В каждой тюрьме своя, особая жизнь. Узники отрезаны от мира. Но связь с ним не обрывается. Она поддерживается через поступающих в тюрьму и уходящих на волю, через подкупленных надзирателей.

Еще шире связи внутри самой тюрьмы. Перестукиваются из окна в окно, с этажа на этаж, опускают на ниточках письма, во время прогулок под ноги заключенным летят хлебные шарики с записками.

Партийные друзья настоятельно советовали Федору: «Назови настоящую фамилию, иначе с тобой расправятся как с бродягой. Да, ты политический, но улик-то против тебя нет?»

Сергеев и сам понимал бессмысленность дальнейшего поединка со следователем. Время выиграно, подполье снова окрепло, никто не пострадает от его признания, с него снимут клеймо лбовца.

На очередном допросе он заявил следователю:

— От прежних показаний отказываюсь. Я — Сергеев Федор Андреев из деревни Проваторовой, Фатежского уезда, Курской губернии.

Следователь не обрадовался этой новости:

— Скажите пожалуйста! С чего бы это на правду потянуло?

— Не хочу быть Иваном Непомнящим. В кошки-мышки играть.

— Хм-м... Значит, ты Сергеев? Федор? — задумчиво произнес судейский чиновник. — Это еще надо, чтобы кто-то подтвердил!

— Перестаньте тыкать! Записывайте адрес родителей.

— Ага! — оживился следователь. — Политический?

— Да, я противник самодержавия. И только.

— И только? Ну, это мы еще посмотрим! Кажется, вы и есть та самая персона, которую мы давно ищем...

Федор не обратил внимания на эти слова — так облегчило его признание. А следователь всполошился. Несомненно, задержанный— важная птица из пермского подполья!

В камеру Федор вернулся веселый:

— Уф-ф... Наконец-то сбросил чужую личину!

Теперь надо воспользоваться привилегиями, вырванными революцией для политических заключенных. Отныне ему перестанут «тыкать», дадут бумагу и книги.

Прошло два месяца. И снова в сердце тревога. Адрес родителей он дал правильный. Почему же отец не удостоверяет личность родного, хоть и не очень любимого сына?

Минуло еще недели три, и Федора наконец вызвали на допрос.

— Кто же вы в действительности — Александр Иванович или по-прежнему Непомнящий? — язвительно вымолвил следователь.— Уж, во всяком случае, не Сергеев!

— Как это так — «не Сергеев»?! — воскликнул Федор. — Я Федор Сергеев, и никто иной.

— Не валяйте дурака! Отцу показали в полицейском участке Ак- Булака вашу фотографию — фас, профиль и во весь рост. Но он ответил, что не знает такого.

— Неправда! — побледнел Федор. — Быть не может.

— То, что у него есть сын Федор, господин Сергеев подтвердил. Этого он не отрицает, но... Почему вы решили присвоить именно эту фамилию? Федор что — мертв? Рассказывайте все без утайки!

— Покажите мне письмо отца.

Раскрыв папку, следователь протянул Федору подшитую к делу бумагу.

Действительно, почерк отца. Он не признавал на снятой в тюрьме и показанной ему фотографии своего сына. Следователь наслаждался растерянностью арестанта. Раз нельзя его обвинить в политических преступлениях, надо судить по другой статье. По всему — опасный человек...

— Объявляю ваши последние показания ложными, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Возвратясь в камеру, Федор сел за письмо:

Здравствуйте, дорогие родители! Волею сил, от меня не зависящих, я оказался снова там, где Вы меня видели в Москве и в Воронеже. Вам это, вероятно, уже известно. Мне подали заявление, в котором Вы, на предъявление Вам моей фотокарточки, меня не признали... Эта история с Вашим отказом грозит принять неприятный оборот. Раз Вы заявляете, что я не Ваш сын, мне предъявят обвинение уже по уголовному делу, по ст. 951, которая грозит 3½ годами каторжных работ...

Федор так разволновался, что приписал на полях наивное:

Папаша, может быть, Вы меня не узнали, потому что пять лет назад у меня не было ни усов, ни бороды?

Теперь оставалось набраться терпения и ждать ответа. Время в тюрьме заполнял разумно. Читал, отсыпался за все свои бессонные ночи, а затем брался за учебники механики и английского языка. В тюрьме еще не наступила пора жестоких притеснений: позволяли навещать друзей в соседних камерах, устраивать диспуты. Вскоре Сергееву, любимцу тюрьмы, заключенные дали новую кличку— «Федя Громогласный». Федор громко протестовал против драконовских правил, ущемляющих и без того жалкие права арестантов и достоинство человека. Его голос слышен был на всех этажах тюрьмы.

Месяцы бежали за месяцами, а следствию не видно конца. Минула весна, настало лето, пожелтели и опали листья на березах, стукнули первые морозы, а отец все не присылал ни писем, ни спасительного признания в том, что на предъявленной ему фотографии действительно снят его родной сын.

