Проснулся от немыслимой, до дрожи, холодрюги. Замерз, как самый распоследний цуцик. Любаша с меня одеяло стащила во сне и завернулась коконом. Пока изнутри грело — еще ничего, спал; потом сравнялось, затем отрицательный баланс пошел, дальше — больше… В той степи-и глухой… Язык — что наждак, скребет по нёбу, сухо, будто в каракумах. До стола дополз, свечку запалил, гори-гори ясно.
Народ по углам, кто где, как на картинах русских баталистов. Богатырское поле. Раз-два-три-четыре-пять — все вроде тут, а Миньки с Лёликом нетути.
Камин еле тлеет, печка выстужена, «козел» молчит, только терморадиатор оранжевым пятнышком теплится — куда ему такую хоромину отопить?
Зачерпнул крюшончику холодненького. Ух! Бре-ке-ке-ке-кекс. Четыре часа на ходиках. Время вперед!
Накинул тулуп и, как поп, со свечкой в комнату соседнюю заглянул.
А там… Там потеплее. На матраце скульптурная композиция «во поле березка лежала». Ручки, ножки, огуречик, два конца, а посередине пигалица.
Титьки маятником, изо рта слюна свисает, Лёлик за савраску пошел, Минькин дуболом за уздечку. Э-э, да это и не слюна, это хрен-брюле на пол соплями тянется. Что вытворяют, охальники. И откуда это? Такие, простите за выражение, патрицианские нравы? И куда только смотрит общественность? трудовой коллектив, профсоюзы, наконец, — начальная школа «ты работай, а я погляжу»?
Захожу.
Минька на меня оловянные выпучил. В хлам парень, еле на ногах.
— Ну где ты там? — Сиська Тараканья хрипит, Миньку за поникший к себе подтаскивает.
— Отчепись, сука, — по рукам ей, да в штанине запутавшись, на пол кулем свалился, только костыли стукнули. Не вставая, ногу просунул, зипер задернул. — Овца!
Вот те на! Видно и впрямь уработала. Поднес свечку к лицу, дунула клава, пламя от фителька отскочило, но оправилось. Руку ко мне обтруханную тянет, пальцы сжимает-разжимает.
А Лёлик тем временем трудится. Волосы мокрые, пот за воротник бежит. Гвозди бы делать из этих людей.
— Живой? — спрашиваю.
Не отвечает, сыч, прелюбодейке в бока вцепился. Свистят клапана, шумят шатуны, скрипит коленвал. Худой, жилистый, дыхалка не до конца прокурена. На конкурс можно выставлять — не подведет.
Сосалка за полу тулупа вцепилась, к себе тянет. Глаза залитые в нетуда смотрят.
— Целоваться хочешь?
— За-ку-рить дай, — Лёлик трудится, выговорить не дает.
— Закурить? Вот это класс! А палочку?
— Можно и «опальчику».
— Ищыте, девушки, должон быть, — зипер рассупониваю, достаю.
Дверь хлопнула, свечка заметалась. К нам едет ревизор. Взвыла Любка, прыгнула с порога кошкой на разлучницу, за волосы ее с Лелика сдернула, протащила по полу тряпкой, туда-сюда.
Сцепились крысиным клубком, сопли, слезы. Летят клочки по заулочкам.
На вой-стон Минькина пассия проснулась, спросонья глаза не раздерет, понять не может. Разом очухалась, в комнату метнулась, на ком орущий остатки крюшона ухнула. Успокоилось разом всё.
Любка из-за печки поскуливает. Пигалица всех хриплым матом кроет, ёб на переёб, сидит на полу, паклю свою в пучок на затылке собирает. Хозяйка зверем зыркнула, чего ж там не понять, многоугольник с известными. Знает свою подружку, как пасхальное яичко. Развернулась на пятке, дверкой хлобыстнула.
И убежать некуда.
Куша встрепанную голову просунул недовольно:
— Чего у вас тут? — оглядел, убрался.
Э-эх, не получается по-хорошему: ебаться — так смеяться, рожать — так плакать.