1

Томск был кое в чем похож на Уржум и Казань.

Почти везде бросались в глаза татары и другие нерусские — инородцы по-тогдашнему. Некоторые улицы на деревенский лад после дождей тонули в непролазной грязи, и пешеходов спасали от нее дощатые мостки, столь узкие, что не приведи господь поскользнуться.

Хотя по численности населения Томск был вдесятеро больше Уржума, крупные заводы и фабрики здесь не встречались. Совсем как в Уржуме, гурты и отары перегоняли не только окраинными, но и главными улицами. Еще чаще перегоняли табуны — губерния поставляла армии много лошадей, их заодно с людьми пожирала война в Маньчжурии. Родной город напоминала также пересыльная тюрьма, разнившаяся от уржумской лишь огромностью и втеснявшая в себя тысяч до трех арестантов.

Подобно Казани, был Томск давнишним губернским центром, украшенным основательными казенными присутствиями, купеческими особняками, которые соседствовали с хибарами. Делали похожим на Казань и избыток церквей, и рейсирующие по Томи пароходы, и пристанская голытьба, и неряшливые меблирашки, и дворянские отделения в банях, и солдаты на каждом шагу. Однако в Казани, особенно в начале войны, новобранцы, наспиртованные шапкозакидательскими речами и высокоградусными подношениями, бродили по улицам разгульно-веселые. Теперь же, на всем долгом сибирском пути, и здесь, в Томске, солдат словно подменили. Никто уже не верил преступной побаске сановников, будто японцев легко закидать шапками. Война шла к проигрышу.

Приравнивал Томск к Казани и университет. Расположенный гораздо лучше казанского, он утопал в вековой березовой роще. Летние каникулы кончались, студенты съезжались в университет, и из рощи зачастую доносилась их песня, полюбившаяся Сергею:

Юной верой пламенея, С Лены, Бии, с Енисея Ради воли и труда, Ради жажды жить светлее Собралися мы сюда. И с улыбкой вспоминая Ширь Байкала, блеск Алтая, Всей стране, стране родной, Шлем привет мы, призывая Всех, кто с нами, в общий строй. Каждый здесь товарищ равный. Будь же громче, тост заздравный! Первый тост наш за Сибирь, За красу ее и ширь, А второй за весь народ, За святой девиз «вперед» — вперед!

С университетом соседствовал технологический институт. Сюда и влекло Сергея. В левом крыле институтского здания помещалось редкое в те времена учебное заведение — общеобразовательные курсы, дававшие гимназический аттестат зрелости. Намереваясь пройти их, Сергей пошучивал, что попадет в институт не с парадного подъезда, а через левое крыло.

Но поступил он на курсы не сразу.

2

Все писавшие о юности Кирова полагали, что в томскую партийную организацию его вовлекли товарищи, с которыми он подружился осенью 1904 года на курсах. Это ошибка, и архивные находки вместе с достоверными воспоминаниями позволяют исправить ее.

Занятия начались 1 сентября. Но Сергей Костриков стал посещать их, да и то как вольнослушатель, гораздо позже. Найдено его собственноручное прошение, подтверждающее, что лишь 20 декабря обратился он к губернатору за свидетельством о политической благонадежности, необходимым для поступления на курсы. Согласно другому документу, свидетельство это выдано 10 января 1905 года. Третий документ: зачислить Кострикова на курсы начальство разрешило 16 февраля. Деятельный партиец, арестованный на сходке, Сергей сидел тогда в тюрьме. Не сойдутся концы с концами в прежних предположениях, если, допустим, он бывал на курсах и в сентябре. По воспоминаниям Броннера, Крамольникова и еще нескольких сибирских большевиков, Сергей с сентября обучался в кружке, готовившем пропагандистов и агитаторов, и в этом месяце был уже своим человеком в штаб-квартире Томского комитета РСДРП.

Искушенные конспираторы не распахнули бы сразу настежь двери подполья перед Сергеем, будь он просто приезжим новичком, который только что познакомился на курсах с кем-то из партийцев.

Конечно, все обстояло иначе, чем рисовалось доныне.

Сергей покинул родные края отнюдь не школяром и, чтобы связаться с томскими партийцами, ничуть не нуждался в удачных случайностях, не дожидался их. Он, несомненно, имел явку. Ее дали уржумские ссыльные с их обширными знакомствами, разбросанными повсюду, от Нарыма до Женевы, или казанские искровцы, среди которых, кстати, было немало университетских студентов-сибиряков. И, судя по одной из автобиографий Кирова, явка привела его к члену Томского комитета РСДРП Смирнову, погибшему впоследствии, в 1918 году, на фронте.

Еще. Пожалуй, главное.

Сергей с отрочества мечтал о времени, когда добьется самостоятельности, материальной независимости, сможет жить по-людски, собирать книги, ходить в театр.

«Буду терпеть и ждать…» — писал он из Казани учительнице Анастасии Глушковой.

По ее воспоминаниям, короткая строчка была часто повторяемым присловьем Сергея: он заверял тревожившихся за него старших друзей, что обязательно выстоит в единоборстве с безденежьем и успешно окончит Казанское промышленное училище.

Он ждал, терпел, выстоял, приобрел отличную специальность. Но едва настала пора свершиться его давнишнему желанию — жить независимо, безбедно, он отвернулся от просящихся в руки денег и без сожаления обрек себя на нужду. Дипломированные механики были наперечет, а из-за войны с Японией потребность в них, особенно на Сибирской железной дороге, небывало возросла. Стоило наведаться в управление дороги, и Сергею предложили бы хорошо оплачиваемое место — присоединяйся к «людям двадцатого числа», получай каждого двадцатого свое ежемесячное жалованье, живи припеваючи, пока не обременен семьей. А он и не пытался искать службу по специальности.

Причина ясна. Приехав в Томск, Сергей тотчас же втянулся в подполье, оно завладело им, он целиком посвятил себя партийным заданиям и ради них — иного объяснения быть не может — предпочел нескончаемые лишения бесхлопотному довольству.

И оттого, только оттого он вновь перебивался с гроша на копейку. Кое-где получал за разноску полисов в агентстве страхового общества «Россия», охотно согласившись на неприбыльную беготню: с папкой неподозрительных бумаг под мышкой проще было распространять листовки, которые он, Сергей, печатал тогда на мимеографе и гектографе. Потом, тоже неспроста, нанялся чертежником в городскую управу: нужно было поднять ее служащих на забастовку.

Ютился Сергей на Кондратьевской улице, в комнатушке у студента-земляка Никонова, оказавшегося отзывчивым товарищем. Допоздна отсутствовал, возвращался домой озябший, усталый, но бодрый, возбужденный.

— Спи, Сергей, — шутливо говорил он сам себе, закутываясь на кушетке в жидковатое байковое одеяло — на ватное денег не набиралось. Зато, когда ударили морозы, удалось купить дешевое пальто на толстой ватной подкладке, которая, кстати, вскоре спасла от ранения в схватке с озверелыми царскими держимордами.

3

Если не первым, то одним из первых, с кем встретился Сергей в томском подполье, был Смирнов, Они сразу подружились, несмотря на огромную разницу в годах.

Довольно пожилой фельдшер Александр Михайлович Смирнов давно распрощался и с любимой медициной и с личной жизнью. Вернее, его личной жизнью была революционная работа. По имени-отчеству или фамилии почти никто не знал его ни в рабочей, ни в студенческой среде. Но об Авессаломе слышали все. К нему, совершенно лысому, с легкой руки какого-то остряка прилепилось и второе конспиративное прозвище: Кудрявый. Иные думали, будто Авессалом и Кудрявый — два человека, и заблуждение это не удивляло комитетчиков, поскольку Александр Михайлович был вездесущ. По выражению Баранского, он отличался настолько и симпатичной, насколько редкой чертой: так же мало говорил, как много делал.

Из-за подпольщицы, которая доверилась подсаженной в ее тюремную камеру уголовнице-провокаторше, томская партийная организация весной 1904 года потерпела сокрушительный провал. Охранка выследила пятьдесят четырех товарищей, в том числе Авессалома. По жандармской мерке ему бы поплатиться каторгой. Но Авессалом, начисто отведя все обвинения и подозрения, освободился из тюрьмы и даже не счел нужным уехать куда-нибудь подальше от томских жандармов. Приставленные к Авессалому филеры — тайные агенты охранки — потеряли его из виду, тогда как сам он не сводил с них глаз и преспокойно трудился за троих, пятерых, заменяя выбывших из строя комитетчиков.

Смирнов-Авессалом, твердый ленинец, лучше других понимал, что необходимо заблаговременно готовиться к вооруженному восстанию, для чего каждый партийный комитет должен иметь сильную военную дружину. Еще в 1903 году написал он устав такой дружины и начал создавать ее. Она была четко разделена на «десятки». Начальники их, «десятские», составляли комитетский боевой штаб.

И когда осенью 1904 года Смирнов стал восстанавливать дружину, расшатанную после арестов, ему нечего было и желать лучшего помощника, чем юный механик Костриков. Превратившись в оружейного мастера, Сергей чинил, приводил в порядок уцелевшие в тайниках браунинги, бульдоги, маузеры, лефаше, смит-вессоны. Общие заботы, взгляды, душевные свойства сблизили обоих. Вскоре Сергей был уже правой рукой Смирнова в боевой дружине.

Благодаря Смирнову и боевикам Сергей быстро освоился в чужом краю, в новой среде.

Край, куда ссылали революционеров и откуда черпали три четверти российской добычи золота, был не таким, каким давно запечатлелся по книгам, песням и обрывочным рассказам уржумских отходников. Отнюдь не мужицкий рай, но и не сплошной кандальный ад. Железная дорога, проведенная в конце прошлого века, всколыхнула Сибирь. Ее истинным золотом было теперь сливочное масло, поставляемое на внутренние и зарубежные рынки. Маслоделие, вырвавшееся из крестьянской избы в машинизированные городские артели, по общему доходу обогнало прииски. Некоторые другие отрасли промышленности тоже росли, и поэнергичнее, чем в центральной России, все еще скованной пережитками крепостничества. Сибирь крепостного строя не знала.

Революционеров по-прежнему ссылали сюда. Однако очагами борьбы против самодержавия стали и сибирские города. Уже не в них, а из них ссылали, как отмечалось в нелегальной листовке, напечатанной вскоре после приезда Сергея в Томск. Революционное движение, можно сказать, прикатило в эти дали по железнодорожным рельсам. Его зачинателями были политические ссыльные, преимущественно социал-демократы. Прибывали и труженики, очень восприимчивые к передовым идеям. Железнодорожные рабочие, множась, сплачивались в самый сознательный отряд сибирского пролетариата. Усиливался поток переселенцев, главным образом молодежи, натерпевшейся лишений в покинутых родных местах. Передовые идеи находили отклик и у рабочих-сибиряков. Их изводили голод и произвол на старых и новых заводах, фабриках, приисках, шахтах. Горькой правдой дышала приисковая песня:

Мы по собственной охоте Были в каторжной работе В северной тайге. Там пески мы промывали, Людям золото искали — Себе не нашли. Приисковые порядки Для одних хозяев сладки, А для нас беда!

Еще и так пели о своем житье приисковые рабочие:

Щи хлебали с тухлым мясом, Запивали жидким квасом — Мутною водой. Много денег нам сулили, Только мало получили, Вычет одолел…

Раньше, чем где-либо в крае, социал-демократическое движение начало развиваться в Томске. В 1896 году возникла нелегальная рабочая группа печатников. За нею другие социал-демократические группы, а также рабочие и студенческие кружки. Но действовали они порознь. Под влиянием ленинского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» вызрела мысль о необходимости объединить разрозненные группы и кружки не только в Томске, но и по всей Сибири. Весной 1901 года был создан Сибирский союз РСДРП, примкнувший затем к ленинской «Искре», а после II съезда партии — к ее большинству.

