Узники тюремного замка

В октябре 1870 года этапом Петербург – Верный прибыл арестант Бронислав Шварце, один из наиболее известных инсургентов Польского восстания 1863 года. На берегах Невы в Шлиссельбургском каземате он содержался долгих семь лет. Судя по сопроводительным документам, личность его была до такой степени опытная, предприимчивая и изобретательная, что жандармы предупреждали: «Шварце будет всегда лицом высшей степени опасным». Однако, просьбы родственников и ходатайство правительства Франции о своем поданном возымели действие. Бронислав Шварце был переведен в укрепление Верное. Его товарищ по ссылке вспоминал: «Долгое пребывание в Шлиссельбургской тюрьме лишило его энергии. Он не мог сам о себе заботиться, забывая о себе и своих житейских нуждах. Единственное, что отвлекало узника, ― переводы на польский язык русских поэтов. Шварце заслуживает того, чтобы его назвали пионером изучения Некрасова в Польше».

В Верном государственный преступник Шварце не был одинок. С начала 60-х годов XIX столетия в Верном уже находились опальные офицеры Вышемирский, Метелицын, Самарин. С годами этот список умножился. В октябре 1872 года в Верный доставили еще одного польского повстанца. Им был Иван Иванович Поклевский (Koziell-Poklewski Jan) (1837―1896), полковник французской армии, псевдонимы – Scala, Jakub, Хлебович). По иронии судьбы, он был назначен строителем тюремного замка, в котором томился его соратник по польскому восстанию Бронислав Шварце.

Надо заметить, что местное начальство часто закрывало глаза на революционное прошлое узников Верненского замка. Да и воля Государя Императора была к отверженным благосклонна. Высочайше изволялось не предавать преступников суду и не лишать их прав дворянства. Но определять на военно-инженерную, медицинскую службу в Туркестанский край, где особенно ощущался дефицит в специалистах.

Николай Александрович Морозов. (1854–1946) Кличка «Воробей». В 1874 году был членом кружка О. Алексеевой, вел пропаганду в Ярославской губернии и других местах. Редактировал журнал «Работник». При возвращении в Россию арестован на границе в марте 1875 года. По процессу 193-х вменено в наказание предварительное заключение. Весною 1878 года вступил в «3емлю и Волю», редактировал ее орган. Член Исполнительного Комитета и редактор «Народной Воли». 5 февраля 1880 года уехал за границу, в январе 1881 года арестован при переходе границы, по процессу 20-ти приговорен к бессрочной каторге, которую отбывал в Шлиссельбурге до 1905 года. После революции жил в Ленинграде, занялся целиком научной деятельностью (научные труды в области химии, физики, астрономии и математики). С 29 марта 1932 года – почетный член АН СССР. Последние годы жизни проживал в поселке Борок Ярославской области.

Награжден орденом Ленина. Умер 30 июля 1946 года последним из революционеров-народников.

«Этого – особого – рода люди убеждены, что мир прекрасен. Это верно постольку, поскольку он оказывается способным порождать таких, как они».
Д.Н. Овсянико-Куликовский

Из жандармского рапорта о Н. Морозове, 1879: «..Весьма опасный революционный деятель вследствие особенности характера его деятельности, не дающей возможности уличить его во вредном направлении».

В. Н. Фигнер: «Морозов… был одним из первых горячих глашатаев народовольческого направления».

Из «Отчета о процессе 20-ти народовольцев»: «…Морозов – больше среднего роста, очень худощавый, темно-русый, продолговатое лицо, мелкие черты лица, большая шелковистая борода и усы, в очках, очень симпатичен; говорит тихо, медленно».

Н. А. Морозов: АВТОБИОГРАФИЯ

Я родился 25 июня (7 июля н. ст.) 1854 года в имении моих предков, Борке, Мологского уезда, Ярославской губернии. Отец мой был помещик, а мать – его крепостная крестьянка, которую он впервые увидал проездом через свое другое имение в Череповецком уезде Новгородской губернии. Он был почти юноша, едва достигший совершеннолетия и лишь недавно окончивший кадетский корпус. Но, несмотря на свою молодость, он был уже вполне самостоятельным человеком, потому что его отец и мать были взорваны своим собственным камердинером, подкатившим под их спальную комнату бочонок пороха, по романтическим причинам.

Моей матери было лет шестнадцать, когда она впервые встретилась с моим отцом и поразила его своей красотой и интеллигентным видом. Она была действительно исключительной по тем временам крестьянской девушкой, так как умела и читать, и писать, и прочла до встречи с ним уже много повестей и романов, имевшихся у ее отца-кузнеца, большого любителя чтения, и проводила свое время большею частью с дочерьми местного священника. Отец сейчас же выписал ее из крепостного состояния, приписал к мещанкам города Мологи и в первые месяцы много занимался ее дальнейшим обучением, и она вскоре перечитала всю библиотеку отца, заключавшую томов триста.

Когда я достиг двенадцатилетнего возраста, у меня уже было пять сестер, все моложе меня, а затем родился брат.

Я выучился читать под руководством матери, а потом бонны, гувернантки и гувернера и тоже перечитал большинство книг отцовской библиотеки, среди которых меня особенно растрогали «Инки» Мармонтеля и «Бедная Лиза» Карамзина и очаровал «Лесной бродяга» Габриеля Ферри в духе Фенимора Купера, а из поэтов пленил особенно Лермонтов. Но кроме литературы, я с юности увлекался также сильно и науками. Найдя в библиотеке отца два курса астрономии, я очень заинтересовался этим предметом и прочел обе книги, хотя и не понял их математической части. Найдя «Курс кораблестроительного искусства», я заучил всю морскую терминологию и начал строить модельки кораблей, которые пускал плавать по лужам и в медных тазах, наблюдая действие парусов при их различных положениях.

Поступив затем во 2-й класс московской классической гимназии, я и там продолжал внеклассные занятия естественными науками, накупил на толкучке много научных книг и основал «тайное общество естествоиспытателей-гимназистов», так как явные занятия этим предметом тогда преследовались в гимназиях. Это был период непомерного классицизма в министерстве графа Дмитрия Толстого, и естественные науки с их дарвинизмом и «происхождением человека от обезьяны» считались возбуждающими вольнодумство и потому враждебными церковному учению, а с ним и самодержавной власти русских монархов, якобы поставленных самим богом.

Понятно, что мое увлечение такими науками и постоянно слышимые от «законоучителя» утверждения, что это науки еретические, которыми занимаются только «нигилисты», не признающие ни бога, ни царя, сразу насторожили меня как против церковных, так и против монархических доктрин. Я начал, кроме естественнонаучных книг, читать также и имевшиеся в то время истории революционных движений, которые доставал, где только мог. Но все же я не оставлял при этом и своих постоянных естественно-научных занятий, для которых я уже с пятого класса начал бегать в Московский университет заниматься по праздникам в зоологическом и геологическом музеях, а также бегал на лекции, заменяя свою гимназическую форму обыкновенной одеждой тогдашних студентов. Я мечтал все время сделаться или доктором, или ученым исследователем, открывающим новые горизонты в науке, или великим путешественником, исследующим с опасностью для своей жизни неведомые тогда еще страны центральной Африки, внутренней Австралии, Тибета и полярные страны, и серьезно готовился к последнему намерению, перечитывая все путешествия, какие только мог достать.

Когда зимой 1874 года началось известное движение студенчества «в народ», на меня более всего повлияла романтическая обстановка, полная таинственного, при которой все это совершалось. Я познакомился с тогдашним радикальным студенчеством совершенно случайно, благодаря тому, что один из номеров рукописного журнала, издаваемого мною и наполненного на три четверти естественно-научными статьями (а на одну четверть стихотворениями радикального характера), попал в руки московского кружка «чайковцев», как называло себя тайное общество, основанное Н.В. Чайковским, хотя он к тому времени уже уехал за границу. Особенно выдающимися представителями его были тогда Кравчинский, Шишко и Клеменц, произведшие на меня чрезвычайно сильное впечатление, а душой кружка была «Липа Алексеева», поистине чарующая молодая женщина, каждый взгляд которой сверкал энтузиазмом. Во мне началась страшная борьба между стремлением продолжать свою подготовку к будущей научной деятельности и стремлением итти с ними на жизнь и на смерть и разделить их участь, которая представлялась мне трагической, так как я не верил в их победу. После недели мучительных колебаний я почувствовал, наконец, что потеряю к себе всякое уважение и не буду достоин служить науке, если оставлю их погибать, и решил присоединиться к ним.

Моим первым революционным делом было путешествие вместе с Н. А. Саблиным и Д. А. Клеменцом в имение жены Иванчина-Писарева в Даниловском уезде Ярославской губернии, где меня под видом сына московского дворника определили учеником в кузницу в селе Коптеве. Однако через месяц нам всем пришлось бежать из этой местности, так как наша деятельность среди крестьян стала известна правительству благодаря предательству одного из них.

После ряда романтических приключений… мне удалось бежать благополучно в Москву, откуда я отправился распространять среди крестьян заграничные революционные издания в Курскую и Воронежскую губернии под видом московского рабочего, возвращающегося на родину. Я приехал обратно в Москву и потом отправился вместе с рабочим Союзовым для деятельности среди крестьян на его родину около Троицкой лавры. Но и там произошло предательство, и мы оба ушли под видом пильщиков в Даниловский уезд, чтобы восстановить сношения с оставшимися там нашими сторонниками. Нам удалось это сделать, несмотря на то, что меня там усиленно разыскивала полиция. Я и Союзов по неделям, несмотря на рано наступившую зиму, ночевали в овинах, на сеновалах, под стогами сена в снегу, так что, наконец, Союзов заболел, и мы с ним отправились в Костромскую губернию под видом пильщиков леса и ночевали уже в обыкновенных избах. Однако здоровье Союзова так попортилось, что мы должны были возвратиться в Москву, куда мы перевезли из Даниловского уезда Ярославской губернии и типографский станок, на котором первоначально предполагали печатать противоправительственные книги в имении Иванчина-Писарева. Он был зарыт до того времени в лесу и потом был отвезен для тайной типографии на Кавказ.

Снова возвратившись в Москву, я участвовал там в попытке отбить на улице у жандармов вместе с Кравчинским и В. Лопатиным нашего товарища Волховского, но она не увенчалась успехом, и я вместе с Кравчинским уехал в Петербург, откуда меня отправили в Женеву участвовать в редактировании и издании революционного журнала «Работник» вместе с эмигрантами Эльсницем, Ралли, Жуковским и Гольденбергом. В то же время я начал сотрудничать и в журнале «Вперед», издававшемся в Лондоне П. Л. Лавровым.»

В.Н. Фигнер: «…Искренний, детски доверчивый мальчик, беспредельно преданный революции. В то время он хотел закалить свою волю: не тратил денег на отопление комнаты и терпел стужу», совершенно пренебрегал костюмом и жаловался только, что не может преодолеть свою любовь к фруктам».

Н.А. Морозов: «Я возобновил свои научные занятия, уходя с книгами на островок Руссо посреди Роны при ее выходе из Женевского озера, но после полугодичного увлечения эмигрантской деятельностью почувствовал ее оторванность от почвы и в январе 1875 года возвратился в Россию, причем был арестован при переходе границы под именем немецкого подданного Энгеля. Несмотря на мое пятидневное утверждение, что я и есть Энгель, меня, наконец, принудили назвать свою фамилию, арестовав переводившего меня через границу человека и заявив, что не отпустят его, пока я не скажу, кто я.

Меня привезли в Петербург, посадили сначала в особо изолированную камеру в темнице при «III Отделении собственной его императорского величества канцелярии» на Пантелеймонской улице, но, продержав некоторое время, перевезли в особое помещение из 10 одиночных камер, арендованное III Отделением в Коломенской части по причине огромного числа арестованных за «хождение в народ» в 1874–1875 года.

