленький вдвойне доволен, сияет от счастья: и ножик исцелен, и Павка на высоте оказался. Толковые подобрались в поход ребята, компанейские. С такими и в беде не пропадешь. От избытка чувств тихого и мечтательного старшего даже на песни потянуло.
— Заведем негромкую? — обращается он с несмелым вопросом.
— Грянем «Варяга»! — предлагает Ленька.
— «Варяга» так «Варяга», — спокойно соглашается старший.
В середину Павла, Павел — запевала! — выдвигает Зинцов Павку Дудочкина на самый вид.
Находит иногда на Леньку такая струнка, когда и говорить он начинает стихами.
— Поднимай давай! — пристраивается Зинцов сбоку Павки. — Не стесняйся, греми шибче!
От запевного выкрика Павки над ближним озером с испуганным кряком взлетает утка, шарахается в сторону и, опрокидываясь на крыло, скрывается за тростниками.
Павкин запев мы подхватываем громко, да не дружно, будто вразнобой дрова рубим. Смелости не хватает. Все думается: «Вот сейчас подфальшу, вот подкрикну некстати».
Гиблое дело, когда пойдут одолевать такие думы. В песне главное — смелость, уверенность нужна, а голос найдется — не у соседа занимать. Не верь самому себе, что ты плохо поешь, верь, что хорошо поешь: с чувством, с толком — обязательно получится.
А у нас не получается: никак не можем смелости набраться. И хотя «врагу не сдается наш гордый «Варяг»», а нам, пожалуй, придется все-таки сдаться — прекратить, нестройные, вразнобой, выкрики. И вдруг: «Тинь-тили-линь».
Откуда ни возьмись в руках у Леньки появилась старая, с потертым и осыпавшимся красным лаком губная гармошка Древнего, довоенного образца; мелко выпиленными квадратиками так и заходила с переливами в Ленькиних губах туда-сюда. И где только раскопал ее Ленька?
Неказистая с виду инструментина, а песне хорошо помогает. Пошло у нас дело на лад.
Под музыку да песни и шаг спорее.
Незаметно слепая тропинка на широкую проезжую дорогу вывела. Прохожие на пути встречаются. Незнакомое стадо пасется невдалеке.
Пастух, прислонившись к межевому столбу, слушает наши песни. Забавные телята, сердито избычась, смотрят пристальными глазами и, взбрыкнув, вприпрыжку разбегаются по сторонам. Сытые коровы, горбатясь и лениво отворачивая рога, нехотя уступают нам дорогу. И в незнакомых местах мы начинаем чувствовать себя свободно и уверенно, как на задворках родной деревни Зеленый Дол.
В пути обгоняем медлительных пешеходов, кланяемся им с почтенным и степенным видом.
— Мир дорогой!
— Добро пожаловать! — отступают они в сторону и, пропустив нас вперед, провожают одобрительными взглядами.
По пути мы собираем цветы, с березового накатника над луговым ручьем достаем Ленькиной бескозыркой холодную ключевую воду. Она чистая, как слезка, студеная до ломоты в зубах.
Вот так же, наверно, пили из родников живую и сильную воду старинные сказочные богатыри, отдыхали под развесистым дубом на берегу ключа, пустив златогривых коней гулять по широкому лугу.
И нам, лесным путешественникам и «охотникам за сказками», как в шутку назвала нас на прощанье Надежда Григорьевна, тоже не мешало бы отдохнуть у ручейка. Хотя на берегу нет могучего дуба, зато есть такая береза, из опущенных ветвей которой хоть косы заплетай.
Признаваться, что я здорово устал, нет никакой охоты. Поэтому о своем желании я даю понять старшему только намеком.
Костя Беленький, оказывается, раньше меня облюбовал здесь место для отдыха.
Мы ложимся в высокой траве, густо прошитой луговыми цветами, и слушаем, как знакомый уже нам пастух у межевого столба — владимирский рожечник — выигрывает на дудочке «В саду ягодка малинка». Его стадо от жары и оводов спустилось в озеро. Над поверхностью воды видны лишь спины да головы коров. Мокрые хвосты, рассыпая разноцветные водяные брызги, шлепают по спинам.
За ручейком, в той стороне, куда лежит наш путь, стройно тянутся в небо облитые солнцем желтые, темно-коричневые, светло-коричневые стволы сосновой рощи. Даже в такой ясный и безветренный день, как сегодня, она немолчно и ровно шумит, будто в глубине ее спешит и спешит, не останавливаясь ни на минуту, приближающийся поезд, торопится выбраться на опушку и никак не может выбраться.
Дорога на рощу густо засыпала белым, выцветшим от солнца текучим песком.
Недолго мы пробыли в пути, а все начинаем примечать понемногу, что и деревья не без разбора растут. Каждое выбирает местечко по своему вкусу. Ольха и осина — те поближе к болоту жмутся. Береза в соседстве с ними повыше и потверже почвы ищет. Дуб за черную землю любит держаться, а сосна — та старается на пески забраться. Даже вертячий, клубящийся на ветру песок ее не пугает: и в него корни пускает. И цвет ствола сосна берет от песка и солнца.
Удобно, лежа в тени под березой, перебирать неторопливо все, что на ум придет.
Высоко в небе, распластав широкие крылья, кружит одинокий коршун. Следя за его полетом, я завидую, как легко ему и привольно. Чуть шевельнул крылом — и кругами ложатся позади несчитанные версты. За один день полмира можно облететь. Вспоминаю слова Кости Беленького, и становится не только досадно, но и по-настоящему жалко, что у нас нет крыльев.
Пройденные двадцать километров дают себя знать. Подошвы ног начинают болеть. Ох, как трудно будет подняться на них после передышки!
От ног усталость расходится по всему телу. Непривычный к дневному отдыху, сейчас я с удовольствием поспал бы часок-другой.
— Подвигайся ко мне, — зовет Ленька Зинцов. — Клади голову на мешок.
Он ворошит мои волосы пятерней, спрашивает Костю Беленького:
— Как такие называются?
— Русые.
— У тебя тоже русые?
— Ну… посветлее. Выгорели.
— A y Павки вон, наоборот, от солнца только краснее становятся.
Отсюда у Леньки следует вывод:
— Надо бы к рыжим волосам красные глаза придумать… Чтобы соответствие было.
Мои карие, по мнению Леньки, тоже надо подбелить бы немножко.
Павка Дудочкин лежит вверх животом, не обращая никакого внимания на Ленькину болтовню.
Костя Беленький дремлет, прислонившись спиной к стволу березы.
Невидимая птица назойливо, с присвистом, допрашивает из укрытия: «Чьи вы?.. Чьи вы?.. Чьи вы?..»
Кричит она так близко, что, кажись, протяни руку — и поймаешь.
Павка постучал о землю пяткой — умолкла. Только протянул ногу, снова всполошилась: «Что ты! Что ты! Что ты!»
— Раздавишь, мастер! — усмехнулся Ленька. — Птенцов сиротами сделаешь.
Павка пыжится, подыскивая на шутку с подковыркой достойный ответ. Не найдя подходящего слова, серчает.
— Надоела! — говорит он недовольно.
— Тогда пошугай ее, пока мы спим, — немедленно соглашается Ленька и теснее грудит мешок под головы.
От трав и цветов веет истомой. Оводы с налету стремительно ударяются о стебли трав, падают и жужжат возле самого уха, стараясь снова подняться на воздух.
Засыпая, я мечтаю о ковре-самолете, который донесет нас до Ярополческого бора, прямо к избушке деда Савела.
Просыпаюсь от громкого оклика:
— Куда собрались, молодцы? Садитесь — подвезу, коль попутчики.
Высокий мужчина с черной густой бородой стоит возле ручья. В руках у него широкое ведро плещет через край прозрачными струйками. К воде тянется, от нетерпения потряхивая гривой и раздувая ноздри, бойкая гнедая лошадка, запряженная в крепкий деревенский рыдван.
Напоив ее, чернобородый приглашает:
— Размещайтесь, кому как нравится.
— Не без добрых душ на свете, — шепчу я Косте строчки стихотворения из учебника, забираясь на повозку.
Охапка свеженакошенной травы пригодилась очень кстати. Ее мы разровняли по всей повозке, и каждому нашлось удобное местечко.
Расторопная послухмяная лошадка везла нас мимо просяных и картофельных полосок, мимо сосновой рощи, где все шумел, ни на минуту не умолкая, все спешил и никак не мог добраться до опушки приближающийся поезд.
Нам было и хорошо и неловко сидеть и молчать. А заговорить никто не решался — так черна и устрашающа была у кучера борода. Он понял причину нашей робости и рассмеялся. Тогда сама борода вместе с ним, кажется, заулыбалась.
— Что, черноглаз, присмирел? На своей улице небось волчком, а здесь — молчком, — сразу определил он неугомонный характер Леньки Зинцова.
От его слов и нам весело. Отвечаем, как умеем. И пошла беседа, будто мы с чернобородым всю жизнь знакомы. Скоро мы уже знали, что зовут его дядя Федор. Возвращается он с базара к себе на сторожку. Что у него сынишка Боря — такой же, как и мы, озорник. А дочку у дяди Федора зовут Нина. Купил ей дядя Федор в городе сачок для ловли бабочек. Вот и поторапливается доставить покупку. Довезет он нас до крайней лесной деревни — Кокушкино.
— А от Кокушкина до сторожки деда Савела рукой подать, — сказал дядя Федор. — Давай, давай, Гнедко, повеселее ногами перебирай!
Дядя Федор подергивает вожжами, и кругленькая сытая лошадка рысцой трясет нас через деревню. Возле переулка собрался народ, как на гулянье — ставит «помочью» новый дом своему односельчанину.
За годы двух войн — одна за другой без передышки — оробела, набок посунулась домами деревня. Самое время приводить обветшалое хозяйство в порядок. У кого силы не хватает в одиночку ремонт или стройку одолеть, тому на помощь все село приходит. Вместо отдыха в воскресный день бедняку из леса срубы вывезут на своих лошадях, в другое воскресенье те же срубы на мох поставят — вот и «помочь».
И радостно видеть, как общими силами, с веселыми шутками да прибаутками на месте старого ставят крестьяне еще один новый дом.
Низенький крепкий мужичок стоит на верху сруба с веревкой в руках, соколом смотрит вниз.
— Эй, вы там — чего задремали? Пошевеливайтесь!
— Зацепили, готово! — летит снизу. И, чуть качнувшись, мужичок запевает:
— Эй, ребята, встань почаще. Если надо — слона втащим.
— Взя-али! — натягивает он веревку. Ему помогают трое.
Такая же группа орудует веревкой на другом углу сруба. Тяжелое струганое бревно, постукивая, поднимается по крутым катам.
— Клади на мох! — весело командует запевала. Женщины проворно и ровно настилают по срубу мох и паклю, готовя плотную и мягкую лежку для следующего бревна.
Новый дом растет на наших глазах. Парни показывают свою силу и сноровку в работе. Девушки запевают веселую песню. Все так радостно и необычно. И мне думается, что именно от этой деревни, от этой избы, которую миром ставят односельчане своему растерявшемуся от счастья бедному соседу, начинается тот счастливый край, где привольно живется сказкам.
