Однажды в теплую летнюю пору, под вечерок, когда солнышко уже завалилось и вот-вот стемнеет, мы поднялись на гору, с сокровенным запасом мокрого, и, усевшись кружком, затеяли винпозиум на тему «Вермутский многоугольник».

— Смирно. Вольно. Нали-вай! — скомандовал Седой.

— Пьем заразу, — глядя стакан на просвет, сказал я. — Пьем и пьем. Когда печенку сушить начнем? В рифму получилось.

— Некрасов.

— Давай разгонную, не томи.

Выпили, крякнули, занюхали запахами, исходящими от сковородки, что томилась на примусе.

— Винцо не в счет. Винцо и в церкви дозволяется.

— А водочка? Сладкая водочка сколько народу загубила? — ханжески-назидательно произнес Лелик.

— А спасла? Подсчитывали? Еще не известно, где плюс, а какой минус.

— Кровь очищает. Раз. Стресс долой. Два. Противогриппозное номер один — три. Морозоустойчивое — четыре. А настоечки лекарственные? На медку? Всё на спиритус вини.

— Когда Чарли Паркера в морг привезли, — сказал Маныч, — дежурный врач записал: возраст — пятьдесят-шестьдесят лет. А Паркеру было всего-то тридцать пять. Вьюнош, если разобраться.

— Это дело? — щелкнул Минька себя по кадыку.

— Виски. Ну и дрянь, конечно. Кокаинчик. Без этого никуда. А, кстати, непьющих художников нет, — продолжил Маныч. — Вообще, творческих людей у которых не стоит — тоже нет. Окромя ентого: одно пить, то еще ладно. Жизнью червяка художник жить тоже не может. Ему эмоции нужны. А когда примешь, соответственно… Сами понимаете.

— Вольному воля, а пьяному рай.

— Но и сказано: не упивайтесь вином, — поддержал тему Рисовальник. — Потому что в нем распутство, — пробасил он по-церковному.

— Нет вредных веществ, есть вредные количества.

— А мы по-маленькой. По бичуть. Зато ни дня без стопочки.

— Удовольствие должно быть не частым, — возразил Рисовальник. — Стоит заметить — хорошие вещи и встречаются не часто. Что в природе, что в жизни. Праздник должен быть праздничком. Его заслужить надо. Если хорошо поработал — в кайф хорошо отдохнуть. А если спал без просыпу шесть дней в неделю, а на седьмой принял, то голова вне всякого заболит.

— Не пей, не кушай, не дрочи.

— Если б Мусоргский не бухал? — спросил Маныч. — По пьянке ж сочинял. Достоверно известно. Да и остальные постоянно квасили. Это в наше время все кому не лень дурь употребляют. А тогда пили. Сколько запивох-то престрашенных среди гениев?

— А вот, кстати. Не знаю кто сказал, что в вине весь человек проявляется. Кто скот — тот станет скотиной, кто человек — ангелом. Значит и тут. Выпью рюмку, выпью две, прояснилось в голове.

— По канону-закону количество обычно в качество переходит.

— «Переходит». А как же. Думаешь, что оно подстегивает, ан хера — ты за ним уже бежишь. Вприпрыжку. Какое уж там… раскрепощение, творческий, тётя-мотя, стимул. Не допинг, а подпопинг. В итоге.

— Да-да. Не тебя это стимулирует, — подтвердил Рисовальник. — Не тебя.

— Ешь то, чего не хочешь, пей то, чего не любишь, и делай то, что не нравится. Помрешь здоровеньким.

— Всё мне позволительно, но не всё полезно. Всё мне позволительно, но ничто не должно обладать мною, — по-шаляпински вывел Рисовальник. — Я, скажу вам, пил. Да. Пил, признаюсь, запоем. Так пил, что ни дня, как ты говоришь. И пить-то особо не мог, а пил. Стакан — и под стол. Не принимал организм. Здоровый у меня организм, собака. Не принимал отраву. Как выпью, так и блюю. Трудно мне с ним пришлось, пока не дожал его. Организимус. Правда, и работал. И деньги были. А, знаете, пока у тебя бабурки есть, народу вокруг тебя вьётся… Все тебя любят! Слова какие! Талант. Гений. Ого-го! Эге-гей! Втягиваешься. Глядишь, и работать уж некогда, пить надо. Какая работа? Поддавать хочется, гулять. А денег уже нет. А не похмелишься — руки дрожат, тоже не работа. Какое-то время за старые заказы еще отдавали, долги возвращали… Опять компания, опять гудёж. Дошел до пяти бутылок водки в день.

