Рано-рано два барана постучали в ворота. По кабацкому времени это на зорьке — около девяти. Первую пару мы стабильно спим: недоспал — день пропал, да и ложимся в лучшем случае не раньше часа ночи, а то и вообще… Дело-то молодое.

Баран молотил не то что за двоих — за всю отару. То Минька прискакал на страусиных ногах. Так твою через эдак, а вставать надо — замок, если кто дома, снаружи не откроешь — техника!

— Сдурел что ли, дверь ломаешь? Еще лыбится. Ты у меня поспишь как-нибудь.

Минька дверь — чик! на три оборота. Банку холодного чая в один пристой паленой лошадью — хлоп! Рубаха — до пупа, взгляд дикий, грудь молодецкая ходуном-паровозом, с лица сбледнувши.

— «Динамо» тоже бежит? — спросил я, обратно заваливаясь.

— Все бегут, — получил ответ с мутной улыбочкой.

— А дверь чего закрыл? Сейчас Лёлик должен за мной зайти, — зевнул я. — Уж больно ты встревоженный. Поди сифон на конец подхватил? — с надеждой в голосе спрашиваю.

— Подожди. Посижу спокойненько.

— Ну, сиди, — повернулся я на бочок — хоть минутку прихватить. — Сиди, коль охота.

Задремал, но спросонья слышу — бормочет себе под нос, посуду на столе переставляя:

— Есть Бог на свете. Есть-есть.

— Бога нет, но есть удача, — возразил я в стенку дурацкой фразой из дурацкого фильма.

— Мне сегодня повезло. Ой, повезло, Серый. Так повезло, что я свечку пойду поставлю.

— Ну-ну, расскажи-ка расскажи своё интересное кино, — ответил я, не поворачиваясь.

— Помнишь ту козу замужнюю из «Кулинарии»?

— Ну.

— Так ты выдру помнишь эту?

— Помню, помню. Я тебе уже сказал, что — помню.

— Всю дорогу она меня к себе на хату таскала.

— Ну и что?

— В общагу, говорит, ни за какие пироги — меня, мол, полгорода знает. Ее, то есть. А не меня.

— Ну и что? — незаинтересованно прошептал я, эка удивил — но это было уже во сне, это мне уже снилось, а когда я выпутался из сонной липкой паутины, Минька уже далеко заехал:

— … кончает, как фонтан на ВДНХ, аж по ногам у ней бежит. Но злоебучая, — осудил он. — Такая ненасытная, я те скажу, не отстанет. Кусаться будет, придуряться — любым путем вынудит, а план выполнил — и становится радостно на душе у бойца, — хохочет, стерва довольная. Ты спишь что ли?

— Короче, Скликасофский, — отозвался я вяло.

— И человек хороший, копейка у нее не щербата. Как-то гуляли, давай, говорит, зайдем в Универмаг. Ну, давай, мне что? Хочу, говорит, чтобы ты был красивый, говорит. И костюм мне выбирает. Я отказываться, а она — бери и всё, а то я обижусь.

— Это тот бостоновый костюм? — дошло до меня.

— Да-да.

— Ну, ты даешь!

— Всучила мне, — продолжал Минька, — и говорит: «Пустячок, а приятность себе сделала. Мне нравятся мужики солидные — в костюмах, в галстуке».

— Богатая Мальвина.

— Толковая коза, — мечтательно напел Минька. Он взял чайник и пошел в коридорчик, чтобы набрать воды из крана. — Была, — сказал он оттуда трезвым голосом. — Как-то, значит, в Аквариум зашел, — продолжал он, — взял кружечку, пью себе. Мужик за столик подошел, тоже пиво сосет. Здоровый такой кабанюра, в дверь не пролезет. Руки, что у меня ноги. Попил он пивка и говорит мне: «Это ты, что ли, поганец, с моей бабой трёшься?» Я охуел. Стою, ни жив, ни мертв, в яйцах щекотно. «Смотри, гаденыш, поймаю — из окошка выкину». А ведь там, Серый, девятый этаж, — Минька положил руку на сердце.

— А если он знает, чего тогда кралю свою?.. Взял бы пополам да надвое.

— А она его не боится. Посылает подальше. И всё. Ты же ее видел.

Я пожал плечами. Ну, видел. И что?

— Симпатичная вообще-то мормуленция.

— А он на хлебозаводе работает, урод. Ты бы только поглядел — по нему же видно — темный, как земля. Ему меня всё равно что клопа задавить — душу вынет и рукавичек нашьет. Я тогда решил: надо ку-куруку-ку, умывать ноги. Я нутром почувствовал, — Минька мелко постучал себя в грудь, — убьёт. И не поморщится. А ее, суку, не тронет. Ну я и потихонечку завязал с ней — то, да сё, да некогда — отпизделся. Недели три не встречались. А вчера вечером она в общагу приперлась.