Сибирский союз РСДРП имел и опытных партийных профессионалов и сравнительно богатую типографскую технику. Он был большевистским руководителем рабочих масс. Его деятельность и влияние особенно усилились с началом русско-японской войны. Великолепные листовки Сибирского союза печатались огромными тиражами, шли нарасхват в окопах, воинских эшелонах, среди прифронтового населения.

Когда Сергей сдружился со Смирновым и боевиками, томская партийная организация, неотъемлемая часть Сибирского союза, оживала после затишья, вызванного провалом. Нужда в работниках была большая, и новые друзья увидели в Кострикове одного из тех, кого очень хватало, — разносторонне одаренного юношу, незаурядного в скором будущем партийного профессионала.

Одновременно с Сергеем в Томск приехал Григорий Иннокентьевич Пригорный. Юношей, почти подростком, он выпускал искровский журнал «Крамола», что породило его партийный псевдоним: Крамольников. В свои двадцать четыре года он успел поработать в подполье Иркутска, Омска, Читы и теперь бежал из нарымской ссылки. Бывший семинарист и будущий московский профессор-историк, Крамольников слыл не только одаренным оратором. Он умело подготавливал пропагандистов для местных организаций и, как говаривали партийцы, «на экспорт в Россию», то есть для центральных губерний страны.

Введенный в Томский комитет партии, Крамольников возглавил кружок повышенного типа, в который включили Николая Никифоровича Дробышева и его брата Анатолия, Давида Мироновича Калико, Егора Егоровича Кононова и его брата Иосифа — Осипа, Григория Наумовича Левина и еще нескольких подпольщиков, главным образом печатников.

Приняли в кружок и Сергея, хотя ему предстояло догонять товарищей. Они еще до приезда Крамольникова успели изучить «Эрфуртскую программу» Карла Каутского и первый том «Капитала» Карла Маркса. Помимо того, эти подпольщики регулярно следили за свежей политической литературой, свободно разбирались во всех современных политических течениях и поветриях с их бездной оттенков, противоречий, блужданий, заблуждений.

Время было трудное, все дома, где обычно собирались подпольщики, охранка держала на примете. Чтобы провести собрание, приходилось каждый раз ловчить, изощряться в предосторожностях. Иногда прибегали к опасному и все же спасительному «способу товарища Баки». Его придумал подпольщик Гейман, носивший баки и потому получивший свою странную конспиративную кличку: он снимал пустующую квартиру, вносил задаток и тотчас же сзывал кого нужно, будто бы справляя новоселье. После собрания он бесследно исчезал вместе с мнимыми гостями.

Для кружковцев Крамольникова «способ товарища Баки» был чересчур хлопотен и накладен, поэтому выискали другой.

Некогда обитал в Томске загадочный старец Федор Кузьмич, то ли бывший уголовный ссыльный из образованных, то ли незапятнанный человек, по неизвестной причине превратившийся в одинокого полумонаха. Келья давно умершего старца в глубине усадьбы купца Горохова на Монастырской улице оберегалась почитателями, прибиралась, хорошо отапливалась.

Если кружковцам не удавалось примоститься-притаиться где-нибудь в Обществе попечения о начальном образовании, они благодаря определенным знакомствам вечерком проникали в уютную келью.

Ни резное распятье из кости, ни олеографии с изображениями святых, ни десятки икон не смущали привычных ко всему кружковцев-безбожников, не мешали их мирным беседам и пылким спорам, в которых участвовали все, кроме Сергея. Он поначалу молчаливо вбирал в себя то, что говорили товарищи.

В Ленинградском музее Кирова хранится экземпляр легально изданного в Петербурге сборника «Экономические этюды и статьи» — по его пожелтевшим ныне страницам Сергей изучал в кружке работы Владимира Ильича, написанные в сибирской ссылке: «Перлы народнического прожектерства», «От какого наследства мы отказываемся?» Их сменила брошюра «Задачи русских социал-демократов», тоже написанная Лениным в ссылке, но напечатанная в Женеве и совершившая обратное путешествие в Сибирь.

Истинным откровением для Сергея было ленинское «Что делать?».

Он знал о Владимире Ильиче немало. Но в труде «Что делать?», к которому потом вновь и вновь взволнованно возвращался, Сергей впервые по-настоящему увидел облик гения, Ленина, в безмерной скромности извиняющегося перед читателями за недостаточную отделку своих мыслей — мыслей блистательных, отточенных, прозрачно ясных, острых и остроумных, единственно правильных. Взгляды Ленина, его утверждения и предложения, его доводы в споре с погрязшим в болоте экономизмом дышали неистребимой верой в могущество русского рабочего, радовали, воодушевляли смелыми прорывами в будущее, исчерпывающе обоснованным предвосхищением исторических событий.

Владимир Ильич ничего не приукрашивал. Сергей впервые по-настоящему ощутил, какие опасности предстоит одолеть, чтобы свергнуть властвующее чудовище, — во вражеском окружении неизбежны сражения еще и с полудрузьями, вольно или невольно превращающимися в недругов. Но Сергей был уверен, что не забоится ни явных врагов, ни осложнений, лихорадящих внутриреволюционный лагерь, и, словно стихи, повторял вслед за Лениным:

— Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем. Мы соединились, по свободно принятому решению, именно для того, чтобы бороться с врагами и не оступаться в соседнее болото, обитатели которого с самого начала порицали нас за то, что мы выделились в особую группу и выбрали путь борьбы, а не путь примирения…

Не только то, о чем Владимир Ильич писал в споре с экономизмом, очерчивалось перед Сергеем в революционной действительности, но и родственное экономизму новое примиренчество, новое болото, меньшевистское. Еще в Казани он увлекся социал-демократическими идеями. Теперь Сергей уточнял, отчеканивал свои взгляды и устремления, постигая суть возникших на II съезде партии и усилившихся затем разногласий между ленинским большинством ее и меньшинством.

Сергею уже стало ясно, за кем следовать, чего от себя требовать. Он сделал выбор — быть большевиком-ленинцем, никогда не поддаваться примиренчеству в битвах против капитализма, против самодержавия, в схватках с внутрипартийными раскольниками.

В кружке не могли не заметить, что за молчаливостью Кострикова, никак не вяжущейся с его общительностью, скрывается не только стеснительность новичка, но и вдумчивость, внутренняя напряженность. Когда что-нибудь взволнует его, он, бывало, вступал в беседу, обнаруживая и начитанность, и убежденность, и складность речи, и необычный ум, на лету схватывающий малопонятное и мгновенно возвращающий его собеседникам доходчиво, образно. Само собой вышло, что Крамольников сделал Сергея своим помощником в кружке.

При комитете партии создали ответственное пропагандистское звено — подкомитет. Ввели в него преимущественно кружковцев Крамольникова, и каждый имел определенные обязанности. Сергею, хотя он в подкомитете, как и в кружке, был моложе всех, доверили наиболее важное: гектограф и мимеограф. Сергей сообща с несколькими юными помощниками наладил печатание и распространение листовок.

Круг его обязанностей ширился, он стал вести рабочие кружки, созывать собрания; иногда выступал на них.

Его хорошо узнали в подполье. Он был проверен, надежен, его щепетильная старательность вызывала добрую зависть товарищей. И вот, наконец, сбылась мечта Сергея — его приняли в члены партии.

Произошло это в конце 1904 года, когда приближалась первая русская революция.

4

Она пришла, первая русская революция, вслед за Кровавым воскресеньем.

Проникнув в Томск, весть о Кровавом воскресенье, 9 января 1905 года, тайно поползла, потом открыто заспешила от дома к дому, ускоряя бег, обрастая подробностями. Как ни противоречивы были толки о том, что в Петербурге расстреляли мирное рабочее шествие, не пощадив ни детей, ни женщин, ни стариков, боль и горе томичей, их сочувствие жертвам простодушной доверчивости и возмущение царем-убийцей слились, требуя разрядки.

Томский комитет партии решил отозваться сходкой. Чтобы обезопасить ее от кровавого произвола, подобного петербургскому, комитетчики придумали обходной защитный маневр.

12 января, татьянин день, день основания Московского университета, был издавна студенческим праздником. На этот раз праздник совпал со стопятидесятилетием университета, и во вместительном клубе, так называемом Железнодорожном собрании, томские либералы устраивали пышный банкет.

Банкеты с водянистой политической окраской тогда всюду вошли в моду. Правительство нисколько не препятствовало им: провозглашая тосты, поднимая бокалы и стопки за свободу, застольные краснобаи кротко выклянчивали для буржуазии чуть побольше власти, чем дал ей царизм, а попутным упоминанием о тяготах трудового люда лишь заигрывали с ним и усыпляли свою совесть.

Среди томских либералов попадались добросердечные и в частной жизни безупречные интеллигенты, но по общественным повадкам и намерениям они были под стать остальным пустозвонам. Полиция не сомневалась, что устроители банкета в Железнодорожном собрании пуще огня боятся всего недозволенного и не посадят за стол ни одного настоящего революционера.

Подпольщики решили захватить банкет и превратить его в революционную сходку. Захват поручили подкомитету — его руководителя Крамольникова, только что переведенного нелегально в Красноярск, заменял Сергей Костриков. За день-два подкомитет проделал немыслимое — втайне подготовил к участию в сходке несколько сот рабочих и студентов. Всех научили, как себя вести при неожиданностях. Всем вручили пригласительные билеты на банкет, отпечатанные подпольщиками в той же типографии и с того же набора, что и подлинные, разосланные устроителями банкета. Ни полиция, ни либералы ничего не пронюхали.

В татьянин день, вечером, в точно обусловленные минуты, участники сходки малоприметными стайками стекались на Никитинскую улицу, к Железнодорожному собранию. Но у распорядителей банкета была в запасе неразгаданная подкомитетом хитрость. Они на каждом своем билете вывели от руки «9 ча». То, что недоставало букв и что слово нелепо обрывалось, было не опиской, а паролем, подтверждавшим подлинность приглашения. И когда рабочие и студенты прерывистой цепочкой потянулись к входу, вышла неприятная заминка. А они прибывали и прибывали, толпясь в вестибюле, на лестнице. Распорядители банкета потребовали, чтобы непрошеные гости удалились. Но, ничего не добившись, заперли дверь в зал.

Медлить было нельзя, и Сергей подал знак товарищам. Несколько рабочих кинулись вниз по лестнице, чтобы проникнуть в здание со двора. Однако это было излишне — по тому же знаку Сергея с десяток дюжих молодцов подступили к двери, угрожая выломать ее. Распорядители обмякли, сдались.

Толпа хлынула в зал, где белели длинные столы, накрытые на пятьсот персон. Людей набилось столько, что те, кому удалось взобраться на подоконники, сч'итали себя счастливчиками. Все еще уверенные в себе, либералы предложили в председатели своего человека, Григория Николаевича Потанина. Сходчики сразу согласились. Семидесятилетний Потанин, хотя и далек был от социал-демократии, пользовался большим уважением как выдающийся путешественник, исследователь Сибири, Китая, Монголии.

Понадеявшись на маститого председателя, либералы прогадали. Вниманием и волей зала безраздельно завладели комитетчики-ленинцы во главе с Николаем Большим — Николаем Николаевичем Баранским, известным впоследствии географом, членом-корреспондентом Академии наук СССР. Зал слушал только большевиков. Пытались выступать и либералы, но их не слушали. Это отметили в доносах даже шпики, на всякий случай подосланные полицией в Железнодорожное собрание.