— До пяти?

— С утра надо принять, чтобы жить, днем чтобы поддержать, а впереди ночь-ноченька. Да ведь не как у людей, а Бесконечная. Страхолюдная ноченька, жуткая. Черней туза пикей. И твоей жизни всей — ящик водки. И если ты не выпьешь — тебе же будет хуже. То есть, поезд дальше не идет, всех просят выйти из вагонов. И, пожалуй, был бы мне полный сехешфехешвар, да как-то квасил с одними. За друзей считал, задрыг. Пили на даче. Зимой. У меня уже не кровь, а сливай и поджигай, а тут поддали, ну, здорово крепко. На третий день я себя под столом нахожу. Только одни глаза лузгают. Слышу, собираются. Уходят. Один говорит: а что, его так оставим? печка не топлена, замерзнет же. А и насрать, другой отвечает, туда и дорога, он уж совсем ни на что не годен, алкашня поганая. Воздух чище будет.

— И что? Ушли?

— Допили и ушли.

— Заебись история!

— Лежу на полу и трещинки вижу, какое-то зрение особое пошло, как будто в лупу смотришь. И не трещинки, а дороги, по дорогам машины идут, а вот и поселок, люди ходят, вон и сам я иду, в ушанке, хотя никогда ушанки не носил, в телогрейке, с сидором каким-то за плечами, в сапогах кирзовых — абсолютно не мой прикид. Абсолютно. И не сплю, а всё ясно, даже с какой-то страшной трезвостью вижу: идет этот человек, то есть я самый, подходит к магазину какому-то поселковому, у крыльца грязь еще с сапог счистил и туда, в магазин. А в магазине — водка, водка, водка, по всем полкам, на полу, на прилавке — и народу никого. А за прилавком эти двое. Что со мной на даче пили. Один накладные просматривает-подписывает, другой из подсобки ящики с водярой таскает и все уставляет водкой, уже ступить негде, бутылку на бутылку пристраивает, будто фокусник. В три яруса, в четыре, в пять. А бутылки стоят, не падают и свечение от них, лучи преломляются, радуга играет. А у меня чувствую, идет волна, выпить хочется. Тут тот, который у прилавка, и говорит: ты, Толя, за водкой? Бери поллитру. Я отвечают: слышь, денег нет, не нахожу что-то. Да так бери, говорит, что я тебя, не знаю? Бери, у нас сладкая, с нее не заблюешь. Чистый нарзан. Кишки промоет, будешь как новый. А потом спать у нас ложись, к печке. Вон там лежанка. И беру я водку, пью из горла, а она, как вода родниковая, выпил бутылку и сразу тепло мне стало. Сел я к печке, прислонился. Ну, просто зашибись. И верно, думаю, посплю-ка, раз ребята говорят, свои ведь ребята, хорошие, и водку без денег дали. И тут! Бах-х!!! Ба-бах!! Бутылки полетели, бьются, осколки летят, они взрываются, лопаются, водяра льется и с такой вонью сивушной, самогонной, отравленной. Тут я и очнулся. Сажусь и сесть не могу. Закоченел. Лежа, стал руками об ножку стола бить. Бью и не чувствую. Хлещу, как плетьми, а боли нет. Нисколечко. Тогда головой решил. Шарахнул раз, два. Бровь, видимо, разбил, или лбину, глаза заливает. Лижу кровушку свою, с усов слизываю, а она льется, льется, в брови ж кровеносные сосуды проходят, крови много-много. Кому разбивали — тот знает. Но зато как-то и очнулся.

— Дурная кровь вылилась!

— Уж какая сила, как себя заставил, разозлился бешено, только так. До станции на четвереньках, как Мересьев, на электричку полз. Поползу, поползу, чувствую, что засыпаю, тогда башкой о тропинку — хлобысь! со всей силы! и дальше ползу. Башка в крови…

— Представляю картинку.

— А там уж, видно, подобрал сердобольный наш народ, затащили в электричку. Помереть не дали. А вот после этого — всё! Семь лет даже пива в рот не брал.