— К нам?

— Ну да. Ты как раз у Лёлика был. А я спать лег. Слышу — стучится кто-то. Стучит и стучит. Ну что ты будешь делать! Вышел прямо в трусах — она стоит. «Что не заходим, кобелино иваныч?» Кирнутая уже, блестит, как Эйфелева башня. Я ей говорю: «Мужик твой убить обещал». Смеется, зараза: «Вот уж не думала, что ты такой трусишка. Пойдем, Мишенька, пойдем, сладкий мой. Он сегодня в ночную, назавтра только объявится». Когда, спрашиваю? Полвосьмого, говорит. Я ей умом, паскуде — давай здесь, у меня. Нет — уперлась и всё. Барана безмозглая. Ну, ладно. Рви малину, руби смородину! Пошли. Раз зовет — шурупит, наверно, своей бестолковкой, чтоб всё нормально было. Все дела, бутылочку расстегнули, тарики-татарики, тыщу за одну ночь. Просыпаюсь. Глядь на будильник — ёёёёёё… Сердце петухом зашлось — без пяти восемь! У меня волосы там и там встали дыбом. Я же его на шесть ставил! Не слышал! — ужаснулся Минька. — Эта дрыхнет, хоть бы что. «Лежи, — говорит спросонья, — мы ему не откроем». Ага, не откроешь такому. Он так не откроет! Вскочил, майку в пакет, трусы в карман, нырь в джины, рубашку накинул, хвост в зубы, пятки за уши, и прямо в носках на последний этаж лётом. По крыше перешелестел, через соседний подъезд спустился, и бегу, бегу, остановиться не могу. Через два квартала гляжу — туфли-то в руках, ибаный в рот. До Герцена добежал, левой пяткой перекрестился от радости. Вот, Серый, история, — скривился Минька. — А ведь выкинул бы, — убежденно сказал он. — Точно выкинул бы. Из окошка! Я! Чув! Ству! Ю!

Н-да, наша доля и опасна и трудна — могут и ноги выдернуть ни за понюх подмышки. А с другой стороны, сам виноват — нехер с замужними, ячейку разрушать.

Институт сегодня загнули. У Мини настроения нет, мне тоже за пять лет упёрлось.

Сходили в блинную. По двойной порции мясных взяли со сметанкой. Оно, конечно, мясные — одно название. Да и какое там мясо? Ухо-горло-нос, жопа, писька и хвост. Мясом пахнет и ладно. А на большее ты не рассчитывай.

По проспекту пошаркались. В «Букинист» зашли — нет ли хорошего чего. Прошлый раз «Иностранной литературы» прикупили аж три журнала шестилетней давности: в одном сценарий фильма где музыка Пинкфлойдовская — «Забрийски Пойнт», в другом Мигель какой-то, но не слабый, вещь называется «Когда хочется плакать, не плачу», и что-то женское — «Немного солнца в холодной воде».

Не то что мы читари какие, эстетствующие. Нет. Так. Иногда. Не газеты же читать.

Вот тут, на днях, Минька в нашем киоске, что на Герцена, сентябрьский номер «Иностранки» прикупил. Взял, говорит, чисто из-за названия: «Регтайм». Начало с продолжением. А вещь вполне. Теперь окончание ловить надо, десятый номер, а то ни вашим, ни нашим.

Кстати, если кто полагает, что регтайм — это от «разорванного времени», как в «Ровеснике» пишут, уверяю, будет категорически не прав. Для салунного разговора куда как лучше подходит приглушенный звук, для достижения которого, фортепьяно накрывали тряпкой. От тряпки — «рег» и пошел регтайм. Против эрудиции не попрёшь.

Вернувшись, чайку заварили грузинского — веников распаренных. Интересно, куда они настоящий чай девают? На базаре вроде бы не продают. Непонятно.

От нечего делать в стишки поиграли. По всем прогнозам, на филологическом языке такие конструкции свои яркие названия имеют, но нам сии обозначения как-то далёко, высоко, око-ёко. Для нас — в стишки. Мой самовар, куда хочу, туда и поставлю.

А суть такова: каждый пишет четыре пары рифм и на отдельных листочках два-три поэта, из классиков, естественно. На заданные рифмы надо написать творение. Которое стихо. Но не просто абы так, а в образе и подобии того, кого из шапки вытащишь.