Жизнь, до этого ограниченная для нас своей деревней и полем, встает перед глазами шире, наряднее и светлее. В новом месте все и выглядит по-новому, приобретает особую, манящую свежесть.
И скромненькая незнакомая деревушка словно прихорошилась, помолодела. Резные голубые наличники у дома с палисадником, хмель, густо опутавший и поддерживающй полусгнивший старый плетень, цветы герани в раскрытом окне, позеленевшая от плесени малюсенькая часовенка из дикого камня на выезде из деревни — все рисуется светло и приветно.
И шаткий деревянный мостик с упавшими в воду перилами, и одинокая кривая сосна на песчаном холме, и подступающая издали дубрава кажутся в такую минуту удивительными и необычными.
И встречные, которым едва успеваешь поклониться и уже снова прощаешься, кивают в ответ так радушно и приветливо, что жалко с ними расставаться, не сказав доброго слова. И все будто рады нам. И мы всем рады.
Костя Беленький достает карандаш и тетради, подаренные нам Надеждой Григорьевной специально для походных, записей. Под стук и поскрипывание колес он пытается за писать услышанные на постройке дома припевки. Но повозка подпрыгивает. Карандаш царапает и рвет бумагу.
— Не черкай, не забудем, — говорит Ленька.
Довольный разговорчивостью дяди Федора, Костя несмело заводит речь о нашей учительнице, о том, какое напутствие дала она нам в дорогу.
— Забавные вы ребятишки, как я погляжу, — смеется дядя Федор. — Куда же вам сказки? Солить, что ли, будете?
Я оглядываюсь на Костю, на Леньку. Мне совсем неизвестно, как солят сказки.
А дядя Федор уже совсем другим, серьезным голосом ведет речь:
— Интересную задачу вам учительница задала… Что же, сказки — дело хорошее. Как же вы их собирать станете?
Костя смущенно пожимает плечами, пытаясь выразить таким образом свою неопытность и беспомощность.
Кто знает как! Нам бы хоть немножко, чтобы с пустыми руками не вернуться. Вот вы одну расскажете, кто другой еще добавит — так и соберем.
Да ты, парень, хоть и тихонький, а, видать, хитренький, — с довольным изумлением качает головой лесник. — Нет, брат, с меня в таком деле взятки гладки. Я сказки только слушать умею. Вот дед Савел — тот другое дело. Тот мастер… Ты, увалень, чего подслушиваешь! — обрывает он плавную речь и хлопает коня вожжами. — До вечера проморить нас хочешь?
Дядя Федор не зря упомянул про вечер. От дубовой рощи впереди начинает веять прохладой. Солнце уже не наверху, над нами, а далеко сбоку. От нашей компании на повозке, от лошади, от высокой тонкой дуги бегут стороной длинные тени.
В дубраве звенит соловей.
Дядя Федор, засматривая в глубину рощи, ищет маленького певца.
— Последние дни тешится птаха, — сочувственно замечает он. — Недолго ему петь осталось.
Мы узнаем, что соловей будет петь для своей подруги на вечерней и утренней заре до того дня, пока не появятся на свет птенцы.
— А появились — и конец соловьиным трелям, — говорит дядя Федор. — Будет он мошек ловить, червяков для птенцов носить, гнездо охранять. И песенка у него будет короткая. Эх, детвора, детвора! Заботы-то о ней сколько! — задумчиво вздыхая, с каким-то особенным чувством тепла и ласки говорит чернобородый лесник. — А подросли, оперились — и полетели в разные стороны. У каждого своя песня, своя дорога.
И непонятно: то ли о соловьиных птенцах, то ли о своих детях или вообще о ребятах ведет речь наш новый знакомый из сказочного лесного края.
А дорога бежит да бежит — то рощей, то полянами. Вот и еще одна деревня вырастает перед нами за сосняком. За ней неподалеку, на развилке дорог, так же неожиданно появляется другая.
— Любуйтесь на Кокушкино, — останавливая Гнедка, говорит дядя Федор. — Приехали.
Выше бора
Семь домов в окружении жердяной изгороди — это и есть деревня Кокушкино. Дома ровным рядом построились один к другому, стоят к лесу задом, на красную сторону передом. Вечернее солнышко, разгоревшись на верхушках сосен, заревом пылает в окнах. Старый обомшелый колодец с высоким журавлем над срубом стоит одиноко посредине деревни.
На улице ни души не видно. Только мычит тоскливо теленок, привязанный на длинную веревку к колу на задворках.
В сравнении с Кокушкином наш Зеленый Дол — целый город. У нас есть и кооперация, и изба-читальня, и сельсовет, и пожарный сарай с такими широкими дверями, что в них на паре лошадей можно проехать. А здесь — ничего.
Зато вышки, подобной той, что стоит на песчаном бугре возле Кокушкина, мы никогда не видывали. Даже городская пожарная каланча — и та против нее малютка.
Все мы на такую махину удивляемся, а Зинцов с нее глаз не сводит.
Только взялись сумки разбирать — Леньку с места будто ветром сдуло. Он уже к вышке подлетел. Поспешно работая руками и ногами, забирается вверх по крутой лестнице.
— Ленька, не выдумывай! Быстрее идти надо. Запоздаем! — кричит Костя.
А Леньке и горя мало. Он уже добрался до первой площадки. Посмотрел по сторонам — и выше, ладонями по квадратным перекладинам-ступенькам звучно прихлопывает:
— Я сейчас, быстро! — отзывается он сверху.
Делать нечего — все равно Леньку дождаться надо. Захотелось и нам с высоты на Ярополческий бор взглянуть.
Старая вышка, серая. Издали смотреть — так поднимается над лесом игрушечный домик, будто на макушке высокой сосны шалаш построен. Такой видели мы вышку из своей деревни в ясный день. А вблизи как глянули — картуз с головы валится.
В землю круто четыре толстых бревна вкопаны, чуть клонятся навстречу друг другу. Земля между бревнами — точный квадрат: по каждой стороне две сажени уложишь. На нижние бревна вторые, на вторые — третьи наращены; все тоньше и тоньше, выше и выше.
Плотники прочно бревно к бревну подогнали, кузнецы железными кольцами и скобами скрепили их на стыках. Поднялась вышка острым шпилем под самые облака.
К трем площадкам — одна над другой — три лестницы. По нижней, плотно обхватывая каждую ступеньку, уже забираются Костя и Павка. Я пускаюсь за ними. Лестница зыбкая. Под двоими верхними она так раскачивается, что третьему ступеньки поймать и то не сразу удается. А быть третьим досталось на мою долю. И мне думается, что надо поотстать немного от товарищей, тогда будет удобнее.
Земля уже далеко. Снизу смотреть — совсем не то, что наверх забираться: только ступеньки перед глазами, и пусто кругом, будто весь ты висишь на воздухе, и крепкая еще лестница кажется не такой уж крепкой.
Поотстал — и снова вперед.
Стараясь не глядеть вниз, ставлю ногу на первую площадку. Настоящий пол. Отсюда и по сторонам хорошенько осмотреться можно.
Маленькое Кокушкино передо мной теперь еще меньше. Куры на насесте у крайнего двора выглядят темными комочками не больше скворушек.
Старый дед, что расчищает ток возле соломенного овина, больше походит на бородатого подростка. С высоты он представляется так близко, что до него как будто рукой подать.
Возле жердяной изгороди мычит запутавшийся на привязи рыжий теленок — прыгни и угодишь на спину.
Разворошенная копна прошлогодней соломы виднеется на гумне. Кажется, что стоит раскинуть руки — и до нее долететь можно.
Высота и пугает, и дает чувство крыльев.
Самые высокие сосны в бору вровень с моей головой. И сам я будто расплавился в шумящей лесной тишине.
— Нашу деревню видно! — кричит Ленька со второй площадки. — Флаг над сельсоветом!.. Школа!.. Озеро!..
Можно робеть, но нельзя отставать от товарищей. Такой неписаный закон существует в нашей деревне. Пройдет и год, и другой: ты вырастешь, перестанешь бояться своих детских страхов, но все, при случае, товарищи будут напоминать, как убежал ты от пойманной на крючок лягушки, струсил перейти по тонкой жердочке через кипящий весенний ручей, проскакать в ночное на резвом жеребенке, добраться по стволу старого вяза до грачиного гнезда.
И сейчас мне обязательно нужно добраться вслед за Костей и Павкой до второй площадки.
На полу спокойно, а на лестнице снова дух перехватывает.
«Только не бояться… Только вниз не смотреть», — усердно повторяю я про себя, будто твержу заклинание. Вот и Павка.
— Нет, руку не подавай… Я сам.
— Дядю Федора вижу! — сообщает ликующий Ленька Зинцов уже с третьей, самой высокой площадки.
Нам со второй виден только краешек поляны, по которой ветер укладывает поднятую повозкой дорожную пыль.
Солнце скатывается за далекую гряду бора. Рыжий теленок возле изгороди потемнел и стал черным. Белая рубашка у старика, который расчищает ток на гумне, превратилась в серую. Коньки домов, светившиеся под лучами заката, потускнели.
Приближаясь к вершинам деревьев, солнце разгорается ярким полымем, но не слепит, как днем. Оно растет, растет на наших глазах, будто кто-то невидимый, сидя на дереве, надувает огромный красный шар, от которого зарделись вокруг облака и небо. Плавно, медленно шар опускается все ниже и ниже, висит минуту, зацепившись за вершины деревьев, и осторожно сползает в чащу бора.
Тишина. Лес будто сдвинулся плотнее и замер. Без конца — вдаль — серая густота, отчеркнутая по горизонту алой полосой зари. Все говорит о близком наступлении ночной темноты.
— Ложись спать! — резко нарушая тишину, командует Ленька. — Какого вам еще ночлега нужно?!
Он, примериваясь, вытягивается на полу и сообщает:
— На верхней полке одно место свободное. Есть желающие?
— Хватит дурачиться — тебя ждем, — сдержанно и недовольно замечает старший.
— Ах, ждете? Хорошо делаете!
Не обращая внимания на замечания и упреки, Ленька неторопливо мастерит «галку» из бумаги, приноравливается, как запустить ее половчее.
— А ну, на соревнование! Кто быстрее земли коснется, — бросает он вызов.
«Галка» взмывает вверх, а Ленька, обхватив руками и ногами гладкий столб, стремглав летит книзу.
Через минуту — мы и опомниться хорошенько не успели — три пролета по столбам остались позади Леньки.
И пусть легла еще одна сальная полоса на гимнастерке, пусть лоскутком на столбе остался накладной кармашек — зато земли Зинцов коснулся первым.
Одернул гимнастерку. Зовет нас сердито, повторяя недавние Костины слова:
— Долго еще я вас дожидаться буду?! На сторожку запаздываем!
А «галка» как ударила с разворота Павке в нос, так и осталась лежать на второй площадке.
Станет подниматься на вышку лесник — удивится: «Вишь ты, куда залетела!»
Лесные были
Старший явно не в духе: не получилось, как советовала учительница. Вместо лесной сторожки деда Савела темнота застала нас в Кокушкине. Приходится на перепутье ночлега искать.
