Единственная сегодня на весь шалман официантка — зовут ее, по-моему, Зоя, а может быть и не Зоя (но кого ж тогда алконавт, что в углу засыпает, упрашивал: «Зоя, ну, двести. Зой! Ещё двести — и меня нету, оверштаг!») — на кухне с поварицами, нога на ногу — курит. Рабочий вечер, или как у них? смена — считай, край, можно и отдохнуть. Как у Тухманова ибн Градского — в тени бульваров вволю воздуха глотнуть. Надоедливую пьянь рассчитала, а вот объедки убирать не торопится, скатёрку не меняет — да провалитесь вы: на столах грязная посуда, опрокинутые рюмки, окурки в тарелках. Всё давным-давно и до препротивной скуки ей опротивело. И кабак этот, и рожи эти, и работа эта халдейская. Она и на себя-то злая, а не то что на других. Отпивает себе из бокала полусухое и зыбает одну «стюардессину» за другой. Темы у балаболок на кухне одни: «папа любит чай горячий». Сиди, выхахатывай, пока сидится. Да и куда Зое спешить? Десять часиков уже гукнуло. Фить-пирю, детки, спать пора. Швейцар на настойчивый стук в дверь даже ухом не ведёт. На пару с гардеробщиком перекидываются в подкидного за гардеробной стойкой. Свои сто пятьдесят друзья-товарищи уже приняли и теперь в открытую шлепают затертыми атласными дамами по засаленным валетам.

Обычная для этого времени картина, обычного кабака. Таких заведений известного рода по всей необъятной…

У каждого, конечно, своя родинка — «примечательность». Здесь — крутая широкая лестница, что прямо с улицы, или, наоборот — на улицу. Исшарканная, как в казарме кавалерийского полка, в восемнадцать узких ступенек — сам считал. Сколько на ней носов посворачивали, сколько рёбер не досчитались? В этот час уже в расписных винегретных радугах блевотины. Кто-то от души полил.

А остальное…

Остальное, как у всех.

Стандарт.

Под низким потолком вяло колышутся слои табачного дыма. Стены, снизу доверху густо закатанные горчичной вокзальной краской, будто говорят: «а какого тебе тут?» Обвисшие, захватанные шторы и застиранные скатерти на столах, явно из одного портяночного гарнитура. Стулья, для полноты картины — и те вразнобой.

Харчевня, одним словом.

Да и народишко…

Неподалеку от нас трое мужиков добирают до уровня. Обычное дело: после работы взяли, посидели, усидели — мало. Куда? Да только сюда. После семи — всё. Сезам закрылся. Осталось только в кабак. Да не в путный, в путный не больно и попадешь, а вот сюда вот, в трактир, сюда можно, здесь даже покуражиться дадут — с официанткой похабалиться. Но в этих заведениях бабы ушлые, могут и в ухо, не таких видали.

Чуть дальше, за спиной, под столом горькую разливают. Рожи до интоксикации знакомые. Голытьба общагская. Перекатывают медь в карманах, а загляни в любой кабак — наши. Принесут с собой, да еще и не одну. Закажут по граммульке и сидят до упора. Дешево и сердито. И в ресторанчике. И бухие в хвост, в гриву, сессию и многоуважаемую кафедру.

Он же неделями на спитом чаю. Нюхнул — и заулыбался уже. А если такому на все 4.12 набулькать? Правда, если официантка увидит такие безобразия — отберет. Или в счет поставит. У нее же кусок отбивают, разбавленный, недолитый.

Ну, и еще где-то стола три занято. В одном углу — парочка далеко не призывного возраста; в другом — пьяной головой мужик уж до самого тына склонился, вот-вот плетень обрушит; сразу у входа тётки с раскрасневшимися лицами что-то лениво доедают. А что там, в закутке за переборкой — нам не видно. Тоже, скорее всего, не густо. Есть где яблоку упасть.

Будни, понятное дело. Все предпочитают на выходные маринадиться, чтоб отходняк качественно дома прочувствовать, с рассольчиком.

Мы в сторонке. У шкапчика с посудой.

Мы за столиком с табличкой: «не обслуживается».

Да нам и не надо — у нас носки рваные, студенты мы. Сальдо-бульдо считано-пересчитано, копеечка в копеечку: рубль на два дня и в кино не ходи, а пива попить — так именины сердца.