Когда таким словоблудием на лекциях по научному коммунизму страдаешь, время быстро летит. Так что, опыт есть, как говорит Жванецкий, что у Лёлика на пленке 500-метровой, да еще и на «девятке».

Мои рифмы для Миньки: Христос-водосос, водка-селедка, свекровь-любовь, сестра-бра.

Он для меня: понос-навоз, ложка-вошка, слова-дрова, флик-фляк — краковяк.

Этому оболдую Есенин достался, я Маяковского вытащил.

Ну и…

Минька:

Я помню крестьянскую хату В углу потемневший Христос Веселого пса и лохматого По кличке смешной — «Водосос» Лучина трещит, спотыкаясь В углу притаилась свекровь Картошка, селедка и водка — Какая тут к черту любовь! В душе моей нету покоя Всю жизнь мне сломала сестра Спросив, что значит такое, Странное слово «бра»?

А вот что у меня выскреблось:

Я       в топку                сердца                         мечу слова Огню        есть чему                     поживиться Для дела             такого                      нужны                              не дрова Не то,         что в лесу                       родится. Слова        сыплют                  искрами —                             флик да фляк Пламя          в груди                    томится Пойду         по комнате                       плясать                                краковяк А то      как бы чувств                        не лишиться. Обед —           две морковки. Итог:        понос. Сижу петушком,                         но                           не мучаюсь Ведь я         языком                  счищаю                            навоз С голодных               московских                               улиц. За рамой            сутулится                         потный                                 день, Буржуй          в «Окнах РОСТа»                                 как вошка А я бы          сейчас                  оленя                           съел. Двое в комнате:                        я                          и ложка.

Потом придавили до семи, а там и стемнело. Бездарно день прошел. А когда целый день дома, я заметил, постоянно жуёшь. Оно, конечно, и в другое время, насчет пожрать — пожрать нам только покажи. Но если дома, то как у чукчи — осень кусать хоцеца. Подай и всё тут. Вот и метёшь. К вечеру, обычно, ни хлеба, ни маргарина. Ни, тем более, супчика из пакета. Песня вся, песня вся, песня кончилася. А к вечеру самый кризисный момент. Как у щук весной.

Бывало, признаюсь, из топорища спроворим. Арифметика тут такая: идешь по знакомым (сначала) худосранским сиротой: «Мы тут супчик затеяли, спохватились, а лучок кончился, не будет пару штук?» Варианты: хлебец, картошечка, лавровый листок, и те де. И по всем комнатам подряд. Где даже и сальца ухватишь шматок.

Но вечно с протянутой рукой не походишь. На хуй нищих, Бог подаст.

Вот тут-то и спасает студентика «деповка». Благо переулками-закоулками да шустренько, минут десять, а через пути спотыкачем и всего-то ничего.

— Тётенька одна шла вот так же вечерочком, — повествует Минька, — несла машинисту своему узелок на посошок. Ступила на стрелку, а стрелка «щелк», а ножка там и состав катит. Диспетчеру ж не видно, кто на путях шоворкается. Написано же: не ходи! Тетка орать. А куда орать? Ори не ори — ночь! Ногу дёрг-дёрг. Ни хуям-с. А поезд едет, колёсами стучит. Помирать тоже не больно-то. Зубками ножку — раз! Только хрупнула. Теперь на костыликах скочет.

Хи-хи-то, ха-ха, а после таких рассказов под ноги с особой предусмотрительностью поглядываешь.

В деповке — тишина гулкая. Для кого рано, для других поздно. Жрать, грубо говоря, мягко выражаясь, так хочется, что на подносе места нет: яичко, сметанка, сырок, первое-второе, компот-кисель, и еще какая-нибудь рыба-консерва полузасохшая. Глаза завидущие, руки загребущие. Копеек на петьдесят выходит. А так по-божески потому, что профсоюз железнодорожного транспорта, в ночные смены, работягам доплачивает. В городской столовой такой же обедик на полтора рубля высадит. «Риса еся?» — «Нету». — «То-то зе».

Студентов из деповки поганивают иногда, но редко. Обычно женщины на раздаче сочувствующие — погуще нальют, пожирнее намажут.

Ешьте, говорят, ребята на здоровье. Вон какие худые, одни только глаза остались, насквозь ведь светитесь. Повздыхают еще, как учеба тяжело даётся.

Испокон веку студент в деповку бежит. Особенно по молодости, из-под мамкиного крыла. Потом, глядишь, в складчину электроплитку заведут, кастрюли-сковородки, чайничек-заварничек — и прощай, деповка! Редко уж, иногда, забегут по старой памяти на пустой желудок.

Песню б о тебе сложить, деповка. Живи, не тужи.