— А потом?

— Потом понял, что могу. Делов-то. Что это мне не мешает. Хочу — пью, хочу — нет. Но и пью-то я немного. Не бухаю ж. Стопку-две. Вина стакан. Для моего центнера это… За компанию могу и больше. А так — мне не надо. И не хочется, и не интересно. Это я с вами маленько разбаловался.

— Ну отчего народ пьет? Стресс? — понятно. Тут вопрос снят. А вообще. Нравиться? Нравиться. Почему?

— Да потому!

— О, дискуссия!

— Когда ты пьяный, тебе пофиг? Пофиг. Заботы эти всякия — их как и нет.

— Ай, без забот не пьют. Когда хорошо — не пьют что ли?

— Пьем.

— Пьяный, как Бог. Он и начальника может послать.

— Почему пьют? Яду в организме не хватает.

— Ох, яду мне, яду хочется…

— Интенсивность жизни давит? Давит.

— На тормоза.

— Кондуктор, нажми на тормоза.

— Да. Различные способы преодоления тормозов: кто водочкой, кто травочкой, кто медитацией, кто сексуально себя возбуждает. Да только куда? Про что?

— Просветление, — сказал Минька со значением. — Вот чего добиваться надо. Все эти способы преходящи и следа не оставят. А вот просветление… Из сознания доведенного до необходимой глубины рождается мощный стимул действия. Созерцательный мистицизм.

— Я тебе сейчас, Миша, про стимул действия разложу, — сказал Маныч — Сейчас-сейчас. Созерцательный, как ты говоришь. Один в один. История доподлинная, поскольку… В общем. Верьте мне, люди. Товарищ мой прослышал, что дурман-трава и остальной опиум границы сознания, видишь ли, раздвигает, и так далее. Вы всё знаете, не мне отца. А дело-то в том, что занимался он наукой, и не просто статеечки из пальца высасывал, а прикладной. Конкретной. Достал он качественного не знаю уж чего, но качественного. Для дела. Может через особый отдел выписал. Засандалил себе строго по инструкции, получил свою нирвану, а когда очнулся, понял, что сделал охренительное открытие. Мировой важности. Нобель — в шнобель! Но вот беда. Что за открытие — не помнит. Хоть режь, едрена мать! Что делать? Решил пойти по второму кругу.

— Секунду. Извини. Хлопнем. Отпустим тормоза.

— Готово там? Туши лампаду, — скомандовал Рисовальник и Минька, дотянувшись, закрутил примус.

— Приготовился он к эксперименту, подготовился. Так, чтобы зафиксировать научную мысль. Вкатил себе дозу и, уже отходя, улетая, титанической силой воли, сознанием, что благо для человечества делает, сумел-таки записать идею открытия и счастливый в кайфе отрубился. Пойду отолью, — сказал с усмешкой Маныч и поднялся.

— От гидра. Досказал бы сначала!

— Старый Мазай разболтался в сарае, — язвительно сказал Минька.

Пока Маныч отсутствовал, Лелик разжег костерчик. Небольшой огонек сразу превратил сумерки в темноту. Принесли веток, подкинули, и при свете костра стали настраивать «стол» — жесткую попону от мотоциклетной коляски.

Если и бывают споры и разногласия, то о том — что употреблять, а вопрос с чем, обычно котируется как не принципиальный, и всё из-за того, что якобы продукт градус занижает. В итоге из дела исчезает смак — штука в употреблении немаловажная. Не берется во внимание пропорция: хорошая закусь — хороший разговор, если же закусь не по делу — опять же — пьянка.

Сегодня закусь не подкачала. От щедрого Раиного сердца на примусе обжарились внушительные отбивные, исходили слезою ломти громадного арбуза, бархатно свернувшись в серединке бордового полумесяца, тонкокожие мясистые помидоры розовели на срезе узорами, на зелени и огромных виноградных грунях еще не высохла влага, да и лаваш был куда еще как свежий. О реальности напоминали только «бычки в томате», но и они хорошо вписались в натюрморт.

— Наливай! Томят тут сердце своими рассказами.

— Так что там, Маныч? С ученым твоим?

— С каким ученым?

— Ты вчера не вернулся из боя что ли?