Там проморили меня поистине жгучим голодом около месяца и отправили в Москву, в тамошнее «III Отделение его императорского величества канцелярии». Там на допросе я, по примеру апостола Петра, решительно отрекся от знакомства со всеми своими друзьями и заявил, что не знаю никого из них и даже никогда и не слыхал о таких людях и о том, что необходимо низвергнуть царскую власть, а на вопрос, что я делал в усадьбе Иванчина-Писарева, ответил, что просто гостил и не заметил там решительно ничего противозаконного. Записав в протокол эти мои показания и убедившись, что все приставания и угрозы не могут меня сбить с этой позиции, меня не только не похвалили за отреченье от своих друзей и товарищей, но отправили в особый флигель, бывший против генерал-губернаторского дома во дворе Тверской части, тоже арендованный Третьим отделением, в изолированную камеру, объявив, что, пока я не буду давать искренние показания и не сознаюсь в знакомстве с подозреваемыми людьми, мне не будут давать никаких книг для чтения.

Вскоре о моем пребывании тут узнали мои товарищи, оставшиеся на свободе, и организовали несколько попыток для моего освобождения, но все они не могли осуществиться в решительные моменты, и меня через полгода перевезли в Петербург, в только что построенный дом предварительного заключения. В нем я, совершенно измученный не удовлетворяемой более полугода потребностью умственной жизни, получил, наконец, возможность заниматься. Я читал в буквальном смысле по целому тому в сутки, так что обменивавшие мне книги сторожа решили, что я совсем ничего не читаю, а только напрасно беру их. На мое счастье, в дом предварительного заключения сразу же была перевезена какая-то значительная библиотека довольно разнообразного содержания и даже на нескольких языках, и, кроме того, была организована дамами-патронессами, сочувствовавшими нам, доставка научных книг из большой тогдашней библиотеки Черкесова и других таких же. Надо было только дать заказ через правление дома предварительного заключения. Я тотчас же принялся за изучение английского, потом итальянского и, наконец, испанского языков, которые мне дались очень легко благодаря тому, что со времени гимназии и жизни за границей я знал довольно хорошо французский, немецкий и латинский. Потом я закончил то, чего мне недоставало по среднему образованию, и, думая, что более мне уже не придется быть, как я мечтал, естествоиспытателем, принялся за изучение политической экономии, социологии, этнографии и первобытной культуры. Они возбудили во мне ряд мыслей, и я написал десятка полтора статей, которые, однако, потом все пропали. По истечении года отец, узнав, что я арестован, взял меня на поруки, и я поселился с ним в существующем до настоящего времени бывшем нашем доме № 25 по 12 линии Васильевского острова, купленном после смерти отца фон Дервизом.

Однако моя жизнь в отцовском доме продолжалась не более двух недель, так как следователь по особым делам получил от Третьего отделения «высочайшее» повеление вновь меня арестовать и держать в заточении до суда. Я вновь попал в ту же камеру и просидел в непрестанных занятиях математикой, физикой, механикой и другими науками еще два года, когда меня вместе с 192 товарищами по заточению предали суду особого присутствия сената с участием сословных представителей. Я отказался на суде давать какие бы то ни было показания и был присужден на год с четвертью заточения, но выпущен благодаря тому, что в этот срок мне засчитали три года предварительного заключения.

Я тотчас же скрылся от властей и, присоединившись к остаткам прежних товарищей, поехал сначала вместе с Верой Фигнер, Соловьевым, Богдановичем и Иванчиным-Писаревым в Саратовскую губернию подготовлять тамошних крестьян к революции. Но перспектива деятельности в деревне уже мало привлекала меня, и, после того как прошел целый месяц в безуспешных попытках устроиться, я возвратился в Петербург, откуда поехал вместе с Перовской, Александром Михайловым, Фроленко, Квятковским и несколькими другими в Харьков освобождать с оружием в руках Войнаральского, которого должны были перевезти через этот город в центральную тюрьму. Попытка эта произошла в нескольких верстах от города, но раненая тройка лошадей ускакала от освободителей с такой бешеной скоростью, что догнать ее не оказалось никакой возможности».

В. Н. Фигнер: «Выступление с оружием в руках, нападения там, сям, повсюду, насильственное освобождение товарищей, попавших в руки правительства, как нельзя более соответствовали его пылкой натуре и давнишним мечтам о «геройских подвигах».

Н. А. Морозов: «Мы спешно возвратились в Петербург, где мой друг Кравчинский подготовлял покушение на жизнь шефа жандармов Мезенцова, которому приписывалась инициатива тогдашних гонений. Мне не пришлось участвовать в этом предприятии, так как меня послали в Нижний Новгород организовать вооруженное освобождение Брешко Брешковской, отправляемой в Сибирь на каторгу. Я там действительно все устроил, ожидая из Петербурга условленной телеграммы о ее выезде, но вместо того получил письмо, что ее отправили в Сибирь еще ранее моего приезда в Нижний Новгород, и в то же почти время я узнал из газет о казни в Одессе Ковальского с шестью товарищами, а через день – об убийстве в Петербурге на улице шефа жандармов Мезенцова, сразу поняв, что это сделал Кравчинский в ответ на казнь.

Я тотчас возвратился в Петербург, пригласив туда и найденных мною в Нижнем Новгороде Якимову и Халтурина, и вместе с Кравчинским и Клеменцом начал редактировать тайный революционный журнал, названный по инициативе Клеменца «Земля и воля» в память кружка того же имени, бывшего в 60-х годах.

После выхода первого же номера журнала нам пришлось отправить Кравчинского, как сильно разыскиваемого по делу Мезенцова, за границу, и взамен его был выписан из Закавказья Тихомиров, а до его приезда временно кооптирован в редакцию Плеханов. По выходе третьего номера был арестован Клеменц, произошло организованное нашей группой покушение Мирского на жизнь нового шефа жандармов Дрентельна, и приехал из Саратова остававшийся там после моего отъезда оттуда Соловьев: он заявил, что тайная деятельность среди крестьян стала совершенно невозможной, благодаря пробудившейся бдительности политического сыска, и он решил пожертвовать своей жизнью за жизнь верховного виновника всех совершающихся политических гонений – императора Александра II. Это заявление встретило горячее сочувствие в Александре Михайлове, Квятковском, во мне и некоторых других, а среди остальных товарищей, во главе которых встали Плеханов и Михаил Попов, намерение Соловьева вызвало энергичное противодействие, как могущее погубить всю пропагандистскую деятельность среди крестьян и рабочих. Они оказались в большинстве и запретили нам воспользоваться для помощи Соловьеву содержавшимся в татерсале нашим рысаком «Варвар», на котором был освобожден Кропоткин и спасся Кравчинский после убийства Мезенцова.

Так началось то разногласие в двух группах «Земля и воля», которое потом привело к ее распадению на «Народную волю» и «Черный передел». В Петербурге начались многочисленные аресты, вследствие которых мои товарищи послали меня в Финляндию, в школу-пансион Быковой, где я прожил первые две недели после покушения Соловьева и познакомился с Анной Павловной Корба, которая вслед затем приняла деятельное участие в революционной деятельности, а через нее сошелся и с писателем Михайловским, который обещал писать для нашего журнала. В это же время Плеханов и Попов, уехавшие в Саратов, организовали съезд в Воронеже, чтоб решить, какого из двух представившихся нам путей следует держаться. Уверенные, что нас исключат из «Земли и воли», мы (которых называли «политиками» в противоположность остальным – «экономистам») решили за неделю до начала Воронежского съезда сделать свой тайный съезд в Липецке, пригласив на него и отдельно державшиеся группы киевлян и одесситов того же направления, как и наше, чтобы после исключения сразу действовать, как уже готовая группа. Собравшись в Липецке, мы наметили дальнейшую программу действий в духе Соловьева. Но, приехав после этого в Воронеж, мы с удивлением увидели, что большинство провинциальных деятелей не только не думает нас исключать, но относится к нам вполне сочувственно. Только Плеханов и Попов держали себя непримиримо и остались в меньшинстве, а Плеханов даже ушел со съезда, заявив, что не может итти с нами.

В первый момент мы оказались в нелепом положении: мы были тайное общество в тайном обществе; но по возвращении в Петербург увидели, что образовавшаяся в «Земле и воле» щель была только замазана штукатуркой, но не срослась. «Народники» с Плехановым стали часто собираться особо, не приглашая нас, и мы тоже не приглашали их на свои собрания. К осени 1879 года была организована, наконец, ликвидационная комиссия из немногих представителей той и другой группы, которая оформила раздел. Плеханов, бывший тогда еще народником, а не марксистом, организовал «Черный передел», а мы – «Народную волю», в которой редакторами журнала были выбраны я и Тихомиров.

В ту же осень были организованы нашей группой три покушения на жизнь Александра II: одно под руководством Фроленко в Одессе, другое под руководством Желябова на пути между Крымом и Москвой и третье в Москве под руководством Александра Михайлова, куда был временно командирован и я. Как известно, все три попытки закончились неудачей, и, чтобы закончить начатое дело, Ширяев и Кибальчич организовали динамитную мастерскую в Петербурге на Троицкой улице, приготовляя взрыв в Зимнем дворце, куда поступил слесарем приехавший из Нижнего вместе с Якимовой Халтурин. Я мало принимал в этом участия, так как находился тогда в сильно удрученном состоянии, отчасти благодаря двойственности своей натуры, одна половина которой влекла меня по-прежнему в область чистой науки, а другая требовала как гражданского долга пойти вместе с товарищами до конца. Кроме того, у меня очень обострились теоретические, а отчасти и моральные разногласия с Тихомировым, который, казалось мне, недостаточно искренне ведет дело с товарищами и хочет захватить над ними диктаторскую власть, низведя их путем сосредоточения всех сведений о их деятельности только в распорядительной комиссии из трех человек на роль простых исполнителей поручений, цель которых им не известна.

В. Н. Фигнер: «Деятельность и значение распорядительной комиссии, насколько я видела, были незначительны и не имели ничего общего с диктатурой».

Н. А. Морозов: «Да и в статьях своих, казалось мне, он часто пишет не то, что думает и говорит иногда в интимном кругу.

В это же время была арестована наша типография, и моя обычная литературно-издательская деятельность прекратилась. Видя мое грустное состояние, товарищи решили отправить меня и Ольгу Любатович временно за границу с паспортами одних из наших знакомых, и Михайлов нарочно добыл мне вместе с Ольгой билет таким образом, чтобы ко дню, назначенному для взрыва в Зимнем дворце, мы были уже по ту сторону границы.

Так как при особенно критических событиях такие отъезды из центра уже практиковались нами и я сильно боялся за Ольгу Любатович, не хотевшую уезжать без меня, то сейчас же поехал и узнал о взрыве в Зимнем дворце из немецких телеграмм на пути в Вену.

Оттуда я отправился прямо в Женеву и поселился сначала вместе с Кравчинским и Любатович, а потом мы переехали в Кларан, где впервые близко сошлись с Кропоткиным. Написав там брошюру «Террористическая борьба», где я пытался дать теоретическое обоснование наших действий, я поехал в Лондон, где познакомился через Гартмана с Марксом, и на возвратном пути в Россию был вторично арестован на прусской границе 28 января 1881 года под именем студента Женевского университета Лакиера».

С. М. Кравчинский: «Николай был арестован на прусской границе, около Вержболова, и заключен пока в местную тюрьму. Что произошло дальше, никто не знал, так как контрабандист со страху немедленно перебрался в Германию и сообщаемые им дальнейшие известия были в высшей степени сбивчивы: сначала думали, что Николай взят как дезертир, но потом прошел слух, что в дело вмешались жандармы: это уж пахло политикой.

Что касается самого ареста, то ясно было только одно: контрабандист тут был совершенно ни при чем. Он всячески оправдывался в письме и, выразив свое душевное огорчение по поводу случившегося, просил прислать немедля следуемые ему деньги. Арест, очевидно, произошел благодаря неосторожности самого Николая: просидев целый день где-то на чердаке, он не вытерпел наконец и вышел прогуляться. Это была непростительная, ребяческая оплошность».

