На облюбованном месте, рядом с родничком, подставляли солнцу бока наши старые знакомые — Бацилла и Седой. Седой лежал, прикрыв лицо полотенцем, Бацилла что-то лениво перелистывала.
— Чего зренье портишь! При таком диком солнце, на сетчатку знаешь какой мощнейший удар?
— Интересно, — процедила Бацилла.
— А что читать? — сказал Седой из-под полотенца. — Если книга хорошая, то о том, как плохо и трудно живется. Прочитаешь — и тебе тоска. Унылость жизни жмет. А плохая, она обычно никакая, а если даже и веселая, то пустая. А зачем пустотой голову занимать? Да и вообще, для чего читать? Лучше уж в кино сходить, там хоть в цвете. И пользы от чтения? Никакой. Зрение портит, — он стал загибать пальцы. — Время бесцельно тратишь. Да и умней не становишься. Уму только жизнь учит, а не книжки. С книжкиным умом далеко не проживешь. Надо чтобы самому хорошо было. Без книжек. Ну что? Что эти книжки дают? Зачем? Прок какой?
— Развлечение.
— То-то и оно, что развлечение. Даже и не развлечение, а мираж. По мне, чем такое развлечение, так лучше лежать да на море смотреть, ни о чем ни думать.
— Хорошо, кто понимает, — сквозь зубы отозвалась Бацилла.
— Любим мы полежать, — сказал Минька, вытягиваясь на покрывале. — Это уж наше. Не отнимешь.
— Да нет, я что? не читал? — почему-то оскорбился Седой. — В море времечка будь здоров.
— Правильно, — сказал Маныч. — На все сто. И не то что пустота, а вреднятина. Опасно даже. Лучше не становишься. Хуже да, тонкокожей. Слабей только становишься. Зубки начинают шататься. Я вот тоже начитался по молодости, так было время подумать — подумал: и что ж я так мозги засрал, а? Как же, сука, думаю, верил-то я во всё это? Один раз траванулся — и до сих пор выблевываю униженных да оскорбленных. Ничему хорошему литература не учит, особенно, так называемая, большая.
— Ой, не получиться книжкиным умом жить, нет-нет, — повторил Седой. — Мир к себе приспосабливать надо. Я прочел в свое время что надо, теперь мне и не к чему.
— Чего ж ты такого начитался?
— Знаешь, приходишь в инпорт, там тебе прохода не дадут, повидлом пристанут. Баптисты всякие, иеговисты-адвентисты. Пихают в руки — только возьми. Вот такие пачки книг в руках. У нас в кубрике на столе лежмя валялись. Так… Одно и тоже. Опиум для народа. Интересно — почитал, посмотрел, бросил, — неинтересно. Но однажды попалась книженция: «Семь дней творенья». Название вроде б… Церковное. А книжка-то про другое… Заинтересовало, скажу, меня. А мы тогда целлюлозу в каботажку таскали. Часто в этот порт заходили. Я подразведал, что-почём, нашел книжный магазинчик. «Миша», помню, назывался. У них всё такое: Миша да Наташа.
— И что там? Антисоветчина?
— Да уж нашел разного. Денег не пожалел.
Бацилла потянулась, закрыла книгу, и пошла к морю, с непривычки осторожно ступая по гальке.
— Ой!
— Ты чего? Это же медуза.
— Испугалась.
— Так нельзя — выкидыш будет.
— Или хуже того: закидыш.
— Слушай, а сколько там проститутка стоит? — перешел на более интересную тему Лёлик, когда Бацилла отплыла от берега.
— Примерно… Джинсы, в общем.
— Это много?
— Для нас — да. Дают-то копейки. Я ж не чиф, не замполит, это у них как по рангу положено. Да представительские. А нам-то…
— И как это дело? Со шлюхами?
— Так же как везде. У нас механик с рейса жене шубу обещанную не привез. Она в дамки прёт: где!! «А в Уганде четыре месяца стояли, — он на нее, — я что, железный? На пуп ложил. Что я тут для вас, только дай-дай-дай! Все только „дай“, никто „на“. Блядь — она тоже друг человека». А она ему: «Это у вас блядь — друг человека, а у нас жена — друг человека».
— Кордебалет.
— Как много девушек хороших, но тянет все-таки к плохим.
— Да и баб, если уж на то, тоже больше на всякое дерьмо тянет.
— Да… За четыре-то месяца сперма ушами пойдет.
— Обходились, — многозначительно сказал Седой.
— Дуня Кулакова?
— Зачем? Запад нам поможет. Резиновую зину купили в магазине.
— Ну и как? — привстал с покрывала Лёлик.
— Что, Леля, попробовать хочешь?
— Да никак, — ответил Седой, сотрясая мизинцем ухо. — Она ж для задохликов сделана. После второго раза — по швам.