Сидим на завалинке крайнего дома, перекоряемся втихомолку, кто виноват, что на ночь на улице бездомными остались. Оказывается, что все виноваты, кроме Леньки Зинцова: он и на болоте нас не задерживал и с вышки спустился самый первый. Если не возражаем, он и сейчас готов дальше идти, ночью в незнакомом лесу сторожку разыскивать. По его разговору даже получается, что это очень хорошо — в темноте идти.
— Красота ночью! — уверяет Ленька. — А звезды над лесом — во! — по кулаку насыпаны. Так что…
— Так что надо о ночлеге задуматься, — осекает Ленькины восторги Костя Беленький.
Мне думается, что лучше всего будет сдвинуться нам потеснее да, никуда не выходя из деревни, так и сидеть на завалинке до утра. Теперь ночи короткие.
— Это верно, — соглашается Костя, — только если ночью не поспишь, и днем дрематься будет.
Он рассуждает так, что лучше всего пойти и переночевать в овине.
— Там и солома найдется. Проспим до утра за милу душу. Тебя мы в срединку положим, — обращается ко мне старший. — Потеснее да потеплее.
Я представляю себе жуткую тишину черного овина на пустынных задворках, темный лаз под него. Вспоминаю страшные сказки про ведьм и домовых, деревенские рассказы про ночные страхи в овинах и прижимаюсь к Косте.
А на улице все темней да темней делается. Хвостатая туча, похожая на трехглавого дракона, распласталась по небу. Таинственно постукивает бадья у колодца. Кто-то невидимый шарит за углом по стене дома. От воображаемых страхов по спине начинают мурашки ползать. Уши так настораживаются, что я будто слышу, как песок на завалинке пищит.
Павка соглашается с Костей.
— Конечно, переспим в овине: и тепло и мягко.
Павке где бы ни спать, только поспать, если время подоспело. Он уже давно позевывает, прикрывая рот ладонями.
— По-ойдем-те, — полусонно поднимается он с завалинки и усерднее прежнего затягивает воздух через широко открытый рот.
Вдруг позади нас окошко стук-стук. Распахнулось на обе стороны. Вздрогнул я, за Костю ухватился.
Оглянулись, а из окошка на нас бабушка смотрит. Кругом нее в раме чернота. Так и жду: засмеется бабка и превратит нас в камень или сама какой-нибудь страшный облик примет. Но бабушка не смеется и никакого облика не принимает, а говорит обыкновенным человеческим голосом:
— Что это вы на ночь глядя по овинам таскаться надумали? Идите-ка ко мне — и переночуете. Сени не заперты.
От человеческого голоса, да еще немного сердитого, на сердце будто легче стало. Приободрились мы, повеселели, Костя торопится отыскать дверь в сенях.
Избушка у бабушки маленькая, углы ветхие. Низкое крылечко набок закачнулось. Дверь скрипит и шаркает по зыбким половицам. За дверью в темноте, дышит кто-то. Вошли мы — перестал дышать.
— Коровой пахнет, — говорит Костя.
Тут и бабушка нам навстречу с коптилкой вышла.
— Сюда, сюда проходите… И без пиджачишек, знать?.. Ночью-то! Ах вы, вольница вы эдакая!
Бабушка журит и журит нас, а сама зажигает семилинейную лампу на крючке под потолком.
Садитесь к столу, нечего у дверей-то толкаться… Катюша, подай скамейку.
Ничего, бабушка, мы и так постоим, — несмело замечает Костя.
А ты не «такай», за «так» деньги не платят. Слушай, чего старшие говорят… Садись вот!
Маленькая белокурая девочка, появившись из-за перегородки, поставила к столу деревянную скамейку и снова спряталась в свой угол. Товарищи мои разговорами с бабушкой занялись, а я помалкиваю — смотрю по сторонам. Возле самой печки в перегородке есть щелка. Когда я не смотрю в ту сторону, Катя в щелку смотрит на нас. Обернусь — спрячется. Вроде игры какой получается.
— Есть, наверно, хотите? — говорит бабушка. — Подождите немного, я сейчас в погреб схожу.
При бабушке мы чувствуем себя стесненно, а без бабушки сразу становится пусто.
Спросили Катю, как ее зовут, а она сказала:
— Вы знаете.
— А бабушку как зовут?
— Бабушка.
— А еще как ее зовут?
— Еще Прасковья Ефремовна.
Бабушка принесла большое глиняное блюдо.
— Садитесь, ешьте! Как вас звать-то? Ну ладно, ладно, хватит разговоры разговаривать. Словами сыт не будешь… Так, значит, Ленька, Павка, Костя-большой и Костя-маленький? Так, что ли? Ешь, маленький, ешь, не робей — большой вырастешь. Пораньше бы пришли, тогда горячим бы накормила.
Бабушка разговаривает без умолку, нося из-за перегородки и раскладывая по столу то хлеб, то ложки с ножом, а то забудет, зачем пошла, и пустая вернется.
Глиняное блюдо на столе до краев наполнено черными мочеными ягодами. От одного погляденья на них сладко и прохладно делается, а нам еще и ложки поданы.
«Хорошо, что у бабки нет горячего, — думается мне, — а то вовек не видать бы нам такого удовольствия».
То же самое, наверно, подразумевает Ленька, когда бросает взгляды исподлобья сначала на блюдо, потом многозначительно посматривает на всех нас по очереди.
Моченые ягоды само по себе угощение редкое, а бабкина ягода к тому же и необычная. Бруснику мочат — та красная и в красном соку плавает. Черника по цвету подходит, но ей по крупноте далеко до бабушкиной ягоды. С этой разве только черная смородина может сравниться, так черную смородину не мочат. Да и по форме смородина не подходит. Бабушкина ягода не круглая, а в длину наподобие сливы повытянута.
И думаю я: «Какой это безвестной ягодой угощает нас бабушка? Узнать бы, как она называется!»
А Прасковья Ефремовна спрашивает, будто подсказывает:
— Не кисловат гонобобель-то? Подсластить бы немножко, да за песком сходить никак не соберусь… Торгует ли у вас кооператив-то?
— Нет, бабушка, не кисловат… Торгует, каждый день торгует.
— Вот и хорошо — значит, с сахаром будем… Работайте, работайте ложками-то, чтобы за ушами хрустело. Ягод не жалейте, скоро свежие поспеют.
Достать хлеб из сумок бабушка нам не разрешает.
— Вы не богатьтесь: дают — так бери, а бьют — так беги. Свой харч еще в лесу пригодится. Там пекарни для вас не будет. А нам с Катюшкой, старому да малому, много ли надо? Кувшин молока да ломоть пирога — вот и сыты. Теперь, слава богу, не голодный год — отмучились. Жизнь-то, видать, по-хорошему оборачивается.
Она притягивает к себе заупрямившуюся от смущения Катю, пускает губами ветерок по белым кудряшкам, греет их затеплившимися карими глазами.
— Верно, Катя? И поясняет нам:
— Внучка это моя. Отец с матерью в городе, а она летом со мной живет. Нравится ей у нас в деревне.
Нам у бабушки тоже нравится. Ее большой круглый каравай, испеченный из чистой просеянной муки, — вкусный и пахучий. Поджаристая корка похрустывает. И аппетит у нас после длинной дороги разыгрался, и угощенье на славу. Теперь без подбадривания хозяйки ложки беспрерывно в пути.
И с той минуты, когда произнесла Прасковья Ефремовна слово «гонобобель», знаем мы: голубика перед нами. Так зовут ее за голубой налет на черном. Впервые объяснила нам такую примету и особенность голубики наша учительница Надежда Григорьевна. Теперь мы и сами умеем эту ягоду распознавать. И обманула нас бабушкина голубика лишь потому, что в воде потеряла свой голубой налет. А что Прасковья Ефремовна гонобобелем ее называет — так это исстари в нашем краю ведется. Бабку не переучивать.
А она рассказывает:
— Чудная ягода — гонобобель! Где гуще дурманом пахнет, там она и растет. Тут куст багульника, тут гонобобель, — тычет она морщинистыми сухими пальцами в разостланную по столу клеенку. — А рядом опять багульник. Так и идут вперемежку.
И бабушка спешит поведать, как она однажды совсем обеспамятовалась, собирая гонобобель.
— Девчонка еще я тогда была, несмышленая. Собираю гонобобель, а от багульника дурманом так и несет, даже голова кружится. Тяжелый запах от багульника, удушливый. Притерпелась и будто уж не слышу запаха. А гонобобель крупный, окатистый. «За час, — думаю, — полную корзину наберу». Подружкам и голоса не подаю, совсем про них забыла. Потом закружилось-закружилось вдруг в голове, в глазах замельтешило, и ноги будто не мои — подкашиваются, как у пьяного… Не знала я тогда, что багульник так задурманить может. Сколько времени потом на ветру отсиживалась… В лес идете — не надумайте отдыхать, хуже того — спать лечь в багульнике!
Нам приятно, что бабушка о нас заботится. После того как ягоды съели да по стакану молока выпили, будто родными мы ей стали. И уже не удивляет ее, что мы по своему желанию в лес, как на прогулку, идем. Подбадривает нас.
— Хорошо теперь в лесу, душа радуется. А черника, земляника пойдут — тогда хоть и домой не уходи с утра до вечера. Мы с Катюшей полюбопытствовали на днях: ох, и густо засела ягода в этом году! Если всю собрать, на что велика Москва — и ее бы накормили.
— А медведи в бору водятся? — осмелев после обеда, подает голос Ленька.
По басовитому голосу, каким задал он свой вопрос, можно подумать, что Ленька явился сюда специально для дрессировки диких медведей и теперь интересуется: «Не можете ли вы показать нам хотя бы парочку для начала?»
Бабушка не училась в школе, а не хуже нашего старшего порядок в разговоре держать умеет: нуль внимания на Ленькино хвастовство. Отвечает по существу вопроса:
— Медведя вы, положим, не увидите. А если он вас увидит — сам в чащобу уйдет… Ложитесь-ка спать, я вам расскажу, как медведя видела. В темноте-то послушаешь, тогда… как тебя?.. Леня?.. Тогда, Леня, храбриться, пожалуй, перестанешь.
Мы ложимся на широком войлоке в одном углу, бабушка с Катей на деревянной кровати — в другом.
Бабушка, а ты живого медведя видела? — неожиданно раздается в темноте песенный голосок Кати.
Конечно, не мертвого. В лесу мертвых медведей не бывает.
А куда же мертвые медведи уходят? — не унимается Катя.
Молодец девчонка! — больно толкает меня Ленька в бок и сам, вздрагивая, беззвучно смеется.
— Ничего он вам не сделал? — боясь, что рассказ закончится одним обещанием, степенно спрашивает Костя.
— А чего он сделает? Так, один испуг. И бабушка заводит:
— Было мне тогда… дай бог память… лет… лет восемнадцать, должно быть. Собрались мы с подругой, с Маришкой, за малиной в лес. Сосед дядя Яков с нами пошел — проверить, не появились ли где тетеревиные выводки. Степенный был мужик, хозяйственный, как сейчас гляжу. Тоже кузовок с собой прихватил.