Н. А. Морозов: «Я был отправлен в Варшавскую цитадель, где товарищ по заключению стуком сообщил мне о гибели императора Александра II, и я был уверен, что теперь меня непременно казнят. Я тотчас же был привезен в Петербург, где в охранном отделении узнал из циничного рассказа одного из сыщиков в соседней комнате о казни Перовской и ее товарищей, и был переведен в дом предварительного заключения, где кто-то обнаружил жандармам мое настоящее имя, вероятно. Узнав по карточке, меня вызвали на допрос, прямо назвали по имени, а я отказался давать какие-либо показания, чтобы, говоря о себе, не повредить косвенно и товарищам. Меня пробовали сначала запугать, намекая на какие-то способы, которыми могут заставить меня все рассказать, а когда и это не помогло, отправили в Петропавловскую крепость, в изолированную камеру в первом изгибе нижнего коридора, и более не допрашивали ни разу.

Из показаний на следствии: «По убеждениям своим я террорист, но был ли террористом по практической деятельности, предоставляю судить правительству. Я не считаю для себя возможным дать какие-либо сведения по предмету обвинения меня в Липецком съезде, в участии в покушении 19 ноября 1879 года в Москве и вообще на все вопросы по существу дела, так как моя жизнь до ареста была тесно связана с жизнью других лиц, и мои разъяснения, хотя бы они относились лично ко мне, могли бы повлиять на судьбу моих знакомых и друзей, как уже арестованных, так и находящихся на свободе».

На суде особого присутствия правительственного сената я не признал себя виновным ни в чем и до конца держался своего метода как можно меньше говорить со своими врагами, благодаря чему меня и осудили только на пожизненное заточение в крепости, а тех, кто более или менее подробно описал им свою деятельность, – к смертной казни. Через несколько дней после суда, часа в два ночи, ко мне в камеру Петропавловской крепости с грохотом отворилась дверь, и ворвалась толпа жандармов. Мне приказали скорей надеть куртку и туфли и, схватив под руки, потащили бегом по коридорам куда-то под землю. Потом взбежали снова вверх и, отворив дверь, выставили через какой-то узкий проход на двор. Там с обеих сторон выскочили ко мне из тьмы новые жандармы, схватили меня под мышки и побежали бегом по каким-то узким застенкам, так что мои ноги едва касались земли. Преграждавшие проход ворота отворялись при нашем приближении как бы сами собою, тащившие меня выскочили на узенький мостик, вода мелькнула направо и налево, а потом мы вбежали в новые ворота, в новый узкий коридор и, наконец, очутились в камере, где стояли стол, табурет и кровать.

Тут я впервые увидел при свете лампы сопровождавшего меня жандармского капитана зверского вида (известного Соколова), который объявил, что это – место моего пожизненного заточения, что за всякий шум и попытки сношений я буду строго наказан и что мне будут говорить «ты». Я ничего не отвечал и, когда дверь заперлась за ним, тотчас же лег на кровать и закутался в одеяло, потому что страшно озяб при пробеге в холодную мартовскую ночь почти без одежды в это новое помещение – Алексеевский равелин Петропавловской крепости, бывшее жилище декабристов. Началась трехлетняя пытка посредством недостаточной пищи, отсутствия воздуха, так как нас совсем не выпускали из камер, вследствие чего у меня и у одиннадцати товарищей, посаженных со мною, началась цынга, проявившаяся страшной опухолью ног; три раза нас вылечивали от нее, прибавив к недостаточной пище кружку молока, и в продолжение трех лет три раза снова вгоняли в нее, отняв эту кружку. На третий раз большинство заточенных по моему процессу умерло, а из четырех выздоровевших Арончик уже сошел с ума, и остались только Тригони, Фроленко и я, которых вместе с несколькими другими, привезенными позднее в равелин и потому менее пострадавшими, перевезли во вновь отстроенную для нас Шлиссельбургскую крепость. В первое полугодие заточения в равелине нам не давали абсолютно никаких книг для чтения, а потом, вероятно благодаря предложению священника, которого к нам прислали для исповеди и увещания, стали давать религиозные. Я с жадностью набросился на них и через несколько месяцев прошел весь богословский факультет. Это была область, еще совершенно неведомая для меня, и я сразу увидел, какой богатый материал дает древняя церковная литература для рациональной разработки человеку, уже достаточно знакомому с астрономией, геофизикой, психологией и другими естественными науками. Поэтому я не сопротивлялся и дальнейшим посещениям священника, пока не перечитал все богословие, а потом (в Шлиссельбурге) перестал принимать его, как не представлявшего по малой интеллигентности уже никакого интереса, и тяготясь необходимостью говорить, что только сомневаюсь в том, что для меня уже было несомненно (я говорил ему до тех пор, что недостаточно знаком с православной теологией, чтобы иметь о ней свое мнение, и желал бы познакомиться подробнее)».

В. Н. Фигнер: «…Рассказывая в Шлиссельбурге об условиях этой ужасной жизни, Н. А. не без гордости говорил, что понимал прекрасно, что весь режим Алексеевского равелина имеет целью извести медленной смертью узников, заключенных в нем, и что это сознание заставляло его настойчиво сопротивляться болезни, одолевавшей его от постоянного голодания. Мучимый цынгою, преодолевая страшные колющие боли в ногах, он старался как можно более ходить. Да! Он ходил по камере и повторял в уме: «Меня хотят убить… а я все таки буду жить!..»

В. Вильмс: «Морозов обманул медицинскую науку и меня и остался жив. Здоровье его удовлетворительно».

В. Н. Фигнер: «Во все время заключения в Шлиссельбурге Н. А. сохранял полное самообладание и неизменную доброту. Для заключенных он был «третьей сестрой», как его в шутку называли товарищи (двумя первыми были: Волкенштейн и я), к которым он всегда был готов придти со словами утешения; а за отменно учтивое обращение с жандармским персоналом его звали «Маркизом». Но самым употребительным прозвищем было название «Зодиак» за пристрастие к астрономии и поиски на небе так называемого «зодиакального света».

Н. А. Морозов: «Тогда же сложились у меня сюжеты и моих будущих книг: «Откровение в грозе и буре», «Пророки» и многие из глав, вошедших в I и II томы моей большой работы «Христос». Но я был тогда еще бессилен для серьезной научной разработки Библии, так как не знал древнееврейского языка, и потому по приезде в Шлиссельбург воспользовался привезенными туда откуда-то университетскими учебниками и курсами, чтобы прежде всего закончить свое высшее образование, особенно по физико-математическому факультету, но в расширенном виде, и начал писать свои вышедшие потом книги: «Функция, наглядное изложение высшего математического анализа» и «Периодические системы строения вещества», где я теоретически вывел существование еще не известных тогда гелия и его аналогов, а также изотропов, и установил периодическую систему углеводородных радикалов как основу органической жизни. Там же были написаны и некоторые другие мои книги: «Законы сопротивления упругой среды движущимся в ней телам», «Основы качественного физико-математического анализа», «Векториальная алгебра» и т. д., напечатанные в первые же годы после моего освобождения или не напечатанные до сих пор…»

В. Н. Фигнер: «Но сказать о Н. А., что он был неизменно мягок, добр и ровен – было бы сказать очень мало. Только первые, самые удручающие годы он был молчалив и всегда словно погружен в мечту или грезу. Но и тогда он находил силы утешать Буцевича, умиравшего от чахотки и данного ему в первые товарищи по прогулке. Когда же тюремные условия изменились к лучшему, Н. А. поражал своей живостью и веселостью.

В тюрьме, где все серо и однообразно, где видишь одни и те же лица и слышишь – в конце концов – все те же речи, добрый и веселый товарищ – сущий клад. Высокая фигура Н. А., в нескладном арестантском халате, обвешенная, во избежание простуды, какими-то тряпочками и увенчанная серой шапкой с несуразным доморощенным козырьком, всегда вносила оживление и смех там, где появлялась. В молодости он не любил шуток и возмущался, когда люди постарше дозволяли себе их. Но в тюрьме он сам стал шутить, при случае мистифицировал и выдумывал разные смешные история и положения.

В заточении, когда пропала возможность всякой практической деятельности, Н. А., отрешаясь от тяжелой действительности, погрузился в работу мысли. В тиши равелина в нем проснулся интерес к вопросу о строении вещества, которому он посвятил потом свое главное произведение. Но в равелине не давали письменных принадлежностей, и вся работа мысли оставалась в голове. Зато в Шлиссельбурге, когда стали давать научные книги и через три года разрешили карандаш и бумагу, Н. А. всецело отдался любимым занятиям.

В последние 10–12 лет этот узник с высохших телом, но с трепетавшей в его уме живой мыслью, с удивительной и трогательной настойчивостью, день за днем обдумывал и набрасывал на бумагу гипотезы и соображения, делал бесконечные вычисления, составлял таблицы и схемы. Позади его была почти уже вся жизнь, а впереди – с холодной точки зрения. – одна безнадежность, ни чем не отмеченная могила на маленькой косе у крепостной стены, где легли его товарищи… когда-то, как и он, полные энергии и силы, но сломленные чахоткой и цынгой…

И все-таки он работал. Он мыслил и писал, воодушевленный несокрушимой надеждой, что его идеи когда-нибудь да увидят свет. Порой измученный, больной, в дружеском излиянии он признавался, что источник жизни в нем иссякает, что сил у него остается мало, но это служило лишь стимулом к тому, чтобы спешить поскорее занести на бумагу все, что он имеет сказать и что может внести хоть небольшую крупицу знания в общую сокровищницу человеческой мысли».

Н. А. Морозов: «Революционная вспышка 1905 года, бывшая результатом японской войны, выбросила меня и моих товарищей из Шлиссельбургской крепости после 25-летнего заточения, и я почувствовал, что должен прежде всего опубликовать свои только что перечисленные научные работы, которые и начали выходить одна за другой. Почти тотчас же я встретил и полюбил одну молодую девушку, Ксению Бориславскую, которая ответила мне взаимностью и стала с тех пор самой нежной и заботливой спутницей моей новой жизни, освободив меня от всех житейских мелочных забот, чтобы я безраздельно мог отдаться исполнению своих научных замыслов.

Естественный факультет «Вольной высшей школы» избрал меня приват-доцентом по кафедре химии тотчас же после выхода моих «Периодических систем строения вещества», а потом меня выбрали профессором аналитической химии, которую я и преподавал в Высшей вольной школе вплоть до ее закрытия правительством. Вместе с тем меня стали приглашать и для чтения публичных лекций почти все крупные города России, и я объездил ее, таким образом, почти всю.

В 1911 года меня привлекли к суду Московской судебной палаты с сословными представителями за напечатание книги стихотворений «Звездные песни» и посадили на год в Двинскую крепость. Я воспользовался этим случаем, чтоб подучиться древнееврейскому языку для целесообразной разработки старозаветной Библии, и написал там четыре тома «Повестей моей жизни», которые я довел до основания «Народной воли», так как на этом месте окончился срок моего заточения».

Л. Н. Толстой, по прочтении их первой части: «…Прочел с величайшим интересом и удовольствием. Очень сожалею, что нет их продолжения… Талантливо написано. Интересно было взглянуть в душу революционеров. Очень поучителен был для меня этот Морозов».

В. Н. Фигнер: «Азеф… звал его не для революционной пропаганды. Нет! «Ваше имя, – говорил он Морозову, – будет привлекать молодежь, и это очень важно для партии». Это было вскоре после выхода Морозова из Шлиссельбурга. Морозов инстинктивно не доверял Азефу и отклонил предложение. У Азефа под руками была целая партия, и все же ему были нужны мы, чтобы нашими руками загребать жар».

Н. А. Морозов: «В то же время я был избран членом совета биологической лаборатории Лесгафта и профессором астрономии на открытых при ней Высших курсах Лесгафта, стал членом многих ученых обществ, а потом был приглашен прочесть курс мировой химии в Психоневрологическом институте, который продолжал вплоть до революции 1917 года А перед этим, когда началась война, я был еще командирован «Русскими ведомостями» на передовые позиции западного фронта со званием «делегата Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам», но в сущности для ознакомления публики с условиями жизни на войне. Из статеек, которые я посылал в эту газету, составилась потом моя книжка «На войне». Но мое пребывание «под огнем» продолжалось не особенно долго: от жизни в землянках и окопах у меня началось воспаление легких, и я был спешно отправлен домой, в Петербург.