Сходка была небывало накаленной, ее участники возмущались царским произволом совершенно открыто. Примчался временный полицмейстер Попов, готовый каркнуть: «Р-р-разойдись!» Однако сами либералы любезно предупредили его, что, вмешайся он, от него останутся одни шпоры. Не рискнув и сунуться в зал, Попов улизнул. Боясь, как бы чего не вышло, вслед за ним сбежали и либералы потрусливее.

Сходка продолжалась. Все ее семьсот с лишним участников единодушно, громом рукоплесканий одобрили большевистский призыв — ответить на Кровавое воскресенье уличной демонстрацией, невиданной демонстрацией под охраной боевой дружины.

Смелый призыв увлек в городе многих. Их не запугала возможная' полицейская расправа. Не запугали и обстоятельства, о которых оставалось лишь догадываться: кое-кто прослышал о шифрованной телеграмме министра внутренних дел князя Святополк-Мирского. Разгневанный сходкой, министр приказал томским властям «в случае повторения подобных попыток принимать самые энергичные меры к недопущению беспорядков».

На предприятиях, в учебных заведениях явно и тайно готовились к демонстрации, назначенной на 18 января. Среди подпольщиков не было, кажется, никого деятельнее Сергея Кострикова. То он в конспиративных квартирах на Ремесленной и Бульварной раздавал с Авессаломом оружие «десятским». То вместе с ними за Томью проводил пробные стрельбы. То развозил свежие листовки, напечатанные в двух недавно оборудованных подпольных типографиях. То спешил на Магистратскую, в большевистскую штаб-квартиру. То на Тверской у братьев Кононовых он часами беседовал с подкомитетчиками. За сутки до срока все было уточнено, проверено, перепроверено.

Морозное утро застало Томск в настороженном ожидании. Магазины и лавки не открывались. Никакого движения — куда-то запропастились и извозчичьи санки, и богатые кареты, и ломовые розвальни, и легкие кошевки. Уже было совсем светло, а город, казалось, забыл проснуться. Но так только казалось. На Садовой, у университетских клиник, возле технологического института поодиночке, парами прохаживались студенты, курсистки и, словно невзначай, тянулись на главную улицу, Почтамтскую. Там, поближе к центру, у почтамта и напротив, за корпусом ремесленного училища, скапливались печатники, мебельщики, строители, местные и прибывшие с линии железнодорожники, Среди них слонялись переодетые в мастеровых филеры, сразу же опознаваемые подпольщиками. Городовых было больше обычного.

В двенадцатом часу пробасил фабричный гудок. Люди проворно вынырнули из дворов и парадных, переулков и закоулков, запрудили взгорбленную мостовую у почтамта. Быстро сомкнулись в шеренги, вытягиваясь колонной. Городовые кинулись было разметать ее. Куда там — фланги уже оберегали дружинники-боевики. Городовых, а заодно и филеров, заранее взятых под наблюдение, оттеснили на панели.

Сергей с несколькими товарищами показался из ремесленного училища. Им уже передали, что пришли далеко не все: под нажимом властей хозяева кое-где заперли рабочих на замок. Тем не менее демонстрантов собралось много, несколько сот. Заранее обусловленное построение колонны ничуть не нарушилось из-за отсутствующих. Сергей стал рядом с другом своим, Осипом Кононовым. Тот высоко взбросил увитое золотыми кистями древко с развернутым знаменем. На пламенеющем шелку чернело «Долой самодержавие!».

Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног…

Колонна мерно зашагала вниз по Почтамтской, к центру:

Нам противны златые кумиры, Ненавистен нам царский чертог…

Навстречу мчались городовые, надзиратели, еще ночью стянутые отовсюду в центр. Через верных друзей подпольщики внушили властям, будто шествие начнется не раньше полудня. Наверстывая потерянное время, свора держиморд обтекла колонну и, оттесненная, суетливо топала вдоль панелей.

В несколько минут колонну оцепили.

Но над нею по-прежнему алело знамя, а ширь Почтамтской уже не вмещала набатной мощи «Рабочей Марсельезы»:

Вставай, поднимайся, рабочий народ, Вставай на борьбу, люд голодный. Раздайся, звук песни народной, Вперед, вперед, вперед!

Полицейские семенили по бокам колонны. Они вели себя так, словно пеклись только о соблюдении порядка на улице.

Их спокойствие было напускным. Они знали о ловушке, подстерегавшей демонстрантов там, где за недостроенным торговым зданием, пассажем Второва, Почтамтская вливается в площадь, пересеченную речкой Ушайкой. Туда, на площадь, к мосту, загодя вызвали пожарный обоз, понатаскали телег, дрог, дровней, таратаек, бочек. Наспех возвели заграждение. За ним схоронились любимцы полиции, ее всегдашние пособники, так называемые «благомыслящие граждане», а проще забулдыги, пропойцы, громилы.

Полиция полагала, что наверняка все продумала, — демонстрантам некуда будет деться. Чтобы очистить путь через площадь и мост на Миллионную или Магистратскую, дружинники-боевики бросятся расшвыривать заграждение и столкнутся с «благомыслящими». Пусть, лишь бы боевики покинули строй, отдалились от колонны, тогда и начинай расправу, бей беззащитных, арестовывай их. Или пусть они остановятся на площади, затеют сходку.

Из конспиративных соображений члены партийного комитета непосредственно в демонстрации не участвовали. Во главе ее шли подкомитетчики. И когда вестовой дружины тайком доложил им о том, что творится на площади, они все поняли. Ловушка не устрашила их. Им вовсе не казалось, что выхода нет. Но его надо было найти. Найти не мешкая. Колонна, ничего не подозревая, мерно шагала под гору, к площади. Колонна уже приближалась к Второвскому пассажу, а Сергей и его товарищи все еще не осилили затруднения, не знали, куда повести демонстрацию. Но они не поддались замешательству, и выход был найден вовремя. Простой, нежданный-негаданный для полиции.

У площади, у недостроенного пассажа, ничего не подозревающая колонна, повинуясь голове ее, плавно описала полукруг и в лад бодрой песне пошла вверх по главной улице, обратно, к почтамту. Не доходя до него, развернулась на той же Почтамтской, взяв прежнее направление.

Обескураженная полицейская свора в бессильной злобе затребовала войсковой подмоги, которую власти, оказалось, втайне держали наготове неподалеку. И когда колонна вновь поравнялась с Второвским пассажем, свора осмелела. Выхватив револьверы и шашки, полицейские врезались в шеренги.

— Огонь!

Жиганули выстрелы боевиков. Несколько нападавших шмякнулись наземь. Остальные заметались, попятились, стреляя наобум. Боевики отшвыривали полицейских прочь, на панели. Вдруг послышалось:

— Казаки!

Из-за площади, справа, с Воскресенской горы, во весь опор скакали всадники. Оставив держиморд, боевики заняли свои посты, ловя скупые команды «десятских». В несломанных шеренгах демонстранты прижались друг к другу. А казачья сотня, рассыпаясь в лаву, угрожающе нарастала. Все громче стучали копыта. Уже различались окаменелые обличия рубак. Замелькали орлы на высоких папахах. Сверкнула сталь оголенных шашек.

— Огонь!

Дружина дала револьверный залп.

Казаки дрогнули. Привыкшие к полнейшей безнаказанности, они шарахнулись кто куда. Многие поневоле спешились — тот свалился с перепугу или слишком низко поклонившись далекой пульке, этот просто не удержался в седле на вздыбившемся коне. Несуразно топчась, поредевшая лава застряла на площади.

Но с Миллионной надвигались жандармы. Казаки ободрились, выправили строй и врубились в колонну. А там опомнилась полиция, подоспели жандармы и присоединившиеся к ним на площади «благомыслящие». С находящегося по соседству базара спешили им на подмогу еще и еще «благомыслящие» — церковники-изуверы, пригородное кулачье, мясники, лабазники. Пьяные, раскосмаченные, они улюлюкали, размахивая ломами, дрекольем, поленьями.

Все смешалось. Выстрелы, свист нагаек, ржанье, хмельной гогот громил, крики избиваемых, брань, проклятья. Снег побурел. Подстреленный «благомыслящими», упал мальчик, из любопытства вышедший на улицу. Его растерзали. Дикие орды, осатанев, выискивали все новые и новые жертвы, нападали на самых слабых, беззащитных, упиваясь их муками.

Как обнаружили после Октября архивные документы, власти приказали, не стесняясь в средствах, захватить знамя, арестовать поголовно всех демонстрантов. Но и подпольщики и те, кто впервые вышел на демонстрацию, хотя и необстрелянные в подавляющем большинстве своем, неопытные, — все оборонялись сплоченно, отважно. Особенно ожесточенно и умно сражались боевики. Позабыв о себе, они действовали расчетливо, не забывая в пылу схватки строгого партийного наказа: не проявлять ненужного молодечества, ограждать беззащитных.

В самых опасных местах плечом к плечу с боевиками был Сергей. Враги приметили его. На него обрушился казак — Сергей увернулся, удар шашки пришелся вскользь и только рассек пальто. Подобрался второй казак — и отпрянул под наведенным в упор бульдогом товарища, спасшего Сергея. Казак выронил нагайку, не успев и замахнуться ею. Сергей поймал ее на лету. Ловкий, сильный, неуловимый, он то швырял камни в нападающих, то хлестал их нагайкой, то сбивал подножкой.

Друзьям навсегда запомнилось, как он, бледный, с бескровными губами, сосредоточенно-зоркий, бросался туда, где был нужнее всего. Туда, где стоны.

Туда, где кровь. Туда, где полосуют упавшего. И всюду напоминал, просил, требовал:

— Уходите в пассаж…

Партийным наказом было оговорено и это. В недостроенном пассаже, в проходных дворах вдоль намеченного пути движения демонстрации заранее все подготовили, чтобы в недобрый час послужили они прибежищем от погони. Полиция не поняла маневра — сама стала загонять демонстрантов в пассаж. Но там их встречали свои, боевики и курсистки-медички, помогая просочиться оттуда в окрестные улочки и закоулки, рассеяться по городу. Сотни демонстрантов постепенно вывели боевики в пассаж. Полиции удалось захватить там лишь человек двадцать.

Сергей и его уцелевшие товарищи оставили поле сражения последними.

Когда стемнело, он, избитый, вымотанный, пробрался на Магистратскую, в штаб-квартиру. Члены комитета и подкомитета делились тем, что выведали, Никто из демонстрантов не погиб, но пропал без вести знаменосец Осип Кононов. Его нет ни в тюрьме, ни в больницах. Кое-кто видел на демонстрации, как городовые избивали охранявших его боевиков, одолевали их, поодиночке увозили. Кое-кто видел, как отбрасывали, арестовывали других боевиков, пробивавшихся к окруженному знаменосцу. Кое-кто видел, как городовые рвали и не могли вырвать знамя из его рук. Ничего больше о нем не узналось. Всего арестовано примерно сто двадцать человек. Некоторых полиция захватила уже после побоища. Устроив облаву, она уволакивала раненых, которых приютили у себя дома чужие, добросердечные люди в прилегающих к пассажу кварталах. Прежде чем отправить арестованных в тюрьму, над ними зверски издевались в полицейском участке.

— Пусть нас заставили отступить, но победили сегодня мы, — говорил Сергей. — Если оружия будет больше и слаженности больше, все пойдет куда лучше. Главное в том, что мы стали на правильный путь…

Городской врач, связанный с подпольщиками, принес ужасную весть — Осип Кононов погиб. Городской врач разыскал его в морге университетских клиник. Лицо изуродовано, ухо отрублено. После нескольких ударов шашкой и нагайками юный знаменосец еще был, очевидно, жив и не сдавался, но его истоптали сапогами и пристрелили.

