Знаете ли вы, что такое праздник весны и труда на задворках кипучей и могучей?

Эка невидаль, скажет иной мирянин, чай не в проруби плавали, туды его в карусель, что уж что, а это-то — великое ли дело?

Так-то оно так, дружище. Верно. Под одним небом ходим, поэт бы сказал: одной шинелью укрываемся и из одного котелка хлебаем, ведь ей-же-ей, весь жизненный распорядок по ГОСТу, на грудь четвертого слева. Но. Тут «но» есть. Тут надо с понятием. С кочки зрения кулика на мухосранском болоте: ваши девки может посисястее, но наши точно попиздястее. Поскольку, по себе знаю, спорить с куликом себе дороже, посмотрим-ка на всё это трезвым глазом.

Начать надо с того, что само собой разумеется: сыросранское население такие мероприятия на сухую не посещает. Традиции не те. Душа просит. Тесно ей, душе, на сухую. Шершавенько. Скрипит. А поскольку народ у нас всё больше душевный, как оно уже неоднократно подмечено, то всё, что положено вынь да поставь. А уж оно не застоится.

На мокрую же, душа требует простору на все три веселых стороны. Почему, спросите? И на это есть ответ. Кто не знает, что просить на сухую — одно, а требовать на мокрую — уже совершенно иное? И что может быть просторнее русской задушевной песни? А? Да опосля сто семьдесят граммов на брата? М-м? Можно представить, да? А помножить это дело на массовость? На праздничную си-бемоль?

Где же, где вы нонешние Суриковы с Перовыми? Обнажите ваши кисти, ведь вот она, картина! Вот она движется с первомайским приветом на почти трезвых ногах, с транспарантами, флагами, шарами, цветами, детскими пропеллерами-вертушками, глобусами, птичками Пабло Пикассо, мозолистыми руками многостаночника, красной косынкой передовицы, здравницами в честь такого замечательного образа жизни — как оно и положено, а впереди гофмаршал с гармонею иль баяном. И вся, буквально вся колонна орет во всю глухосранскую «имел бы я златые горы» (И ведь действительно: что окромя цепей? остальное имели и имеем. И будем иметь, как хотим, возможно даже, извращенно) или про так как шумел камыш.

Как? Впечатляет? Меня так очень. Вот он — наш ответ бразильским карнавалам.

Прошпект далёкой, пехом шелестеть — мало не покажется, и покуда до трибуны каблуки стопчешь, все застольные вспомнят: и как с горочки спустился, весь в орденах-медалях, и как огни золотые горят на том большаке, на перекрестке, где с любовью надо встретится, и про улицу родную, что хороша и в непогоду, и пошехонского с картинками выпишут.

Затоварились впереди массы, пока уплотнение рассасывается, глядь — колонна в амфитеатр сбилась, баба, что побойчей, каблучком дернет, пушкиным пройдется, да кэ-эк взвизгнет:

А мене милай подарил Четыре мандовошечки Что ж я буду с ними делать Оне ж такие крошечки?

Товарки в долгу не останутся, на пару, в унисон, мартеновскими глотками дунут:

Ой, подруга, так и знай Тем, кто просит, всем давай Не фарфоровая чашечка Не выломится край!

Гармонист тоже не кумачовым бантом шит: пальцы пляшут, как черти, ноги отбойным молотком выдрючиваются, тенорок с хрипотцой:

Я ходил, ходил за ней Думал целочка у ей Оказалось, что у ей Шире кепочки моей.

Тут же вам и похуйсранского с притопом, с прихлопом счешут. «Веселых ребят», что с Леонидом Утесовым, помните? Как там покойника провожали? О, то оно и есть, только почище, потому как от чисто радостного восприятия жизни процесс происходит.

Мужики в костюмах не обмятых, брючины гармошкой, рубахи белые колом, галстук, раз в год надёванный, топорщится — узел с хороший кулак. Бабы — в разнорябь, что попетушистей из сундуков достали, помады ради такого дня не пожалели, волосья начесали — смотришь и сердце радуется.