В 1917 года, в первые месяцы революции, у меня опять началась борьба между стремлением продолжать свои научные работы и ощущением долга – пожертвовать всем дорогим для закрепления достижений революции. Оставив на время научные работы, я участвовал на Московском государственном совещании, созванном в 1917 года, потом был членом Совета республики и участвовал в выборах в Учредительное собрание. Все это время я был тревожно настроен. Я предвидел уже неизбежность гражданской войны, бедствий голода и разрухи как ее результатов и потому сознательно занял примиряющую позицию среди враждующих между собою партий, но вскоре убедился, что это совершенно бесполезно и что удержать от эксцессов стихийный натиск взволновавшихся народных масс будет так же трудно нашим политическим партиям, как остановить ураган простым маханьем рук. Необходимо было дать урагану пронестись, и я решил использовать это время для завершения тех исследований Библии, которые начал еще в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Я мог теперь употребить все силы для уничтожения суеверий и усиленно принялся за подготовление материалов к осуществлению своей книги «Христос», задуманной еще в шлиссельбургском заточении, но осуществить которую при старом режиме не было никакой возможности.

Я с радостью принял предложение совета Петербургской биологической лаборатории Лесгафта стать ее директором, преобразовал ее с помощью своих сотрудников в существующий теперь Государственный научный институт имени Лесгафта, провел его через самые тяжелые годы народных бедствий и борьбы и теперь буду считать цель своей жизни достигнутой, если удастся укрепить его дальнейшее существование и завершить и опубликовать вместе с тем научные работы, намеченные мною еще в шлиссельбургском заточении.

…Я считаю, что со времени революции цель моей бывшей политической деятельности достигнута, и я посвящаю свою трудовую жизнь исключительно науке, в которой вижу главное орудие для будущего счастья человечества».

С. И. Вавилов: «Н. А. Морозов сумел в ряде случаев увидеть то, к чему пришла наука много позднее в результате усилий громадного коллектива ученых».

Н. А. Морозов: «Я старался только расшатать старые исторические бастионы и лишь наметить общими чертами возможность построения на развалинах старой исторической крепости… новой, осмысленной исторической науки на эволюционных началах, в связи с географией, геофизикой, общественной психологией, политической экономией, историей материальной культуры и со всем вообще современным естествознанием».

И. В. Курчатов: «Современная физика ядра полностью подтвердила утверждение о сложном строении атомов и взаимопревращаемости всех химических элементов, разработанное в свое время Н. А. Морозовым в монографии «Периодические системы строения вещества».

Н. А. Морозов: «Будем накоплять в своей душе больше хорошего и не портить ее свежесть накоплением в ней всякой житейской мерзости!»

В. Каверин: «Это было в середине 30-х годов, в доме отдыха ученых в Старом Петергофе.

Сестра-хозяйка…вошла с бумагами в руках и спросила:

– Есть партийные?

Высокий старик в очках, с седой бородкой, неторопливо отозвался:

– Я партийный. – И пояснил: – Член партии «Народная воля».

Это был Николай Александрович Морозов, известный революционер, участник террористической организации «Свобода или смерть», тайно возникшей внутри «Земли и воли», член ее Исполнительного Комитета, один из редакторов ее печатного органа журнала «Работник» и член Центральной секции Интернационала.

В крепости он в течение одного месяца изучил немецкий язык, а потом английский, испанский и португальский. Шведский и датский не были изучены только потому, что в России еще не были изданы самоучители, с помощью которых можно было их изучать.

В годы его испытаний вырабатывался характер, и надо сказать, что это был необыкновенный характер, о котором рассказать почти невозможно, потому что он был одновременно и сложен и прост. Глубокий и беспощадный самоанализ соединялся в нем с детской наивностью, боязнь смерти, естественная для любого существа (будь то человек или зверь), отсутствовала полностью, и крайне редкие случаи, когда он ее чувствовал, рассматривались как постыдная слабость, а подчас – как преступление. Он чувствовал ответственность не только перед своими друзьями, ежеминутно находившимися перед лицом смертельной опасности, а перед всем человечеством и, как это ни странно, больше того – перед природой.

Любовь к риску – черта, которую я часто наблюдал в годы войны, – обычно соединявшаяся с осмотрительностью, осторожностью, трезвостью, у Морозова сопровождалась юношеским воображением, – кстати, воображение характерно и для его научных трудов. (В этом отношении он был очень похож на Циолковского, для которого интересы человечества были бесконечно выше личных интересов) Влюбившись в Веру Фигнер, он начинает мечтать, что спасет ее от гибели, «пробравшись к ней, захваченной врагами». Занимаясь «хождением в народ» и встречая полное непонимание или равнодушие, он тем не менее живо представляет себе, что вскоре народ поднимется и начнется «такая счастливая жизнь, которую мы даже не можем себе представить».

Нельзя сказать, что он не боролся с этой склонностью, которая (он это чувствовал) даже вредна для дела, – боролся и побеждал, потому что был создан для неустанной деятельности, которая бы его главной чертой.

Если у Морозова не было намеченного дела, которое он должен был совершить в намеченное время, он брался за любое. Как аббат Сийес, ответивший Конвенту на вопрос, что он делал после того, как Конвент приговорил к смерти короля Людовика XVI, сказал: «Я жил», Морозов на вопрос, что он делал в течение 29 лет в крепости, мог бы ответить: «Я мыслил». Его нормой был двенадцатичасовой рабочий день, прерывавшийся лишь десятью или двадцатью минутами для прогулки. В эти короткие минуты Морозов любовался природой, будь это камни, валявшиеся на тюремном дворе, или привыкшая к заключенным собака. Или пролетевший голубь, или надвигавшаяся туча.

Он не мог позволить себе сойти с ума (хотя однажды был к этому очень близок) или, тем более, умереть – ему было некогда заниматься собственной смертью, которая годами неотступно грозила ему. Мне кажется, именно эта удивительная способность позволила ему прожить такую долгую жизнь.

И еще одно: врожденный оптимизм. Каждый день он говорил товарищам – после долгих лет, проведенных в одиночке, им разрешили встречаться, – что их вскоре должны выпустить. Он предвидел крушение империи и был уверен, что оно произойдет очень скоро.

В дни рождения Николая Александровича к нему собирались все ветераны революционного движения конца XIX века. Там были родственники и наиближайшие друзья Дейча, Гершуни и других. Приходилось подчас дожидаться на лестнице тех минут, когда Николай Александрович будет свободен и сможет принять наше поздравление. Лидию Николаевну (жена В. Каверина ― прим. А. Синельникова) он всегда целовал, и она говорила, что это было очень приятно: «У него такая мягкая, приятная бородка». С мужчинами не целовался. Потом Ксения Алексеевна (жена Н. Морозова) читала поздравления, полученные от Веры Фигнер, и показывала том ее «Воспоминаний», надписанный кратко, но выразительно: «Николаю Морозову – Вера Фигнер». И Ксения Алексеевна прибавляла, смеясь: «Петру Первому – Екатерина Вторая».

Он рвался во все рискованные мероприятия. Он вызывался помочь друзьям, устроившим взрыв поезда с целью убийства Александра Второго. Когда поднимался вопрос о спасении товарища, он первый брался за дело, даже если ни у кого не было надежды на успех. Страха смерти он никогда не испытывал. А смерть за свободу считал естественным концом жизни каждого революционера».

Основные труды Н. А. Морозова

Село Рябково. Работник, 1875, № 3.

Даниловское село. Вперед, март 1875.

Из-за решетки. Сборник стихотворений русских заключенных. Женева: Работник, 1877.

Разные известия. Земля и воля, 1878, № 1.

Хроника арестов. Земля и воля, 1878, № 2.

Убийство шпиона Рейнштейна. Листок «Земли и воли», 1879, № 1.

Фомин. Листок «Земли и воли», 1879, № 1, 2.

По поводу политических убийств. Листок «Земли и воли», 1879, № 2.

Февральские аресты в Петербурге. Листок «Земли и воли», 1879, № 2, 3.

Передовые статьи. Листок «Земли и воли», 1879, № 1, 2.

Суд над Бобоховым. Листок «Земли и воли», 1879, № 2, 3.

Киевские события. Листок «Земли и воли», 1879, № 5.

Дело братьев Избицких в Киеве. Листок «Земли и воли», 1879, № 6.

Хроника военного положения. Листок «Земли и воли», 1879, № 6.

Урюпинское дело. Листок «Земли и воли», 1879, № 6.

Суд над Дубровиным. Листок «Земли и воли», 1879, № 5.

Хроника преследования. Народная воля 1879, № I, – 1880, № 3.

Попытка освобождения Войнаральского. Земля и воля, 1879, № 4.

От исполнительного комитета. Листок «Земли и воли», 1879, № 1, 2, 3, 4, 5, 6.

От Исполнительного комитета. Народная воля, 1879, № 1, 3.

Террористическая борьба. Лондон: Русская типография, 1880.

Стихотворения (1875–1880). Женева: Типография Работника и Громады, 1880.

Из стен неволи. Сборник стихотворений. Ростов н/Д.: Донская речь, 1906.

Периодические системы строения вещества. Теория образования химических элементов. М.: Сытин, 1907.

Откровение в грозе и буре. История возникновения Апокалипсиса. СПб.: Былое, 1907.

Д. И. Менделеев и периодическая система химических элементов. СПб.: Изв. СПБ. биол. лаб., т. 8, вып. 3, 1907.

Теоретический вывод периодической системы современных химических элементов. СПб.: Изв. СПб. биол. лаб., т. 8, вып. 4, 1907.

Андрей Франжоли. Былое, 1907, № 3.

Эры жизни. Научная полуфантазия. Современный мир, 1907, № 1.

Основы качественного физико-математического анализа и новые физические факторы, обнаруживаемые им в различных явлениях природы. М.: Сытин, 1908.

Д. И. Менделеев и значение его периодической системы для химии будущего. М.: Сытин, 1908.

Свидание с Толстым. Русские ведомости, 1908, № 229.

Почему мы не рассыпаемся? Современный мир, 1908, № 12.

Законы сопротивления упругой среды движущимся в ней телам. СПб.: Т-во художественной печати, 1908.

Вновь открытые превращения эманаций радия с точки зрения эволюционной теории строения атома. СПб.: Изв. СПб. биол. лаб., т. 9, вып. 3. – 1908.

В поисках философского камня. СПб.: Общественная польза, 1909.

Начала векториальной алгебры в их генезисе из чистой математики. СПб.: Общественная польза, 1909. Атомы души. Современный мир, 1909, № 11.

Письма из Шлиссельбургской крепости. СПб.: Аверьянов, 1910.

Звездные песни. М.: Скорпион, 1910.

На границе неведомого. М.: Звено, 1910.

Эволюция вещества на небесных светилах по данным спектрального анализа. М.: Тип. Моск. унив-та, 1910.

Что может принести нам встреча с кометой. М.: Сытин, 1910.

Вселенная. В кн.: Итоги науки в теории и практике, т. 2. М.: Мир, 1911.

По поводу авиационных катастроф. Речь, 1911, № 190.

Природа и математика. В кн.: Ф. Л. Кольрауш. Введение в дифференциальное и интегральное исчисление и дифф. уравнения. СПб.: Общеcтвенная польза, 1911.

Свободный полет на воздушном шаре. Русская мысль, 1911, № 2.

Звездные рои. Известия русского общества любителей мироведения, 1912, № 1.

Солнечное затмение 4(17) апреля 1912 года Полет на аэростате во время затмения. Известия русского общества любителей мироведения, 1912, № 2.

Поэзия в науке и наука в поэзии. Русские ведомости, 1912, № 1.

Прошедшее и будущее миров с современной геофизической и астрофизической точки зрения. Природа, 1912, № 3.

Функция. СПб. – Киев: Сотрудник, 1912.

Пророки. М.: Сытин, 1914.

Повести моей жизни. Т. I. М.: Задруга, 1916.

Как прекратить вздорожание жизни. М.: Сытин, 1916.

Завоевание воздуха. В кн.: Итоги науки в теории и практике. М.: Миру 1916.

Эволюционная социология, земля и труд. Пг.: Свет и свобода, 1917.

Революция и эволюция. Пг.: Копейка, 1917.

Наука и свобода. Природа, 1917, № 5–6.

Семь дней революции. События в Москве. Дневник очевидца. М., 1917.