А знамени он не отдал, оно спрятано у него на груди.

— Знамя надо спасти.

Это сказал Сергей.

— Только не сегодня, — возразили ему. — Попадешь в лапы…

— Сегодня, сейчас.

Хотел ли он проститься с другом своим, опасался ли, что знамя исчезнет, но уговоры не помогли.

Кружным путем, минуя частые патрули, минуя собор, где в тот час верхи города и его подонки торжественно служили благодарственный молебен «за победу над крамольниками-супостатами», достиг Сергей университетских клиник, перемахнул через ограду. Сторож без дозволения начальства боялся открыть морг.

— Студент у нас пропал, — упрашивал его Сергей. — Должно быть, убили.

— Студент… — Старик повздыхал, нерешительно доставая ключи.

Сергей вернулся со знаменем.

Оно было в крови.

А демонстрация не прошла бесследно. Она всколыхнула население еще сильнее, чем вести о Кровавом воскресенье и учащавшихся столкновениях рабочих с полицией и войсками в крупных центрах страны.

Расправа над демонстрантами разгневала всех честных горожан. Пятьдесят два томских профессора потребовали немедленного прекращения насилий над молодежью. Университет и технологический институт бастовали. Бастовали рабочие. Никто не скрывал презрения к властям, к полиции и казачьей сотне. Днем, вечером, ночами проводились сходки, партийные собрания. Около двухсот томичей примкнули к социал-демократическому подполью. Десятки из них, позабросив все личное, полностью посвятили себя партийным заботам. Всполошившиеся власти ходатайствовали перед правительством, чтобы Томск объявили на военном положении.

30 января хоронили знаменосца Кононова, рабочего-печатника Осипа, Осю, как звали его друзья. Он рано осиротел, рос без отца и, трудясь с малых лет, окончил лишь два класса, но был начитан, учился на общеобразовательных курсах, увлекался математикой, мечтал об инженерстве. Не зря полиция, судя по ее первым донесениям о демонстрации, приняла знаменосца за переодетого студента.

Благодаря старшему брату Ося еще подростком связался с революционерами и обнаружил редкое в его возрасте достоинство: подобно Смирнову-Авессалому, он много делал и мало говорил. Шестнадцати-семнадцати лет он уже был зрелым подпольщиком. В пору усилившихся преследований, когда партийная организация, страхуясь от провалов, вынужденно раздробилась на крохотные ячейки, «пятерки», связным между ними и комитетом стал надежный, осмотрительный Ося Кононов. Попав в тюрьму, он за несколько месяцев не проронил ни единого лишнего слова. Одаренного и скромного восемнадцатилетнего большевика любили, им гордились.

Он лежал в гробу, одетый в кумачовую рубашку. Впереди несли венки, увитые алыми лентами: «Дорогому товарищу, умершему за свободу». Среди тех, кто нес венки, мерно шагал, охраняемый боевиками, другой знаменосец. На высоком древке развевалось окровавленное знамя: «Долой самодержавие!»

Вместе с революционерами, с членами Общества книгопечатников за гробом шли люди, только на сходках, собраниях впервые услышавшие имя погибшего. Шли и люди, знавшие о нем лишь то, что прочли в распространявшейся повсюду листовке «В венок убитому товарищу», изданной Томским комитетом партии. Они присоединялись к молчаливому шествию и на Петровской улице, и на Обрубе, и на Почтамтской, той самой, где убили знаменосца, и на Соборной площади. На склоне дня боевая дружина, незаметно бравшая всех под защиту, насчитала свыше тысячи участников шествия, потом полторы, почти две тысячи.

После расправы над демонстрантами это было неожиданно — в сравнительно небольшом, пятидесятитысячном городе, который власти устрашали непрестанными бесчинствами.

Полицейские высыпали на улицы и, зловеще напоминая о недавней расправе, потянулись двойной цепью вдоль панелей.

Но всеобщее презрение к казачьей сотне и воздействие большевиков, распропагандировавших многих солдат, зародили в гарнизоне брожение, и твердо полагаться на войска власти уже не могли. Помимо того или как раз потому подпольщики дали понять властям, что дружина перевооружилась, стянула с линии боевиков-железнодорожников, и любую попытку нападения встретит отнюдь не предупредительными револьверными залпами. Полиция, набравшись страху двенадцатью днями раньше, почуяла, что шутки плохи, и предпочла держать руки по швам, осанисто выдавая свою трусость за пристойное безразличие к шествию.

Несколько часов длилось безмолвное шествие. Тишину нарушали лишь шелест, шуршание шагов. Уже стемнело, когда на кладбище все замерли вокруг открытой могилы. Ни один полицейский не посмел подойти к ней близко, ни один сыщик не проскользнул. В сохранившемся поныне донесении полиция признала, что не смогла установить ни того, кто произносил надгробную речь, ни того, о чем он говорил.

Похороны, превратившиеся в величественную революционную демонстрацию, прошли спокойно.

Готовилась третья демонстрация, уже определился срок ее, но она сорвалась. 2 февраля полиция выследила сходку, арестовала сорок с лишним подпольщиков, в том числе руководителей намеченной демонстрации.

Арестовали на сходке и Сергея Кострикова. Дома у него при обыске нашли всякую нелегальщину и неотправленные письма политического содержания.

Хотя улики были вески, Сергей не растерялся, избрав себе в защитники молчание. На допросах он учтиво повторял:

— Ваши старания напрасны, ни на какие вопросы отвечать не буду.

Невозмутимое запирательство Сергея подстегивало следователя, который подолгу выматывал подследственного уличениями. Добиваясь признаний или хотя бы опровержений, следователь щеголял своей осведомленностью. Допрос неизменно переходил в «сольный дуэт», по шутливому выражению Сергея. Ему только того и надо было.

Возвращаясь в свою камеру № 33, он в темноте придвигал к подоконнику стол, взбирался на него, приникал к открытой форточке. В камерах справа и слева, у форточек, уже стояли начеку товарищи. Сообщая им то, о чем проболтался следователь, Сергей советовал, как лучше продолжать всем обусловленную заранее «игру в молчанку». Суть очередного «сольного дуэта» и добрые советы тотчас же передавались другим арестованным сходчикам.

Переговаривался Сергей с ближними камерами ежевечерне. Но вот помеха — рядом находился наружный пост часового. Между тем пустовала камера № 26, расположенная гораздо удобнее. Удалось сообразить, как попасть туда. Будто бы желая прикурить папиросу, Сергей потянулся к горящей лампе и «нечаянно» сбросил ее со стола. Разлившийся керосин вспыхнул. Выждав, пока пламя прихватит пол и закоптит штукатурку, Сергей и сосед его по камере № 33, словно в испуге, дробно забарабанили кулаками в запертую дверь:

— Пожар!

Надзиратели, неуклюже сбивая пламя и не жалея воды, испакостили помещение до полной непригодности.

Полуодетых «погорельцев» перевели в камеру № 26.

Неожиданно для Сергея весть об этом приключении облетела весь корпус, где сидели политические заключенные. Скрасив на время тюремную хмарь, приключение очень приободрило многих — среди арестованных преобладали новички, не все они сразу свыклись с неволей.

Тогда Сергей затеял тяжбу из-за своего одеяла, обгоревшего при тушении пожара: наперед уверенный, что возится понапрасну, требовал возмещения убытка, придирался к начальству, спорил, письменно торопил с ответом.

Строго секретная тюремная переписка о пожаре и грошовом одеяле Кострикова сохранилась. Она убедительно дополняет воспоминания сибиряков о том, что оба приключения сочно изображались в лицах и дали-повод для высмеивания тюремщиков.

Недовольство тюремщиков и прокуратуры, которая никак не могла довести следствие до конца, нарастало. Их недовольство разделял начальник томского жандармского управления полковник Романов, настаивавший в секретном донесении на высылке Кострикова. Отмечая, что Костриков не захотел давать какие-либо показания по делу о нелегальной сходке, жандармский полковник раздраженно добавил:

«Во время содержания его под стражей вел себя весьма дурно, не подчиняясь требованиям тюремного начальства».

Но так как следствие ничего не выпытало ни у Сергея, ни у других, их постепенно освобождали. Сергея выпустили из тюрьмы одним из последних, 6 апреля.

С общеобразовательными курсами пришлось распроститься, а заодно и с самой мыслью о поступлении в институт, о высшем образовании: все личное подчинилось надличному, партийным обязанностям. В те дни, по воспоминаниям Крамольникова, приятель обронил в беседе;

— Мы с Сергеем будем инженерами, нет профессии завиднее, она откроет нам сердце каждого рабочего…

Сергей прервал его:

— Не быть мне инженером, да я о том и не жалею. Нет ничего завиднее, чем быть профессиональным революционером.

Это было глубоко продумано, выношено, раз навсегда решено. Сергей — или, лучше, Сергей Миронович — стал профессиональным революционером.

5

После освобождения из-под ареста его ожидал «самоарест», заведование типографией, поручение куда более сложное, чем кажется на первый взгляд.

Работать в подпольной типографии, выражаясь по-тогдашнему, «сидеть в технике», было трудно, и не только потому, что опасно, но и потому, что тяготила необходимость соблюдать тысячи предосторожностей. Избегая слежки, провала, «сидящие в технике» не показывались на людях, не посещали ни библиотеки, ни театра, ходить в гости тоже запрещалось, даже домой, в семью свою, приводилось наведываться лишь изредка. Затворничество, хотя и совершенно добровольное, вечная напряженность — в дверь могли постучать жандармы в любое мгновение — изнуряли, расшатывали нервы.

Но Сергей Миронович не страшился «самоареста», верил он и в товарищей, с которыми предстояло надолго уединиться в глуши непроезжего Лесного переулка.

Сергей Миронович покорился строгой необходимости столь непринужденно, что не равняться на него было нельзя. И труд, и еда, и выполнение домашних обязанностей, и сдабриваемый шутками досуг, и вечерние прогулки в саду, и сон — все чередовалось не по настроению, а по часам, как велел партийный комитет.

«Сидящие в технике» не ограничивались добросовестным выполнением обязанностей. Их увлекла неугомонная предприимчивость неистощимого на выдумки заведующего типографией.

Он не был новичком в пропаганде. Написанную им вместе с товарищами — подкомитетчиками листовку «В венок убитому товарищу» высоко оценили. Ее перепечатала большевистская газета «Вперед», которую Ленин издавал в Женеве. А еще раньше благодаря находчивости Сергея Мироновича подкомитет выпустил запоминающуюся листовку о войне.

Русско-японская война была в разгаре, все нетерпеливо ждали вестей с фронта, и до выхода газет повсюду продавались «правительственные депеши», печатавшиеся на узких бумажных лентах. Сергей Миронович предложил под видом таких депеш издавать нелегальные листовки. Тут же нашелся и удачный повод. Связанный с комитетчиками телеграфист перехватил секретнейшую телеграмму главнокомандующего царской армией в Маньчжурии Куропаткина. Он извещал царя о том, что генерал Стессель готовит к сдаче врагу крепость Порт-Артур.

Комитетчики дополнили телеграмму недвусмысленным послесловием. Листовка, выглядевшая как обычная «правительственная депеша», гласила:

«Из Чансямутуня от Куропаткина в Царское Село — Его императорскому величеству. 10-го ноября через Чифу мною получена следующая телеграмма Стесееля: «После отправленной телеграммы от 15 октября бомбардировка продолжает усиливаться. Совершенно завалили форты 2 и 3, разрушив одиннадцатидюймовыми бомбами бетонный капонир рвов. Гарнизоны фортов держатся, но сильно пострадали. Убыль большая. Начиная с 12-го числа, уже более 1000 человек. 21 офицер ранен и 4 убиты. Приказал минировать форты. В крайности взорву».