Одна колонна прошла. Другая. Там «я люблю тебя жизнь» задушевно выведут, тут «арлекино» споют, да еще и содержание в лицах проиллюстрируют — Московский цирк от зависти бы умер.

Уж так, так хорошо — шариковой ручкой не опишешь. Как сказал бы Коля Чих-Пых: это видеть надо.

Чем я и занимаюсь. Ныне на демонстрацию я не ходок — созерцатель. Пятый курс. Не пионер. Статус другой.

Минька на праздненства в родную деревню укатил. Лелик с аптекаршей за фармацевтов транспарант с зеленым змием понес, а я, прикупив белоголовую, в строну ПХХ подался.

Аббревиатура сия не тайна есть. Именуют так молодежное заводское общежитие, что на улице Строителей: Пустосранское МотовилоХранилище. Женский же монастырь, что на проспекте, в простонародье звучит, как ППХ — тут всё ясно и расшифровывать не надо.

Поход мой первомайский, в столь отвлеченную от других повседневных дел епархию, объясняется следующим образом.

Стою как-то на остановочке, нос в воротник прячу — апрель нынче с причудами: метель метет, да такая, что и февраль позавидует. Транспорта, как положено, уже минут двадцать как не видать, ноги окоченели, сам, как найда — настроение, в общем, не праздничное, сами понимаете. Долго ли, коротко ли, автобус, наконец, подходит, паразит. Народ в нем в три яруса, конечно; толпа со стороны остановки ряды сомкнула, как псы-рыцари на Чудском озере, посему я у заднего прохода завис, почти как в загадке: в глазах тоска, в зубах доска, руки не вытащить и дверь на крючке. Сезам, всё-таки, открывается и теплой картошечкой сверху, основательно так, на потенциальных пассажиров блюют. Народ, естественно, распадается на фракции: облеванные отбегают в сторону, не молча, конечно, а выражая непарламентскими выкриками отношение к действительности, не облеванные лезут-таки в общественный транспорт.

Обычная, надо сказать, ситуация, из ряда вон выходящего — ничего. Кроме того, что в числе главных действующих лиц и я, нежданно-негаданно, оказался. Пальтецо-то, извиняюсь, в дерьме.

Везувий, явно призывного возраста, пьян в стельку-сардельку. Так пьян, что эпитета не подберешь. Пьян дальше некуда. Дальше — арктические льды. Поскольку свалился он, в прямом смысле, прямо на меня, мне ж его и на скамейку пришлось отволочь. Что и пили, керосин что ли? такое амбрэ! если казнь выбирать, то уж лучше пусть химическим оружием, ипритом-фосгеном травят нежель таким-то свойски-простецким.

Тут же и собутыльник нарисовался — тоже хороший подарок маме. Пока я его по нехорошему обзывал и рукав в нос тыкал, он молчал, приоткрыв рот. А когда мне понадобилось дух перевести, в паузу вклинился: Сергей, говорит, извини ты этого раздолбая, откуда в нашем возрасте здоровье пить уметь? Надо сказать, постановкой вопроса даже несколько и ошарашил — в здравом смысле отказать здесь тоже никак нельзя.

Откуда ж ты, сучий потрох, меня знаешь, спрашиваю? А оттуда, отвечает, что ваша надькина Женька с нашей валеркиной Тамаркой в одном классе учились. Ах, так? Это не тот ли Валерка, у которого дуги на «Яве» из кроватных перил выгнуты? Не, тот с мельничной горы, а мы заречные, помнишь наш дядя Володя у вас дома на Октябрьскую в сладкий пирог сел?

Так уж случается, если встречаются. Вышли мы все из колхоза. Земляки. И по правому борту не клади, считай, родственники, как оно и положено на селе: три улицы Ивановых, четыре переулка Иванцовых. Куда ни блевани — или брат, или сват. Все свои, деревенские.