— Так ты ж говорил — денег нет. А книги? Зина ваша?
— Провезти, конечно, хрен ты чего провезешь. Паша Луспекаев бдит. На таможне просветят, стукачок стуканет. Но — жизнь-то не остановишь.
— Как?
— Расскажи тебе.
— Ну, расскажи, ладно. Вдруг понадобиться.
— Кто как может. Я — николаевки. Царские. В зубную пасту ее, снова закрываешь аккуратненько. В блоках из-под сигарет. А там обменивал.
— Ловко. А что ты в санаторях санитуировал? На тебя поглядишь, бугай-бугаем, хоть об дорогу бей.
— У меня запоры.
— Да, беда.
— Действительно. Желудночно-кишечный тракт. На коробке всё на комбижире готовили. С тех пор поджелудочная постоянно жмёт.
— Желчный ты, значит, человек.
— Ой, не говори.
— А как же теперь? Из санатория выгнали.
— Да наплевать в их гречневую кашу на пару. Тоже мне. Боржоми я и в ресторане спокойно откушаю. Я вчера, как человек, в кои-то веки прилично в кафешантане у волны посидел. Без подливки острой, правда, но… Все равно волнительно.
— Не в палате, зато не в интернате.
— У меня коечка в хибарно-сарайном секторе. Абрикосы, груши-яблоки. Хозяйка, правда, не душа человек. Но мне ж с ней половой жизнью не жить.
— Будьте вы прокляты, валяющиеся телом на теле!
— О-о!
— А кто пришел!
— А что принес!
А пришел Рисовальник и принес три литра пива. Холодного! Добрый Ильич съездил на мотоцикле.
— Седой! Пивка!
Но Седой сегодня в нигилистах:
— Пиво, оно дурное. Дубеешь с него. Гнилая вода, как приятель мой, Сашка Новиков говорит. Опять же спать тянет. И тоска почему-то.
Где-то он прав. С пива, если уж им основательно ополубишься, — то утром не «с бодуна», а именно похмелюга. Так оно уныло с утреца, что полное очей разочарованье.
— Сегодня парень пиво пьет, а завтра планы продает родного, блин, советского завода, — прокомментировал Лелик.
— Мадам, — Рисовальник протянул Бацилле букетик из каких-то смешных растений.
— Икебана! Я тебе ля-ля принес не букет из алых роз…
— Кстати. Мощный секрет, — поделился Минька. — Роза, чтоб стояла долго — помещается не в обычную воду, а в минеральную. И добавить водки. Немного. Два месяца будет стоять, как живая.
— Тю-тю-тю-тю-тю, — обрадовался Седой. — Пожалуй, стоит опустить в этот благодатный раствор жизненно-важный орган. А водки сколько?
— На глазок.
— Пропорцию бы… Мне на трехлитровый баллон надо.
— А что, в стакан не влезет?
— В дно упрётся, — обрадовался Лёлик.
— Два месяца, говоришь? Дело-дело, — серьезным тоном сказал Седой.
Полежали. Искупались.
Выйдя на берег, Рисовальник отжал бороду и встряхнул по-собачьи головой.
— Такая жарень. Смотри, заведутся в бородище какие ни то.
— Он на кисточки ростит.
— У царей бриться не принято, — пробасил Рисовальник.
— У нас моторист обезьянку себе привез, — хохотнул Седой. — Сдуру. По пьянке. Она на коробке-то всем надоела, хуже не знаю кого. А дома? Без присмотра не оставишь, перевернет, что хорошо лежало. Покоя никогда никому. Один сплошной раздор. Кот и тот из дома от греха подальше ушел. Что кот? Мать его-то самого еле терпит, а тут чудо такое без перьев. Голозадое. Перо, может быть, и есть одно. То, что заместо шила. А живет он с матушкой. То есть, в анкетах пишет «холост». Так матушка его с этим подарком пете в голове дырку лучшее коловорота провертела: нудит да нудит заезженным патефоном: а-а, сам бандера, да еще эту на мою голову! когда, памфлет такой, женишься наконец, мне покой доставишь, скалкой, мялкой и трепалкой вас, паразитов! Ну, знаете, как родные люди? когда вместе подолгу да еще характерец?
— Еще Христос говорил: враги человека — домашние его.
— Ага. Правда. Считайте, ситуация и так революционная в доме, а тут еще и макака до кучи. Короче, чтоб было понятно, мать дома тварь эту категорически не оставляет. Война. Окопы. Того и гляди отравляющий газ пустят. Куда пете деваться? Вот он с вертихвосткой своей на пару и таскался. За хлебом, в кино, пивка попить и по остальным житейским надобностям. Сидит себе мымрина на плече, в ухе у него ковыряет, дети на улице радуются, пальцем показывают.
— Как в анекдоте про Василия Иваныча!