Итак, последний козырь в затеянной войне скоро будет выбит из рук царского самодержавия.

Русский рабочий класс, а вместе с ним и весь угнетенный народ должны быть наготове, чтобы в удобный момент смело броситься на внутреннюю крепость царского самодержавия и на развалинах царского трона провозгласить народную республику.

Смерть царской монархии!..»

Этот прием Сергей Миронович использовал и заведуя типографией.

Томский епископ Макарий пописывал брошюры во славу господню и раздавал их после молебствий. По просьбе подпольщиков печатник епархиальной типографии незаметно вложил в каждую брошюру по листовке, и преосвященный Макарий, не ведая о том ни сном ни духом, самолично вручал ее верующим в придачу к собственной писанине.

Снова утруждать преосвященного, возбуждать его подозрительность не стоило. Проще было другое. Бог свидетель, «сидящие в технике» немало потрудились, печатая брошюру-листовку, неотличимую внешне от сочинений епископа — такая же обложка, точно такой же шрифт. И начиналась она зело боголепо. Зато дальше уже начистоту говорилось все, что хотел сказать Томский комитет РСДРП

Подобные приемы, граничащие с озорством и необходимые, чтобы расшевелить косные умы, чурающиеся «крамолы», придумывались сами собой. Сергею Мироновичу, как механику, легко было наладить безотказную работу типографии. При жалких возможностях тиражи небывало возрастали.

Но заведующего типографией заботила не только техника. Он обращал внимание и на содержание, на язык листовок. Некоторые томские комитетчики писали отлично. Однако Сергей Миронович еще прежде приметил — иные листовки не очень-то понятны для малограмотных или тех, кто далек от общественной жизни.

По его мнению, с наброском каждой листовки следовало знакомить рабочих-подпольщиков на коротких собраниях, «летучках», советуясь, что изменить, убрать, добавить. Непривычный способ одобрили, постепенно его перенимали в разных городах, а в Томске он утвердился сразу. Все-таки приносимые в типографию рукописи, случалось, огорчали Сергея Мироновича.

— Мимо души…

Сообща с товарищами он черкал-исправлял принесенное. Верный усвоенному с детства — двадцать раз переделаю, лишь бы было хорошо, — неутомимо искал меткие слова, волновался, ерошил волосы, отчего товарищи пошучивали, будто их заведующий пишет не ручкой, а всей пятерней. После того как партийный комитет принимал исправления, рукопись шла в набор.

Теперь уже не проследить, что именно привнес Сергей Миронович в эти листовки, да и почти все они потеряны. Но сохранившиеся хороши и, вероятно, не могли не брать за душу, судя хотя бы по отрывкам из листовки, обращенной к солдатам:

«Не увидеть тебе больше ни отца, ни матери, ни жены, ни детей. Забудь их, солдат, не вспоминай.

Забудь своих братьев и сестер. Забудь родных и товарищей. Они с голоду умирать будут, они в рубище ходить будут. Забудь, солдат. Помни, ты на смерть идешь.

Забудь поля родные, и двор, и дом. Не увидеть тебе их больше… Помни, ты идешь на службу царскую. Вырви грусть из души своей. Вырви жалость. Все дорогое выбрось из памяти. Любил ты кого? — Забудь! Твоя милая другого полюбит, твою милую другие любить будут. Не веришь? Постой, коли бедна она, любовь ее за деньги купят…

Помещики, фабриканты, купцы — все, у кого богатство есть и связи, те дома останутся. Они и над сестрами твоими надругаются. Им жизнь всласть. А ты иди — тебе умереть надо.

Иди, солдат, и не оглядывайся!..

Сердца добрые порывы и жизни радость, к счастью трепетное стремление и любовь, всю душу свою уничтожь, не нужна она! Царю только тело твое нужно: нужны твои руки, чтобы убивать японцев, нужна твоя грудь, чтобы подставлять ее под вражеские пули».

Дальше:

«Ведут тебя на японского крестьянина, ведут тебя и на собственного брата — мужика или рабочего. Ведут усмирять народ. Когда ты ружье подымешь к прицелу, помни, в твоей деревне или в твоем родном городе такой же, как и ты, солдат в это время, быть может, ружье подымает на твоего родного отца и брата! Если все же рука твоя не дрогнет — стреляй!..

Стреляй, солдат! Отцу и брату стреляй в глаза, матери и сестрам — в сердце! Чтобы не видели глаза отцовские, на кого ты руку подымаешь. Чтобы не болело сердце материнское о том, до чего пришлось дожить.

Убивай, солдат! Подымай на штык жен беззащитных и детей! Такова воля царская…

Стон и плач идут по всей русской земле. Солдат, ты слышишь ли? То плачут жертвы царской расправы, то стонет народ под рабским ярмом. В госпиталях лежат окровавленные тела — не враг их изранил, а рабочие руки русского солдата.

Вдумайся, солдат! Кто твой враг и где он?..»

Типография в Лесном переулке благодаря Сергею Мироновичу проделала невероятно много, выпустив за несколько недель десятки тысяч злободневных листовок. Они расходились по всей Сибири, проникали в воинские эшелоны, в окопы Маньчжурии.

Все это было лишь разбегом. Основные же издательские замыслы не привелось исполнить. Из тщательно оберегаемой глуши Лесного переулка Сергея Мироновича вырвала беда.

6

Беду принес Гутовский, который звался еще Симоновым, Газом, Маевским, Седоком и так далее. Одаренный, смелый, неутомимый, он мог служить олицетворением подпольщика. Ничто не предвещало его падения, как падение не предвещало впоследствии позднего раскаяния и трагической смерти Викентия Аницетовича Гутовского.

Он был одним из руководителей Сибирского союза РСДРП. Побывав за границей как представитель этого союза, Симонов-Гутовский втихомолку связался там с меньшевиками, а с Лениным даже не увиделся, оставив ему послание. Обзывая меньшевиков анархистами и дезорганизаторами, Симонов тем не менее домогался перемирия с ними, противореча собственному суждению о них.

Владимир Ильич подробно ответил Сибирскому союзу, растолковывая Гутовскому-Симонову пагубность его домогательств. Написала в Томск также Надежда Константиновна Крупская, обеспокоенная странной двойственностью сибирского представителя. Оба письма исчезли. Утаил их Гутовский или нет — неизвестно. Во всяком случае, он ни о своем лицемерном послании Ленину, ни о своих связях с меньшевиками сибирякам не говорил и по-прежнему считался большевиком.

А весной 1905 года он с мандатом в Лондон, на III съезд партии, самовольно, по-дезертирски отправился в Женеву, где собрались меньшевики. Они отблагодарили перебежчика, избрав его членом своего ЦК, так называемой организационной комиссии.

В июне, когда Гутовский возвратился из Женевы, созвали в Томске конференцию Сибирского союза РСДРП. Кроме трех десятков делегатов, присутствовали еще несколько партийных профессионалов и среди них Сергей Костриков. Поначалу делегаты принялись честить Гутовского. Но он, с блеском отбиваясь, блестяще наступал. Он брал не правотой, а игрой на сложностях и злоключениях, которыми изобиловали подпольные будни. Телеграмма о его дезертирстве, посланная Лениным и Воровским в Сибирь, пропала. Направленного туда участника III съезда Крамольникова арестовали в пути.

Не ведая, что в действительности было и чего не было в Лондоне и Женеве, большинство делегатов томской конференции бродили впотьмах и верили Гутовскому. Гутовский же вовсе не призывал идти к меньшевикам и твердил, будто он не перебежчик, а промежуточный наблюдатель внутрипартийных схваток. Ему верили и растерянно поддавались его уговорам.

Сергей Миронович уловил, что Гутовский, которого знали в подполье как Газа, лукавит, и не только сейчас, на конференции.

Еще двумя годами раньше Гутовский-Газ самовольно, незаконно выдал мандаты на II съезд партии Троцкому и иркутскому врачу Мандельбергу, столь же шаткому в марксизме. На съезде они пошли против Ленина. Сибирский союз и все его местные комитеты после съезда наотрез отмежевались от обоих лжеделегатов. Самоуправство Газа сочли случайной ошибкой. Ему продолжали доверять. Видимо, Газ, погрязший потом в меньшевистком болоте, ловко маскировался.

А теперь стало очевидно намерение Газа увести в болото побольше товарищей. Потому, не иначе, он ополчается против всего, что сам отстаивал. Кое-кто из меньшевиков издевался в свое время над Смирновым-Авессаломом, призывавшим заблаговременно готовиться к вооруженному восстанию. И вот, когда оно уже назревает, Газ, напомнив о разогнанной январской демонстрации, тоже посмеивается: с бульдогами и лефаше самодержавия не свергнешь. Посмеивается, хотя совсем недавно в револьверных залпах демонстрантов слышал грядущий грохот мортир.

— Это измена, — говорил Сергей Миронович товарищам. И ему было больно за подпольщика Газа, развенчавшего себя. Он горевал, предвидя, какой ущерб делу принесет измена пользовавшегося влиянием Газа. Эта измена вносила раскол в партийные ряды, она была сущей бедой.

К концу конференции в Томск прибыл издалека разъездной организатор Сибирского союза РСДРП Баранский — Николай Большой, тот, что главенствовал на сходке в татьянин день. Не по-приятельски свиделись приятели, стоявшие прежде рука об руку во главе Сибирского союза. Скрестились пылкая прямота Николая Большого и тонкая хитрость Газа, вынужденного, впрочем, отступать перед осведомленностью бывшего друга. Общее настроение конференции начало склоняться в пользу ленинцев, но поздно. Почти обо всем наиважнейшем уже были приняты меньшевистские или примиренческие решения.

Гутовский-Газ вскоре уехал в Петербург, где был известен как меньшевистский литератор Маевский. Тринадцать лет шел он ложным путем. После Октября, очутившись опять в Сибири, Гутовский понял, как жестоко заблуждался, и был расстрелян колчаковцами на исходе 1918 года.

7

По желанию Кононовой, матери погибшего знаменосца, Сергей Миронович поселился у нее, когда расстался с подпольной типографией.

Вновь и вновь перечитывал он «Что делать?» и полученные, наконец, решения III съезда партии.

Непоколебимый, спокойный, по-прежнему щедрый на улыбку, он знал, что делать, и этим привлекал многих партийцев. К нему потянулись и подкомитетчики братья Дробышевы, и боевики Алексей Степанович Ведерников с Николаем Ефимовичем Ивановым, и понаторевшие в подпольной «технике» студенты Иннокентий Васильевич Писарев с Михаилом Александровичем Поповым. Попов даже перебрался из отчего дома к Сергею Мироновичу. Их комната у Кононовой, сторожихи Общества книгопечатников, стала комитетской штаб-квартирой. Придерживался ленинских позиций и видный в будущем деятель советского здравоохранения Вольф Моисеевич Броннер, в доме которого тогда была основная штаб-квартира Томского комитета РСДРП.

Среди других активистов, а также рядовых партийцев, по определению Баранского, преобладало примиренчество. В одном они шли с ленинцами, во втором, третьем — с раскольниками. Это объяснялось и слабостью рабочей прослойки в городе, и влиянием Гутовского, и тем, что в Сибири, крайне отдаленной и оторванной от ведущих партийных центров, очень трудно было разбираться во все усложняющихся разногласиях. Большевики-активисты в борьбе против сторонников Гутовского опровергали доводы раскольников, разоблачали их происки, добивались признания законности III съезда партии. Благодаря этому и терпеливому разъяснению решений съезда некоторая часть примиренцев, колеблющихся перешла на сторону ленинцев. Но только некоторая часть. Естественно, создавать самостоятельную большевистскую организацию было преждевременно, тем паче что в комитете главенствовали меньшевики. Социал-демократическая организация оставалась по-прежнему объединенной.