А тут как, спрашиваю? А тут у старшего брата окопался, отвечает федорино горе. Брат на почтовом ящике фрезой токарит, а этот финик в ГПТУ штаны протирает, вот-вот чугунный лоб забреют для казенных надобностей. Так что от истины был я недалеко.

Особо в такой обстановке рассусоливать о троюродных дядьях не климатит, да и пальтецо воняет, хоть снегом и оттерли. В общем, зазвал он день пролетарской солидарности справлять. Не придешь, говорит — обидимся. Троюродный — он родного родимей.

Вот оно и иду. Зачем — сам не знаю.

Общага, надо признать, не чета нашей. На крыше два бомбардировщика приземлятся и еще летчики в футбол сыграют. В холлах ТВ, чуть ли не паласы постелены, пинг-понг, бильярд и прочие излишества.

Комната габаритом с хорошую квартиру, мебель полированная, картинки на стенах, половичок — всё как надо — стандартный дизайн. Живут на троих: братовья и снабженец прописан — от него в шкафу кепка да сапоги, сам же неделями живота не кажет.

— Он к бабе переехал. Подженился, — объяснил Степа. — Хороший мужик. Добрый. Тушенкой кормит. А тут в Ухту летал, так такой кусище шоколада приволок! У летчиков отоварился, из НЗ. Ели-ели, я уж и смотреть на этот шоколад не мог.

Со степиным братом, я, как оказалось, учился в одно время, в нашей церковно-приходской. Года на три он меня помладше, тем летом из армии пришел.

— У Кондрата подход к жизни четкий, — смеется Степа. — Каждую пятницу брюки парит, во Дворец. Для тех, кому за тридцать.

— А чего мне в железке делать? — спрашивает Кондрат. — Танцы танцевать? На кой мне хрен ваши танцы. Роки эти, — покрутил он задом. — На Утильку бабы голодные ходят, без виньеток в голове. Я когда приглашаю танцевать, сразу ей говорю: давай мне номерок на пальто и все дела. Если отдает — всё ясно — загоним шведа под полтаву. А меня жихарь наш научил: он в Краснопрестольск как-то поехал и застрял — огрели картежники в поезде, на всю катушку. Обратно ехать не на что, в кармане бир сум-бир манат, поесть и то мон плезир. Вечером болтался у вокзала, видит афиша: вечер в их ДК железнодорожном, для тех кому за много. А чего делать? Пошел. И пустили еще без билета. Так там, как король: их по семеро на одного мужика. Конкурс устроили среди них, каракатиц, уж так там они старались, так чудесили — я уписался на его рассказы, ему в кино сниматься надо, в «Бриллиантовой руке». А которая, значит, в конкурсе побеждает — выбирает пару потанцевать. Вроде как приз. Одна вертелась, говорит, вертелась, плясучая такая, на него поглядывала, но достался он офелии местной: пожиже развести — на троих хватит. Как он сам говорит: сало вареное: тронешь, три дня будет колыхаться. Привела его домой, напоила-накормила, и в койку. По утрянке он ей трезвым голосом: тебе со мной хорошо было? А она: уж, касатик, всё замечательно, будешь проездом, не забывай, заходи, всегда твоя. Он ей твердо — товарищ не понимает, — пустой мешок не стоит, давай-ка семнадцать рублей, мне до дому пятнадцать часиков шелестеть. Откуда, баба отвечает, у меня? Он тогда безответно берет вазу хрустальную — и привет родственникам.

В момент рассказа тот самый объявился, который в автобусе ездить не умеет. Мамонтёнком кличут. Не потому, что упитан выше среднего, напротив — тоща тощей, а потому, что каждому встречному поперечному на полном серьезе рассказывает, как будучи в таежных лесах, был очевидцем лесной трагедии: мамонтенок в болотине тонул, а мамонтиха кругом болота скакала, помочь не могла. Так, мол, и потоп. Божиться, пусть ноги отсохнут, что видел. Слезы на глазах. Лихо рассказывает. Писателем будет.