— И никуда ему ее не пристроить. Вроде б, экзотика, а никому не нужна. Ни кот, ни собака, ни птица-попугай. Тебе надо? нет? И мне нет. И пете не надо. Но и не пиджак старый, не выкинешь на помойку. А тут к тому же, такая мудрая штука, цепляет он лобковых вшей, изячно выражаясь. Дело, завсегда ясно, не хитрое. При достаточном желании найти не трудно. Пошаркал в аптеку. Там, как и положено — аспирины да витамин ю, чтоб не было морщинок на максимке. Пришлось как деды в гражданскую. Керосинчиком да дегтем каким-то, что-то достал, в общем, стал себя пользовать. А жрут! Спасайся кто может! Только подпрыгивай. Но и жизнь не остановилась, дальше идет. А дело-то, понимаете ли, летом. Петя на пляж. Подругу эту, естественно, с собой. Завалился под кустиком да на солнышке и задремал. И что ты думаешь? Эта нимфа, пока спал, у сонного, всех дуром и выловила! Как чайку попить. А у него уж и в бровях, мама моя. Я про там и не говорю! И всех как одну. Кривой ручонкой.
— Это ты не про себя? Поразительно цельно рассказываешь.
— Патент брать надо!
— А Маныч, помните, рассказывал, как мужику бубенчики на замок закрыли? — вдруг вспомнил Лёлик.
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Седой.
Лёлик в лицах и красках пересказал историю страдальца Двадцать Шестого.
— Поучительно, — сказал Седой. — Я наподобие историю знаю. Зашли мы то ли в Лиепаю, то ли в Балтийск. Я тогда еще во вспомогательном флоте на танкере ходил. Сошли на берег. Решили по пивку вдарить. Нашли ханыжник какой-то, туда-сюда, потом залакировали, добавили. Как бывает. В общем, налимонились. И моторист один, давай говорит, я, за ящик пива, на спор, мудя в бочкину дырочку помещу, а потом вытащу.
— В какую бочку?
— Да у нее стояли пустые какие-то бочки за ларьком. Такие же, как из-под масла подсолнечного. Пиво, скорее всего, в них привозили — не знаю. Двухсотлитровые, наверно, какие? Обычные бочки, отверстие под пробку завинчивается.
— Дырка там не велика.
— А хозяйство у него солидное. У мужика этого. Основательное хозяйство. Детей эдак с тыщу там пищит. Сначала спорщики осмотрели, оценили — не, такие в дырку не пролезут, не пацан же десятилетний. Поспорили. Сначала он один колокольчик опустил, потом аккуратненько другой просунул. На ту беду хозяйка пенного з а мка за каким-то лешим вышла. На заднее крыльцо. Видит: мужик с голой задницей на возвратной таре. Она с непонятку дар речи потеряла. Стоит на крыльце, будто икает. Потом как… Знаете, эти заполошные бабы, истероидные? Думаю, в соседнем городе тоже слышали. Соловей — разбойник рядом с ней не сидел. Что она подумала? Я не знаю. Только догадываться могу, как и вы. И этот-то, кудесник, тоже растерялся. И по-видимому, фокус у него где-то нарушился. Подпрыгивает он на бочке, освободиться хочет. И боком, и эдак и так. А назад — ну, никак. Заклинило.
Тут пивница опомнилась, с крыльца скатилась, подвернулся ей под пролетарскую мозолистую руку ящик пивной — и основательно, добротно начала охальника обхаживать. Ящиком больноугольным, крепкодеревянным.
Он орёт, она орёт, нам смешно, но и мы орём, чтоб оставила человека, человек плохого ничего не хотел. Бедалага на бочке танец краковяк отчебучивает, незагорелым местом отсвечивает, она ящиком по ушам лупит, он уже и орать не может, мы со смеху рядом катаемся.
Подкатывает луноход.
Известно, менты всегда около пивников шьются. Ментам тоже смешно.
Скорую вызвали.
И всех: его вместе с бочкой и голой задницей в больницу, нас с продавщицей — в отделение.
— И что?
— На пятнадцать суток. Ещё и подстригли.
— Миньку тоже подстригли.
— Да?
— Было дело.
— Ох, а Коля Чих-Пых в ментуру попал…
— Коля-то ведь с ментами кореш на раз-два-три…
— Ну, прихватили где-то сколопендру, — раздраженно сказал Маныч. — Не знаю. А он намотал на член соплей, и ментам показывает, — я моряк, у меня, мол, триппер какой-то, гонконгский. Воздушно-капельным путем передается. Они его мигом высвистили. Даже палкой не перетянули.
Жара.
Море.
Пиво.
Лежать да смотреть, ни о чем не думать головой бетонной.
Так и время прошло. Так и жизнь пролетит.
Прыг-скок.
Каркнуть не успеешь.