Словом, всё как в песне, что Додик, не скажу — поёт, — поёт и сверчок запечный, а вот Додик…

Додик заноза та еще. С самыми что ни на есть сучками и задоринками. Тут не то что выговорить, что он, паголёнок, вытворяет, тут хотя бы издалека примериться, в позу Сократа встать, задумчивый вид изобразить, чело сморщить. Да и это попусту. Как говаривала моя бабушка: хоть штаны снимай и бегай, а не прибудет. Толку — шиш да кумыш. Самый глупенький глагол — и тот, собака, — не при чем! Даже для подпорки и той не годится. К тому же, очень может быть, что глагол здесь абсолютно мимо, что это и не глагол вовсе, а доселе неизвестная часть речи.

Если же попросту попытаться сравнения выискивать, — то и там не здорово. Ничего рядышком ни стояло, ни лежало, ни сидело. И не ойкало.

На круг — полная засада. Да еще канав накопали.

Но с открытыми-то руками — для понимающего человека неважно нисколечко, что на что похоже, верно? Важно лишь, как в начале начал доходит, по темячку киянкой приглаживает; важно это вот желание — подхватить, перехватить да дальше, дальше тащить-волочить; на гору-на горку забраться, на красотищу охнуть; по коленкам, по запяткам эх! да разойдись! А главное важное, чтобы этим самым неглаголом ой как крепко припекало.

И ленточка финишная в том, что у Додика те самые мебиусные два конца два кольца очень даже в нужном месте сходятся, потому что у Додика не абы так, не просто душевный момент выразить — на что каждый из нас в известной мере способен, — а на самом перегибе, на том месте, где градусники взрываются, на «иже еси на небеси».

Вот так-то, господа хорошие, товарищи славные. Сие можно укладывать как угодно — низом ли, верхом ли, бочком ли, на пупок — любой корочкой запечённой, — однако, ни один толковый знак, чтобы додиковское «!» к бумаге пришпилить здесь решительно не годится, — ни ижица, ни ять с морозным настом, ни даже полная, безоговорочная и несентиментальная точка!

Или — пусть их, а то, сами знаете, начнут потом…

Не придумано еще настоящего знака! Нету. Иероглифа с подтекстом на пол тетради убористым почерком. Чтобы объяснил одним самурайским взмахом. Что все остальные полностью в жопе.

Так вот.

Всё, что угодно — всё! — но только не из нашего измерения.

Потому-то, любой кудрявых мыслей критик, подобное услышав, потным кобелем обозначив, колхозным тавром заклеймив, и на обязательную полочку втиснув, всё равно — ну никак не скажет что не старается, контра.

Да и кто бы не старался, возразит любой трезвый человек, — после третьего стакана?

К тому же и песня…

Такую песню, девочки, не испортишь. Даже без баяна. Такие песни из поколения в поколение передаются, из уст в уста, как самые заветные, самые правильные:

Пять червонцев дано, Пять червонцев — четыре недели. Я пропил их давно И душа еле держится в теле…

Не сказано, а отлито. Серебром в бронзе. Сама таки штука — жизнь. Лучше не скажешь. И пробовать не стоит.

Исключительных достоинств произведение. Выдающихся.

А уж в вольном переложении Додика… Да для одноголосия без гармони, в три минуты после полуночи…

Песня, моя песня, ты лети, как птица. Как фрегат-буревестник. Как спелое яблочко на голову гению. Как харчок с Эйфелевой башни.

Песня…

Много на белом свете нужных и небесполезных вещей… Не меньше чем не нужных и бесполезных. А вот песни? из каких будут? Какой с этого прок — «речка движется и не движется»? Можно ль без того, что у нас песней зовётся, прожить?

Футуристический, однако, вопрос.

А самое же вероятное-невероятное, что у любого, самого снежного народа полное лукошко этого добра. И не достойный ли плюсквамперфектный ответ — как нате вам! — что, пожалуй, главнее песни и сыскать-то… Оцинкованных вёдер-подойников да сеялок-веялок можно понаделать до ряби в глазах, а вот песню настоящую… Да чтоб и про червонцы, и про душу поранетую, и про то как она, бедняга, от тоски-похмелья избывается… Да еще про думы… Про думы нехорошие — не пришиб ли кого ненароком вчера — больно уж с утра гнусно…

Многим ли понять сие дано? Философичность такую?

Но уж если кому дано, тому по жизни не кюхельбекерно и не тошно.

Как нам, например, скворцам этаким, с бубенцами в голове.

А что насчет философий… Их здесь… Гегель не разгребёт.

Вот, к примеру, такой интересный краковяк.

Есть песня. Песня спета-придумана. Но сама по себе, как ишь ты поди ж ты, неприкаянная — не останется. Нетушки, не обойдётся. Рано или поздно — так оно и краковякнет. Ямщик в степу замерзнет, камыш в темной ночи прошуршит, вихри враждебные взвоют иль какой сумасшедший малый реки полные вина за девичий взгляд отдаст.