Дядя Яков пошел по лесу бродить, а мы с Маришкой сразу в малинник забрались. Тепло в малиннике. А я с утра не выспалась. Разморило меня, в сон так и клонит. Присела на сушинку да и задремала. Долго ли время прошло — не знаю. Только слышу вдруг: Маришка как закричит, ну, самым дурным голосом. Вскочила я. А прямо на меня черный, мохнатый. На дыбы встал. Стоим глаза в глаза. Потом как рявкнет, у меня аж сердце захолонуло. А он кидком на сторону, да и пошел кусты ломать. Лес затрещал, загремел весь.
Дядя Яков, слышу, кричит: «Эй, эй, бабы, держи его!» Топором по деревьям стучит.
Тут ко мне Маришка подбежала, дрожит, слова выговорить не может. И я не могу.
Спасибо, дядя Яков подоспел. Смеется. «Что, — говорит, — с гостем потолковали?»
Увидала Маришка, что дядя Яков веселый, и сама будто отошла от страха. Мне тоже легче сделалось.
«Медведь ведь был», — говорит дядя Яков.
А теперь мы и сами понимаем, что медведь.
«Ну и шуганули мы его в три голоса да с деревянным пристуком, — шутит дядя Яков. — Паранька, — говорит, — молодец кричать».
А я даже не помню, чтобы крикнула.
«Ничего, что не помнишь. Теперь наше дело сделано. Пиши косолапому заупокойную. Отходил по малину».
Подбодрил нас дядя Яков, спасибо ему.
Вот так, робятки, я медведя и видела. И, надо только подумать, с тех пор будто меньше их бояться стала. Поняла, что если мы и робеем, так у медведя к человеку еще больше страх. А дядя Яков уверял, что медведь человека никогда не тронет, только ты его не тронь.
Бабушка замолчала прислушиваясь. Она хотела проверить, спим мы или не спим.
В нашем углу было тихо. Потом Костя Беленький спросил:
— А почему дядя Яков про заупокойную сказал? Ведь он не убил медведя-то?
— Так вы не спите?
— Слушаем. Интересно очень.
— А Катюшка моя вон уснула… Спи, спи, шалунья! По легкому скрипу и шуршанию на кровати можно было без труда представить, как бабушка осторожно, чтобы не потревожить, натягивает одеяло на внучку, выравнивает под головой подушку.
Закончив шуршать, сказала негромко:
— Тоже любительница россказни слушать. Рассказывай с утра до вечера — и все ей мало… Так вы про медведя-то?.. Нет, не убил. Чем же его дядя Яков без ружья убить мог!..
А про заупокойную… не знаю, как вам сказать. Правда, серьезный он был, дядя-то Яков. Он зря не скажет. А может быть, и пошутил. Чего не бывает.
Костя никак не может понять, в чем же тут шутка. И бабушка объясняет:
— А дядя Яков сказал, что медведь ни за что не переживет такого страха. Пугливы они, медведи-то, это верно. Только не знаю… Вот у Грушки, у нее, точно, был такой случай.
Тут мы на четыре голоса начинаем упрашивать бабушку вспомнить и этот случай.
Вот-вот, и моя Катюшка точно так же! — Вздохнула бабка, все-таки рассказывает. И не торопится особенно.
С Грушкой, значит, это случилось. В девчонках подружки мы с ней были. Ну, и отчаянная она была! Ни одному парнишке, бывало, ни в чем не уступит. А отец у Грушки сердитый. Федотом звали, Федот Сердитый.
Вот и пропади у них теленок. Вечером на петровки дело было — праздник такой в деревне. Федот Сердитый ругается, ну и Грушку, конечно, упрекает, что проглядела. А она какая, Грушка-то, — огонь! Схватила хворостину — да и в лес.
В вечернюю-то пору не каждый мужик на это решится, а она пошла. Бродила-бродила, и все по-пустому: нет нигде теленка. Только послышалось ей раз, что шуршит что-то за кустом, шевелится. Пригнулась пониже: от земли лучше видно. Присмотрелась. «Так и есть, — подумала Грушка, — это он, бычишка, затаился. Развалился под кустом можжевельника и дремлет».
Взяла тут Грушку обида. «Ах ты, — говорит, — бродяга бездомный! А я-то из-за тебя мучаюсь… Пошел домой!»
Да сгоряча и хлесть бычка хворостиной по боку.
А это медведь. Взревел он, ну прямо с надрывом как-то, будто оторвалось что у него в нутре, и лесом припустился. Так что вы думаете: через три дня наши мужики нашли его мертвым. Со страха, говорят, помер…
— Бабушка, а умирать-то он убежал из леса? — раздался неожиданно тоненький голосок Кати. Видно, все думала она и никак не могла придумать, почему мертвых медведей в лесу не бывает, куда они деваются.
— Да ты разве не спишь?! — ахнула Прасковья Ефремовна.
Не сплю, — призналась Катя. — Сказку слушаю.
Еще расскажи.
Бабка ее и упрекает, и уговаривает, а Катя знай свое затвердила:
— Расскажи, а то спать не буду! — Села на кровати. — Вот так и буду сидеть!
Бабушка ей объясняет, что ночью спать надо, что посторонних мальчиков нельзя беспокоить. Катя только засмеялась. Весело засмеялась.
— Посторонние мальчики тоже любят сказки слушать, — сказала она.
Пришлось Прасковье Ефремовне подступившую дрему прогнать. Присела на кровати, плечом к ее тесовой спинке привалилась. Катя бабке на колени голову пристроила. И нам вместе с Катей послушать бабкину сказку довелось.
Письмо учительнице
Утро вставало ясное. Оно памятно мне по золотому солнечному мечу. Когда я проснулся, меч висел в воздухе, пронизав через боковое оконце всю бабушкину избушку. Бесчисленные живые знаки, извиваясь, вспыхивая и исчезая, мелькали по ослепительно сияющему острию. И сам меч, широкой полосой пересекая комнату наискосок, медленно надвигался, нависая над нашими головами, над бабушкиным пестрым покрывалом в уголке.
Таким и до сих пор вижу я начало нашего единственного утра в Кокушкине.
Ленька Зинцов спугнул мое разыгравшееся воображение, в котором уже складывалось что-то грозно-героическое о роковом таинственном мече. Он с подбросом вверх откинул ногами одеяло, шитое из разноцветных клинышков, и неведомые знаки густо завихрились, посерели, пылью притускнили блестящий солнечный меч.
Оставшись без одевки, Костя быстро встрепенулся. Щуря белесые ресницы, он старался отыскать глазами бабушку, но Прасковьи Ефремовны и след простыл. Деревянная кровать в противоположном углу была пуста.
Мы не слышали, когда встала и успела прибрать свою постель Прасковья Ефремовна, не знали, куда ушла она. Не было и Кати. Одни, за хозяев, остались мы во всем бабушкином доме.
Большое доверие оказала нам Прасковья Ефремовна, не побоялась, что наозорничаем без присмотра. И захотелось нам за все хорошее обязательно сделать для нее что-нибудь такое, чтобы не худым, а добрым словом вспоминала бабушка своих случайных гостей. Пусть знает, что не лентяи и не неряхи — заботливые, дельные и сообразительные ребята воспитываются в Зеленодольской школе.
Мигом растормошили заспавшегося Павку Дудочкина.
— Вставай! Хватит дрыхнуть!
Разыскали в сенях подвешенный на цепочке глиняный умывальник на два рожка. Ополоснулись наскоро — и за дела по хозяйству.
Никогда не доводилось нам самим задумываться, что нужно сделать с утра хозяйке, чтобы в доме был полный порядок.
Увидел Ленька пустые ведра за перегородкой у печки — и марш за водой на колодец. Павку Дудочкина старший послал хворост рубить: большая куча его накопилась за окном возле поваленного набок чурбана.
На мою долю достался березовый веник.
— Натоптали вчера, так нужно прибрать за собой, — сказал Костя.
Сам он взялся закатывать войлок, на котором мы спали. Вдвоем мы затолкали его на полати, устроенные над самой дверью. Туда же уложили одеяло и два мешка с соломой, служившие нашим изголовьем.
Шире, просторнее стала маленькая комната. И нет в ней ни одного бездельника, который бы, заложа руки в карманы, без работы туда-сюда слонялся.
Ленька Зинцов, притащив воды, укрепил в стене расшатавшиеся гвозди для вешалки. Потом решил, что, пока есть время, маленькие воротца на усадьбу укрепить надо. Сочувствует бабушке:
— Не женское это дело — с молотком да с топором возиться.
И такой он стал хозяйственный да рассудительный, что залюбуешься. За работу принялся — никто другой так картинно обставить ее и не придумает.
Портной, сидя над иголкой, бывает, негромкую песню заведет — повторяет двадцать раз одно и то же. Сапожник, зажимая деревянные гвоздики в губах, мурлыкает, не раскрывая рта. Столяр, если он веселый, и тот вслед рубанку подсвистывает. А вот как одновременно можно топором и гармошкой действовать, это я впервые на Леньке Зинцове подсмотрел.
Картина получилась такая: Павка Дудочкин в поте лица сучья на чурбане перетяпывает. Неподалеку от него, у воротечек, Ленька Зинцов с плотницкими принадлежностями расположился. Для пущей важности он вынес из дому скамейку, разложил на ней по порядку гвозди, долото, топор, молоток, клещи, старые заржавленные навески. Первым делом топор в руки и губную гармошку из кармана — в зубы. Глянет на ворота с одной стороны — топором постукает, глянет с другой — на гармошке попиликает, бескозырку набок нахлобучит. Тут, мол, еще подумать надо, какую навеску подтянуть, в какую дырку гвоздь заколачивать. Это тебе не дрова рубить!
Так постукивает да поигрывает, постукивает да поигрывает. Уж если Ленька за дело берется, сумеет его видным да завидным сделать.
Налюбовался я на Зинцова, и самому хочется, чтобы у меня работа в руках повеселела: побыстрее веник вдоль половиц пускаю.
Старший достал тетради из своей маленькой сумочки на пуговках, переписывает за столом наши вчерашние похождения, бабушкину сказку и были. Наклонился усердно, на меня внимания не обращает.
«Не может быть, что не посмотришь», — думаю я. Посвистывать начал громче, веником работать — еще быстрей.
Ох, какие тучи знаков пустил я по солнечному мечу! Пыль заклубилась так густо, что ее хоть неводом вылавливай. Но вместо одобрения Костя сказал:
— Что ты, пол подметать не умеешь? Всю пыль на воздух поднял. Раскрывай окна! Проветривай комнату!
Хотел я перед старшим хорошей работой отличиться, а получился конфуз. Хорошо еще, что бабушки с Катей дома не было, тогда бы и совсем со стыда сгореть.
Зато теперь я знаю: водой легонько спрыскивают пол, прибивают пыль дождичком, прежде чем начать веником по половицам шаркать.
До возвращения бабушки мы не только все дела переделали, но в дополнение к тому и письмо учительнице написали. Большое письмо, потому что, когда один пишет, а трое подсказывают, маленького письма не получается.