Повести моей жизни. Т. 2, 3, 4. Задруга, 1918.

Принцип относительности и абсолютное. Пг.: Госиздат, 1920.

Звездные песни. Кн. 1–2. Задруга, 1920.

Принцип относительности в природе и математике. Пг.: Начатки знаний, 1922.

Христос. Т. I. Л.: Госиздат, 1924.

Среди облаков. Л.: Путь к знанию, 1924.

Поезд сознания. Человек и природа, 1924, № 7–8.

Христос. Т. 2. Л.: Госиздат, 1926.

Христос. Т. 3. М. – Л Госиздат, 1927.

Христос. Т. 4. М. – Л. Госиздат, 1928.

Христос. Т. 5. М. – Л. Госиздат, 1929.

Христос. Т. 6. М. – Л. Госиздат, 1930.

Христос. Т. 7. М. – Л. Госиздат, 1932.

Повести моей жизни. Т. 1, 2, 3. М.: Изд-во политкаторжан, 1933.

Факторы биологической эволюции. Л.: Изв. науч. ив-та им. П. Ф. Лесгафта, Т. 19, вып. 1, 1936.

Повести моей жизни. Т. 1, 2, 3. М.: АН СССР, 1947.

Повести моей жизни. Т. 1, 2. М.: АН СССР, 1961.

Повести моей жизни. Т. 1, 2. М.: АН СССР, 1962.

Лунные кратеры и цирки. Техника молодежи, 1963, № 7, 8.

Вера Николаевна Фигнер (24.06 (07.07).1852 – 15.06.1942). Из дворян. Училась в Швейцарии в университете. Там вступила в один из русских социалистических кружков. В 1877 году участвовала в самарском, а с осени 1878 до весны 1879 года, в новосаратовском поселении. В 1875 году уехала в Россию для работы в народе. Видя невозможность революционной работы в условиях царизма и неподготовленность крестьянства к идеям социализма и революции, Фигнер после раскола «Земли и Воли» вступила в «Народную Волю». Принимала участие во всех террористических предприятиях партии, а также в ее пропагандистской работе. После 1 марта работала по восстановлению центра партии. Когда в 1882 году вожди «Народной Воли» были арестованы, вся тяжесть работы легла на Фигнер, избегшей ареста. Организовала покушение на Стрельникова, устроила типографию в Одессе. Арестована 10 февраля 1883 года. По процессу 14-ти в сентябре 1884 года была приговорена к смертной казни, замененной бессрочной каторгой, которую отбывала в Шлиссельбурге до 1904 года. Выехала за границу в 1906 году. Она выполняла различные задачи партии эсеров в разных странах. После дела Азефа вышла из партии эсеров.

Основала в начале 1910 года Парижский комитет помощи политическим каторжанам в России. В 1911 году написала брошюру «Les prisons russes».

Вернулась в Россию в феврале 1915 года без разрешения правительства, но благодаря усилиям ее брата, солиста Императорских театров Николая Фигнера, ей удалось избежать репрессий.

После революции жила в Москве, занималась литературной работой.

Сквозь стены двадцатого века стучитесь бессмертно, слова: «Я Вера, я Вера, я Вера… Вы живы еще? Я жива…»

В. Н. Фигнер: «Как отец, так и мать были люди очень энергичные, деятельные и работоспособные; крепкие физически, они отличались и волевым темпераментом. В этом отношении они передали нам хорошее наследие.»

1876 г. «Над прошлым был бесповоротно поставлен крест. И с 24 лет моя жизнь связана исключительно с судьбами русской революционной партии».

Работа в Саратовской губернии: «Бедный народ стекался ко мне, как к чудотворной иконе, целыми десятками и сотнями; около фельдшерского домика стоял с утра до позднего вечера целый обоз; скоро моя слава перешла пределы трех волостей, которыми я заведовала, а потом и пределы уезда». Вскоре была открыта и первая школа, «собралось сразу 25 человек учеников и учениц… Во всех трех волостях моего участка не было ни одной школы».

«Каждую минуту мы чувствовали, что мы нужны, что мы не лишние. Это сознание своей полезности и было той притягательной силой, которая влекла нашу молодежь в деревню; только там можно было иметь чистую душу и спокойную совесть»

Воронежский съезд

1879 год

М. Р. Попов: «…Одного согласия Веры Николаевны достаточно, чтобы она стала членом организации… предложил ей ехать в Воронеж и приготовить все нужное к приему съезжавшихся на съезд землевольцев.»

1879 года Организация «Народной Воли»

«…Так как я не попала в число лиц, назначенных для организации покушений, которые я одобряла, и так как для меня была невыносима мысль, что я буду нести только нравственную ответственность, но не участвовать материально в акте, за который закон угрожает товарищам самыми тяжкими карами, то я употребила все усилия, чтобы организация дала и мне какую-нибудь функцию при выполнении ее замыслов.»

«Процесс 14-ти»:

«Последнее слово! Сколько значения, и какого значения, этой краткой формуле! Подсудимому дается случай, единственный по необычной, трагической обстановке, и последний, быть может, последний в жизни случай – выявить свой нравственный облик, выяснить нравственное оправдание своих поступков и своего поведения и во всеуслышание сказать то, что он хочет сказать, что он должен сказать и что может сказать.

…Могла ли моя жизнь идти иначе, чем она шла, и могла ли она кончиться чем-либо иным, кроме скамьи подсудимых? И каждый раз я отвечала себе: Нет!»

Н. К. Михайловский: «В чем состояла эта сила, это обаяние, которым она пользовалась, трудно сказать. Она была умна и красива, но не в одном уме тут было дело, а красота не играла большой роли в ее кругу; никаких специальных дарований у нее не было. Захватывала она своею цельностью, сквозившею в каждом ее слове, в каждом ее жесте: для нее не было колебаний и сомнений. Не было, однако, в ней и той аскетической суровости, которая часто бывает свойственна людям этого типа».

И. И. Попов: «С конца 1881 года имя В. Н. Фигнер уже было достоянием широких кругов общества и было окружено особым ореолом. Для нас, примкнувших к революции, В. Н. явилась, я бы сказал, сверхреволюционером. Много говорилось о ее красоте, изяществе, воспитанности, уме, умении держать себя во всех кругах общества, не исключая аристократических. Как революционер, она являлась для нас идеалом, женщиной с железной волей, одним, а с 1882 года единственным вождем и водителем партии «Народной воли», не желающим покидать Россию и обрекшим себя на служение народу».

Стогова И. Э., мать А. Ахматовой, член «НВ»: «Вера Николаевна была такая красивая, как точеная, ей надо было ехать – я дала ей свою парижскую шубку».

Л. А. Тихомиров: «Фигнер сама по себе была очень милая и до мозга костей убежденная террористка. Увлекала она людей много, больше своей искренностью и красотой. Но, собственно, она ровно ничего не смыслила в людях, в голове ее был большой сумбур, и, как заговорщица, она хороша была только в руках умных людей (как А. Михайлов или Желябов). «Старые» деятели терроризма пришли бы в ужас от одной мысли, что Фигнер руководит делами.

Она была незаменимая агитаторша. В полном смысле красавица, обворожительных, кокетливых манер, она увлекала всех, с кем сталкивалась. Между прочим, она принимала большое участие в создании петербургской военной организации. Но у нее было полное отсутствие конспиративных способностей. Страстная, увлекающаяся, она не имела понятия об осторожности. Ее близким другом сделался Дегаев, который впоследствии выдал ее самым бессовестным образом».

А. В. Тырков: «Из моих воспоминаний о Вере Николаевне Фигнер приведу небольшой эпизод встречи с ней в день акта в университете, когда министру народного просвещения Сабурову были нанесено оскорбление. Идя по Невскому, по направлению к университету, я встретил Фигнер. «Что вы тут делаете? Ведь вам давно надо быть в университете». Я сказал, что мне эта история не нравится, потому не тороплюсь… «Не нравится?..» – бросила она мне решительно и кратко, повернулась и побежала дальше. У нее всегда был бодрый, смелый вид; гордость женщины соединились в ней с гордостью бойца; движения были быстры и решительны. Она обладала при этом таким звучным, музыкальным разговорным контральто, что ее речь лилась, как музыка. Такого голоса я никогда не слыхал. Низкие, грудные тоны его сообщали характер особенного мужества и глубины всему ее существу. Все вместе взятое было удивительно красиво».

B. Н. Фигнер: «После Шлиссельбурга в архангельскую ссылку Александра Ивановна Мороз привезла мне прекрасную большую гравюру с картины Сурикова «Боярыня Морозова. Она привезла ее, потому что знала, какое большое место в моем воображении в Шлиссельбурге занимала личность протопопа Аввакума и страдалица за старую веру боярыня Морозова, непоколебимо твердая и вместе такая трогательная в своей смерти от голода».

Н. А. Морозов: «Я и Вера были друзья с самой нашей юности. Я встретился с ней впервые в Женеве, где я был самым молодым из всех политических эмигрантов, а она студенткой Бернского университета. Я тотчас в нее влюбился, но скрывал это от всех и в особенности от нее. Я считал себя, прежде всего, недостойным ее и, кроме того, уже обреченным на эшафот или вечное заточение, так как непременно хотел возвратиться в Россию и продолжать с новыми силами и с новыми знаниями начатую борьбу с самодержавным произволом, беспощадно душившим свободную мысль. Потом мы встретились с ней оба на нелегальном положении в России и работали вместе в «Земле и воле» и в «Народной воле» и, наконец, очутились рядом в Шлиссельбургской тюрьме».

C. Иванов: «Есть натуры, которые не гнутся, их можно только сломить, сломить насмерть, но не наклонить к земле. К числу их принадлежит Вера Николаевна…

М. Ю. Ашенбреннер: «Лучший, любимый, самоотверженный товарищ, нравственное влияние которого было так спасительно для изнемогающих…»

Г. А. Лопатин: «Вера принадлежит не только друзьям – она принадлежит России».

В. Розанов: «… Вера Фигнер была явно революционной «богородицей», как и Екатерина Брешковская или Софья Перовская… «Иоанниты», всё «иоанниты» около «батюшки Иоанна Кронштадтского», которым на этот раз был Желябов.

Полковник Каиров, рапорт: «Арестантка № 11 составляет как бы культ для всей тюрьмы, арестанты относятся к ней с величайшим почтением и уважением, она, несомненно, руководит общественным мнением всей тюрьмы, и ее приказаниям все подчиняются почти беспрекословно; с большой уверенностью можно сказать, что проявляющиеся в тюрьме протесты арестантов в виде общих голодовок, отказывания от гуляний, работ и т. п. делаются по ее камертону».

И. А. Бунин: «Вот у кого нужно учиться писать!»

В. Н. Фигнер – Н. П. Куприяновой, 21 сент. 1917 года, во время работы Демократического совещания: «Все утомлены фразой, бездействием и вязнем безнадёжно в трясине наших расхождений. Только большевики плавают, как щука в море, не сознавая, что своей необузданностью и неосуществимыми приманками тёмных масс постыдно предают родину немцам, а свободу – реакции… Ни у кого нет и следа подъёма благородных чувств, стремления к жертвам. У одних потому, что этих чувств и стремлений у них вообще нет, а у других потому, что они измучены духовно и телесно, подавлены величиной задач и ничтожеством средств человеческих и вещественных для выполнения их. У меня лично, конечно, оттого, что в прошлом был громадный, тяжёлый опыт, разбивший бесполезные иллюзии относительно духовного облика средних людей, – с самого начала не было радостного возбуждения, великого чаяния, что свобода будет водворена без тяжких потрясений, а Россия не раздавлена несчастной войной.»

В. Н. Фигнер, 1918 года: «Переворот 25 окт. ст. ст., к-рым началась наша социальная рев-ция, и всё последовавшее затем я переживала крайне болезненно. К борьбе соц. партий – этих родных братьев – я была неподготовлена… Я была чл. «Предпарламента», оценивала его, как говорильню, к-рую стоит уничтожить, тем не менее, когда пришли солдаты с приказом очистить Мариинский дворец, я чувствовала себя глубоко униженной и была в числе меньшинства, голосовавшего за то, чтоб не расходиться и быть удалёнными силой. Роспуск Учред. Собр. был новым унижением заветной мечты мн. поколений и наивного благоговения веривших в него масс…»

П. Н. Кропоткин – В. И. Ленину, 1918 год, после объявления «красного террора»: «…В 1794 года «Террористы Комитета Общественной Безопасности оказались могильщиками народной революции.