Но ведь так оно и случится! К гадалке не ходи!

Вот как сегодня. Хоть и не велик пасьянс, а сошлось.

Червонцы — на то они и червонцы, — давно уже, и с есенинским свистом. До заветного стёпиного дня, как до морковкиного заговенья. Англицкий праздник похмелайшен и тот позабыт начисто. Душа же покуда держится, а будем живы, как говорится — не помрем. Хужей бывало.

Тут другое.

Тут теперь и смех, и грех: посреди бела дня всякие уроды цирковые так и норовят с той стороны дороги да на весь базарный голос:

— Эй, студент! Как там Утюг? Не сгорел еще?

Шел бы ты. Шел бы и шел, насос ты драный. Раззявил рот, хоть завязочки пришей. Но оближ ноближ, или как там, если уж назвались подосиновиком. Хоть и через губу, а приветливость дай-положь:

— Будь спок, киря. Заходи. Гостем будешь!

Прилепилось, как банный лист: студенты да студенты. Что, впрочем, соответствует действительности. А всё действительное разумно. Так же, как всё разумное действительно. Диалектика. Кому осетрина жирнющая, а кому селедка длиннющая. Вот и сидим в прицепном вагончике да на жёсткой лавочке. И не подпрыгиваем. Каждому — своё.

Сидим.

Табличку «не обслуживается» крутим-вертим, что обезьяна яйца.

А с кухни запахи… Не запахи, а будто сама Книга о вкусной и здоровой пище заговорила. Под такие запахи ту бы самую черствую корочку хлебца пососать — и совсем бы хорошо; да только на такие столики хлебушек не ставят. Не для того они, служебные столики. На них дебит-кредит подбивают, да счет выписывают, если какой умный найдется.

Под выходные, надобно заметить, служебные столики в чести. За них тех, кому не откажешь, сажают. За самой чистой скатёрочкой. Тогда и хлебушек, и бифштексы с ромштексами. Тогда парад-алле. Ну, а сегодня — такие как мы, на краешке стула.

За этим столиком не спросят: чего-с изволите? Тут вообще ничего не спросят: пришел, посадили тебя, — сиди тихохонько. Будто тебя и нету. Будто ты стол, стул, табуретка. А касательно утонченного обоняния…

Как, желанной, насчет всеобщей формы учёта затрат общественного труда, планирования, организации производства и распределения совокупного общественного продукта? Как насчет этих славных бумажечек с Кремлём?

То-то и оно.

Не ищи под дубом шишки, а под елкой желуди.

Что, собственно, и без вопросов ясно-понятно. Что, собственно, у нас и на лице написано уже который год. Прописными буквами.

Но если до конца идти — до кончика-конечка, — и вопрос насчет запахов до той самой крайней степени довести… Когда слюна тридевятым валом глотку полощет…

Тут только одно — если у чуваков с кухней полная солидарность, самый что ни на есть уважительный паритет, — то и нам побирлять перепадет. А ежель хабар выклюнется — со всей очевидностью и граммулькой опахнемся.

Хотя, заметим строго, и не для граммульки мы здесь, между прочим. Эта граммулька нам — абсолютно двадцать девятое дело. Мы здесь, как говорится, не корысти ради, и даже не в гости неприлично завалились с дырявыми карманами. У нас, гордым языком сказать — миссия. Посему — самим ставить надо. Есть же приличия, в конце-то концов. Если уж на то пошло, сейчас без пузыря, как говорится, дети не рождаются, не то что — что.

Музыканты фонарь лепили, с заморочками разными, кто во что, сразу как-то и не въедешь. Оттягивались в своё удовольствие, придурялись, будто и кругом никого нет. Так, пожалуй, от всей души, только лишь пьяным неграм не слабо, у себя на завалинке, теплым вечерочком, да на всю алабамовскую.

Действом гитарист хороводил, на его бензине карусель закручивалась. Да и кому заводилой быть, когда всех музыкантов — ты да я, да мы с тобой? Вот и крутился за себя и за того парня, пластался чернорабочим на бемольной ниве, самые поддонки из темы вытаскивал, вел мелодию за руку, по досточке-по жердочке, в спину подталкивал, если норовила забуксовать, разворачивал манекенщицей, то одним боком, то другим, а то и на голову поставит; да и это еще не всё! она и не на это еще способна! — задерёт ей юбку среди долины ровныя — дывытеся.

Всё в его власти, кто понимал. А кто не понимал — не для того и печь топлена.