Не все наши разговоры в строчки вошли, но все-таки отчет о начале похода получился подробный. Каждое предложение в письме мы тщательно проверили. Все правила вспомнили, чтобы не послать Надежде Григорьевне письмо с ошибками.
Умолчали лишь о том, как Ленька в болоте загряз и тяжелые суконные штаны и гимнастерку в грязи отделал. Не хотелось, чтобы Надежда Григорьевна за нас тревожилась. Пусть думает, что все идет у нас по-хорошему, никаких неприятных происшествий нет. Насчет истории с ножичком, которая должна была занять важное место в письме, Павка запротестовал:
— Не надо. Может быть, Надежда Григорьевна не знает, что есть такой состав, которым ножи паяют. Не поверит еще! Подумает, что мы чепуху ей написали.
Пришлось согласиться, промолчать о кузнечных делах Павки Дудочкина возле дубка. Да и нас самих сомнение брало насчет «чудесного исцеления» ножичка.
Зато Ленькину гармошку и починенные им воротца расписали на полстраницы. И вообще, мол, Зинцов ведет себя примерно.
На этом месте Ленька смешливо стрельнул глазами, хотел задержать Костину руку, потом согласился:
— Ладно, пиши.
И старший вывел заключительные строки: «Выспались мы в Кокушкине не хуже, чем дома. До дедушкиной сторожки осталось всего пять верст пройти.
Передаст вам наше письмо Прасковья Ефремовна. Она в кооператив за сахаром собирается.
До свиданья, Надежда Григорьевна».
Подписали письмо в четыре руки по очереди: «К. Чернов, Л. Зинцов, П. Дудочкин, К. Крайнов».
С возвращением бабушки и Кати пришлось добавить:
«А эти листики черники, брусники, голубики, земляники, багульника посылает вам в подарок Катя Скворцова, которая про мертвых медведей спрашивала».
Смастерили мы конверт, заклеили его клеем с бабушкиной вишни. Подарили Кате на прощанье тетрадку с портретом Ленина.
— Вот дядя, который для всех ребятишек школы открыл, — объяснил Костя Беленький. — Ты тоже, наверно, скоро в школу пойдешь?
— Пойду, — утвердительно тряхнула кудрями Катя.
— Пойдет, пойдет, — подтвердила Прасковья Ефремовна. — Вы ей буковки покажите. А пойдете обратно — забегайте к нам молочка испить. И, как она пишет, посмотрите.
Проводили нас бабушка и Катя до дальней жердяной околицы. Стала Прасковья Ефремовна разъяснять, как отыскать дорогу к сторожке деда Савела, а Леньке не терпится. Лежать так лежать, бежать так бежать — такая у него привычка.
Пошли скорей! — зовет и торопит. — У каждого куста будем останавливаться — и сегодня не дойдем.
Счастливого пути вам! — пожелала кокушкинская бабушка.
Заколдованный круг
Снова вещевые мешки за плечами. И снова мне, как по расписанию, остается место замыкающего в нашей колонне.
Еще живо стоят перед глазами бабушка Прасковья Ефремовна и белокурая Катя Скворцова с прижатой к груди голубенькой тетрадкой, а мечты уже уносят в новые места, к новым людям.
«На сторожку, к дедушке!» — эта мысль подгоняет и радует.
С дедом Савелом мы хорошо знакомы. Не частый, но желанный гость он в нашей деревне. Устанет или припозднится, бывало, возвращаясь с городского базара к себе на сторожку, — остановится переночевать у кого-нибудь.
По всему приклязьминскому Заречью стар и мал знали и любили дедушку Савела, рады были к себе в дом пригласить.
Про молодые годы его мало что было известно. Рассказывали, кто постарше, что был он у нижегородского купца кучером, а тот купец увез у него невесту, как под венец идти. Вскоре захотел хозяин прокатиться на тройке в цыганский табор. Над Волгой табор стоял, над самой кручей.
Как получилось, никто и сообразить не успел, только со всего разгона опрокинулась коляска вместе с лошадьми, хозяином и кучером прямо в Волгу. Купца с переломанными ногами домой привезли, а Савелия с тех пор и след простыл.
Объявился он в Ярополческом бору лесным сторожем. Ни словом о своем прошлом не обмолвился. Да и местные мужики не любители пытать чужие беды. Хороший человек — и ладно.
Полвека с лишним прожил Савелий в Ярополческом бору, проводя время то в сторожевых обходах по лесу, то с удочкой на озере.
Самая большая утеха для него — ребятишки. С нами дедушка Савел никогда не скучает и никогда на нас не сердится. Если приходит в Зеленый Дол, окружим мы его всей мальчишечьей оравой и давай просить без умолку, пока не сдастся:
— Дедушка, скажи сказку.
Рассядемся в кружок на лужайке посреди деревни, слушаем.
Рассказывает дед Савел, и никак не понять, где быль кончается и где сказка начинается. Все складно, и все интересно получается.
А сказки у дедушки были такие, каких ни в одной книжке не написано: все про наш лес да про озера, про те места, которые он своими глазами видел. И звери, и птицы, и богатыри, и волшебники у него — все из нашего Ярополческого бора.
Обещал нам дедушка Савел, если придем к нему, показать такое, чего мы никогда не видывали, вместе с нами пройти по местам, про которые сказки сложены.
Костя Беленький — первый охотник до сказок. Его хлебом не корми, только дай новую сказку послушать. После сам перескажет, не собьется. И такой же неторопливый, медлительный в словах — старается дедушке подражать. Одно мне непонятно: зачем нужно Косте по-пустому огород городить — сказки слушать любит, а сам ни в наливное яблочко, ни в заколдованные клады, ни даже в папоротниковый цвет не верит.
Я если слушаю, то даже представляю себе, где именно, в каком месте клад закопан, придумываю, как до него добраться можно.
Чтобы кладом завладеть, надо смелым быть, как Ленька. Даже отчаянным немножко, потому что все может случиться. И я заранее знаю, что Костя не пойдет за цветком. А Зинцов не струсит. Он и в бор идет не за сказками, а за приключениями.
Павка Дудочкин — тот за всем помаленьку: за рыбой, за ягодами, за грибами. Он больше на съестное охотник. После сытного обеда может за компанию и диковинку послушать. А еще, наверно, его за Ленькой потянуло: ссорятся, дерутся между собой, а разлучиться никак не могут.
Да и все мы вот уже второй день чувствуем себя не просто мальчишками из одного села. Каждый по отдельности мы все те же, что и были: Павка, Ленька, два Кости. А если всех четверых в одно объединить, то, как мне нравится думать, тогда будем «охотники за сказками». И дорога у нас одна и забота тоже. Даже удивление огромным бором, к которому приближаемся, и то общее.
Лес встретил нас той особенной протяжно шумящей тишиной, какая и бывает только в лесу. Давно ждали, давно с нетерпением приближали мы эту минуту, а теперь даже жутко становится от грозной неподвижности бора. Сосны на опушке толстые, суковатые. Между ними можжевельник растет — густой, высокий, в три наших роста будет. Вымахал — стена стеной, будто отгораживает проход в лесную чащу, отделяет бор от нашего деревенского мира. И мы переходим эту границу.
Вот сосна — огромная, корявая — надвинулась на тропинку, загородила солнце. Золотистая песчаная дорожка померкла, деревья сдвинулись теснее, стали сумрачней и строже. Из чащи густо пахнуло грибной сыростью и смолистой хвоей.
Мы в бору, в незнакомом густом бору. Чем дальше, тем сосны стройнее, выше, вплотную смыкают над землей зеленый полог.
Не в пример дубу, что любит расти в шубе из подлеска, но с открытой головой, сосна, чем теснее окружают ее подруги, тем смелее тянется в высоту. В сравнении с этой высотой невольно чувствуешь себя еще меньше.
Вдруг: «Дзинь, дзинь!»
С ближней ветки со звоном взлетела синица. И сразу стало светлее, просторнее на душе.
— Вот это да-а! — словно очнувшись, выдохнул Павка, выражая свое изумление бором.
«Дзинь, дзинь!» — ответила ему совсем рядом другая синица.
Скрипнуло дерево. Стукнула и покатилась по тропинке сосновая шишка. Лес ожил, заговорил, предлагая свое зеленое гостеприимство. И лесная чаща уже шумит по-другому, становясь такой же приветливой, как и незнакомые деревни, встречавшиеся нам на пути; манит в глубину птичьими голосами, мягкими моховыми расстилами, осыпавшейся на землю рыжеватой хвоей.
Пестрый дятел, ярко вспыхивая разноцветным оперением, перелетел через тропинку, скрылся за стволом сосны, задолбил: «Тук-тук, тук-тук…»
— Еще дятел! — кричит Павка, завидев на земле, всего в нескольких шагах от нас, разноцветную красивую птицу. Протягивая руку, он бросается к ней.
Взмах крыльями — и птица взлетает, огласив лес пронзительным, резким криком, словно кошке прищемили хвост.
— Так его! — в дополнение к кошачьему визгу немедленно подкрикивает Ленька, наслаждаясь растерянностью оторопевшего от неожиданности друга.
— Ронжа, — негромко замечает Костя. Павка брезгливо передергивает плечами.
— Ф-фу! Вовек не забуду эту летающую кошку. Очумел даже.
Мы подвигаемся неторпливо, разыскивая глазами раздвоенную старую сосну и от нее тропинку направо. Так объясняла нам дорожные приметы к сторожке деда Савела кокушкинская бабушка.
Уже нетерпение донимает, а раздвоенной сосны и обещанной тропинки все нет как нет.
— Прошли, может быть, не заметили? — вяло спрашивает старшего Павка.
— Может быть, прошли, — не дожидаясь ответа Кости, в тон Дудочкину небрежно и лениво тянет Ленька Зинцов.
— А может, не дошли еще? — сомневается Павка.
— Может, и не дошли, — тая усмешку, соглашается Ленька.
— Не дал выслушать бабушку как следует, вот и «может быть»! — недовольно выговаривает Леньке старший. — Все ему бежать скорее надо.
Я внимательно смотрю направо, и каждое гладкое местечко в эту сторону начинает казаться тропинкой. Но раздвоенной сосны не видно.
— Может быть, назад вернуться, посмотреть еще раз? — твердил Павка одно и то же.
— Может быть, и вернуться надо, — повторяет Ленька и продолжает преспокойно идти вперед.
Старший недовольно хмурит белесые брови и молчит.
— Здесь тропинка, — наконец произносит Костя и забирает вправо.
Он начинает отмеривать шаги так подчеркнуто уверенно, что мы совсем не уверены, та ли это тропинка и вообще тропинка ли.
Пять минут шагаем молча. Никаких признаков тропинки уже не заметно. Костя останавливается, когда перед ним встает густая чаща можжевельника.
— Не туда идем, — оборачивается он.
— Не туда, — теперь старшего начинает разыгрывать Ленька.
Костя молчит.
Пробуем возвратиться на старое место, где свернули с тропинки, и натыкаемся на валежник.
— Снова не туда? — удивляется Ленька.
— Снова! — теряя обычное спокойствие, резко отвечает Костя.
Теперь мы не только дорогу к дедушкиной сторожке, но и вообще никакого заметного следа отыскать не можем.