Не порывая с меньшевиками, ленинцам надо было убеждать трудящихся, что только вооруженная борьба обещает подлинную свободу. Большевики готовили их к массовым политическим стачкам, которым в удобный момент предстояло перерасти в вооруженное восстание. Готовили его и томские большевики, напоминая рабочим о неустрашимости знаменосца Кононова. Сергей Миронович и его товарищи не ограничивались беседами в нелегальных кружках, выступлениями на учащающихся загородных массовках.

Еще весной кто-то подал мысль — соорудить надгробие на могиле Оси Кононова и к железным прутьям кованой ограды прикрепить проволокой пули в напоминание о том, что он не своей смертью умер. Теперь вернулись к этой мысли, и не только из желания воздать должное покойному другу. Не зря же посвященная ему листовка заканчивалась призывом:

Не плачьте над трупами павших борцов, Погибших с оружьем в руках. Не пойте над ними надгробных стихов, Слезой не скверните их прах. Не нужно ни песен, ни слез мертвецам, Отдайте им лучший почет. Шагайте без страха по мертвым телам, Несите их знамя вперед.

Чтобы соорудить памятник, нелегально пустили в трудовой среде полсотни подписных листов. Взносы потекли в партийную кассу. Пятаки и гривенники, получаемые от рабочих, стоили больше иных сотенных ассигнаций. Еще важнее было другое: большевики исподволь выверяли тех, к кому обращались с подписными листами.

Для тружеников Кононов был отнюдь не одним из далеких, малопонятных подвижников, жертвовавших собой ради мимолетных удач. Перед теми героями-мучениками, вроде народовольцев-террористов, преклонялись, ничего у них не беря, ничему не учась. Кононов же был и остался своим среди своих, как пример: никогда не отшатывайся назад, не страшись неизбежных жертв, неси вперед красное знамя.

К открытию памятника приурочили стачку. Накануне провели нелегальную сходку, чтобы удостовериться, не расхоложены, не запуганы ли рабочие все новыми вестями о расправах, чинимых царскими властями то в Иваново-Вознесенске и Варшаве, то на Украине, в Прибалтике, на Кавказе.

Вечернюю сходку близ станции Томск-1, тогда называвшейся Межениновкой, охраняла боевая дружина. Дружина была во всеоружии, и полиция, благословляя наступившую тьму, притворилась незрячей. Оторопелый полицмейстер Никольский кинулся к казакам, а те' вопреки приказу быть наготове валялись на нарах, собираясь спать. После пререканий с Никольским казаки лениво принялись седлать коней и еще ленивей двинулись к пристанционному леску, где уже не застали никого из участников трехчасовой сходки.

5 июля, под вечер, при тысячном стечении народа на могилу Кононова опустили надгробие белого мрамора, сразу потонувшее в венках, в охапках полевых и садовых цветов, в лентах, таких же алых, как развевающееся над ними окровавленное знамя. Ни одного полицейского, ни одного шпика не подпустили к трибуне этой первой открытой сходки. Прогарцевавшую в отдалении казачью сотню проводили оглушительным свистом.

Стачка началась, и ее руководители, большевики, были вездесущи. Почти всюду видели и Сергея Мироновича. Ранним утром у печатников, днем — у металлистов, мебельщиков, ночью — у булочников. Он «снимал» их, то есть уводил с работы в строгом порядке. Вместе с печатниками «снял» работниц казенного винного склада. Вместе с подкомитетчиками остановил спичечную фабрику.

Власти, подняв в ружье свои силы, слали куда надо и куда вовсе не надо воинские команды, караулы, дозоры из полицейских и солдат. Но те на рожон не лезли, боясь боевой дружины. Это ободрило самых нерешительных среди рабочих. Закрылись кожевенные предприятия, шляпные и картузные мастерские, некоторые магазины — стачка.

Что ни день, она ширилась. К ней примкнула часть железнодорожных служащих. Они у себя, в управлении Сибирской дороги, устроили химическую обструкцию: насыпали в чернильницы какой-то дряни, воздух кругом испортился, и все не соглашавшиеся бастовать поневоле пустились наутек из своих кабинетов. Врываясь в административные учреждения, стачечники забирали с собой на улицу, на загородные массовки всех охотно поддававшихся уговорам. А кое-откуда, как из Казенной палаты, чинуш выкуривали вон нестерпимые запахи химической обструкции.

Общегородская стачка, оберегаемая боевой дружиной, почти две недели держала власти в узде навязанного им благоразумия; полицейские и солдаты ни разу не открывали огня. Это была для подпольщиков дельная разведка накануне приближавшихся мощных революционных сражений.

Тогда, в июле, девятнадцатилетнего Сергея Кострикова избрали в члены Томского комитета партии.

8

Пока Сергей Костриков заведовал типографией, охранка полагала, будто он куда-то скрылся, а во время стачки обнаружила его и взяла под наблюдение.

Слежку поручили переодетому в штатское жандарму-усачу, выдававшему себя за приятеля Сергея Мироновича. По утрам, едва Сергей Костриков с Михаилом Поповым отлучатся из дому, усач поднимался на второй этаж, к Кононовой. Он донимал старушку расспросами, не подозревая, что и сам попал под наблюдение и что по его разглагольствованиям комитетчики судят об осведомленности и намерениях охранки.

Когда выуживать из него уже было нечего, Костриков и Попов спустили его с лестницы. Пересчитав крутые ступени, жандарм потерял охоту навещать Кононову.

Вскоре Сергея Мироновича неожиданно послали на станцию Тайга.

Это перемещение превратно истолковывали. После гибели Кирова не раз писали, будто он по собственной воле засел в Тайге, чтобы создать там какой-то противовес томскому меньшевистскому засилью.

Неверно это. Тайгинские железнодорожники, хотя ими и руководили большевики, никак не могли превратиться в силу, опасную для томских раскольников. Тамошних раскольников возглавляли опытные профессионалы. Они умело опирались и на примиренцев, и на незрелые слои рабочих-полупролетариев, и на многочисленную интеллигенцию, в большинстве своем вежливо порицавшую или сурово осуждавшую мерзости царизма, но отнюдь не склонную сражаться против него с оружием в руках.

Все было иначе.

Вокруг Кострикова группировались энергичные партийцы-ленинцы, Июльская стачка укрепила их позиции. Не зря на конференции, проведенной сразу после стачки, в комитет избрали Кострикова и Попова. О большевистском ядре партийной организации и его штаб-квартире узнали и за пределами Томска. Партийцы, наезжавшие в Томск из разных городов Сибири, нередко обращались за литературой, за советом и помощью туда, в штаб-квартиру у Кононовой, а не к комитетским заправилам. Идейная непоколебимость и все более заметное влияние Кострикова очень мешали меньшевикам, стремившимся безраздельно господствовать в Томском комитете РСДРП. Поэтому им хотелось удалить Кострикова, хотя бы на время избавиться от него. Подвернулся благовидный предлог: тайгинцы, готовясь к стачке, просили направить к ним агитаторов, в том числе Кострикова. Просьбу поспешили уважить, хотя в Тайге находился талантливый подпольщик Иннокентий Писарев. Вскоре услали из Томска и члена комитета Михаила Попова. Умысел очевиден — из троих большевиков-комитетчиков в городе остался один лишь доктор Броннер.

В Тайге насчитывалось около тысячи железнодорожников. Угнетаемые нуждой, непомерно растянутым рабочим днем, унижениями, штрафами, болезнями, скученностью в битком набитых казенных жилищах, тайгинцы собирались забастовать. Забастовку они хотели начать немедленно. Но Сергей Миронович вынужден был охладить их пыл.

— Рано.

Партийцы рвались из подполья, Сергей Миронович воспротивился:

— Рано.

Еще нужно было будить сознательность у движенцев, тяговиков, путейцев, у слесарей и токарей паровозного депо. Многими из них пока двигала только стихийная ненависть к начальству. Еще необузданно хозяйничали на станции полицейские и жандармы — «грачи» по-тамошнему. Еще неоткуда было ждать поддержки.

Сибирский союз РСДРП после томской конференции перестал руководить рабочим движением. Партийные организации городов и районов обширной окраины страны, предоставленные сами себе, действовали вразнобой. Выступления железнодорожников в Чите, Иркутске, Красноярске, Омске, хотя и смелые, захлебнулись из-за неодновременности, вредной очередности, ползучести. Самостийные, внезапно обрывающиеся выступления не вылились во всеобщую стачку Сибирской и Забайкальской дорог. Призыв к ней повис в воздухе. Почуяв, что социал-демократию — «крайнюю партию», как ее называли, — треплет странная лихорадка, власти взбодрили притихшую было полицию. Полиция вновь свирепствовала. В Красноярске полицейские, напав дважды подряд на безоружных рабочих, многих ранили, а двоих убили.

Оттого Сергей Миронович настораживал тайгинцев: никакой поспешности, никаких оплошностей. Парень в косоворотке минута в минуту появлялся там, где заранее было условлено: то в депо, то в пакгаузе, то на летучем собрании в доме у надежного рабочего, то в лесу, среди боевиков, будто бы собирающих дикорастущий чеснок — черемшу. Найти Сергея Мироновича мог только Писарев.

Сергей Миронович приучился есть раз в день. Наведываясь мимоходом в свое тайное пристанище, заброшенный сарай, он от случая к случаю забывался в чуткой, зыбкой дреме и затем по три-четыре дня вовсе не смыкал глаз, пошучивая, что действует круглосуточно, как железная дорога. Бывая наездами в Томске, отсыпался у родителей Михаила Попова или у Кононовой. Перекусив, уступал усталости:

— Выпускай волю на волю, Сергей.

Перенапряжение сил привело к нелепому происшествию, которое вспомнилось Кирову спустя четверть века с лишним. Тогда, в последний год жизни, он страдал неподдающейся лечению бессонницей. Однажды родные заговорили о его мучительном ночном бодрствовании. Чтобы унять их беспокойство, Киров с подробностями, от которых не покатываться со смеху было нельзя, рассказал, как осенью 1905 года опростоволосился в гостях у Поповых.

После целой недели без сна он из Тайги приехал к ним субботним вечером. Они собирались в оперу. А в квартире было натоплено, мать Михаила Попова, как обычно под воскресенье, напекла вкусных пирогов, на столе белела накрахмаленная скатерть, усыпляюще пошумывал самовар. Сергей Миронович предпочел остаться дома, хотя и был театралом. Поужинав, хозяева ушли, а он лег спать. Вернулись Поповы из театра, позвонили. Гость не откликнулся. Опять потянули ручку звонка — только колокольчик заливается. Стучали кулаками, ногами. Изнутри — ни шороха. Не на шутку перепуганные, хозяева взломали наружную дверь. Взломали и ту, что вела в комнату гостя. Он и ухом не повел, а наутро, проснувшись, удивился:

— Вчера дверь вроде бы цела была…

Когда осенью, в октябре, начиналась всеобщая политическая забастовка, к ней в Сибири присоединилась первой узловая станция Тайга. Избранный заранее стачечный комитет — стачком, выйдя из подполья, захватил власть на станции мгновенно и безраздельно. Благодаря тайно укрепленной боевой дружине он без единого выстрела овладел и полным оружия железнодорожным цейхгаузом и казенной кассой.

«Грачей» разоружили, они сбежали. Вопреки опасениям тайгинцев всюду царил порядок, хотя на станции осели восемьсот бывших уголовников — малая толика хлынувших в Сибирь поселенцев с Сахалина, южную половину которого Россия уступила Японии после окончившейся в августе войны.