Но эту бухтину я уже за столом слушал. Степа с Мамонтёнком из деревни только, может быть, мамонта и не привезли. Княжеский стол.

Я кайф выставил. И то обругали: ты студент, три копейки за душой, что как не родной? Кондрат загодя подсуетился, винища целую батарею припас. А кроме того — девка у него на проспекте в кондитерском трудится, — такой торт на столе, что ни по телевизору сказать, ни в романе описать.

Хватанули по соточке.

Припасы хвалю: соления-мочения. Груздочки только хрупают.

А впереди еще целая поэма: холодец, тающий на языке; зажаренные в духовке толстые ломти мяса; разваристая картошка, залитая желтой, от избытка, сметаной; пупырычатые, с прилипшими ниточками укропа, один к одному, с мизинчик, огурчики; масло домашнее душистое; сало с мясными прожилками, приготовленное с ядрёным чесноком и красным перцем; лещ копченый с забытой щепкой-распоркой в брюхе; хрен натертый, острый до слез; ещё шкворчащая яичница из двадцати яиц; хлеб из русской печки, что и на третий день дышит; капуста квашеная с морковкой сладким запахом тоненько ноздрю буровит.

Всё на скатёрке с локомотивом.

После второй Степа стал рассказывать, как из деревни ехали.

Перед праздниками ПАЗик битком, по горлышко, народ веселый, самогонки причастившийся. Едут. На ухабах подпрыгивают, на колдобинах подскакивают. Эх, дороги.

На сиденье сзади — бабка с внучком. Внучку года четыре. Здоровенный лбина, румянец в пол-лица, щеки висят, а во рту пустышка. Рядом билетерша со своей потрепанной сумкой, пассажиров обилетила — поговорить не с кем, — вот и давай пацаненка подъелдыкивать: такой большой, скоро в школу, поди, пойдешь, а до сих пор с соской. И не стыдно тебе?

Тот сидит. Пыхтит. Сосет. Дудки зеленые под носом бегают: туда-сюда. Бабка в окно смотрит. По фигу.

Та не отстает: ай-яй-яй, ну только погляди какой, а? вот же девочка едет, такая малая, не тебе, облому, чета, а, вить без соски. Один ты такой, пуп сопляносый, соску сосешь.

Пацаненок, не торопясь, добро своё изо рта вынимает и спокойно так тёте говорит: «Пофла ты на фуй», и пустышку невозмутимо снова в рот.

Весь автобус так и упал. Водитель аж с перепугу затормозил, ничего не понял. Билетерша покраснела, как рачиха, сидит колуном, язык отнялся.

Полдороги помирали.

Кондрат, в свою очередь, троллейбусную историю вспомнил:

— Сидит пара с ребенком, а ребенок у бабы на коленях. Вот вертится, вот вертится — весь извертелся, навертыш. Мать ему говорит: «Сколько раз тебе можно говорить — не вертись!» А он ей отвечает, да звонко так: «А ты сколько раз папе говорила, чтобы он в раковину не писал, а он все равно писает!» Е-е, что в троллейбусе было… С одной теткой даже чуть плохо не стало… Натурально Райкин. Бедный папа на первой же остановке пулей вылетел.

— Только покойники не писают в рукомойники, — откомментировал я. — Смотрю, скатерка какая у вас выдающаяся.

— Кондрат у нас, после армии, проводником работал, — ответил Степа. — У нас белье свое, мы общагское не берем.

— А где, Кондрат?

— У нас здесь. В депо. Комнату обещали и зажали, собаки дикие. Я начальника послал — и на завод. Сейчас в цехе тридцать второй на очереди, а однокомнатную мало кто берет, так что через пару годиков, факт, получу. А если женюсь и двухкомнатную отхвачу, как нехер делать. Паша Дерунов приказ подписал: станочников обеспечивать жильем в первую очередь. Что? зря что ли эмульсионку глотаем?

— Ну и как там в поездах? — спросил я, запивая «Пшеничную» клюквенным морсом.

— Как. Пиздят всё подряд.