— Интересно девки пляшут.

— А то! Джазик, — ласково сказал Лёлик. — Видишь, как кувыряет? Музончик-то: и Козел на саксе. Вертила такая, — добавил он уважительно. — Как ни зайду — всё играет, всё играет, игрун. Как только жене не укачало? И целыми-то днями. И пилит, и пилит. И зудит, и зудит. Пила ты заводная. В восемь утра захожу: с голой жопой посреди комнаты — ни до чего, — Эл ди Миолу, видите ли, подбирает. «На работу, — говорю, — чего не идёшь, идол?» «А ну ё во влагалище, работу вашу, поиграю-ка лучше».

— И что? Я с похмела тоже стахановец. В другой день только и думаешь: скорей бы война что ли: сдаться в плен да отоспаться. А после пьянки, ну, как крестьянин — ни свет, ни заря. И лежать не лежится, и делать ничего не делается. Как придурок, ходишь оттуда-сюда.

— Да ладно б с бодуна. Ему поиграть захотелось! Понял! И хоть ты кол на голове теши. И будет играть! И никто не указ! А наиграется — тоды уж и на работку соберётся.

— Это где ж такая работка замечательная, ходи-не хочу?

— А вот, едрешкин шиш, — хитро сказал Лёлик. — Это вам не в институтах институтить. В такие места всякий халам-балам не берут. Пенисом-то груши обивать. Да ладно б сидел, попандопуло, «козла» заколачивал, как люди. Нет ведь! Ищи-свищи. «Где-то здесь болтался. Вань, ты не видал?» «Да токо что был», — передразнил Лёлик. — Хераньки там «был». Бабке своей расскажи. «Был» он. Жди! «Был». Сейчас! Разбежался.

— Молодец, — похвалил я. — Правильно. Нехуй.

— Пришел может, показался, да и огородами домой — совершенствоваться. На гитарке колбасить. Но зато и играет же, подлюга, не отнять — Сантану один к одному завинчивает. Нотка в нотку. Пальчики оближешь.

Выковыряли из пачки по сигаретке. Закурили. Дым уже из ушей хлещет. Зато аппетит не нагуляешь.

Помнится, в детстве голоштанном, застукал нас сосед, дядя Костя, за курением, ну и пацана своего, естественно, с папиросой. Развел руками — что тут поделаешь? «Кури, — говорит, — Витька. Кури. Меньше съешь».

— Не, не слабо играют. Не слабо, — цыкнул Лёлик дырявым зубом.

— А кто спорит? Там труда до ибеней мамы вложено.

А эти, ну не успокоятся никак — модуляцию сделали, еще, еще одну, гитарист на джазовые мотивы исподтишка выплыл, стал кляксами аккордов облицовку лепить. И как-то вежливо всё: то ли вступление никак не закончат, то ли коду разворачивают — так, пылят себе, не торопясь, босиком: ни ждать, ни догонять. Профессионализмом пахло, школой.

— Такие кривули… Ишь ты поди ж ты. Мне в такую каракатицу пальцы ни в жисть не вывернуть. Он нигде не учился? Посмотри-ка, что делает, нахал.

— Маэстро-то? — зевнул Лёлик. — Учился, кажись, в собиновке, гусляр херов. На балалайке что ли. Иль домре. Светит месяц, светит ясный. Где еще тебя научат? Да и не закончил вроде.

— А что так?

— А история там гнилая какая-то. То ли выгнали его, то ли самому пришлось. То ли он шинельку замарьяжил, то ли у него. То ли еще какое хорошее. Долго ли? Атмосфера-то, — скривил губы Лёлик, — творческая. Если у них в общаге, белым днем, на подоконнике в коридоре бараются. Что тогда ночами творят, искусствоведы? я на скрипочке играю, тили-ли да тили-ли?

— Белым днем?

— Не черным же. Сам видел, потому и говорю.

— И что?

— Залетел, видимо, с какой-то лажей, ну и… — Лёлик со значением посмотрел в потолок. — Пой, ласточка, пой.

— Да-а, Лёля.

— Чего?

— Да-а. Не ожидал я от тебя.

— Пошел ты, — презрительно сказал Лёлик, — с подмандонами своими.

— Нет, серьезно. Ты признайся мэни, ты пошехон, да?

— Да. Пошехон. Пошехон! И что?

— Ты бы себя со стороны послушал: в кине, на первом ряде, в бордовом пальте, с соплей на губе. То-либо-нибудь-таки-ка.

— От винта, — сказал Лёлик спокойно. — Достоевский хренов.

— А я здесь причем? Во дает!