— Очнулся он и смотрит на каракули, что успел записать. А там действительно глобальная проблема человечества разрешена: «Банан велик, но кожура от банана еще больше».

— Значит, — сказал Седой, — за великие открытия.

На попону наконец водрузили тарелку с отбивными, порезанными на куски, и посыпанными мелко резанной кинзой и петрушкой.

— Майонезика бы, — обжигаясь и облизывая жирные пальцы, проурчал Минька с туго набитым ртом.

— На кой черт! Вот уж чего терпеть не могу. Подсолнечное масло со сметаной.

— Французы едят. У них как отдельное блюдо.

— После лягушек еще и не то съешь.

— Ел я лягушек, — сказал Маныч. — Ничего особого. Признанья ради скажу — змейки лучше. Шкурку сдернешь, вывернешь, как чулочек, и на сковородочку. Если еще с травкой-приправкой и вполне за куриное пойдет.

— Где ж ты, Артуша, змейками пробавлялся?

— Да был у меня период веселый, как у Пикассо. Капустки надумал на зиму нашинковать, да заодно кусочек романтики задарма. Подписался с геологами в «поле», шурфы бить. Сезона, правда, не отдолбал и с пупсиком одним, имени не знаю, все Веней-наганом кликали, до цивилизации на подножном корму добирался. Денежки наши — в конторе, контора в стольном граде, ключик в яйце, яйцо в гнезде, вот мы своим ходом по девственному лесочку пару недель и буреломничали. На полдороги лодчонку нашли, типа решета. По водным артериям спускаться стали, что не в пример живописней. Веня по дороге рейку теодолитную нашел, с нее и кормились. Если видим на косогоре деревушку — к причалу. Поперву включаем транзистор на полную. Веня с планкой вдоль берега ногами перебирает, я в монокуляр «лева-права» погромче отмахиваю и на бумажку цифирь пишу. Глядишь, какой старичок-боровичок и спросит невзначай по какому такому случаю обмеры производятся. Смело отвечаем, что реку планируют спрямлять, а мы как раз отметки спрямления наносим. И говорим жалостливо, что деревушка ваша аккурат наполовину под слом пойдет, а другая половина — под потопление. Потому как — великий поворот северных рек. Через полчаса интенсивных замеров, бегмя бегут, ласково просимо в хату, на карасей в сметане и глазунью с гусиным бочком. Чтоб заодно слово и дело государево выведать. Парни мы нескромные, последняя наша трапеза — пучок щавеля да вода на костре кипяченая с угольком вместо заварки, так что отказа точно не дождутся. А если злодейку с наклейкой на стол, можно пообещать этот участок не «спрямлять», в знак особо высказанного уважения к нашей работе пыльной. И всех делов-то — рейка теодолитная, разиней по пьянке утерянная. Планочка-выручалочка. И накормит, и напоит, и спать под крышу устроит.

— Оно завсегда лучше выжить, чем выживать.

Сегодня за стаканчиком вина и куском мяса голодные дни вспомнить не грех, тем паче, что здешняя культура застолий, от слова стол. И не пьют здесь, а именно откушивают. С килограммами зелени, с разностями радостей для желудка. Что, стоит подчеркнуть, несравненно умней, чем нечерноземная половинка черняшки, луковица и, если повезет, вокзальное яйцо вкрутую.

Конечно, кто-то и осетринкой потчевался, кто-то благородно откушивали. Не по-нашему: водка-селедка, а по гостеприимному. Кому, помимо разного, скажем, виноград в горчице, подавали. Целая гроздь с веточками мило так лежит и не пыжится. За свой срок виноградинки протомятся, промаринуются, духом мудрым напитаются — можно сидеть и просто дышать. Уже хорошо. Для тонких рецепторов — винцо собственного изобилия. С дачных приисков. Добрый человек в дом приходит — свое изделие — как закон. Покупное пусть в Жмеринке зыбают. И чтоб сказали гости с искренним возбуждением: «а у Митрича-то какое, а? У Бухалыча не то, не может он в бухаловке восхищенья достичь». А всё с изабеллы непорочного зачатья. В этом жизненном, от любви выделанном вине никто ручки не мыл. В нём вдохновенье ночевало. А для закрепления тонких вкусовых ощущений, под дегустацию трехлетней выдержки — долма. С пару, с жару. От кастрюльки дух ангельской исходит. Слюна Ниагарским водопадом хлещет. В наших неугодливых краях с капустой привычно. Тоже, признаюсь, неплохо — но капуста для гурмана не то, в голубцах капустный отзвук идет, а в долме от виноградного листа — кислинка на нёбе, продукт на выходе — с солнцем опаленным, с востоком в сердце. И для украшения скатерти — рагу овощное с синенькими. По всем параметрам — сказка, рассказанная ночью.