— Но, — с недоверием отнесся я. — Так уж и всё.

— Отвернись — и последнюю кочергу унесут. Как в ресторанах тарелки да графины тащат?

— Сувенир.

— Та же история. Приятно же — расстелешь, а там клеймо чугунное: «Вагонное депо». Ляжешь — совсем другой эффект. Ну и инстинкт сказывается: а, пригодится. И тебя самого, когда сдаешь, обсчитают: «У вас двух простыней не хватает». Усё — платить надо. Сам считал — всё хватало, тютелька в тютельку, а теперь видишь что. Куда делось, спрашивается? Так стоишь-стоишь, они у тебя простыню зажухали, а ты уже пару наволочек замантулил. Фифти-фифти, как в Америке говорят.

— А заработки?

— С заработками порядок. Народ в обиду не даст. С зайцем, при хорошем раскладе, сотни три с лишком набегает. А зайца только свистни — купи у нас билеты в кассе. Без блата не суйся, сам знаешь. Она не продаст — ей плевать, зарплату не снизят. А у меня тариф: час — рупь. Он себе сидит тихонечко в коридорчике и сидит. Я обычно еще на вокзале компанию примечу веселую, стакашек им, то, сё, смехуёчки — отношения выстраиваю. По-людски всё. А ревизор, ворог, идёт обычно ночью. Если купе полное — не открывают. Постучу: «Можно я к вам человечка минут на пятнадцать?» «Какой разговор. Пожалуйста». Вот так-то. А уж если днем — держи ухо востро. — Кондрат взял щепотку квашеной капусты, отправил в рот и, закрыв глаза, прожевал. — Не кисловата, нет?

— В самый раз. Не переживай. Так что там днем?

— У меня один мужчина интеллигентного вида, в Краснодаре, чуть не на коленях стоял — возьми и возьми, на работу опаздываю. Начальник комбикормового завода, между прочим. Документы показывает. Я-то знаю, что ревизия будет, говорю ему, уж на меня не пеняй если что. Он кляться-божиться, всё сделаю, только б ехать. А сам, видать, из отпуска: костюм такой белоснежный с отливом, полный парад, хоть прямиком в ЗАГС. Через два перегона, после разъездика, сердце-вещун, смотрю как Толя Розенфельд из служебного флажок держит — всё, пиздец — ревизоры сели. Ё-моё. Ну куда? Я его, элементарно, в печку. Ехать хочешь? Вперед! Проверили уже, всё, пошли было, а одна манда, ее все проводники ненавидят, сволочугу, один раз даже в мешке из-под белья на какой-то полустанок дикий вынесли и оставили завязанную — она прямиком к печке, как чует, курва. Поглядела, шнырь-шнырь носярой. Ничего. Ушли. Куда ж он там делся? самому интересно. Открываю — под самым потолком, голова в жопе, в три погибели, как и умудрился. Вылезает. Счастливый, что пронесло. Но уж костюмчику — бандерраросса. Давай вторую, — скомандовал Кондрат, отправляя порожнюю бутылку под стол. — Не выношу, когда рюмки пустые. Конечно, если с зайцем попадешься, — продолжил он, — премии ебанут рублей петьдесят. Но на длинноухих, да особенно летом, в сезон, своё вернешь. Чай, однако ж, — постучал вилкой Кондрат по стакану. — К нам со Степой тетка приезжала с Тюмени. Я говорю, теть Маш, сколько за чай платила? Шесть копе-ек, — передразнил Кондрат, — таким тоном, мол меня не обманешь! А сахара сколько? Два куска-а, говорит. Вот так мышей ловят. Чай-то четыре копейки.

— Так я тоже всю дорогу шесть плачу.

— Вот-вот. Привыкли люди и не знают, что их стригут. Пассажир, по правилам, даже постель сам стелить не должен. И сдавать не обязан. Оставил и всё. За тридцать минут до прибытия. Не его забота. Тоже приучили потихоньку. Да и в самом деле, убрать трудно что ли? я не понимаю. Элементарная вежливость. Проводнику надо вагон убрать, белье, посуду помыть, а ведь домой тоже приехал, торопится.