— А хули ты натигрился? Что мне? сплетни ходить собирать? Странные люди, нет? Иди и спроси, если тебе больно надо.

— Ты чего?

— Да ничего. Это ты чего. Не понравилось ему, видите ли. Правильный какой. Ты сначала сыграй вот так. Видишь, как люди играют?

— Да уж не мы: однажды лебедь раком щуку.

Народу нет, хабар не катит, энтузиазма ноль — музыкантов можно понять. Ары, в Утюге, в такой ситуации, обычно песню из фильма «Путь к причалу» исполняли. «Если радость на всех одна, на всех и беда одна…». Бом-бом.

Раз сыграют, два сыграют.

Семь раз сыграют.

С чувством, не спеша, с расстановкой — кушайте на здоровье. Глядишь, кто-то не выдержал, идет — «Чао, бамбино, сорри» заказывать, или «Белфаст».

Эти по-другому. Эти в кайф уходят. Для сэбэ. Да и для кого здесь? Для насосов?

Лабухи лабают.

Голодяево внимает.

Вышивал он качественно, лихо выпиливал, ничего не скажешь. Звучок сочный, оттягивающий, хотя и без всякой приставки. Гитара — самопал, и причем явный, без претензий на фирму: на деке темброблоков куча на электровыключателях, на грифе лады белой краской замазаны, топорно так — чем хуже, тем лучше. Краска на ладах наполовину стерлась, гриф внизу в проплешинах, до голой деревяшки стёрт, и дека такая же, насквозь у съёмников обшкрябана. Работящая гитарёшка. Не лентяйка.

Бас еще, да барабан — и вся, тирлим-бом-бом, музыка. Втроем, как везде — деньги лучше делятся.

В этих делах не количеством берут, здесь главное, чтоб аппарат звучал, мощей давил, объемом, а работать всем места хватит: и гитаристу пахать надо, и бас посложнее придумать, а барабанщику тем паче — всё на нем, каждую дырку собой закрой.

Лёлик, проныра, в этой канители успел уже все углы облазить: нет в городе, да думаю и в окрестностях, такого злачного места, даже самого поганенького, где б он не побывал, спелеолог. Исключительные способности в данной области. Пиво в незнакомой местности с закрытыми глазами найдет и кратчайшим путем к цели выведет. Не знаю, есть ли у науки объяснение — что это? Может, всепоглощающая страсть, может, пунктик такой у человека. Все мы немножко лошади и ничто человеческое нам не чуждо. Некоторые вообще ходят навоз нюхать. И что теперь? Одному титечки пощупать — в ночь-заполночь на другой конец города босиком побежит, другому полбанки раздавить, тоже разбуди — как не спал, а Лёлик, допустим, по трактирам швец и жнец. И — отнять нельзя, — в заведениях этих, как карась в пруде. Элемент интерьера. Везде свой. На воротах, куда ни приди, все его знают, официантки смотрят, как баран на старую калитку, пьянь и та норовит чирик занять. Да и Миньку с арами он свёл. А со стороны не скажешь. Сама скромность. В тихом омуте.

Так что, для него здесь не терра инкогнито, а мне интересно на чем мужики шкварят. Пригляделся.

Аппарат — можно репу не чесать, аппарат известно какой. Тут без америк — красный уголок подшефного совхоза: колонки из ДСП, что в них напихано — покрыто мраком и тайной; усилок голосовой опять же самопальный, бандура без окон, без дверей — одна ручка, два входа; на гитару УНЧ-50, колоночки какие-то стрёмные; на бас — ТУ-100 — здесь солидно пукает, важно; ревер из «Ноты-202»; тарелки — с бору сосенка; микрофоны разнокалиберные. С мира по винту — голому колонка. У всех так, кто на отшибе — забегаловки на аппарат не расколются. В железке вообще музыкальный автомат древние пластинки крутит, и ничего! полный кабак. Была бы только водка и нету других забот.

Так что, не до сальца со смальцем. Хотя … И на этом гэ есть чего предложить. Тем более тем, кто ху.

Раз пришел слушатель, раз уж мы нарисовались, ценители — надо отрапортоваться, антрацитика выдать — сие в порядке вещей. Приди к нам — я на пупе изверчусь. В ультразвук залезу. Хотя толку-то? Так мне не сыграть. Хош тресни. Даже если рогом упрусь, брошу всё, струны стану рвать днями-ночами. Тут ведь дело не в том, в какую сторону пальцы выворачиваются. Не дано — не ищи, не обрящется. Говорил, правда, Иван Семенович Бах: «Старайся, и будешь как я». В общем…

Замнём для ясности.