Нарушив стандартное уложение о правилах пития, небольшой перерывчик между первой и второй проигнорировали, итогом чего три порожние бутылки из-под «Анапы» аккуратно, бок о бок, легли в кусты. Дружно прикурили от одной спички и расслабили чресла.

— Умные люди по поводу выпить говорят так: начинать надо с самого утра и более ни на что не отвлекаться.

— Начинали. Было дело. С самого что ни на есть с раннего. Пять литров самогонки выпили.

— Что это за самогонка такая, что пять литров можно выпить?

— Горит.

— Горит и говно, когда подсохнет.

— Ходил с нами в моря один мужичок из строителей, — сказал Седой, по-патрициански укладываясь на бок. — Про фигаро рассказывал из своей бригады. Знал тот сколько в родимой «бульков». Разливал вслепую по стаканам. Один в один. Дело не в фокусе-покусе, таких кио на земле родной не то что в каждой строительной бригаде, а как салаки в трале. Дело в истории. Набулькались однажды до бровей. Просыпается он, не поймет где. По его представлениям в бытовке спит. А просыпается оттого, что его бесцеременно за ногу дерг-дерг: «Вставайте, пассажир, Рига». Какая Рига, маму вашу!? Слезает он с третьей полки, как есть в робе сварной, брезентовые рукавицы за поясом, прохаря — Бельмондо! Выходит на Привокзальную… Вот она, улица Суворова, вот он бульвар Падомью. Приехал. Как потом прояснилось, сел, как был, в такси, а по дороге домой передумал — решил рвануть к любовнице в Ригу. Что у пьяного на уме? Завернул на вокзал, взял билет, залез на третью полочку, такой-то кабан, и продрых до победного не вставаючи.

Национальная наша традиция такова, что любой может рассказать массу замечательного, происходившего в том еще состоянии.

Минька, еще на втором курсе попал в трезвяк. Дело молодое, организм слабый, добирался откуда-то сладко хлебавши, устал, присел отдохнуть, да и сморило. Патрульный луноход подобрал паренька до кучи. Утром побудили и пред светлые лейтенантские очи. Минька взмолился: декан-зверь, выгонит, пощадите, товарищи милицейские. Тот ему в ответ: а в армии, если залетел, что? Усы сбрить. Нет усов — на губу. Повезло тебе, студент. Иди-ка, милый, в парикмахерскую и чтоб пришел, ко мне как призывник в последний нонешной денечек. А кудри у Мини как у Ленского — до плеч. Что ж. Снявши голову, как известно, по волосам плачь не плачь. Пошел — и под Котовского. А хайр на шиньон. Еще и тридцатник отвалили.

— Да, — посмеялся вместе со всеми Минька, — думал, девки любить перестанут, а тут аж прятаться пришлось. Навалились жалеть, по бритой башке гладить.

— Я бороду за четвертной сдавал, — сказал Рисовальник. — В наш академический областной. По весне. А на зиму опять опрощался.

— Нетрудовые доходы.

— Что борода, — сказал Маныч. — Мылся давеча, поглядел на ноги… С таким ногтями в приличную постель не пустят. Хоть по столбам лазай. Обрезал на одной, а на другой сил не хватило.

— Попробуй напильником.

— Я к тому, может принимают где?

— К Бендеру неси, в «Рога и копыта».

— Это у тебя, наверно, после родов.

— Такие надо в музей, под витрину.

— Я в любом городе, куда судьба заносит, первым делом иду в краеведческий музей, — потянулся Рисовальник, раскинув руки. — Ритуал. В небольших городках там у них и бивень мамонта, и картины висят, и прялка со скалкой. За час вся местная история. И с городом так же знакомлюсь: сажусь на любой автобус — и до конечной, потом на следующий. Сел у окошечка, катишь себе…

— В музеи мы не ходим.

— Пробел!

— Культур-мультур маловато.