— Нехуй торопиться, — борзо сказал Степа. — Работать надо. Привыкли, тоже мне. Тунеядцы.

— У, щегол, — шутливо замахнулся Кондрат. — Это дед у нас в деревне вечно ворчит. Все у него тунеядцы и бездельники. А я даже с интуристом ездил. Недолго, правда. Скажу, как на духу — всех лучше немцы западногерманские. Вежливые. Чистюли такие аккуратные. Сувениры тащат. Задарили всякими штучками-дрючками. Вот тебе ручка — дарит; я отмахиваюсь, у меня есть своя — показываю. Нет, возьми: сувенир.

— Подожди-ка. Не понял. За границу что ли? Когда ты всё успел?

— Кто меня в загранку пустит с наглосранской рожей? Там, кроме блата и взятки хорошей, надо ж и языки, и женатым быть, партейным коммунистом. А я чего? валенок деревенский, в языках ни бе, ни ме, ни кукареку. Туристический вагон, — пояснил Кондрат. — Туры по России, по Золотому кольцу. И то на подменку, отпуска-декреты. Всё то же самое, только вагончики гедээровские, новые, бельишко им путёвое, с покрывалами. Мыльце, шмыльце. Все дела. У меня тогда напарница была, молодая девчонка, пигалица совсем, из немцев казахстанских. Они имя у нее спросили, — а они знакомятся сразу! даже как-то приятно себя чувствуешь, человека в тебе видят, а не подай-принеси. А имя-то у нее немецкое. Как узнали, что немка, тут дружба, фройншафт, всё! Этот идет — я познакомлюсь, другой — я тоже хочу, и вот весь вагон туда-сюда: знакомиться. Закормили ее шоколадом. И веселые какие-то, поют. До сих пор вспоминаю.

— Кончай, заебал своим поездом, — остановил брата Степа. — Тут брательник в гости пришел и не поговорить по-путнему. Бубнит и бубнит.

— Щас в угол поставлю, — пригрозил Кондрат. — Сидишь и сиди, не вякай, мелочь пузатая. Еще водку жрет! А ну дай сюда! — Кондрат схватил со стола бутылку.

— Тиха! — вмешался я. — Мужик он взрослый. Голова на плечах. Всё хоккей, — сказал я Степе. — Мне, честное слово, интересно. Давай послушаем малехо.

— Да гундит и гундит, — отвернулся Степа.

Налили мировую. Ополовинили третью. Кондрат подобрел.

— А болгары, ну те скупердяи. Накупят у нас электрических приборов: всяких кофемолок да примусов, а обратно — без денюжек. Кофе будем, спрашиваю? Нам бы чаю, — вытянул губы трубочкой Кондрат. — Чаю, так чаю. Так и то норовят копеечку недодать. Ну поедем еще вместе, думаю, попадетесь вы мне, я вам устрою красивую жизнь, братье-славяне.

— А как устроишь? — спросил Мамонтенок.

— Как устраивают. Ты не знаешь как что ли? Встану на принцип и всё. Будут ходить по уставу. Да сотни способов. Возьму и обую по полной программе. Я знаешь сколько на одном чае делал? Да чай — где там чай, там чаем и не пахло, водичку содой да солью подкрашивал. Темный и ладно. А чем пахнет? спрашивают подозрительным голосом. А вода какая? отвечаю. Ты хоть раз в поезде нормальный чай пил? А чего спрашиваешь?

— Действительно, помои.

— Ну вот, так, обычно, едешь, у тебя стопочка с мелочью. Серебро там, меди немного на самый низ насыпано. Стопочка не высокая, не низкая, но забираться в нее неудобно, пальцы особо не пролазят. Я прихожу, стопочку ставлю, предлагаю за чаек рассчитаться, стаканы забираю, а сам не смотрю, стаканы понес. Хочешь — положи меньше, я на доверии работаю, копеечное дело, да? я вообще не смотрю. А обычно ведь едут люди, дорога — она, ясно, уже расход. Копейка туда — копейка сюда. Есть и саввы такие — перед другими, ему что пятак, что гривенник. Так и наваривается. А как еще? На зарплату?