Что касается показать да выдать, по мне, достаточно послушать как группа настраивается и разминается — уже можно понять: птицу видно по помёту. И не потому, что я такой — три аршина во лбу, — нет. Любой, кто играет и этим копейку зарабатывает, так же скажет. Уж насколько у Каца команда во Дворце — всё там, как часики, профессионалы, гнесиных да мусоргских позаканчивали, хоть во Флориду их вези — а не то… Цимеса нету. А вот тут — тут самое то. Тут душа. Тут Музыка. С полуслова всё, с полу взгляда, с полу нотки. Как словами музыку расскажешь? В ней жить надо. А по-другому не стоит и не стоит. Умные люди, по крайней мере, так говорят.

Не сказал бы, что мне завидно или как — нет, а вот то, что они свободно, что хотят, то и играют, и всё своё, в основном, из башки… Первый раз такое слышу в кабаках.

Начали новое что-то: блюз не блюз, вальс не вальс, не босса-нова, не самбо-мамбо — на одну вещицу братцев Бахманов смахивает. Умная такая музыка. Всё в ней. Сильно. Втроем такую музыку делать — это сильно. Это дорогого стоит. Через «ого».

Лёлик интерес заметил.

— Его вещь. Маэстрова. «Шмель», по-моему, называется. Он ее еще на танцах с Соловьями играл. Не помнишь что ли? На Новый год? — ехидненько так спрашивает.

Тот Новый год — да, крепко начудесили, есть что вспомнить, но только не музыку. Не до музыки было, честно говоря.

А Соловьевы, кстати, с кем попало за мульон играть не сядут. (Нас, без ложной скромности, микрофон продувать не подпустят.) И что попало — тоже не будут. Себе дороже. Битлов, Цеппелин, Папл — это только дай, лучше их вряд ли кто в Скучносранске сделает. Напрочь задвинутые на этом деле. Фик-фок на один бок.

Больше скажу: чуваки с прибабахом. Идейные. Если им на свадьбах-то западло, как рассказывают, всякие шарманки с серьезным лицом голосить, что там про ресторацию…

Через кабак, конечно, все проходят. И соловьи, и дрозды, и чижи, и прочие воздухоплавающие. Это как корь или скарлатина. Благо и добра этого… В любом самом затрапезном кафе по вечерам кто-нибудь да лабает. Вальса звук прелестный.

Садились и они. На Химмаше. Место башлёвое, заводской народ там по полной программе в выходные выкладывается — только знай купюры сортируй. Но… И крылышки есть, да некуда лететь. На месяц хватило их. До зарплаты. Еще на один день не хватило.

Фирма. Марка. Лейбл. Соловьев энд Соловьев. По высшему разряду в музосранских чартах котируются. Как авианосец в Тихом окияне.

Этот, чувствуется, из тех же стройных рядов. Одна на всех радость, одна на всех любовь — разделённая, девочка-целочка. Кувыряет-выковыривает нотку за ноткой себе на радость, людям на удовольствие. Слов я особо не разобрал, что-то такое: я — шмель на земляничных лугах, тырым-пырым… Так где-то. Непонятно, короче. Но дюже интересно: таких композиторов в тихосранских трактирах не водится, в здешних апартаментах привычней а-ля «пойду выйду ль я».

Стул развернул, чтоб поудобнее…

Торчу, признаюсь, оттопыриваюсь. Последний раз на концерте «Брейкаут» в прошлом году так оттянулся. Чтоб разом и — понесло…

Без комплексов парень. Играет… Хоть бы дым, стручковый перец, варёный снег, раскованно, себе в радость. Отдыхает. Легко, будто шутя. Приятно посмотреть. Стил май гита джентли випс.

Ну, и мы отдыхаем.

Нюхаем.

Слушаем.

На ус мотаем.

А тут нарисовалась какая-то, перед нами, руку протяни. Ножку выставила, бедром качает, танцует якобы, вроде и нас не замечает — славно, видно, уже кирнула, коза. В руке то ли шарфик, то ли пояс к платью — кисея какая-то, вот она им по полу, по харчкам, навроде змейки играет.

Ну, играй, играй.

Игруля.

Такая, субдительная суперфлю, с «химией». В общем — кудри вьются, кудри вьются, кудри вьются у блядей, ах, отчего ж они не вьются у порядочных людей?

Посмотрел на Лёлика — знает, нет? Сидит, ухмыляется, пожалуй, тоже первый раз видит.