— У меня с музея, кстати, всё и началось, — продолжал Рисовальник. — По возрасту, где-то я уже школу заканчивал. И по какой-то причине деньги были нужны. А тут, случай, нашел на помойке картину. Стояла к мусорному ящику прислонютая. А я мимо не прошел. Не стул, не абажур, не фуфайка драная. На холсте, в раме. Судя по автографу, Рябинский какой-то. Куда её? Понес в музей. Куда ж еще? Как положено. «Принимаете ли антикварные картины от населения?» Удивились: «Принимаем». Собралась комиссия из очкариков. Я веревки распутал, из газеты развернул, на стул выставил. Сначала вглядывались, потом долго смеялись. «Вы что, Рябинского не знаете? — я им говорю. — Это, между прочим, Рябинский!» Одна добрая тетка, что больше всех ухахатывалась, успокоила: «Я такие собираю». И купила за трешку. Заодно я еще и экспонаты музейные рассмотрел, пока комиссия высокая собиралась. Иду я домой с этой трешкой и думаю: а ну дай-ка попробую. Чего там революционного? Я еще в детстве, что-то с книжек срисовывал, нравилось мне, когда получалось. В ЖЕКе, в красном уголке, в шифоньере масляные краски валялись. Никому сто лет не нужные. Соорудил холст, хватило ума загрунтовать, и без всяких, на что глаз упал. Упал на яичницу. Получилось. Сам удивился. Желток не получился, а белок чин-чинарем. И сковорода вполне. Так и пошло. Захватило.

— И не учился? Сам?

— Учился. Вхутемас областной закончил. Правда, без диплома. Не успели дать. В сумасшедший дом замели.

— Ё-твоё!

— Моё-моё, и не говори. Да обычная история. Как у Гончарова. Всего-навсего переезжал. Скарб одним днем переправили, а картины я аккуратненько решил повезти, отдельно. Днем с машиной туго, пришла жутко поздно. Стали с приятелем выносить. А дело почти под ночь. Темное время суток. Соседи бдительные — багеты увидели, знакомый номерок на ноль вспомнили: алё, тут хиппари народное искусство растаскивают. Менты шустренько примчались. Скажи, что пьяный мужик с топором по улице бегает — в жизнь не приедут. Не дождешься. Здесь же, как в кино. А все картины скоромные — я тогда ню с любимой мамзели писал: так, эдак, ногу за ногу, ногу на ногу. Привезли в ментовину с мигалками, картины вдоль да по стенкам расставили — Третьяковка. Чьё, спрашивают, чуть дыша. Честно признаю — художника Фалька, гоп-стоп из Эрмитажа. Менты за голову, ахи, производственные обмороки, начальство будить: раскрыта кража века! Один дыру в погоне ковыряет, другой на кителе, третий за водкой побежал, и мне на радостях налили — я ж как подарочек с неба, куда посадить не знают. Начальство понаехало, «выставку» обсмотрели, вызвали фотографа, на фоне «Фалька» себя запечатлели, ручкой делая. Местного «члена» с постели сдернули, чтоб экспертизу провел. Тот, пенёк, спросонья, как есть подтверждает, сам ничего понять не может. Два дня мурыжили, пока самому не надоело. Короче, выгнали меня, палкой полосатой напоследок переехали, но и мои «ню» аутодафе предали. В знак высшего расположения. А чтоб шутить мало не казалось — на другой же день смайнали — и в психушку на три месяца законопатили. И надо же — с хорошими там людьми познакомился. Один всё свою поэму читал. «Я — Грозный! Я тебя малюю, ложу тебя на простынь синюю…» Безумно интересно.

— В дурке-то интересно?

— Не думай, паря. Жизнь в тех местах мимо не проходит. Директора лежат, аспиранты в кандидаты. Интеллигентный всё народ. Есть с кем поговорить за душу мятежную.

— Да. Не отведавши горького, не отведаешь и сладкого.

— Пора тост. В стаканах стынет. Кто?

— Одного художника попросили написать портрет императора, — начал Рисовальник. — Император был кривой на один глаз, и одна нога у него была короче другой. Художник нарисовал как есть — и ему отрубили голову. Другой художник попросил императора посмотреть вдаль и поставить ногу на пригорочек… Так выпьем же за социалистический реализм.