— Да, — вздохнул я, — на зарплату шелков надолго хватит.

— Давай-ка, — поднял рюмку Кондрат. — Эй, молодежь, опять блевать будем, — погрозил он пальцем.

— Сам-то, — уничижительно сказал Степа.

— А народу какого только не повидал. Уж такие чудики едут, так куролесят, это не расскажешь. — Кондрат поклевал вилкой в торте. — Слушай-ка, а чего это мы? Давай споем, — предложил он, — и сам же начал, отложив вилку: — Молодость моя-я, Белоруссия…

— Всё, всё, — забеспокоился Степа, — больше ему не наливайте. Всё-всё-всё. Он уже готовый.

— Песни партизан, алая заря, — подхватил Мамонтёнок, рявкнув гармонью.

— Молодость моя, Белоруссия, — с азартом включился Степа, махнув рукой.

— Эх, душевная песня, — прослезился Кондрат, когда единственно известный всем припев был спет по четвертому разу. — Ну-ка, за это дело, — приподнял он пустую стопку, протягивая брату.

— Тебе не нальем! — выпалил ему Степа в лицо.

— Не нальешь? — спокойно спросил Кондрат. — Ну и не надо.

— Вот и молодец, — похвалил Степа и степенно размахнул нам по сто грамм.

Кондрат неторопливо взял его стопку, бережно поднёс и выпил медленными глоточками.

— Завтра не говори мне ничего, — со слезой в голосе сказал Степа.

Кондрат посидел немного в строгой задумчивости, поджав губы и изредка поглядывая на нас исподлобья. Потом запрокинул голову назад и отвалился на спинку стула, открыв рот.

— Давайте-ка… — начал было Степа, но тут Кондрат с размаху рухнул лицом в тарелку.

Недоеденный торт брызнул по сторонам, заляпав обои, скатерть и Степину рубашку.

— Я же предупреждал, — запричитал Степа. — Я же говорил: запел «Белоруссию» — уже всё! готовый! Я же говорил — не надо!! Куда пьет? Куда еще?

Выволокли Кондрата из-за стола, забросили на койку. Белорусский синдром.

— Лицом вниз — если блевать будет, так чтоб не задохнулся. Ой, Кондрат, ну, Кондрат, — переживал Степа. — А на танцы собрался, зачем так вино жрать?

— Закусывать надо, — авторитетно сказал Мамонтёнок. — В кино и то говорят: закусывайте.

В дверь постучали. Заглянул неопределенного возраста мужик с глазами бешеного таракана на изжеванном лице.

— Подифера, — неприветливо сказал Мамонтёнок, — чё тебе?

— Дай опахнуться, — просипел мужик.

— Он по-пьяни с седьмого этажа ебанулся, — сказал мне Степа. — И хоть бы полстолька, дураку. Встал и пошел. Пришел домой, лег на кроватушку, но уж и не поднялся. Ногу, оказалось, сломал, мудошвили. А через недельку с Юрой-Ампару на пару накеросинились и костыли где-то посеял. На, — протянул он иссохшему Подифере стакан, — и вали!

Мужик выпил, икнул, водка отравой пошла обратно, он зажал рот, не выпуская рвотину, и проглотил всё, скривившись. Молча вышел.

— Одеколоны, лосьоны для бритья, стеклоочистители, «Бориса Федоровича» — любой керосин жрут, что горит. Пили чего-то, политуру что ли или морилку — посинели все. Синие ходили, как Фантомасы. О, гаврики. И наш Кондрат, — Степа погрозил спящему брату кулачком, — в их компанию метит.

Пили.

Пели.