…Неужели не нашлось среди вас никого, чтобы напомнить, что такие меры – представляющие возврат к худшим временам средневековья и религиозных войн – недостойны людей, взявшихся созидать будущее общество на коммунистических началах. Даже короли и папы отказались от такого варварского способа самозащиты, как заложничество. Как же вы, проповедники новой жизни и строители новой общественности, можете прибегать к такому оружию для защиты от врагов? Не является ли это признаком, что вы считаете свой коммунистический опыт неудавшимся и вы спасаете уже не дорогое вам дело строительства новой жизни, а лишь самих себя.

Я верю, что для лучших из вас будущее коммунизма дороже собственной жизни. Один помысел об этом будущем должен заставить вас отвергнуть такие меры».

В. Н. Фигнер – П. А. Кропоткину, 20.12.1918: «Твое письмо о заложниках я прочла и удивилась, что ты предлагал сделать замечания: ибо письмо превосходно. Сначала, когда я прочла его только глазами, оно не произвело сильного впечатления, но вчера я прочла его вслух, с толком, и оно показалось мне прекрасным. Таково же было впечатление Муравьевых – мужа и жены, Кусковой и Прокоповича, и мы единодушно говорим тебе – нужно его послать.

Жаль, что недели три прошло уже со времени этого распоряжения. И когда, собравшись на совет, мы обсуждали, какое мы могли бы сделать выступление, то было постановлено теперь уже не выступать, так как время упущено. Но впредь вменяется в обязанность президиуму реагировать тотчас же. Что касается твоего письма – мы все думали, что оно так хорошо, что необходимо пустить его в дело, тем более, что оно исходит от тебя».

П. А. Кропоткин, из дневника 15 июля 1920 года: «Только что проводил Веру Фигнер. Та же прекрасная, достойная поклонения!»

В. Н. Фигнер, 8 февраля 1922 года, на годовщину смерти П. А. Кропоткина: «Стыдно перед другими, больно за себя, что я не сумела взять от него всего того, что он мог дать».

В. Н. Фигнер, Е.Фигнер, М. Шебалин, Л. Дейч, М. Фроленко, А. Якимова-Диковская, заявление в Президиум ЦИК СССР, конец 1925 года: «Вот в эти торжественные дни столетия восстания декабристов, совпадающего с двадцатилетием революции 1905 года, мы обращаемся к ЦИК СССР с нашим словом, посвященным тому, что волнует и тревожит ежедневно и не дает покоя.

Тысячи русских граждан заполняют тюрьмы и самые отдаленные и глухие, лишенные малейших признаков культурной жизни углы нашей страны, ссылка в которые по политическим мотивам при старом порядке самым решительным образом осуждалась общественным мнением демократически настроенных передовых кругов всех государств мира. Сотни, тысячи других находятся за рубежом своей родины.

Поэтому мы думаем, что всеобщая политическая амнистия – мера самая лучшая, самая существенная, наиболее отвечающая духу свободы, который одушевлял как первых организаторов восстания против самодержавия в 1825 году, так и поднявших знамя восстания в 1905 году.

Второй проблемой является расстрел и прежде всего расстрел без гласного суда и даже вообще без суда.

Такой порядок не может и не должен продолжаться. Это не нужно Советской власти. Это не нужно и мешает ее росту. Это деморализует сознание граждан. Это отравляет и портит жизнь наиболее чутких и честных из них. Итак, мы, которые долго боролись за революцию, перенесли многие, многие тюрьмы и каторги, подчас были лицом к лицу с самою смертью, мы, во имя той же Революции и ее окончательного торжества, просим: отменить расстрел и по крайней мере его внесудебное применение. Просим широкого помилования всех политических заключенных, просим смягчения режима ссылки, просим уничтожения административных репрессий с тем, чтобы только суд назначал меры социальной защиты».

Письмо от землячества бывших шлиссельбургских узников, 1932 год: «Когда после разгрома революции пятого года нас ввергли в оставленные народовольцами одиночки Шлиссельбургской крепости, когда слуги реакции обрушились на нас своими притеснениями и издевательствами, когда царские тюремщики хотели убить в нас честь революционера, мы всегда вспоминали Вас, Вера Николаевна, и Ваших товарищей. Ваш энтузиазм, Ваша смелость и выдержка, Ваша вера в конечное торжество идеалов, за которые десятки и сотни Ваших друзей шли на виселицу и на каторгу, вселяли в нас огромную бодрость, будили в нас готовность к борьбе.

Михаил Федорович Фроленко (1848–1938) Студент Технологического, института, затем Петровской Академии. С 1873 года член кружка чайковцев, в 1874 году ходил в народ. В 1875 году участник кружка Ковальского в Одессе, вел пропаганду среди штундистов. В 1876 году участник кружка киевских бунтарей, привез оружие из Петербурга. В 1877 году в Одессе увез В. Костюрина из тюрьмы. В мае 1878 года вывел Дейча, Бохановского и Стефановича из Киевской тюрьмы. Участвовал в попытке освобождения Войнаральского. Осенью 1878 года принят в «Землю и Волю». Член Исполнительного Комитета «Народной Воли». Участвовал в подготовке покушения под Одессой и в деле 1 марта. Арестован 17 марта 1881 года. По процессу 20-ти приговорен к смертной казни, замененной пожизненным заключением сначала в Алексеевском равелине, а с 1884 года до 1905 года в Шлиссельбурге. С 1905 года до 1917 года жил в Геленджике. После революции жил в Москве, занимался литературной и общественной деятельностью.

В. Н. Фигнер: «Михаил Федорович Фроленко вышел из бедной семьи, видевшей много нужды и горя. Когда в Шлиссельбурге он писал свою семейную хронику, то дал ей название: «Семейство Горевых», намекая этим на горькую жизнь своих родных. Его отец был отставным фельдфебелем и служил смотрителем каменноугольных копей в Кубанской области, в 10 верстах от небольшого укрепления Хумара, а мать, рано оставшись вдовой, билась вместе с дочерь всю жизнь из-за куска хлеба и умерла в богадельне, к великому огорчению сына, бессильного помочь ей чем-либо в стенах Шлиссельбургской крепости. Тщетно просил он Департамент полиции разрешить ему посылать матери тот небольшой заработок, который мог бы сколотить физическим трудом в тюрьме. В этом ему было отказано, но сам Департамент решил послать ей из казенных сумм 50 рублей; однако, вскоре известил, что тифлисская полиция возвратила деньги обратно, так как измученная старуха уже умерла. Эта гордая, любившая независимость женщина, всегда живущая своим трудом, никогда никому не обязывавшаяся к ненавидевшая современные формы филантропии, умерла, униженная, как раз в одном из ненавистных ей учреждений, заставив преданного ей сына страдать невыразимо.

На грошевые деньги, которые мать с трудом собирала поденщиной и швейной работой, Михаил Федорович учился сначала в жандармских казармах у писаря (в Ставрополе Кавказском, где он и родился), а потом у отставного чиновника, забулдыги и, пьяницы, обремененного громадной семьей и с трудом прокармливавшего себя и детей рублевыми взносами, которые его ученики делали ежемесячно. Инспектор училища при посещении этой частной школы обратил внимание на мальчика и принял его в уездное училище, где тот и пробыл пять лет. Учился Михаил Федорович хорошо. В последний год на экзамене по географии он возбудил интерес в самом губернаторе, присутствовавшем при этом. Из всех учеников он один хорошо рисовал географические карты.

…С помощью добрых людей Михаил Федорович все же поступил в Ставропольскую гимназию и в свое время окончил ее. Вместе с однокурсниками, такими же бедняками, он добрался до Петербурга с тем, чтобы поступить в Константиновское военное училище. Но это не удалось, и после многих мытарств по разным высшим учебным заведениям, он поступил, наконец, в Технологический институт. Это было в 71 году, в год процесса нечаевцев (Успенский, Ткачев, Кузнецов, Орыжев и др.). Михаил Федорович живо помнит интерес, с которым учащаяся молодежь относилась к этому громкому делу. Вместе с другими студентами он старался проникнуть на заседания суда, но это не удалось.

Определенного плана насчет будущего у него тогда еще не было, и на следующий год он переехал в Москву и поступил в Петровско-Разумовскую земледельческую академию, где еще была свежа память об убийстве Иванова: молодежь этого заведения при поступлении первым долгом отыскивала место трагического происшествия, тот грот, где совершено было это печальное дело.

В Петровско-Разумовском Фроленко жил уроками и получал маленькую стипендию, воспоминание о которой, как о бесполезной трате общественных денег, тяготило его чуткую душу даже в стенах Шлиссельбурга, так как студентом, в тесном смысле слова, М. Ф. был, по правде сказать, плохим и занимался больше сходками, студенческими делами, чтением и дебатами. Его материальное положение были из рук вон плохо. По временам случалось буквально голодать, и в Шлиссельбурге он чрезвычайно мило рассказывал, как в один, весьма критический в этом отношении, день, перебрав все ресypcы и источники займов и денежных оборотов, он решил, что ему ничего не остается, как только, искать чего-нибудь на улице. «Я был уверен, – говорил он, – что в таком большом городе, как Москва, ежедневно происходят потери, и не может быть, чтобы в этот день кто-нибудь чего-нибудь не потерял». С этой уверенностью он пошел бродить по улицам, упорно глядя себе под ноги и ища глазами по земле. Он исколесил таким образом много улиц и переулков. Все поиски были напрасны. Но вот он видит небольшой буроватый комочек… поднимает, развертывает… и., о радость! оказывается, что это две смятые рублевые бумажки. Нечего и говорить, что в этот вечер на столе его мансарды были хлеб и колбаса, чай и сахар.

Среди этого полуголодного существования, надрывавшего силы молодого организма, одна мысль тревожила и занимала М. Ф.: Как надо жить? Что должен человек делать? И, так как жить для себя невозможно, то какого рода пользу приносить обществу? Как служить народу?..

Вместе с другим петровцем, Аносовым, состоявшим в московском кружке чайковцев, он начал первые практические шаги на почве альтруистической деятельности. Они подобрали молодых рабочих и стали обучать их грамоте, арифметике и другим предметам в размере низшей школы. Но идеалом обучаемых юношей было занятие торговлей, и меркантильные инстинкты этих учеников внушали отвращение бескорыстным подвижникам – учителям.

Бросив эту затею, весной и летом 1874 года Михаил Федорович совершил вместе с тем же Аносовым путешествие на Урал, с наивно-простодушной верой найти там квинтэссенцию русского революционного духа. Носителями его предполагались «беглые» из Сибири и сектанты «бегуны». По представлению путешественников, Урал должен был кишеть этими бунтарями и протестантами против существующего строя, и социалистам-пропагандистам стоило лишь войти с ними в соприкосновение, чтобы без особенного труда завербовать эти энергичные элементы в революционную армию. Совершив большое путешествие на пароходе, но большею частью пешком, неопытные, неумелые и всегда голодные, переодетые в крестьянское платье, путники основались кое-как на одном плохоньком заводе и, потеряв месяца три, возвратились восвояси, не видав в глаза ни одного сектанта, ни одного беглого. По прибытии в Москву оказалось, что М. Ф. должен сделаться нелегальным, потому что там, до ухода в Пермскую губернию, на его имя была открыта столярная мастерская, где интеллигенты обучались ремеслу. Один юноша, посланец Войнаральского, скомпрометировал этот адрес, а в то время малейшее подозрение, пустая записка или оговор, были достаточны, чтобы поплатиться несколькими годами предварительного заключения. Нежелание ни за что ни про что сесть в тюрьму раз навсегда оторвало М. Ф. от всех уз и благ легального и буржуазного существования. Во время процесса 193-х он числился привлеченным, но не разысканным. Так с 74 года он жил жизнью революционной богемы, без постоянного имени и пристанища, среди ряда странных метаморфоз и чудесных приключений, герой и бродяга, не знающий, кем и чем он будет завтра, где и как кончит свое сегодня. Долго не попадая в руки искавшей его полиции, он вел это фантастическое и беспокойное существование до 17 марта 1881 г., когда был схвачен в Петербурге близ квартиры Кибальчича, где была устроена западня. За этот период 74–81 гг. его жизнь полна скитаний и героических дел. Необычайная искренность, простота и отвращение к фразе и к теории были его характерными чертами за этот период. Он не любил говорить и относился с нескрываемым пренебрежением ко всяким отвлеченным спорам и разглагольствиям. Если бы в организации такого взгляда придерживались все – это было бы большое зло: революционная партия должна иметь своих теоретиков и своих ораторов, которые не только умеют, но и любят поговорить. Но, если бы она состояла исключительно из последних – дело было бы еще хуже.