А движение на железнодорожном узле не замерло. Из Маньчжурии прибывали составы, переполненные рвавшимися домой солдатами. Задерживать их было преступно. Тайгинцы, не прерывая стачки, гнали на запад гораздо больше воинских эшелонов, чем прежде. Так велел стачком. Его влияние настолько возросло, что ему во всем беспрекословно подчинялись, с ним во всем считались, к нему обращались с самыми неожиданными житейскими просьбами, семейными заботами и неурядицами.

Царский манифест, провозглашенный 17 октября, не обманул тайгинцев. Под воздействием стачкома их ответом на «свободы», обещанные царем, было единодушное: «Долой самодержавие!»

Но единодушие все-таки не успело закалиться. Поползли слухи, что со станции Боготол завезут штрейкбрехеров и что на усмирение тайгинцев двинут войска. И некоторые железнодорожники спустя сутки заколебались. Слухи были обоснованными. Навстречу солдатам, шедшим в пешем строю со станций Ижморская и Поломошная, выслали большевиков-агитаторов. В Боготол поехал на паровозе Сергей Костриков.

Он собрал всех, кого завербовали в штрейкбрехеры. Сергей Миронович говорил с ними о самом простом. О впервые введенном в Тайге восьмичасовом трудовом дне. О тайгинцах, впервые в жизни получивших накануне заработок не от чиновников, а из рук товарищей-стачкомовцев. О верующих, которые, прежде чем стать под кумачовые знамена стачки, молились в церкви. Доводы разума были сильны, а еще сильнее была просьба этого приезжего парня в распахнутом полушубке поверх косоворотки. Он мягко просил боготольцев подумать о тайгинцах, тоже имеющих жен и детей. Просил, как просят за родную мать, за отца. Враждебность толпы сникла, покоряясь, скорее всего, влюбленности парня в тех, за кого он вступился.

Все нанятые в штрейкбрехеры, все до единого, отдали всученные им задатки обратно артельщикам-вербовщикам.

Стачка в Тайге прошла с большим успехом.

А Сергей Миронович возвратился в Томск — там свершилось страшное злодеяние. По наущению губернатора Азанчевского-Азанчеева и епископа Макария черносотенцы под охраной войск 20 октября окружили и подожгли управление Сибирской дороги, где, кроме служащих, находилось множество рабочих-железнодорожников и жен их, пришедших и съехавшихся с линии за получкой. От огромного трехэтажного здания остались одни стены. Кто не погиб в огне, тех вылавливали, убивали, увечили.

Томск словно оцепенел в смятении и страхе. Оцепенел на долгие недели.

9

Сергей Миронович восстанавливал томскую боевую дружину, почти что распавшуюся по вине меньшевиков: Смирнова-Авессалома еще летом перевели в другой город. Боевики раздобыли винтовки и карабины. Наладили изготовление бомб. Обучали стрелков и бомбометателей. Обучали «десятских» по военным уставам. Боевая дружина становилась грозной силой. Полиция и жандармы вновь Трусили перед ней.

Струсили и черносотенцы. Они вздумали было провести манифестацию и скликали всех подонков. Большевики потребовали отмены манифестации, предупреждая погромщиков, что на этот раз они не уцелеют.

Черносотенную манифестацию отменили.

Влияние большевиков, вышедших из подполья, усиливалось. Ленинская идея вооруженного восстания нашла отклик и среди тех тружеников, которые раньше далеки были от политики и которым открыла глаза лживость царского манифеста, давшего свободу лишь черной сотне. Томичи жертвовали деньги на покупку оружия, приносили в дар золотые часы, кольца, серьги. Но меньшевики в партийном комитете упорно противились покупке оружия. Они хитрили, лгали, увиливали от вооруженной борьбы, срывали подготовку к восстанию. Вспоминая о том, Сергей Миронович говорил спустя много лет:

— Я прекрасно помню собрания, когда мы в количестве пяти-семи человек обсуждали вопрос о необходимости немедленного свержения царского самодержавия. И вот во время обсуждения этого сугубо важного вопроса у нас моментально обнаруживался какой-то разнобой, и, вместо того чтобы пойти на фабрику, завод, прийти к рабочим и рассказать им о нашей программе действий, мы сейчас же набрасывались друг на друга, не находя общего языка в основных вопросах революционной борьбы… Опыт 1905 года прекрасным образом проэкзаменовал нас, доказал всю вредность нашего незаконного сожительства… Мы поняли, что нужно провести резкую грань между нами и правым крылом нашей партии…

Схватки между большевиками и меньшевиками в Томском комитете РСДРП не затихали. А общая обстановка в стране ухудшалась. Восстания и забастовки в крупных центрах были сломлены. На расправу с революционерами правительство бросило военщину.

В Сибири было объявлено военное положение. Вдоль железной дороги неистовствовали две карательные экспедиции. Их двинули туда по приказу царя и его дяди-тезки, которого он звал Николашей. В одном из личных писем царь похвалялся:

«Николаше пришла отличная мысль, которую он предложил, — из России послан Меллер-Закомельский с войсками, жандармами и пулеметами в Сибирь до Иркутска, а из Харбина Ренненкампф, ему навстречу. Обоим поручено восстановить порядок на станциях и в городах, хватать всех бунтовщиков и наказывать их, не стесняясь строгостью».

Каратели всюду хватали беззащитных людей, зачастую без всякого повода избивали их, калечили. Десятки рабочих, профессиональных революционеров были расстреляны без суда и следствия. Расстреливали в депо, на станционных перронах, у водокачек. В городах шли повальные аресты.

Некоторое время Сергею Мироновичу удавалось скрываться. Он заведовал типографией и должен был поехать в Петербург и Москву за печатными машинами. Но 30 января 1906 года его арестовали: он попал в засаду на квартире у комитетского казначея. Сергей Костриков был очень нужен партийной организации, и товарищи в апреле добились освобождения его до суда, под крупный залог. Деньги внесли через частное лицо.

Сергей Миронович принялся устраивать побег семерым партийцам, остававшимся в тюрьме. Им передали пару сапог, в подошвы которых заделали дюжину ножовочных пилок.

Арестованные подпилили оконную решетку. Дождливой ночью они проникли в тюремный двор. Приставили к каменной стене плаху, загодя спрятанную близ покойницкой, и одолели стену. Около тюрьмы рос мелкий березняк, переходивший в густолесье, где бежавших ожидали Сергей Миронович, Николай Дробышев и другие партийцы. Но бежавшие заблудились, и двоих из них жандармы поймали утром.

Пятеро ускользнули от преследователей. Среди них, к слову, был подпольщик Иван Федорович Серебренников. Он благополучно пришел на явочную квартиру, к зубному врачу Надежде Германовне Блюмберг. И тут случилось неожиданное — Иван Федорович влюбился в Надежду Германовну. Вскоре они, поженившись, переселились во Владикавказ, где Иван Серебренников служил секретарем городской управы. Ровно через три года, когда Сергею Мироновичу пришлось бежать из Сибири, его гостеприимно приняла во Владикавказе чета Серебренниковых.

Томские партийные типографии, созданные в разгар революции, полиция раскрыла. Сергей Миронович посоветовал соорудить крупную типографию — подпольную в буквальном смысле слова, подземную. Партийный комитет купил дом на окраинной Аполлинариевской улице. Новым домовладельцем числился городской врач Грацианов, сочувствовавший революционному движению, а впоследствии скатившийся в белогвардейский лагерь и ставший членом правительства у Колчака. Оформив купчую, Грацианов сдал дом в аренду иркутской мещанке Газиной.

Под фамилией Газиной скрывалась профессиональная революционерка Августа Александровна Кузнецова, землячка Кирова, уроженка Глазова Вятской губернии. Ее знал Владимир Ильич Ленин, ценила Надежда Константиновна Крупская, вместе с которой Августа Кузнецова в эмиграции несколько лет занималась шифрованием партийной переписки. Возвратившись на родину, Кузнецова была арестована в Киеве, сослана в Якутию, бежала, скиталась и в 1904 году надолго осела в Томске. Кузнецова много сил отдавала материнским заботам о благополучии и безопасности партийцев.

Шифры, явки, секретные письма, фальшивые паспорта, побеги, тайная перевозка литературы, нелегальные типографии — все это сосредоточилось в руках Августы Александровны. И действовала она в полушаге от полицейских, жандармов, сыщиков. Но ни полицейским, ни жандармам, ни сыщикам не удалось ни арестовать ее, ни хотя бы проведать, что именно Кузнецову разыскивали по всей России еще как Александру Николаевну Газину да еще как некую Ольгу Константиновну, бесфамильную подпольщицу, неуловимую подобно призраку. Ольга Константиновна — это было основное партийное прозвище Кузнецовой.

Школу конспирации прошли у нее сотни партийцев, в том числе Киров и Валериан Владимирович Куйбышев. После первой русской революции неизбывное горе Августе Александровне принесли углубившиеся до враждебности разногласия между большевиками и меньшевиками, одинаково дорогими ей людьми, которые очутились по обе стороны баррикад. Кузнецова рассталась с политической деятельностью.

Киров всегда тепло отзывался об Августе Александровне. Летом 1925 года он вместе с нею, Куйбышевым и еще несколькими сибиряками сфотографировался в память о прошлом. Беспартийная, Кузнецова на склоне лет жила и скончалась в доме для престарелых большевиков.

Все хлопоты о подземной типографии на Аполлинариевской улице взяла на себя Кузнецова. Проектировщиками и исполнителями были, кроме Сергея Мироновича, Михаил Попов, слесарь Егор Алексеевич Решетов, опытный подпольщик, и молодой партиец, столяр Герасим Иванович Шпилев.

«Работали весьма упорно», — писал потом в автобиографии Киров. Но, конечно, умолчал, что от лопаты у него на руках вздулись кровавые волдыри. Из-за боли он лишился сна. Как писал потом Попов, Сергей Миронович ночами сидел на полу, покачивался, напоминая татарина из горьковской пьесы «На дне». К утру боль затихала.

Вчетвером вырыли большое, глубокое подземелье. Своды укрепили кирпичными столбами. Стены обшили тесом. Проникнуть в типографию можно было только через потайную дверь. Из квартиры спускались в погребицу. Вытаскивали из стены малоприметный сучок. Совали в отверстие хитроумный ключ. Вся стена, стоявшая на роликах, откатывалась. В подполье прекрасно действовала вентиляция. Сигнализацию тоже придумали отличную. Наверху было несколько крючков, и если на любой из них повесить пальто или шапку, в подземелье дребезжал звонок. Уже поставили печатный станок, завезли чугунную печь, кое-какую мебель. Ожидали шрифт.

И все пошло прахом, несмотря на строгие предосторожности.

Связь с внешним миром поддерживал студент Эхиель Моисеевич Левинский, по прозвищу Князь. Приближалась очередная волна повальных арестов, и полиция с жандармерией, следя почти за всеми студентами, взяли на заметку и Князя. Его главнейшие операции по закупке и доставке всего необходимого для типографии полиция упустила, но поведение Князя сочла подозрительным. К нему приставили троих филеров.

7 июля они незаметно выследили Князя, когда он, купив чугунную печь, два стола и две табуретки, поехал со своими приобретениями не домой, а на Аполлинариевскую улицу.

19 июля, поутру, калитку в типографский двор распахнули полицейские. Обыск. Рыскали всюду. Рыскали долго. Рыскали зря. Хотя ничего не обнаружили, арестовали и Кострикова, и Попова, и Шпилева.

Левинского и Решетова, ночевавшего дома, тоже забрали.