Поиграла фифа, покачала бедром, и, как само собой, за столик к нам. Уселась. Ногу на ногу. Фирму свою подзадрала по самое пи, и на ухо мне:

— Писать хочу. — И бодро так в глаза: — Я красиво писаю. Пойдем, посмотришь.

Здравствуйте, девочки. Станешь с вами нервным паралитиком. Сплошной союзмультфильм. Можно б, конечно, и пойти, защеканить что ли, но я пьяных брезгую почему-то, а если к тому же с блядской рожей и длиннющими крысиными ногтями, то сразу во мне всё обрубает. Но эта, в кудряшках, всё-таки, так, ничего. Очень даже ничего. Можно в ножички на пёрышки поиграть. Да и не пьяна, а больше строит из себя. Сидит, лыбится. Ножкой качает. Сигареткой нашей запыхнулась.

— Номерок где твой?

— Да т-а-ам у одного, — капризно вывернула спину.

— Забери что ли. Хочешь чаю?

— Ха-ачу.

— Чай пить пойдем. С тортом, с шоколадами. Мелодии и ритмы зарубежной эстрады послушаем.

Посидела, кудряшки на палец наматывая. Разглядывая нас по-блядски нагло. Докурила. Ушла, попой покручивая. Ах, черт возьми, какие, право, на свете бывают попы.

Лёлик стойку принял. Ушки на макушке.

— Может на пару забараем, а? Серый? — Даже заволновался парень, спички стал жевать. — Сама ведь, внагляк лезет.

— Не суетись поперед, Лёля. Грубый ты. Спугнёшь.

Припылила. Парижская этуаль.

— Не отдает он, — пожаловалась.

— Вот какой! И не отдает! А надо было вежливо. Культурно. «Пожалуйста» надо было сказать. Волшебное слово. А теперь всё. Не судьба теперь.

— Видно не судьба, видно не судьба, Видно нет любви, видно нет любви. Видно я один, видно я один, Счастье, где же ты?

— О, какие песни… Прямо за между Соединенных Штатов берёт. Ты, слышь, аккуратней с этим. Заплачем.

Сидит. Губки фантиком. До моего позавчера бритого подбородка дотронулась.

— Видно, что мальчик из интеллигентной семьи.

Таких фамильярностей я не люблю, могу и обидеть, будут тут всякие еще, но договорить не успели, припёрся какой-то суровый, с козлиным пухом на бороде, взял ее за руку молча, увёл.

Гетеры, или как их там. Гейши недоделанные. Сначала кудрявой думают, а потом тем местом, где мозг у нормальных людей.

Время на последний круг пошло. По сусекам на «Алиготе» наскребли. Ну, неудобняк же, на шару. Взяли в буфете кислятину эту, пошли в бендежку.

Чуваки уже бирла с кухни натащили — солянку, бифштексы без гарнира, горой на тарелке с ободком — гуляй, банда! В животе звери съестное учуяли, заурчали.

Открыли, разлили. Разговоры повели про ревера и приставки. Дельные разговоры, по теме. Микрофон нам позарез нужен, по его душу ленточную и сидим, а у них есть, и как раз не в работе — лишний. С последующей продажей, конечно, — сейчас голяк.

Такие разговоры за день не переговоришь, слово к слову тянется. Да и про тревожные будни: тоже есть что. Они — какие тут побоища случаются (народ всё на свой лад перемерит: наш «Уют» — Утюгом, их «Чайку» — в Чикаго), мы — как в Утюг сели.

История простая, как два пальца.

Миня полгода с арами стучал, ну и мы с Лёликом заходили, и нам поиграть перепадало. Такие дела только в радость. Ары — мужики не зажимистые, если хабар идет — вместе квасим.

Прижились.

Сытно.

Весело.

Только нет добра-то без худа.

Застукала Джона жена. С Риткой-администраторшей застукала. В подсобке, на таре пустой.

Тоже, мудило, нашел место.

Джону, конечно, все кабацкие дела запретили, скандал-развод, родителей напустить грозят, а у него же кабак — дом родной. Отдушина. Отпуск с содержанием и без воздержания.

А тут жена — во вторую смену. Он, естественно, дома не засиделся. Ну, мало ли. Бывает. Да и первый раз что ли? Пару отделений отыграли они, в перерыве мы с сухоньким бирлять сели — поварихи гуляша с подливой суповые тарелки наворотили. Бирляем, то, сё, вдруг Маринка, откуда ни возьмись, прямо в плаще, никто и «а» сказать не успел — гуляш у Джона на голове, подлива с ушей капает.

Картина Репина. Ильи Ефимовича. Море волнуется раз, море волнуется два.