Рассудительный и хладнокровный человек практики, каким он был, Фроленко имел громадный вес в организации. Ни одно серьезное дело не обходилось без того, чтоб «Михайло», как его звали товарищи, не был призван для совета или участия. Психология революционера еще ждет своего исследователя и художника, но великое «искание» души, не укладывающейся в нормы существующего, есть одна из характернейших черт этой психологии. Просматривая жизнь Михаила Федоровича, как нельзя более убеждаешься в этом. На свободе он искал путей и средств, как перестроить жизнь и переделать самих людей. Сначала студент-технолог, студент-агроном, затем – член кружка чайковцев, учитель-пропагандист; потом, на юге, вместе с Дебагорием-Мокриевичем и М. Ковалевской, – бунтарь, прислушивающийся к народному брожению, чтобы поднять массовое восстание. Позднее – участник Липецкого и Вopонежского съездов, член партии «Народной Воли», агент Исполнительного Комитета. Что это, как не дух мятежника, который смотрит на жизнь, как на здание, в котором тесно жить и которое, так или иначе, надо перестроить.

Простой, необыкновенно скромный, без всякой мишуры и блеска, он принадлежит к людям, которые ничего не теряют оттого, что стоишь к ним близко. Напротив, чем больше узнаешь его, тем больше любишь. Если героизм состоит в том, чтобы становиться в положение огромного риска, хладнокровно и отважно совершать самые опасные дела, относясь притом к совершению их как к самому обыденному поступку, то Фроленко, несомненно, истинный герой. Освобождение в 77 г. Костюрина из тюрьмы в Одессе, еще более чудесное освобождение в 78 года трех товарищей из киевской тюрьмы (Стефановича, Бохановского и Дейча) – эти дела, осуществленные единоличными силами, с громадным риском для себя и без малейшего риска чужою жизнью, не могут не внушать восхищения к их исполнителю и навсегда останутся одною из самых блестящих страниц нашей революционной истории.

Л. А. Тихомиров: «Фроленко… был человек очень хороший, простой, добрый. По наружности он совершенно походил на рабочего, как и по привычке к самой скромной жизни, не нуждаясь ни в каких удобствах. Замечательно хладнокровный и неустрашимый, он не любил никаких собственно террористических дел и в них, полагаю, не участвовал во всю жизнь, но всегда готов был помочь освобождению кого-либо. Он взялся выручить и Стефановича.

Фроленко пошел на рынок в качестве ищущего работу. Он рассчитывал, что, может, понадобятся рабочие для острога, и не ошибся. Через несколько дней пришли нанимать на какое-то дело в острога Фроленко был и физически довольно силен, и знал понемножку разные отрасли труда, в котором был вообще очень сообразителен. Начав работу в тюрьме, он понравился и своим тихим характером, и внимательностью к делу, а между тем как раз понадобился служитель по камерам арестантов – то, что и нужно было ему. Он, конечно, немедленно согласился поступить на это место. Остальное пошло у него как по маслу. Он подделал ключи к камерам Стефановича и Бохановского, припас для них костюмы служащих в тюрьме, высмотрел путь для побега, подготовил способы перелезть через стену, и затем оба заключенных благополучно бежали. Сам Фроленко тоже скрылся. Этот побег тогда наделал много шума и принадлежит к числу самых ловких и необыкновенных.»

В. Н. Фигнер: «…В железнодорожной сторожке на 10-й версте под Одессой караулящий царский поезд; роющий минную галерею на Малой Садовой, – он везде один и тот же: спокойный, невозмутимый, самоотверженный и великий.

Осужденный в феврале 1882 года по процессу 20-ти народовольцев он, вместо казни, был заключен сначала Алексеевский равелин Петропавловской крепости, а потом, в 84 году, перевезен в Шлиссельбурга.

Более, чем кто-нибудь, испытал он на себе страшные последствия заключения в этих казематах. Он страдал цынгою, ревматизмом и чем-то вроде остеомиелита, так что долгое время не владел рукой и был совершенно глух, – и, кажется, ни одна система органов не осталась у него не пораженной каким-нибудь недугом.

В тюрьме его ум усиленно работал, и насколько в жизни он был практиком, презиравшим всякую отвлеченность, настолько же в заключении стал метафизиком. Он пересмотрел все свои убеждения, начиная с религиозных. Вопрос о бытии личного Бога долго занимал его, тем более, что первым товарищем его по прогулке (в Шлиссельбурге) был Исаев, в тюрьме уверовавший в милосердного Бога и страстно прильнувший к религии, утешавшей его в скорбях. Преодолев, наконец, свои сомнения, М. Ф. с сожалением говорил потом, что бог безличный, бог отвлеченный, бог, – в смысле Идеи истины и добра, мировой души и т. п. – не дает ему удовлетворения, что он хотел бы Бога, как его рисуют наивные иконостасы, деревенских храмов: Бога в виде седого как лунь, старца, сидящего на облаках и благосклонно взирающего оттуда на весь мир…

В области экономики он подверг критике трудовую теорию стоимости Маркса и стал ее противником в духе Бем-Баверка, как потом оказалось. В области политики, забывая за тюремными стенами жизнь как она есть, с ее вынужденной кровавой борьбой и невозможностью широкой культурной деятельности в рамках полицейского государства, он все время мечтал о школах и народных университетах, библиотеках и артелях…

Родившись на Кавказе, Михаил Федорович страстно любит юг, с его теплом и солнцем. Тоска по солнцу, которого в тюрьме так мало, проходит красной нитью в его тюремных настроениях».

М. У. Крицкий, Геленджик, 1905 год: «Осенним утром, часов в 10–11, от бывшего цементного завода в центр Геленджика пришла рабочая демонстрация. Люди несли красные знамена, пели «Марсельезу», «Варшавянку». К рабочим цементного завода присоединились рыбаки, крестьяне, учащиеся… Все друг друга радостно поздравляли со свершившейся революцией. Из центра города демонстранты направились на Толстый мыс, где жил политкаторжанин Фроленко. Во главе с ним переместились на пристань, где начался митинг. Товарищ Фроленко выступил перед собравшимися людьми и сказал, что надо кончать войну, переходить к мирной жизни».

В. Н. Фигнер: «Отличаясь с виду, пожалуй, хохлацкой флегматичностью, М.Ф. обладает натурой чрезвычайно деятельной. Полная праздность в первые годы заключения была для него крайне тягостна. Потом, когда устроили огороды и завели мастерские, он стал усердно работать и прошел целый цикл увлечений. Первым было огородничество, в котором он хотел применять самые интенсивные методы обработки. Многочисленные яблони, красующиеся еще и теперь в пределах Шлиссельбургской тюремной ограды и разбросанные всюду, где только было возможно их сунуть, посажены, главным образом, его руками. Всего трогательнее было то, что целью насаждений были, собственно, не яблоки, а мысль, что товарищи, которые явятся в Шлиссельбург после нас, найдут не бесплодный пустырь, песок и камень, а прекрасно обработанную землю, деревья и плоды.

Простота и доброта делали Михаила Федоровича одним из любимейших товарищей, как на свободе, так и в заточении. Как общественный деятель и высоконравственная личность, он всегда имел самую высокую ценность в революционном мире в глазах всех, кто его знал, и память о нем запечатлеется, конечно, в умах всех, кто будет знать его жизнь, его дела и страдания

Один товарищ как-то выразился о нем: «Это алмаз, не получивший полировки»… И это правда: Фроленко, действительно, – алмаз!»

Людмила Александровна Волкенштейн (урожденная Александрова) (1857–1906). Родилась 18 сентября 1857 года в дворянской семье. Ее отец – Александр Петрович Александров, сын мелкопоместного дворянина, был главным лесничим в казенном киевском лесничестве. Мать – Евдокия Карповна (урожденная Крыжановская) была достаточно богата, ей принадлежало несколько домов в Киеве.

Через год после окончания гимназии Л. А. вышла замуж за Александра Александровича Волкенштейна, молодого земского врача. Летом 1877 года он был арестован за пропагандистскую деятельность. Этот факт стал переломным в дальнейшей судьбе Людмилы Александровны. Она отказалась от покойной семейной жизни и бесповоротно приобщилась к самоотверженной революционной деятельности. Участвовала в подготовке покушения на харьковского губернатора, князя Кропоткина, известного своими жестокостью и деспотизмом. После удачного исполнения террористического акта она была вынуждена выехать за границу, хотя ее участие в акте заключалось только в том, что она содержала конспиративную квартиру, где разрабатывался план убийства Кропоткина.

Несколько лет под именем Анны Андреевны Павловой провела в Швейцарии, Франции, Италии, Болгарии. По процессу 14-ти 24–28 сент. 1884 года приговорена к смертной казни, замененной 15 годами каторги. Отбывала в Шлиссельбурге. Затем отбывала ссылку на Сахалине. Погибла во время расстрела демонстрации в 1906 году во Владивостоке.

Из филерского отчета:…» Роста среднего, хорошо сложена, лицо красивого овала, глаза карие, довольно большие; брови тонкие, темные; волосы густые, темно-каштанового цвета; …лоб высокий, чистый, цвет лица довольно белый, румяный; вообще тип малороссийской девушки».

В. Н. Фигнер: «…Людмила Александровна Волкенштейн, с которой в первый раз я встретилась 24 сентября 1884 года в Петербурге, в зала суда, а рассталась в Шлиссельбурге, 23 ноября 1896 г., после 12 лет жизни в этой крепости. Наша встреча на суде была слишком мимолетна, чтоб я могла вынести определенное впечатление от личности Л. А. На скамье подсудимых мы сидели далеко друг от друга и не могли перекинуться ни единым словом. Только раз, после данного подсудимым «последнего слова», нам, трем женщинам, судившимся по этому процессу (Волкенштейн, Чемодановой и мне), удалось в коридоре приветствовать друг друга. Эпизод убийства князя Крапоткина в Харькове, по поводу которого Л. А. была привлечена к процессу 14-ти, по времени и действующим лицам не имел никакой прямой связи с остальными судившимися. В самом деле, участники этого убийства (Кобылянский, Зубковский) были осуждены уже давно, а главное действующее лицо Гольденберг еще раньше покончил с собою в Петропавловской крепости, как о том в свое время донес Исполнительному Комитету Клеточников, служивший помощником делопроизводителя в III Отделении, а с преобразованием его, ― в той же должности в департаменте полиции. Участие в деле убийства Крапоткина было единственным обвинением против Л. А. и основывалось на показании Гольденберга, рассказавшего во время своего предательства, что Волкенштейн была посвящена в его намерения относительно харьковского губернатора и вместе с Гольденбергом, Кобылянским и Зубковским отправилась из Kиева в Харьков, где наняла конспиративную квартиру, в которой совещались и укрывались заговорщики. На суде, кроме показаний умершего Гольденберга, были прочтены старые показания горничной, якобы признавшей в предъявленной ей карточке Волкенштейн ту самую особу, которая нанимала вышеупомянутую квартиру. Самой свидетельницы на суде не было. Улики были не велики, но Л. А, не желала скрывать свои убеждения: она открыто признала свое полное сочувствие террористической деятельности партии «Народной Воли», свое участие в деле Крапоткина и заявила, что вернулась из-за границы с целью отдать свои силы на дальнейшую деятельность партии в том же направлении. Надо заметить, что раньше, чем Гольденберг был арестован осенью того же 79 года, в котором был убит Кропоткин, Л. А. эмигрировала и возвратилась в Россию лишь осенью 1883 года и через самое короткое время, в сентябре того же года, была арестована в Петербурге, выслеженная сыщиками, по-видимому, еще в Румынии, где она перед тем жила.