Потом снова пели и снова пили, но то ли от сытной закуски, то ли от чего другого, но водка меня не брала. А вот друзей-приятелей…

После очередной рюмки Степа с Мамонтенком отношения стали выяснять. Степа нож столовый схватил, Мамонтенок вилку. Пришлось вмешаться:

— Нельзя! Христос воскресе!

— Он у меня воскресе, — погрозил Степа. — У них в деревне все такие, кошкодавы. Кошку не купили, а на базаре задавили.

— Чё? Чё? Ты знаешь, чё я тебе за это сделаю, Степа?

— Хватит, хватит, — успокаивал я, — завтра будете пазгаться. Давайте лучше Кондрату яйца к Пасхе покрасим.

— А чем? — оживился Степа.

— Да вон красной пастой.

Сказано-сделано. Одно яйцо красной, другое — синей. Сначала выдули из стержней на бумажку, затем Степа, хихикая, намазал.

— А на письке напиши: «Христос воскрес».

Степа рад стараться. Всем сразу стало весело, хорошо. Кадры на пару про Вологду-гду-гду запели. Здорово у них получается. Тут и Лелик за мной зашел, как договаривались — всё равно по дороге. Кондратовы яйца показали.

— Смешно, — похвалил Лёлик, и мы пошли в кабак, на работу.

Настроение какое-то в праздник: и всё хорошо вроде бы и что-то не так. Вот и погодка нынче расщедрилась, ни облачка на небе. Радоваться бы, а жарко. И так плохо, и эдак не хорошо. Пыль. Грязь. Проспект в бумажках от мороженого, в сморщенных трупиках воздушных шаров, в окурках, смятых бумажных стаканчиках. Из окон музон орущий: колонки выставили и — кто кого перещеголяет.

Н-да. Кто-то отдыхает, или сладенько спит, а кому на работку. Так лень, что ноги не идут.

— Смешно будет, если Маныч не придет.

— Включим им магнитофон, упырям, да домой. Переставят уж, я думаю, девки пленку. И Собакевич этот чертов, картошку сажает. Как там аптекари поживают, расскажи лучше.

— Женюсь я, наверно, на ней, — сказал Лёлик, зевнув.

— А чего? Правильно, — поддержал я равнодушно. — Сколько можно болтаться. Деваха при деньгах, в жизни устроена.

— Трусы, носки мне стирает. Хоб хэ.

— Вот видишь.

— С другой стороны, не больно-то и хочется.

— С другой стороны — привилегия Востока.

Троллейбусы проходили, не останавливаясь, переполненные, кишащие народом. Подошел было еще один, но не доезжая остановки, соскочила, упруго запрыгав троллея. Потный водитель, вздохнув, вылез из кабины, отвязал веревку, и, открыв рот, пристроил рог на провод. Пока он вразвалочку усаживался на месте, Лёлик чёртиком подскочил к троллейбусу с другой стороны, мигом отвязал веревку, снова опустил троллею и серьезным голосом окликнул проходившего мимо ветерана:

— Отец! Подержи, будь ласка, я сейчас кусачки в кабине возьму.

Пенсионер сошел с тротуара и кивнув Лёлику, как бы понимая ответственность поручения, принял от него натянутую веревку.

Лелик шмыгнул за троллейбус, сбоку заглянув на недоуменное лицо водителя, тщетно выжимающего педали, после чего мы быстренько перешли на другую сторону улицы.

Дверкой водила хлопнул довольно агрессивно, и Лёлику этого уже хватило, чтобы присесть от хохота. Физиономии троллейбусника мы не видели, поскольку находился он к нам спиной, но матюги, которые он выкрикивал, слышны были замечательно, в отличии от оправданий ветерана.

Утерев веселые слезы, постановили добираться своим ходом, чем давиться в потном муравейнике.

И пешочком. И с разговором. И пошли.

По любимой улице Гоголя, мимо сада, мимо сквера, через речку Чернушку, и в горочку, с которой всё, как на ладони: и собор, и пароходство, и пожарная каланча, увековеченная во всеми любимом веселом фильме.