Наконец, Лёлик проглотил, я выдохнул, Минька выпрямился, а Билл схватил жену приятеля за руки и залепетал: «Что ты, Марина? Что ты?»

Джон же как сидел, так и остался сидеть, разгребая ужин пятерней по хайру, тоскливо так, будто кошка лапой, когда в лужу вступит. А хайр у Джона — любая примадонна позавидует.

Всё, сказал Харон.

На этом всё.

Приплыли. Берег.

Ладно бы, что говорится, последняя капля. В том-то и дело, что тут не на капли счет. Да и чаша терпения далеко не первая. «Не надо ваших денег! Ваши деньги на пупе сожжешь и не заметишь! У вас только пьянка одна на уме да блядство поганое! Дома будете сидеть, козлы! дома!!»

Дома «козлам», конечно, не усиделось. Да и усидишь ли дома, как в песне поется, когда сады цветут?

С попеременным успехом, через раз, через день, ары продержались еще недельку, надеясь звонкой силой кабацкой монеты умаслить заскорузлые жёнины души. Однако, как назло, а скорее всего по извечному закону подлости, хабар срубить не удалось, к тому же превосходящие силы противника создали коалицию и выступили единым фронтом.

Горько было арам пядь за пядью терять родные просторы. Горче перцовки гнилосранского разлива. Ситуацию усугубил весьма неразумный поступок Джона: чавой-то он забылся и посмел заявиться домой с выхлопом. Вовремя, но с выхлопом. И даже не то чтобы с выхлопом, а развезло. И даже не то чтобы развезло, а еле приплёлся. И даже не то чтобы приплёлся, а мы приволокли и к двери прислонили. В прислонютости жена его и обнаружила, на странные поскребки к двери подойдя.

Супруги, естественно, после инцидента не разговаривали, что и позволяло Джону покидать семейный очаг без спросу. Но тут жену словно прорвало. Тут уж Маринка совсем взбеленилась и на следующий день пошла добивать зверя в собственном логове.

Мамушка, царица небесная! Что там было! Как ты спасся! Говорят, на седьмом этаже было слышно ее верхнее «до».

Мало того, когда одна из разъевшихся попыталась приоткрыть хабальный рот в начальственном окрике, разъяренная Маринка схватила со стола хрустальную вазу, махнула цветы на пол и замерла на секундочку статуей Свободы, чтобы прибить своим «Что-о-оо?!!» Видя такое дело, толстозадые деятельницы от общепита позаныривали мухой под столы: а откуда знать, что у бабы на уме? зашибёт за мужика. Свой мужик — он временами ближе, чем сорочка к телу. А Маринка, она за этого раздолдона… Я, конечно, ни в чем не могу быть уверенным, но насколько я ее… Что там пулеметы? На пушки пойдет. Стволы в узел позавязывает.

Далее события развивались так.

Хрусталь рванул партизанской гранатой на тыщу осколков. У двери, которой Маринка навернула в сердцах, вылетела филенка. Пласт штукатурки, что на дверью, подумал-подумал, и тоже не выдержал — съехал вниз с шумом, с пылью. Попался бы ей в тот момент этот конь на скаку!

В довершение всего, уже в дверях, обернувшись на поле битвы, Маринка торжественно произнесла: «Я на вас, — эпитет она подобрать уже не смогла, слова все кончились, а только приласкала кулачком по косяку, вышибая дверные пробки, — в горком напишу».

Высвистели ар с полузвука, только шуба завернулась. Эти, в кабаках, пуганые вороны. Рыльце-то в щетине.

Наблюдая такой коленкор в разводах, ары к нам: давайте, парни. Давайте. Поутихнет, волна спадет, вернемся мы. Не оставлять же на произвол свято место.

Вот так всё и обставилось.

Халява, плиз.

«Алиготе» на донышке уже. Потрёкали еще о насущном: что там Блэкмор, как там Пейдж, Гилмора давно не слыхать, где Стив Хоу… Дело к вечеру совсем, официантки скатерти со столов собирают, шнуры пора мотать. Договорились, как ни то подъехать, да пару вещей отлабать.

Традиция такая в нашем Шоусранске у кабацких музыкантов: из кабака в кабак под занавес ездить — поиграть в последнем отделении друг у друга, а где и совместно что. Поджемовать. Так это, кажется, называется.

Собрались было, да Лёлик каких-то шмар старых, лет под тридцать стал кадрить. Крутил, крутил рыжим усом, да всё без толку. Пока, наконец, не надоело мне стенку подпирать и не послал я простипом-нототеней привычной дорогой. А потом и мы попрыгали через лужи.

Домой.

В общагу.

Чай пить с маргарином.