На суде Л. А. не имела защитника, отказавшись от такового по принципу. Военный суд, щедро назначавший смертную казнь, приговорил к ней и Л. А. По прочтении приговора судьи, по рассказам одного из присяжных поверенных, в разговорах между собой цинично говорили: «Однако… мы ей закатили!» Присяжный поверенный Леонтиев 2-й тщетно предлагал Л. А. подать кассационную жалобу в Сенат: она отказалась от этого наотрез. Однако, вероятно, в виду полной несоразмерности этой кары, смертная казнь была заменена Л. А. 15-ю годами каторжных работ. 12 октября 1884 года из Петропавловской крепости ее увезли в Шлиссельбурга Мать и муж Л. А., случайно опоздавшие приехать в Петербург ко времени суда, тщетно хлопотали, чтоб им дали проститься с нею. Этого утешения они не добились, Л. A. не увидала и своего единственного сына Сергея, оставленного ею в 79 году двухлетним ребенком на попечении отца и бабушки. Эти обстоятельства все время составляли предмет горьких воспоминаний Л. А.

Людмила Александровна Волкенштейн (урожденная Александрова) родилась в Киеве 18 сентября 1857 года. Ее родители принадлежали к дворянскому сословию, и отец был военным, в отставке. Они были довольно богаты, но по смерти отца мать увлеклась строительной горячкой, одно время свирепствовавшей в Киеве, и в спекуляциях домами потеряла все средства, так что впоследствии пользовалась материальной поддержкой двух сыновей (один служил на железной дороге, другой был ветеринаром на Дальнем Востоке) и жила с младшей дочерью, занимавшейся на бактериологической станции в Киеве. В Киеве же Л. А. провела свое детство и раннюю молодость. Отца своего Л. А. не любила и не уважала. По ее отзывам, это был грубый и во всех отношениях несимпатичный человек, и отношения в семье были дурные. Когда Л. А. была уже взрослой гимназисткой, отец дошел до того, что однажды поднял, было, на нее руку… После этого мать, страстно любившая дочь, устроила ее отдельно от семьи, наняв у знакомый комнату и дав средства для самостоятельной жизни. Свою мать Л. А. любила беспредельно и уважала глубоко, как человека доброго, гуманного и вместе с тем твердого. Все, что в ней самой было хорошего, Л. А. приписывала воспитательному влиянию и наследственности со стороны матери, об отце же сохраняла лишь тяжелое воспоминание.

Училась Л. А. в Киевской женской гимназии, но, имея хорошие способности, относилась к сухим школьным занятиям довольно. В силу этого срезавшись на экзамене, не захотела подвергнуться переэкзаменовке и оставила гимназию, не получив диплома об окончании ее.

Между одноклассницами Л. А. имела больших приятельниц, носивших среди знакомых шутливое прозвище «галки», кажется из-за черных платьев. Хотя этот кружок не преследовал никаких общественных целей, но с социалистическими идеями Л. А. познакомилась еще в гимназии. В числе ее знакомых был Александр Александрович Волкенштейн, студент-медик Киевского университета, за которого, окончив гимназию, она вышла замуж. Александр Александрович стоял довольно близко к киевской группе чайковцев. Члены петербургского кружка чайковцев считали его членом организации, но затем, без резкого разрыва, он постепенно отдалился от всех революционных дел. Тем не менее в глазах полиции он был скомпрометирован, и его судили по процессу 193-х. (18 октября 77-го – 23 января 78). Во время заключения Александра Александровича в тюрьме родился его сын Сергей; Л. А. тогда было 19 или 20 лет. Во время самого процесса она была в Петербурге и посещала мужа, а после суда вместе с Ал. Ал., который был оправдан, возвратилась в Киев, где встречалась с различными революционерами (Самарская, Григорий Гольденберг, Зубковский, Кобылянский и др.). Мысль об убийстве харьковского губернатора, князя Крапоткина, возникла в Киеве в декабре 1878 году и принадлежала Гольденбергу. Мотивом, как известно, было дурное обращение с политическими заключенными в центральных тюрьмах (Змиевской и Белгородской) и избиение харьковских студентов во время уличных беспорядков. Находившийся в то время в Киеве Валериан Осинский, бывший душой всех террористических актов на юге, доставил Гольденбергу деньги, оружие и адреса в Харькове. Волкенштейн и Зубковскому было предложено ехать туда же для основания конспиративной квартиры. Выследивши с помощью Кобылянского время выездов губернатора, Гольденберг смертельно ранил его 9 февраля 1879 года выстрелом из револьвера. Он вскочил на подножку кареты в то время, когда князь, возвращаясь с бала, ехал через Вознесенский сквер, расположенный перед губернаторским домом.

Заговорщики благополучно скрылись. Через четыре дня после убийства Л. А. возвратилась в Киев, а осенью того же года покинула Россию.

За границей Л. А. проживала короткое время во Франции и в Швейцарии.

Заграничная жизнь с ее оторванностью, отсутствием живой деятельности и платоническими мечтами о родине не удовлетворяли Л. А. и, оставив друзей, она возвратилась в Россию с паспортом болгарской подданной. Вскоре по приезде в Петербург она была приглашена в участок, где подверглась подробному допросу насчет знания болгарского языка и почему хорошо говорит по-русски. Ответы были более или менее правдоподобны, и ее отпустили. Но по прошествии недели или двух без всяких дальнейших поводов она была арестована.»

Л. А. Волкенштейн, после вынесения смертного приговора, 28 сентября 1884 года: «В моей казни будет больше пользы, чем моя средней руки деятельность. Ранее или позже выдвинет многих взамен одной моей погибающей силы… Теперь логически мне следует желать всей душой именно казни, как фактической проповеди моих убеждений… Даже сам факт казни женщины без преступления, за одни убеждения, был бы лишней тяжелой каплей в чашу общественного терпения».

В. Н. Фигнер: «С большой горечью, пробегая в воспоминаниях свое прошлое, Л. А. говорила, что всю жизнь стремилась к настоящим людям и к настоящей деятельности, и что ей так и не пришлось найти себе удовлетворения. В связи с этим она признавалась, что суд был для нее праздником, так как на нем она могла, по крайней мере, открыто исповедать свои убеждения. Поэтому-то она не взяла себе защитника, отказалась от кассации и была чрезвычайно довольна вынесенным ей суровым приговором. Характерна и следующая подробность ее настроения и поведения после суда…

Когда перед увозом в Шлиссельбург, ей надели ручные кандалы…это не произвело на нее тяжелого впечатления. Напротив, она почувствовала прилив гордости и «на пароходе я все время демонстративно побрякивала ими», рассказывала она мне в Шлиссельбурге.

Искренность и простота Л. А., ее готовность понести какую угодно кару за свои убеждения и необыкновенная сердечность в обращении скоро вполне обворожили меня. Мы подружились дружбой самой нежной и идеальной, какая возможна только в таких условиях, в каких мы тогда были.

Не знаю, что давала я Л. А., но она была моим утешением, радостью и счастьем.

В Шлиссельбурге и на Сахалине она была одна и та же, великая силой любви своей к людям, полная благородного мужества и неуклонной стойкости.

В Шлиссельбурге Л. А. проявляла особенную бережность к насекомым и тем немногим животным, которые были нам доступны. Она так приучила воробьев, что они целыми стаями сидели у нее на коленях и ели крошки хлеба с ее халата… Часто, когда мы ходили под руку, я вдруг замечала, что она делает обход и тянет меня в сторону. Некоторое время я недоумевала, что это значит, а когда услыхала ответ, то не могла не рассмеяться, а потом умилилась. Эта террористка, замечая ползущую гусеницу или жука, боялась раздавить насекомое!..

Человека, более гуманного по отношению к людям, трудно было встретить, и в первые годы, когда мелкая борьба с тюремщиками не омрачала ее души, эта гуманность и добросердечие сияли чудным блеском. Л. А. знала жизнь и знала людей и не идеализировала ни того ни другого. Она брала их так, как они есть, – смесь света и тени. За свет она любила, а тень прощала. Она имела счастливую способность находить и никогда не терять из виду хороших сторон человека и непоколебимо верила в доброе начало, таящееся в каждом. Она была убеждена, что добро и любовь могут победить всякое зло; что не суровый приговор, не репрессия, а доброе слово, участливое, дружеское порицание – самые действенные средства исправления. Бесконечная снисходительность во всех личных отношениях была характерным свойством Л. А. «Все мы нуждаемся в снисхождении» было ее любимой поговоркой.

Прекрасная душой, Л. А. обладала и красивой внешностью: она была довольно высокая, очень стройная. Темные, слегка вьющиеся волосы тяжеловесной косой, падали на ее спину. Прекрасный цвет лица и мягкие славянские черты с бровями, проведенными широким мазком, хорошо очерченный рот и чудные серые глаза, неотразимые в минуты серьезности, вот ее портрет в лучшие годы жизни в Шлиссельбурге.

А. А. Волкенштейн, март 1897 года, Одесская пересыльная тюрьма: «Я не мог наглядеться на милые черты лица, ставшего таким серьезным, с резко выраженной печатью продуманного, выстраданного».

Л. Н. Толстой – А. А. Волкенштейн, ноябрь 1900 года: «Знаю, как эта однообразная и глупая жестокость жизни, которая окружает Вас, должна быть тяжела, и как хочется уйти от нее, и как кажутся ничтожными усилия борьбы с нею. Но своим опытом (хотя и не в таких исключительно резких положениях, как Ваше) знаю, что именно среди такого мрака и драгоценен свет, который Вы вносите в него. Передайте от меня мой сердечный привет Людмиле Александровне… Пожалуйста, напишите поскорей о ней и о себе сначала хоть коротенькое письмо, чтобы я почувствовал Вас, и я, если буду жив, сейчас же отвечу».

Л. А. Волкенштейн, г. Александровск, 1902 год: «Уже второй год живу здесь, фельдшерствую. Больных много, но больше страдают не столько от болезней, сколько от жестокости администрации. Здесь каждый сторож, надзиратель и Царь, и Бог по своей власти, и дикий зверь по своей бессердечности, неумолимости. Малейший проступок уголовных наказывается розгами… Ведем с Александром Александровичем отчаянную борьбу с начальством, стараемся уговаривать, доказывать. Как бываешь счастлив, когда удается кого-либо уговорить и освободить от телесных наказаний. Страшно устаю, задыхаюсь в этой ненормальной атмосфере…»

Л. А. Волкенштейн – М. Н. Тригони, декабрь 1905 года: «Во Владивостоке движение солдатское очень усилилось, толчок идет от России… Открываем кружки для собеседований по социально-политическим вопросам. Решено игнорировать запрещение митингов… Ждали нападения казаков, но, очевидно, власти убоялись!»

В. Н. Фигнер: «Л. А. убита 10-го января 1906 года во Владивостоке, где она жила последние годы по отъезде с Сахалина. Одна из пуль, направленных в безоружную толпу манифестантов, среди, которых была и она, порвала ее жизнь. Она покоится в земле на расстоянии девять тысяч верст от того места, где она мучилась, и страдала, где погребены те, кто не перенес физических и нравственных тягостей нашей Бастилии».

В. С. Панкратов: «Жизнь ее была полна страданий. Лишений и душевных мук за обиженных и обездоленных. Ей не выпало на долю увидеть воочию эту желанную свободу, делу которой она отдала 30 лучших лет своей жизни».

Н. А. Морозов

Светлый ангел

Людмиле Волкенштейн

Полна участья и привета Среди безмолвия и тьмы, Она сошла, как ангел света, Под своды мрачные тюрьмы. Была чарующая сила В душе прекрасной и живой, И жизнь она нам обновила Своей душевной чистотой. В глухой тюрьме она страдала Среди насилия и зла, Потом ушла и не узнала, Как много света унесла. Есть в мире души, – их узнаешь Лишь в дни гонений и утрат, Но мир за них благословляешь И жизнь за них отдать бы рад!