— Не робеешь, Костя? — бодрясь в голосе, спрашивает меня старший.
— Что ты!
Он вспоминает про столб с номером 286, о котором рассказывала бабушка.
— Найти его — и все в порядке.
— Пр-равильно! Веревочку потерять, а иголочку отыскать… в стогу сена, — хлестко закругляет Ленька.
— Еще что?! — неожиданно вспыхнул Костя. Ленька почувствовал, что перехлестнул. Боек на язык, а промолчал.
Поищем, Костя? — встряхивая головой, участливо спрашивает меня Костя-старший.
Ясное дело! — отвечаю я, теребя запрятанные в карман кисти пояса.
По мнению старшего, потерянная тропинка теперь находится влево от нас.
— Пройдем пятьсот шагов, а там увидим.
Берем направление, но вместо тропинки выходим на незнакомую порубь. Перед глазами тысячи пней. Одни иструхлявели, другие еще держатся. Между ними пускается молодой сосняк вперемежку с кудрявыми березками: борются, кто победит.
Одинокие высоченные сосны с шапкой ветвей на самой вершине торчат разрозненно вдалеке одна от другой. А кругом четыре стены стволов, и… ни звука. Ни единого шороха. Даже перестука дятлов не слышно, словно мы очутились на необитаемой безжизненной земле.
Зябко. Неуютно.
Недавняя растерянность Леньки прошла. На смену вновь выступила приглушенная на минуту горячность.
— Дошли, товарищ старший? — насмешливо налегает он на последнее слово.
Ответа нет. Костя снимает с плеч вещевой мешок и достает из него шерстяные чулки. Тетка Катерина предупредительно положила их сыну, чтобы змея не укусила за ногу. Она слышала, что через шерсть змеи не кусают.
Костя натягивает чулки поверх узких серых штанов и прикалывает их вверху булавками. Потом так же молча достает и надевает ботинки, которые берег всю дорогу.
— Передышка? — дружелюбно спрашивает Ленька.
— Можешь отдыхать, — не поднимая головы, отвечает старший. — Вы пока перекусите немножко, — советует он мне и Павке. — А я пойду посмотрю, в какую сторону нам идти нужно. Если буду кричать — отзывайтесь.
Оставив нам на хранение вещевой мешок и не захватив с собой ни одной лепешки, старший направляется в сторону солнца. Несколько минут мы видим его шагающие длинные ноги в белых чулках, белую рубашку между зелени, потом все пропадает.
Время тянется утомительно медленно. Ленька сидит в сторонке, молчит. Мне на него и глядеть не хочется.
Напрасно мы сообщали в письме Надежде Григорьевне, что Ленька ведет себя примерно. Хвали не хвали, он все такой же непостоянный и задиристый. На час дружбы, на неделю ссоры.
Ленька тоже чувствует свою отчужденность, но из самолюбия и виду не показывает. Небрежно отламывает кусок пирога с капустой и протягивает мне:
— Коська, хочешь?
Я отрицательно мотаю головой. Так и сидим, играя в непринужденность, один да двое.
— Э-э, э-эй! — с переливами доносится издалека голос Кости.
— А-у-у-у! — встряхнувшись, громко отзывается Павка. И, повернувшись в сторону звука, мы оба вместе голосим:
— А-у-у! А-у-у-у! А-у-у-у!
Ленька лежит, закинув ногу на ногу, и пренебрежительной улыбкой одобряет наши старания.
Через каждые пять — десять минут отзываемся на крик Кости и сами время от времени даем о себе знать.
Костя прошел из-под солнца далеко вправо — оттуда подает голос.
Возвращался бы, что ли, скорее!
Следующий его сигнал долетает до нас уже с противоположной от солнца стороны. Можно было подумать, что Костя обходит нас по кругу. Но зачем?
На этот вопрос я не нахожу ответа.
Потом старшего совсем не стало слышно. Сколько мы с Павкой ни кричали — напеременку и оба вместе, нет ответа. Пропал Костя.
Десять… двадцать минут, может, полчаса прошло — молчит.
— Заблудился, — беспокоится Павка. — Надо искать идти.
Где искать?
Или знак подать.
Как подать?
Павка тугодум. Он до вечера будет сидеть, ничего не придумает. Вот если бы подсказал кто…
Павка по привычке невольно обращает взгляд на Леньку, а Ленька смотрит на сосну, неподалеку от которой мы расположились. Измеряет ее от корней до вершинки.
— Подожди…
Павка закусывает край пальца зубами, сердито бычится исподлобья и утихает. Это верный признак, что Павка думает. Он то затаит дыхание, то засопит тяжело и часто.
— Может… на сосну забраться? — неуверенно спрашивает он. — Оттуда покричать…
Решаем попробовать, если лучшего не придумали.
Я вытягиваюсь на цыпочки, подсаживаю Павку. Он карабкается по толстому стволу и снова сползает, едва я опускаю руки. То же самое получается во второй и третий раз.
Ленька нашел сухой и длинный шест, подвязывает на него белую тряпицу, в которую недавно был завернут пирог.
— Что, сиделка тяжела?.. Ну-ка! — отстраняет он вспотевшего от бесплодных усилий друга.
Бескозырку в сторону. Гимнастерку — тоже. Морщинистые рукава рубашки сами собой выше локтей держатся. Захлестнул конец шеста, тем же шнурком к боку его привязал, закрепил в три опояски на высоко поддернутых брюках.
— Наклонись, — говорит Ленька.
Я пригибаюсь, касаюсь сосны плечом. Ленька, примериваясь, пружинит у меня на спине коленкой. Потом я чувствую на плече его ступню… другую. И… сразу легче стало. Ленька зацепился за сосну. Черные гибкие ступни клещами охватывают ствол. Коленки, помогая ступням, жмут на шершавую кору. Зубы у Леньки крепко сцеплены, обнявшие сосну руки вытянуты кверху. Он одновременно подтягивается на руках и подталкивает себя ногами, то складываясь горбом, наподобие ползущей гусеницы, то вытягиваясь вдоль ствола. Выше, выше!
Поднявшись на длину шеста, Ленька отдыхает, уперев другой конец своей ноши в землю.
Впереди самое трудное: кончилась шершавая кора, начинается гладь.
Нет в наших лесах более недоступного для верхолаза дерева, как сосна-семянка. Уже после разузнали мы подробности о семянках. Вырубят широкую полосу бора, а лучшие деревья на семена оставляют. Ветер сбивает с высокой вершины спелые шишки, разносит по поруби семена, чтобы из них такие же высокие и стройные сосны вырастали, как та, по которой забирается на верхушку Ленька Зинцов.
Он уже нащупал руками и ногами темные пятнышки на стволе. Когда-то здесь были сучья. Они отмерли и исчезли, оставив только небольшие знаки в виде темных пятен на глянцевитой желтой коре. За них не уцепишься, но если умело наложить ладонь да прижать покрепче — рука не скользит.
Мастерству лазания Леньку не обучать. Он кладет ладонь очень даже умело. И… пошел, пошел, не задерживаясь, до самых сучьев, только шест с белой тряпицей на весу покачивается. Вершина для Леньки — это уже забава. Он забирается на сук и поднимает вверх белое полотнище на шесте.
Что ни говори, а молодец все-таки Ленька!
— Гу, гу, гу-у! Эй, э-эй! Сюда держи-и! — горланит он, размахивая над вершиной сосны шестом с белой тряпицей. Потом накрепко притягивает древко к стволу шнурками, стрелкой выравнивает его над сосной. — Пусть всему бору сигналит.
Ветер, не ощутимый внизу, развевает и колышет в вышине Ленькину тряпицу. Теперь в просвете деревьев или из мелколесья старший издали может увидеть этот знак, догадается, кто его поднял, и направится в нашу сторону.
Ленька, заметно, доволен. Сообщает сверху:
— Встречайте, еду.
Спуск по стволу вниз не представляет для него особого затруднения. Быстро скользнул по глади на малых тормозах. Только по шершавому пришлось руками перебирать.
Спрыгнув на землю, разрумяненный и довольный, Ленька схватился бороться с развеселившимся Павкой, а еще через две минуты подрался с ним.
Нет, с Ленькой Зинцовым дружить совершенно невозможно!
Скоро стало слышно Костю: сначала глухо, издалека, потом все ближе и ближе. Он вернулся усталый и недовольный.
— Ну и чертова карусель! — с ходу опускаясь на ближний пень, сказал он. — То отсюда крики слышу, то совсем с другой стороны. И никак до вас не доберусь. Ладно еще, тряпку с просеки увидел, — кивнул он на шест в вышине. — Она выручила.
Я внимательно слушаю рассказ старшего. Павка, упрятавшись за моей спиной, выковыривает палочкой сосновые шишки, вмятые в землю. Ленька поодаль, низко наклонившись, мусолит языком палец и трет себе щеку.
— Никакой раздвоенной сосны. И ни людей, ни жилья нигде не заметно, — продолжает рассказывать Костя. — Все равно что в заколдованный круг попали. Да что вы молчите? Уснули, что ли?! — не выдержав, наконец, громко обращается старший к Павке и Леньке. — А-а, — понимающе вытягивает он, увидев расцарапанное Ленькино лицо. — О-о! — уже значимее поднимает он голос, разглядев под глазом у Павки густой синяк.
— Кто начал? — спрашивает меня Костя.
Я пожимаю плечами, подыскивая в это время подходящий ответ.
— Я начал, — поднимаясь с обломка хворостины, говорит Ленька.
Павка, глянув оторопело, поспешно пускается в объяснения, пытаясь смягчить прямой ответ Леньки.
— Это он… Это мы…
— Понятно, — говорит Костя, невесело вздыхая. — Снова за старое.
Набравшись решимости, он продолжает хмуро:
— Вот что, Зинцов. До первой деревни любая дорога доведет. Вон там, за березами справа, широкая накатана. А нам дедушкину сторожку надо искать. Пожалуй, если раньше расстанемся, лучше будет.
Глубокое молчание наступает после этих слов.
— Что же, пошли дальше? — оборачивается Костя ко мне с Павкой.
Мы двинулись за старшим, а Ленька остался.
— Вот столб с номером двести восемьдесят шесть, — указывает Костя, дойдя с нами до края поруби.
Оказывается, что Беленький натолкнулся на него совершенно случайно, когда возвращался просекой, держа равнение на поднятый нами белый флаг.
Столб был дряблый, гнилой. По-видимому, он давно свалился и теперь лежал на земле, обрастая густой и высокой травой. Конец, что когда-то был верхним, сохранился лучше. С четырех сторон на нем были сделаны четыре затеса, и на каждом цифры — потрескавшиеся, вылинявшие от дождей, подернутые зеленой плесенью. Но «286» мы разглядели отчетливо. Вероятно, это был тот самый столб, о котором говорила нам бабушка в Кокушкине.
От столба на четыре стороны крестом расходились широкие — на телеге проехать — очищенные от леса, длинные и прямые полосы. Это были просеки, и по одной из них, куда указывало когда-то число «286», нам нужно было продолжать свой путь.
Мы стояли, раздумывая, какое направление выбрать, а Ленька, опустив голову, один все сидел на том же месте, где мы его оставили.