— Завидую я вам, — сказал Седой. — Хорошие у вас профессии. Творческие. Мне, лично, дюже нравится. У меня дядёк — композитор, между прочим. В далеких сибирских краях проживает. Боевой старичок. До сих пор подпрыгивает. Как ни заеду — всё новый роман крутит. Всё студентки да аспиранточки, словно лебеди-саночки. Только официально четыре раза женат. Того и гляди Чарли Чаплина переплюнет. А между этим вот, подюбочным, оперетки строгает. Бодрые такие. С радостным маршем, с песней веселой. Песенки на злобу дня: мартены, заводской гудок, упоенье в бою. А с июня у дядька сезон. Сам-один, две певички, мужичок с баяном. И этакой эстрадой чешет по здешним курортам-санаториям, «встреча с заслуженным членом», и прочая.

— И сколько платят, меркантильный вопрос?

— Тарифная ставка. Не боись, на жизнь набегает за непыльный часок. Система-то, главно дело, годами отработана, заготовочка от вставных зубов: «И вот маленький мальчик, сгорбившись под непосильной ношей, тащит в гору тяжелый футляр, а ночью, как Линь Бо, при лучинушке, выводит еще неумелыми пальцами мелодию про юную Сольвейг». Такая, примерно, бодяга. Весьма, я скажу, благодарно. Эти дела композиторские… Авторские от песенок на радио. Нотки вышли в издательстве — извольте в сберкассу. Где-то что-то публично исполнили, опять же мимо не прошли. Со всего, что в деле — каплет. Вот так и живем, не ждем тишины.

— Скажи, Иван Митрофаныч уважаемый, а как тебя на флот занесло? По призванию?

— Какое там, призвание. Так уж повернулась. Как говорят: жизнь — роман писать можно. История жизни у меня… Не каждому такая история по зубам. По такой жизненной истории вся грудь должна быть в орденах и медалях, в школах детям должны показывать как вечный пример. Смотри: в диверсионной школе учился, по морям-океанам тонул, заграницу в разных видах видывал. Чего только не было. Даже в тюрьме иноземной сидел. Один раз элементарно на чужой стороне заблудился. Не скажу, что трезвый был, но остался раз в инпорту, корабль без меня ушел. Еле отбрехался. В другое государство добирался в консульство. Могучая история! Кино можно снимать.

— Ты уж давай со шпионской школы.

— Сидел я в сортире привокзальном…

— Хорошее начало!

— Сижу я в привокзальном гальюне. Зашел мужик, поставил солидный портфель на подоконник и засел думу думать. И увлекся. А я взял портфельчик как само собой и вышел. Мне пятнадцатый годок идет — самое время себя показать. Зашел в подворотню, замочек щелк, открываю — небеса синие и голубые! он доверху деньгами набит. Под завязочку. Битком. Лежат одна к одной пачки здоровенных ассигнаций, с банковскими печатями. Ну, может быть, зарплата какого-нибудь учреждения, колхоза. Первая умная мысль — пожрать купить. Накупил. Не помню и чего. Иду, сам не понимаю что и зачем, кушаю. Кукурузину вареную, по-моему. Радуюсь. А навстречу тот самый мужичина. Носом к носу. А ну, говорит, пащенок, дай сюда. Да как выдаст мне! подшебальник. Я портфель бросил, и деру. Ох, я был… — Седой стал подыскивать слово, — такой…

— Шебутной? — подсказал Лёлик.

— Та дурной! Если б не разведшкола, наломал бы дровец. На хорошее чего не хватало, а дурь какую — это мы будь готов — всегда готов. У меня приятель, Воробей, давай говорит, поезд грабанём. Люди едут, спят ночью, а мы газ пустим. А потом — кошелёчки! Чик-чирик! «Так через дверь выдует». «А мы тамбур утеплим». «А чем?» «Одеялами». «А сами как?» «В противогазах!» И на полном серьёзе! Планы разрабатывались. Один другого чище. Идей таких, вумных, — солить можно.

— А дальше?

— Той же ночью «черная Маруся» подъехала — и на нары.

— Чарка о чарку, не палка о палку. Сдвинули!

— Что? Уже последыши? Вы чего так разливаете?

— Весь вечер ему толкуют, что жрать вино вредно! Смотри, великий закон откроешь.