Газину, разумеется, не нашли.

10

Сергея Мироновича посадили в камеру № 28 секретного корпуса хорошо знакомой загородной тюрьмы. Спустя два десятилетия Киров писал, что по ночам этот одиночный корпус оглашался душераздирающими криками смертников. Уводимые на казнь, они прощались с товарищами и с жизнью.

Жалкие и без того права политических заключенных урезывали. Заключенные не сдавались. Особенно серьезной была стычка 30 сентября. Начальник тюрьмы Леонович в последний день своего отпуска, обойдя одиночки, вздумал отменить послабления, которых в его отсутствие добились обитатели секретного корпуса. Одиночки запирались только на ночь.

Леонович приказал держать их на замке круглые сутки. Заключенные возмутились. Вооружились кто чем. Сергей Миронович у себя в одиночке разобрал печь. Кирпичей хватило и для соседей. Глухой корпус вмиг преобразился. Громкая брань, проклятья. Звон стекол. Треск срываемых с петель оконных рам. Стуки, грохот выбиваемых дверей.

Солдаты караула беглым огнем ударили по окнам, ранили двоих заключенных. В коридоры вбежали надзиратели с револьверами в дрожащих руках.

И все-таки обитатели одиночек настояли на своем. Их перевели в общие, только что отремонтированные камеры так называемого Красноярского барака, где режим был помягче.

Костриков попал в камеру, где сидели сорок три человека. Люди, вымотанные, обозленные неволей, не ладили между собой. Самых нервных раздражал эгоист, ни с кем не делившийся получаемыми передачами. Выбрали «тройку», чтобы разобраться в нареканиях. Входивший в «тройку» студент-технолог Александр Григорьевич Фортов впоследствии, будучи московским инженером, рассказал в воспоминаниях об этом случае. Выслушав недовольных, «тройка» назначила собрание. Пришли заключенные из разных камер Красноярского барака. От имени «тройки» Фортов предложил лишить эгоиста товарищеского общения, предать его остракизму на два года. И вдруг из глубины камеры кто-то начал говорить, напряженно повышая голос:

— Неверно вообще устраивать поравневку…

Говорил двадцатилетний Костриков. Будь у него чем поделиться с товарищами, он совершенно свободно поступал бы так, как хочет. Принуждение излишне. Пленники контрреволюции не должны быть жестоки по отношению к тюремному товарищу.

Костриков ничего не получал с воли, и тем сильнее прозвучало его выступление. Возражать ему никто не захотел. Предложение «тройки» отпало.

Возник спор и по вине эсера, ведавшего хозяйством камеры. Обсуждался выработанный этим эсером устав, в котором до мелочей расписывалось, как пользоваться передачами. Сергей Костриков выступил против нелепого устава.

— Что за суздальский социализм? С какой стати нам в тюрьме принуждать друг друга что-то делать? Ведь мы прежде всего свободные люди и должны по своему сознанию склоняться к той или иной необходимости…

Устав отвергли.

Постепенно недоразумения в разношерстном коллективе сходили на нет. И все-таки было тяжко. Фортов, которого в тюрьме все звали по его партийной кличке Головой, вспоминал:

«В окнах темно, холодные стекла слезятся. Над длинным столом горят висячие керосиновые лампы. В глуби камеры только что разгорелась высокая круглая печь. Около шести часов внесли большой медный чайник с кипятком. Мы поставили его в печь. Потом внесли пресловутую «парашу». Я полил ее раствором марганцовокислого калия. Поверка. Нас заперли на ночь. Попили чай. Минут тридцать-сорок мы пели.

Все усаживаются по обе стороны стола, и каждый — в книгу. Никаких разговоров.

И вот в этой тишине тюрьма разыгрывает с нами странные шутки.

Вдруг заметим, что кто-нибудь из товарищей, откинувшись от книги, глядит куда-то угрюмо. Морщины выступили на лице, голова опускается ниже и ниже, весь как-то сожмется и, кажется, готов заплакать. Уже не спрашивай, что с ним. Все знают это по себе. Молчи, даже не гляди на него.

Случалось и такое. Сидишь читаешь. Вдруг видишь перед собой ясную, как живую, картину из прошлого. Иногда даже откинешься и хочешь вглядеться в ту картину, а она исчезает.

Был вечер, когда в конце стола кто-то читал в сборнике «Знание» пьесу «На дне». Читавший, нарушая наш строгий распорядок, громко, с воодушевлением произнес:

— Чело-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век!..

Все взглянули на читавшего пьесу. Он смолк. Тишина. Я с другого конца стола довольно мрачно заметил:

— Да, к сожалению, пока только еще звучит…

Сергей Миронович, сидевший за книгой, приподнялся:

— Голова, как это так? Только звучит? Ты, что же, забыл, что за нашей тюрьмой? Разве мы вот здесь так-таки одни? У нас должно и будет звучать гордо: человек.

Он по-настоящему любил человека и верил в него…»

Сергея Мироновича тюремная меланхолия не задевала. Он много читал. Изучал экономику и философию. Помогал другим учиться. Сам просил помощи у тех, кто знает больше. Он раздобыл гектограф и вместе с товарищами выпускал журнал «Тюрьма».

Сохранился экземпляр второго номера этого журнала. Он выпущен 9 сентября 1906 года. В нем одиннадцать страниц формата обычной тетради. На первой странице напечатано, что выходит он непериодически. Сообщается: для приема посетителей редакция открыта ежедневно после первой прогулки, рукописи принимаются во всякое время.

Дальше все идет уже не в юмористическом тоне, а всерьез. Двенадцать заметок тюремной хроники. Две статьи на злободневные общественные темы. Еще статья «Наша администрация». В ней описываются происки тюремщиков, старающихся «вызвать политических заключенных на какой-нибудь скандал, последствиями которого желают воспользоваться для своих целей». Заканчивается журнал стихами.

Ни на день не прерывалась связь Сергея Мироновича с томскими партийцами. Чтобы укрепить ее, он, кроме всего прочего, обзавелся «тюремной невестой». «Невестой» была смышленая гимназистка-шестиклассница Серафима, которой Фортов некогда давал уроки и которая теперь под видом сестры навещала его в тюрьме.

Спустя полвека с лишним Серафима Ильинична Карачевская-Волк, по мужу Голенкина, вспоминала:

«Однажды Фортов мне сказал, что я не только его «сестра», но должна объявить себя еще и «невестой» незнакомого мне заключенного Сергея Кострикова. Я так и сделала. И вот у высокой решетки до самого потолка, по ту сторону ее, появился мой «жених», невысокий, коренастый, с рябинками на лице и жесткими темно-русыми волосами, зачесанными назад. На меня, девчонку, произвела впечатление только его серьезность, ничего другого примечательного я в нем не нашла. С тех пор мы виделись каждую неделю — каждое свидание длилось четверть часа. Обычно за нами наблюдал старик надзиратель с большой окладистой бородой. Чтобы избавиться от него, Сергей тихо, быстро говорил:

— Ну, давай щеку, что ли.

Я утыкалась лицом в решетку или прижималась к ней щекой. Сергей, чуть-чуть улыбаясь одними глазами, деловито чмокал меня в лоб или щеку, в глаза или губы. Надзиратель — «раз дело дошло до поцелуев» — отворачивался, уходил подальше. Тогда Сергей говорил:

— Ну, выкладывай, да поскорее и потише.

Выслушав все, что мне велели передать ему, он говорил уже сам: что кому сказать, что тот или иной подпольщик должен сделать, какие книги прислать. Все он, очевидно, заранее продумывал. Ни одного лишнего слова не произносил. Но иногда, уловив, что на нас глядят посторонние, сам себя перебивал и погромче прежнего твердил, будто скучает обо мне, о моей маме. Потом добавлял еще что-нибудь подобное о том, что он мог знать обо мне со слов Фортова. Иногда, поглощенная желанием в точности запомнить его поручения, я забывала, что я «невеста». А то запутывалась, не отдавая себе отчета, кто я в данный момент, «сестра» или «невеста». Сергей замечал это и скороговоркой напоминал:

— Улыбайся, ты же невеста.

Или шептал:

— Скорее подставь щеку.

Постепенно он приучил меня держать себя на свиданиях так, как подобает невесте арестанта. Поэтому мы ни разу не «засыпались». Сергей мог регулярно подсказывать товарищам на воле, как вести работу, какие доставать книги, какого рода новости сообщать, чтобы поддерживать бодрость духа политических заключенных».

После семимесячного дознания дом на Аполлинариевской был, как и прежде, загадкой для жандармерии, а улик никаких, и всех мнимых рабочих мнимой Газиной выпустили. Всех, кроме Сергея Кострикова. Его судили по прежнему делу и приговорили к шестнадцати месяцам заключения в крепости.

Оставаясь некоторое время в Красноярском бараке, Сергей Миронович превратил ночь в день. Занимался после отбоя, спать ложился утром. Но и ночью не было спокойно. Кто стонал. Кого мучили недуги. Кто шагал взад-вперед, изводимый бессонницей или боясь дурных снов, кошмаров. И то, чего избегали заключенные, поманило Сергея Мироновича — он попросился в одиночную камеру.

А товарищей из общих камер не забывал. Помогал им, чем мог. С ними вместе развел цветник. Ставил пьесы. Играл в них. Сохранились снимки, запечатлевшие юного Кострикова в спектаклях «Гроза» Островского, «Шельменко-денщик» Квитка-Основьяненко, «Виноватая» Потехина, «Первая ласточка» Рожкова, а также «На дне».

16 июня 1908 года Сергея Мироновича освободили.

11

Все филеры знали его в Томске, и оставаться там было нельзя.

Поэтому Сергея Мироновича перевели в уездный Новониколаевск, где он руководил местной партийной организацией, так называемой Обской группой РСДРП. Помощниками его были очень одаренный студент-технолог Александр Иосифович Петухов, потомственный революционер из рабочих Василий Иванович Шамшин и Фортов.

Жандармская слежка вынудила пустить слух, будто Кострикова отправили на Дальний Восток.

Когда жандармерия ринулась по ложному следу, Сергея Мироновича перевели в Иркутск.

Не было суровей времени для партии. Словно выжгло подполье и в Иркутске, сильном недавно социал-демократическом центре. Кто расстрелян, повешен, кто выслан, заточен в тюрьму или скрылся. Сергей Миронович застал лишь бывшего ссыльного, редактора местной газеты Василия Тимофеевича Талалаева да нескольких томичей — братьев Дробышевых, Николая Ефимовича Иванова-Канительщика, Александра Николаевича Гладышева. Никакой «техники», и ни у кого ни гроша.

Сергей Миронович скитался, то прописываясь у кого-нибудь, то ютясь, где подскажут товарищи. Скрывался то у пожилой женщины, служащей железнодорожной кооперации Анны Ивановны Голенковской, то у приказчика Алексея Афанасьевича Федюкина. Скрывался, скитался и голодал.

Радушие новых знакомых превосходило их достаток, и Сергей Миронович имел своего рода расписание. У кого можно позволить себе чаю попить. У кого — съесть тарелку щей раз в неделю. На улицу выходил большей частью вечерами. В рабочие кружки и на собрания его водили товарищи, чтобы он не заблудился, не спрашивал у чужих дороги. По просьбе Талалаева его жена, Александра Михайловна, была провожатой Сергея Мироновича в особо ответственных случаях.

Иркутское подполье оживало.

В апреле 1909 года дом Грацианова на Аполлинариевской улице в Томске обнаружил свою тайну: рухнула печь, провалившись в типографское подземелье. Томичи предупредили Сергея Мироновича, что его опять разыскивают.

Он спешно покинул Сибирь.