— Дедушкина сторожка, наверно, туда, — указал Павка, куда смотрел в это время.
— Не туда! — вдруг четко и задорно прозвенел в ответ молодой, совершенно незнакомый нам голос.
— Кто это?! — вздрогнув, машинально и неестественно громко выкрикнул Павка.
«Королева»
За окном — осенняя слякоть. Порывами налетает холодный ветер, рассыпая мелкую изморось. Сырые жухлые травы безвольно поникли под забором. Куст смородины зябко трепещет редкими уцелевшими листьями. А в разноцветных школьных тетрадях, разложенных передо мной на столе, снова солнечное лето, далекое детство. Смолистой сосной, запахами цветущих трав и земляники, свежестью июньской утренней росы веет со страниц, исписанных неровно химическим и простым карандашами, густо расплывшимися от влаги чернилами всех цветов.
В полустертых кривых каракулях, начерканных на скорую руку, я снова вижу нетерпеливого Леньку Зинцова. По старательным тяжелым строчкам, выведенным с тугим нажимом, узнаю кузнечных дел мастера — Павку Дудочкина. Рядом с ними мое писание расплывается птичьими лапками на обтаявшем снегу. И по всем страницам: где с вычеркиваниями и добавлениями на наших записях, где длинным последовательным изложением, с кавычками, восклицаниями, вопросами, с выделением прямой речи, соблюдением всех известных правил — убористый, заметно отличающийся от нашего почерк Кости Беленького.
Кроме общих есть на каждого из четверых личная дневниковая тетрадь.
В Павкиной подробно перечислены все привалы, обеды и ужины, рыболовные, грибные и ягодные места.
Ленькины трех- и пятистрочные записи, с широким авторским росчерком под каждой, посвящены необычным приключениям и удивительным событиям, в которых он, как правило, занимает первое место.
Мне больше нравится рисовать. Поэтому в моей тетради на каждом листе — тропинки, елки, дома, ручейки, озера. Под ними лишь коротенькие подписи: «Тропинка, которую мы потеряли», «Дедушкина сторожка», «Озеро Кщара», «Холм богатырей», «Лесной вяз, или околдованный Никита Сирота», «Белояр».
И в личном дневнике самые подробные записи снова у Кости Беленького. Он не только для себя, но и для Надежды Григорьевны старался, чтобы не стыдно было ей наши записки показать, когда домой вернемся. У Кости записано и происшествие возле полусгнившего квартального столба, переполошившее вначале нашу компанию.
А дальше дело было так.
— Не туда! — громче и яснее прежнего повторил голос из чащи бора.
Мы стояли как пригвожденные, не решаясь не только двинуться вперед, но даже шелохнуться, пока Костя не спросил:
— Ты кто?
— Королева! — дерзко ответил голос.
— Какая?
— Вот такая!
Из-за сосны показалась девчонка в сером платьице смуглая, простоволосая.
— Что, не верите?! — грозно спросила она, тряхнув головой, и смело глянула на нас черными как уголь глазами.
— Чудно! — сказал Костя, переводя вопросительный взгляд с незнакомой девчонки то на меня, то на Павку.
— Чудно топором воду рубить, — сердито сказала девчонка и засмеялась.
Костя тоже хотел засмеяться, но она глянула на него, и он сразу стал серьезным.
— К дедушке? — спросила она строго. Не дожидаясь ответа, властно повела рукой направо: — Сюда!
Мы послушно повернулись, куда было указано. «Королева» заняла место впереди, на почтительном расстоянии от нас, и сделала знак не приближаться. Мы поняли.
Пошарив рукой в маленьком кармашке на бедре, она неожиданно выпрямилась и метнула что-то в нашу сторону.
— Пятак на синяк! — звонко выкрикнула она и рукой указала на Павку.
У наших ног лежала медная монета. Павка поспешил выполнить приказание и старательно прижал ее к синяку под глазом.
Девчонка действительно была не такой, как все. Не спросив, она знала, куда нам нужно идти. Издали угадала Павкин синяк. Тут же явилась монета, словно она всегда была наготове. Мы, ничего не спрашивая, покорно подчинились «королеве», словно она заворожила нас.
Конечно, это была необычная девчонка. Зря смеются над лесными чудесами. Рассказать кому — не поверят, что с нами самими случилось такое «чудо».
Ни на шаг не отставая и не приближаясь к «королеве», мы шли за ней. Перепрыгивали через поваленные деревья, продирались сквозь густой можжевельник и, наконец, снова вышли на просеку.
«Королева» повела нас по вырубленной полосе. Десять… двадцать… тридцать минут. И хоть бы слово! Потом оглянулась, махнула нам рукой прямо вдоль просеки и, встряхивая на бегу растрепавшимися волосами, со смехом припустилась в чащу бора.
Мы остановились удивленные и озадаченные. Неужели мы видели лесную королеву? Но кто же иной мог бесстрашно пуститься в лесную чашу?
Окончательно отказавшись от бесполезной попытки разобраться, где мы находимся, куда держать путь, решили пойти, как указала нам «королева». Подумали так: «Если она и королева, то добрая».
Старший, заняв свое место впереди, ускоряет шаг. На ходу то и дело натыкаемся на невидимые в густой траве гнилые пни и коряги.
Костя как обулся, отправляясь на поиски дороги, так и теперь продолжает идти в ботинках. Мы с Павкой тоже решаемся, наконец, надеть сберегаемую до поры до времени в вещевых мешках обувь.
«Где-то теперь Ленька?» — с сожалением думаю я об оставшемся друге и усердно натягиваю на ступню ссохшийся ботинок, похожий на женский полусапожок. Эту обувку отец специально купил у старьевщика для моего лесного похода.
Павка выряжается в лакированные отцовские сапоги, бывшие когда-то «кобеднишними», а теперь перешедшие к сыну, чтобы он их дорвал.
«А ведь Ленька идет!» — замечаю я, оглянувшись назад.
Павка тоже видит его. Обрадованно взглядывает на меня и, улыбаясь, опускает глаза на потрескавшиеся лакированные сапоги.
Ленька идет стороной, шагах в десяти от просеки, и совсем не смотрит в нашу сторону. В руках у него большая суковатая палка. От времени до времени он ковыряет трухлявые пни, разворачивает муравейники.
Мы бегом нагоняем Костю. Шагается веселее.
Впереди блеснуло под солнцем озеро. «Не здесь ли сторожка деда Савела? — думаю я. — Может быть, правильно указала нам путь «королева»?»
При выходе на опушку старший остановился. Он тоже заметил Леньку.
—. Подходи, нечего по кустам прятаться! позвал Зинцова Костя.
Тот подошел неторопливо, виновато опустив голову.
— Ладно, — примирительно сказал старший. — Только чтобы это было в последний раз.
Ленька просиял и немедленно занял свое место впереди меня.
Вот и озеро. Мягкая трава стелется под ногами. По опушке весело летают птицы. Солнце, которое в лесу еле пробивалось сквозь густую зелень деревьев, здесь ослепительно сияет.
В ясной воде, которой нам так хочется напиться, отражаются маленький домик на берегу, старик, присевший на корточки возле самой воды. Нешибко постукивая деревянным молоточком, он конопатит перевернутый вверх днищем ботник, густо промазывая паклю тягучей смолой.
По лысине, на которой сияет солнце, по широкой белой бороде я сразу узнаю деда Савела.
«Ну и королева! Спасибо, королева, что привела нас к деду!» — благодарю я незнакомую девчонку сам про себя.
Заметив нас, дедушка кладет на ботник свои инструменты и, прищурившись, смотрит в нашу сторону. На румяном лице деда знакомая, с хитринкой, улыбка.
Мы к вам, дедушка! — набравшись смелости, говорю я негромко, обращаясь на «вы», как учила Надежда Григорьевна.
К нам? — удивленно оглядывается дедушка по сторонам. — А я один.
Он видит мое смущение и обнимает за спину.
— Эх ты, Квам!
С тех пор я и стал для дедушки Квамом. А потом и на деревне так стали звать. И я не обижался — это память о дедушке.
Дедушка Савел
— Так, так… Значит, явились, соколики? Не забыли наш уговор? Должок мой вспомнили?.. Должен, должен — не отрекаюсь.
Так говорит дедушка, маленькими шажками прохаживаясь вокруг догорающего костра, где только что варилась гороховая каша.
Сытно накормил нас дедушка с похода.
Он пошвыривает ногой в золу раскатившиеся горячие уголья, словно на морозе потирает ладони.
— Что же, поживем, половим окуньков, потопчем в лесу травушку. Верно, Квам?
Новое имя в разговоре дедушки звучит так приветливо, его рука так мягко похлопывает меня по спине, что в эту минуту я нисколько не жалею о своих малых годах по сравнению с товарищами, о слабых силенках, когда Ленька даже бороться не соглашается со мной иначе, как «на одну ручку». Я уже не раз замечал, что рядом с большими самые маленькие всегда виднее, всегда им больше внимания. Вот и дедушка — все «Квам» да «Квам» и все поближе к себе меня пристраивает.
Он садится на низенький березовый чурбан возле потухающего костра и предлагает нам «похвалиться своим снаряжением».
После обеда хлеб, картошка и другие оставшиеся у нас съестные припасы сложены в дедушкином домике на полке и под деревянными нарами. Теперь по предложению дедушки можно брать свои мешки за углы и вытряхивать на траву остальное содержимое, что мы охотно и делаем. Летят в одну кучу ботинки, сапоги, носки, портянки, узелки с запасным бельем. Дедушка откладывает узелки в сторонку.
— Это статья особая, — говорит он.
Костя Беленький для дедушки — просто Костя. Ленька Зинцов — Леня, но Павку Дудочкина дедушка почему-то называет полным именем — Павел. Должно быть, потому, что имя такое серьезное, а сам Павка, когда он с открытым ртом и немигающими глазами старательно слушает или смотрит на собеседника, почти сердитый.
Дедушка только мельком глянул, а хорошо заметил и строгое внимание Павки, и округлые, будто от недовольства надутые щеки, и темный знак под глазом.
— Сердит ты, Павел, как я погляжу, — замечает дедушка, словно просит Павку быть поласковей. И, меняя шутливый тон на деловой, предлагает: — Давай-ка, Павел Семеныч, с тебя и начнем.
Он достает из общей кучи пожитков Павкины лакированные сапоги, долго вертит их, ощупывая со всех сторон.
— Что же, обувь подходящая. Свою долю престольных праздников отгуляла… Пришей ушки и набей в носа пакли, а то, видишь, им все в небо хочется поглядеть, а мы по земле ходить будем, по пням да корягам лазить.
Мои купленные у старьевщика тупоносые полсапожки на резиновом ходу дедушка называет «замечательными щиблетами». Зато почти новые трикотажные носки, на пятках которых положено по первой суконной заплате, возвращает мне со словами:
— Заплаты отпори. Пятки заштопай.
Ботинки Кости Беленького он вообще откладывает в сторону.
— Богато тебя мать вырядила сосновые шишки топтать, — говорит он. — Для прогулки под окошком такая обувь по моде, а из лесу не пришлось бы нести ее россыпью. Дорогая штука получится.