Сперва Федор грешил на тюремную цензуру, а потом догадался: отец зол на него, непутевого, никак не может простить блудного сына, не пожелавшего стать «приличным человеком», его помощником. Но в душе Федора еще теплилась надежда: может, старик просто боится повредить ему своим признанием?

И Федор решил написать в Сурско-Михайловку. Как он раньше не сообразил?! Оттуда непременно откликнутся!

Милая сестра Дарочка, признай хоть ты меня, раз отец родной отказался и не признал. Но я на него не обижаюсь...

Над головой Федора сгущались новые тучи. Следствие умышленно затягивалось. Но сколько можно держать в тюрьме человека, не предъявляя ему обвинения? Подследственный жаловался на произвол и уже порядком надоел губернскому тюремному инспектору Блохину. Этот главарь пермских черносотенцев стремился расправиться со строптивым заключенным. Повод вскоре представился.

На стене камеры Сергеева красовалась надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Блохин не счел за труд стереть восклицательный знак и дописать угольком— «в тюрьме»! Инспектор ушел, а Федор продлил строку: «и на воле не давайте спуску кровожадным царским блохам!» Блохину доложили о дерзости острослова.

В тот же день Артема снова перевели в башню. Там уже сидел арестованный месяц тому назад Россохатский. Степана, с его чувствительной и поэтической натурой, тюрьма особенно подавила. Попал он в нее впервые. Федор всячески отвлекал товарища от невеселых дум, подбадривал его, но тот лишь печально смотрел сквозь решетку на октябрьское небо — то голубое, то затянутое снежными облаками. Иногда грустно мурлыкал сложенную им самим незатейливую песенку:

Тоскливо гляжу я на север далекий, По полю Украины родимой бредя, И мысленно вижу — сосновый, высокий, Колышется бронзовый лес там, гудя. Качаясь от ветра почти незаметно, Немолчно шумит он и жалобно стонет, Как будто бы плачет по-детски Иль с небом далеким свой говор ведет...

Как-то на прогулке в крохотном дворике для «башенников» Сергеева окликнул знакомый девичий голос:

— Федя! Получил из дому ответ?

Он поднял голову и увидел в окне женской половины тюрьмы задорное личико.

— Ты, Клава? Наконец-то свиделись! — помахал он рукой Кирсановой. Эта пермская большевичка недавно тоже «села». — Молчат мои. А твое настроение?

— Терпимо... Привет от Оли Патлых. Она со мной.

Всю прогулку он разговаривал с Клавой, благо надзиратель попался из сносных.

У Россохатского появились признаки душевного расстройства. То был тих и молчалив, то начинал буйствовать. Федор как только мог успокаивал товарища. Но однажды Россохатский поразил его:

— Оставь. Я просто притворяюсь. Повидал я сумасшедших на своем веку, изучил их повадки. Может, выпустят? Не то и впрямь помешаюсь. Не по мне неволя, замки и решетки...

Сергеев недоумевал. На самом деле парень повредился умом или задумал перехитрить тюремщиков и врачей?

Как-то Клава сообщила, что у одной из подследственных чахотка и все женщины требуют, чтобы больную отдали на поруки. Но тюремщики не собираются освобождать человека со смертельным недугом. И арестантки решили объявить голодовку.

— Обещаю: и мы поддержим! — горячо заверил Федор.

Целый день тюрьма перестукивалась, всю ее лихорадило, а вечером она загудела, затряслась и загремела. Политические били в железные двери кулаками и сапогами. Артем требовал вызова прокурора и кричал вместе со всеми:

— Отдайте на поруки больную, освободите ее, палачи!

Прокурор не являлся, и в ход пошли койки, табуретки, параши.

Все это с ужасным грохотом летело в двери и окна камер.

Увлекшись обструкцией, Федор не сразу услышал запах дыма, а когда оглянулся, костер в углу камеры полыхал вовсю. В него Россохатский с сатанинским хохотом подбрасывал солому из тюфяков, бумагу, ножки от сломанных табуреток — все, что могло гореть.

Задыхаясь от горького дыма, Федор выбил оконное стекло. Загремели ключи, и в камеру ворвались разъяренные надзиратели. Сперва поволокли куда-то обезумевшего Россохатского, а затем и Федора. Били связками огромных ключей по голове, пинали ногами.

Очнулся Сергеев на полу в холодном карцере. Пощупал вокруг рукой. Один... Где же Степа?

Утром пришел прокурор. Он сказал:

— Больную временно выпустим. А вас обоих переведем в Николаевские арестантские роты. Там выбьют всю дурь.

— Не трогайте Россохатского. Костер зажег я... — сказал Федор. Знал: Степану не выдержать пребывания в «Николаевне».

Итак, судьба Сергеева была решена. Таких на волю не выпускают. В арестантских ротах — страшном застенке, упрятанном в глухой тайге, — заключенного ждут лишь пытки и мучительная смерть.

Об этом аде Федор давно был наслышан. Еще не предъявлено обвинение, еще не осужден, а закован в тяжелые кандалы...