Дедушка перетряхивает носки и портянки, спрашивает:
— А где четвертая пара?
— У меня свои крепкие, — протягивает Ленька черную поцарапанную сучьями ногу.
— А-а, вот оно что!
Уперев руки в колени, дедушка тихонько покачивается на чурбане.
— Пожаловаться не на что, ходилки важные.
Он переводит взгляд на поцарапанное лицо Леньки, присматривается к Павкиному синяку под глазом. Понимающе, с прищуром улыбаясь, замечает:
— Павел вон тоже, наверно, на ноги не жалуется. А голову не бережет. Вишь ты, как неудачно о сосну приложился. В лесу, ребятки, с такими делами надо поосторожнее… Вот так!.. Значит, договорились об этом?
Подтверждая дедушкину догадку и окончательно выдавая себя, Павка и Ленька в такт мотают головами.
— Тогда насчет обувки. Кроме свойской, другой не обзавелся, значит?
Ага, — подтверждает Ленька.
Понятно.
Дедушка Савел поднимается с чурбана и идет в свою сторожку. Оттуда возвращается с целой связкой обуви.
— Вот, подбирайте на выбор, — указывает он Косте и Леньке, бросая перед ними нанизанную на лыко вязанку новых лаптей.
— Ноги на ночь чистым дегтем помажешь, — наказывает дедушка Леньке. — А тебе, Павел, ноготки надо остричь. Вишь ты, какие отрастил!
Наши рыболовные снасти дедушка тоже тщательно осматривает.
Наслушались мы в деревне разговоров про боровых окуней, что вырастают под корягами по десяти фунтов и больше, — наплели лесок в девять, в двенадцать конских волос. Узлы затянули так, что развязывать и не берись — все равно ничего не получится. Каждая леска рассчитана на то, чтобы выдержать самую крупную рыбину. Длинные куканы, на которые мы будем рыбу насаживать, сделаны из такого шпагата, что вдвоем не оборвать.
Дедушка одобряет такую нашу предусмотрительность, но лески советует все-таки переплести заново.
— Сделайте из одной по две, вот и хорошо будет. А такими вожжами, какие вы принесли, рыбу перепугать можно.
Спорить с дедушкой не положено. Приходится резать прочно затянутые узлы, перекручивать лески на новый лад. Дед Савел проверяет нашу работу, похваливает:
— Молодцы, соколики! Кое-что вы делать умеете. Ленька стреляет во всех глазами, подергивает плечом.
Не терпится ему: «Когда же рыбу ловить?»
Мы ожидали, что, как только заявимся к деду, тут же он и начнет рассказывать нам сказки или поведет туда, куда только мы пожелаем: ловить рыбу, искать беличьи гнезда, покажет медвежьи берлоги и все те места, о которых сложены сказки, предания и легенды. Но вместо ожидаемых развлечений я сижу возле сторожки со своими носками, ножом отпарываю заплаты, а что дальше делать — не знаю.
— Иголку не захватил из дому? — спрашивает дедушка. Я смущенно мотаю головой.
— Эх, Квам, Квам!.. А еще сын солдата. Гордишься небось? А какой же из тебя солдат получится? Няньку придется с тобой в солдаты посылать.
Дедушка приносит иголку и небольшой клубок ниток.
— Давай-ка сюда носок!
Он засовывает внутрь облупившуюся от краски деревянную ложку и донышком аккуратно укладывает ее в худую пятку. Через ложку, как струны, одну за другой он протягивает нитки, подковыривая иглой края прохудившейся пятки.
Сразу видно, что дедушке это занятие не ново.
— Вот как надо, Квам. А то заплатами ты все пятки в кровь разотрешь… Берись-ка теперь, да посмелее. У тебя глаза молодые, зоркие… Вот так и клади: ниточку к ниточке. Крепко не стягивай, не сбори… Потом поперек начнешь. Через ниточку: сверху-снизу, сверху-снизу.
И дедушка показывает на руках, как нужно делать, плетет жесткими морщинистыми пальцами невидимую пятку.
— Так и пойдет, — подбадривает он.
Дома меня мальчишки на смех подняли бы, увидев за такой работой. Не положено у нас на деревне мужчинам белье стирать да носки штопать или другими бабьими делами заниматься. А дедушка все сам делает. Он смеется от души, когда видит, что Павка ушко к сапогу пришивает с наружной стороны.
— Так, так, — любуется дедушка. — Ушки к сапогам, значит, снаружи, а пуговицу к штанам с изнанки будешь пришивать?… Нехорошо, Павел, нехорошо. Это шиворот-навыворот получается… Давай-ка начнем все сызнова.
Мне не хочется, чтобы дедушка и надо мной так подтрунивал, и я стараюсь изо всех сил. «Ниточка к ниточке, да не затягивай сильно, не сбори», — повторяю я сам про себя дедушкины слова.
Плохо ли, хорошо ли, а в тот день на берегу лесного озера впервые в своей жизни я заштопал носки, и теперь спроси, как это делается, — другому покажу. И Павка Дудочкин никогда больше не будет пришивать ушки к сапогам снаружи.
— Вот, всегда бы так! — похвалил дедушка Савел, принимая от нас работу.
И мы уже не стесняемся сидеть с иголкой, а стараемся отличиться один перед другим, кто и что может делать. Забота появилась такая — хоть отбавляй. Только Ленька без дела ходит, украдкой от дедушки над нами посмеивается. Ему повезло: дедушкины лапти, дедушкины портянки — все даровое, все в порядке. Даже веревки в лапти ему дедушка сам продернул.
Но когда другие делом заняты, и Леньке, наконец, без дела тошно становится. Он стаскивает с себя суконную гимнастерку, которая уже не раз трещала за два дня похода, и начинает ее латать.
Шалаш в лесу
В лесу быть — так по-лесному жить. Захотелось нам в Ярополческом бору шалаш построить. Еще когда собирались в поход, мечтали мы о домике, построенном своими руками.
Одна была тревога — дедушка не разрешит. Будет держать нас у себя в избушке, обед варить в печке, собирать всех за стол, когда наступит время. Придется нам, как и дома, спать на войлочной или стеганой подстилке, на теплой подушке под головами, а дедушка обязательно проверит, хорошо ли мы одеялами укрылись, окна прикроет наплотно, чтобы ветер в комнату не проникал.
Но дедушка не только поддержал, даже одобрил наше предложение.
— Шалаш — это дело хорошее, — сказал он.
После таких слов и деревянная сторожка над озером стала будто приветливее и дедушка не такой, как все другие взрослые, — с ним самыми сокровенными тайнами можно поделиться. И шалаш мы оборудуем на славу. Будет он вроде летней дачи под боком у деда.
Не теряя времени даром, дружно принялись мы за дело.
Дедушка сам помог нам и местечко для шалаша выбрать. Присмотрел на краю поляны густую старую ель с выжженным над корнями большим дуплом. Широкие лапчатые ветви ели от ствола книзу клонятся.
Под солнцем жарко, а под ветвями стоит прохлада. Запах хвои такой густой, что можно представить себе, как он стекает с ветвей.
Еще не построив, мы уже видим наш дом. По сторонам— деревья, позади — лесная чащоба, перед глазами — чистая от леса приозерная полоса с высокими травами, сквозь которые просвечивает желтый песок, а сбоку — тоже на виду шалаша — дедушкина сторожка, до которой и двадцати метров не насчитаешь.
Славное местечко, добрую ель выбрал дедушка Савел! Под такими деревьями, спасаясь от дождя, охотники и рыболовы костры разводят. Снизу затянет ветви густым дымом — и дождю не пробраться.
Для случайных прохожих такого укрытия вполне достаточно. Но нам нужен не кое-какой шалаш, где можно дождь переждать или ночь переспать, а настоящий, чтобы жить можно было.
Примерили: концы нижних веток ели Костиной головы чуть касаются. Для лесного дома высота самая подходящая.
Дедушка подобрался под ветви, подчистил топором засохшие сучья на стволе, а мы тем временем площадку размели, сухие сучья и шишки по сторонам разгрудили.
— Вот и начинайте строительство, — говорит дедушка. — Крыша почти готова.
Костя Беленький принес второй топор из сторожки, вместе с дедушкой тычинник из сушняка принялся заготавливать. Мне с Павкой и Ленькой досталось тростник косить, от берега озера к ели его подтаскивать.
Тростник не луговая трава, из-под косы не выскальзывает.
Ленька Зинцов на Павку только покрикивает:
— Да размахнись ты пошире! Нажми покрепче! Коське маленькому — тому простительно, а уж ты-то немало каши ел.
Но и меня в покое не оставляет. Когда тростник из воды на берег вытаскиваю, и тут успевает:
— Побольше охапку набирай! Не бойся свою розовую замарать!
Рубашку, которая еще не порвана и в грязи не вымазана, Ленька терпеть не может. Вижу, что чешутся у него руки посадить меня в воду, да не решается. Не забыл еще невеселый разговор на просеке.
Зато упрятанные в карман длинные кисти от пояса выдернул-таки, пустил по воде. Поплыли они за витым пояском цветистыми змейками.
С тростником мы быстро управились. Напеременку одной косой большую копну его натяпали, на берег вытаскали. Обсушили немножко на ветру — вот и готов строительный материал.
Под елью четырехугольником наколотили колышков в два ряда, между ними тростником стены выложили. Поверх стен три поперечины укрепили, ветви ели шпагатом к ним притянули, чтобы не качались от ветра. Поверх веток снова тростника, лапника, травы на крышу густо набросали. Получился не просто шалаш, а замечательный дом на четыре жильца — настоящая лесная дача.
Выгоревшее дупло мы подчистили, подтесали немножко. Полочку в нем устроили, упрятали туда свое главное сокровище— школьные тетради, подаренные Надеждой Григорьевной.
Костя Беленький принес широкий, наподобие жаровни-ка, кусок коры от сухой сосны. Пристроил его к дуплу вместо дверцы. Удобный шкаф получился и места не занимает.
Над входом в шалаш дедушкин брезентовый плащ повесили. Тут тебе и окно, и дверь, и от комаров завеса. Даже самим не верится, что так ладно и аккуратно все получилось. Смотришь со стороны — будто и нет ничего: стоит на опушке леса, вблизи от озера, развесистая густая ель, под ее ветвями ничего не видно. Кто догадается, что тут построен просторный дом и живет в нем большая семья?
После хорошего трудового дня сладко было уснуть в своем шалаше на душистой хвое, покрытой свежим сеном. Уже одна мысль, что мы сами построили себе этот дом, была нам дороже дорогого.
И все думал я, засыпая, о «лесной королеве» — о девчонке в сером платьице, представлял себе, как она ходит где-нибудь поблизости, прислушивается, о чем мы разговариваем, или, приоткрыв завеску, засматривает черным глазом, хорошо ли мы устроились, спокойно ли нам спать будет.
Кщара
На следующее утро, еще не занялась заря, дед уже звонил возле нашего шалаша в какой-то глухой и странный колокол.
— Эй вы, сони! Что вы спите? — приговаривал он. Дома нас так никогда не будили. Солдатом был отец.
Германску