I
Впрочем, не все социалисты Лисвилла были заражены таким воинственным пылом, как Эмиль Форстер. Под вечер того же дня Джимми встретил на улице товарища Шнейдера, шествовавшего домой с пивоваренного завода, и не нашел в нем никаких перемен — та же цветущая тевтонская физиономия, тот же густой тевтонский бас, та же бурная тевтонская непримиримость. Стоило Джимми упомянуть про Эмиля, как Шнейдер словно с цепи сорвался: какой он к черту социалист, этот Форстер? Не мог дождаться, пока за ним придут,— сам побежал искать строевого сержанта! Непременно надо было выставляться напоказ перед народом, чтобы все городские бездельники видели, как он посреди площади корчит из себя дрессированную обезьяну!
Нет, горячился Шнейдер, пересыпая свою речь сочной руганью, он ни на дюйм не отступил от своей позиции! Пускай его хоть сейчас бросают за решетку, пускай ведут на расстрел, все равно никому не удастся сделать из него милитариста. Однако, припертый к стене, толстый пивовар признался, что он зарегистрировался на призывном пункте,— но в армию все равно его никакими силами не затащат! Джимми заметил, что его и так не возьмут, потому что у него жена и шестеро детей, но собеседник был слишком увлечен своей тирадой и не видел иронической усмешки Джимми. Шнейдер разглагольствовал так громко, что прохожие злобно поглядывали на него. Джимми, отнюдь не настроенный добровольно стать их жертвой, простился и пошел к Мейснерам.
Маленький упаковщик бутылок жил попрежнему в том же доме. Верх он сдавал одной польской семье, что-бы немного окупить все возраставшие расходы. Джимми, он встретил с распростертыми объятиями — радостно похлопал его по спине, откупорил ради такого случая бутылку пива. И забросал Джимми вопросами: где был? что делал? — а потом в свою очередь рассказал ему лисвиллские новости. Местная организация социалистов в целом сохранила непримиримое отношение к войне и продолжает свою пропаганду, несмотря на самую бешеную оппозицию. Рабочие до того отравлены «патриотическим ядом», что их почти не заставишь слушать; а радикалы— да что о них говорить? Они меченые: их почту перехватывают, на их митингах сидит не меньше полицейских шпиков, чем публики. Многих уже сцапали в армию — по мнению Мейснера, у приемных комиссий на этот счет есть особые указания.
— А кого взяли? — поинтересовался Джимми. Оказалось, что товарища Клоделя, ювелира,—ну, этот пошел, конечно, с охотой; товарища Кельна, стеклодува,— он. немец, но американский подданный, поэтому, его призвали, хоть он и протестовал; еще товарища Станкевича...
— Станкевича? — ужаснулся Джимми.
— Да, да, его уже отправили.
— И он согласился?
— А его и не спрашивали. Приказали явиться, и точка.
Услышав это известие, Джимми почему-то особенно остро ощутил всю реальность войны. Почти всеми своими знаниями по части нынешнего мирового конфликта Джимми был обязан этому маленькому румынскому еврею. У стойки его табачной лавочки Джимми получил свои первые уроки географии. Там он узнал, что желтая страна — это Россия, зеленая — Германия, бледно-голубая — Бельгия и светло розовая — Франция; он увидел, что железнодорожные линии идут из зеленой страны в розовую, пересекая бледно голубую, и что большие крепости на границе бледно голубой страны обращены в сторону зеленой (последнее обстоятельство, кстати, Мейснер, Шнейдер и вое прочие выходцы из зеленой страны считали смертельным оскорблением, уликой преступления людей из бледно голубой). В памяти Джимми встало сухонькое, подвижное лицо товарища Станкевича, зазвучал его резкий голос, пытающийся утихомирить спорщиков: «Товарищи, так нельзя, так у нас ничего не получится. Давайте ответим в конце концов на вопрос: интернационалисты мы или нет?»
— Боже ты мой!—прошептал Джимми.— Какой ужас!
Он дошел до того, что согласен был признать: да, пожалуй, стоит наломать кайзеру бока и, пожалуй, правильно, когда такой убежденный парень, как Эмиль Форстер, идет на войну, чтоб разбить, немцев в пух и прах. Но схватить человека, всем сердцем ненавидящего войну, вытащить его из крохотной лавчонки, которую он с таким трудом создал, нацепить на него военную форму и заставить маршировать по команде — нет, вот когда видишь такое, только и начинаешь понимать, какая ужасная штука война!
II
— Это еще не все,— продолжал товарищ Мейснер,— товарища Геррити тоже взяли.
Джимми посмотрел на него с удавлением:
— Но ведь он женат!
— Ну и что ж? С этим не считаются. Жена должна числиться на иждивении мужа. А они этого не. знали: товарищ Эвелин служила, как прежде, стенографисткой,, и кто-нибудь наверняка донес, потому что призывная комиссия сорвала его с работы и аннулировала белый билет. Конечно, это только потому, что он был руководителем социалистической организации. Они на, все идут, лишь бы зажать нам рот.
— Ну, а что им, ответил Геррити?
— Отказался идти; тогда за ним прислали целый взвод и взяли силой. Его отправили в лагерь Шеридан и хотели надеть на него форму, а он ни в какую,— не буду, говорит, работать и не желаю вообще ничего делать для войны. Ну, они его под суд и приговорили на двадцать пять лет; он сидит в одиночке, на хлебе и воде, почти все время в железных наручниках.
— Э-эх! — вырвалось у Джимми.
— Товарищ Эвелин просто с ума сходит от горя. Последний раз не выдержала и расплакалась на собрании. Она ходила по церквам — теперь ведь повсюду женские швейные кружки и всякое такое в пользу Красного Креста — и вместе с товарищем Мэри Аллен произносила такие речи, что с женщинами там прямо обмороки делались. Один раз их арестовали, но выпустили — побоялись, что узнают газеты.
Товарищ Мейснер не мог предвидеть, как эта новость подействует на Джимми. Мейснер ничего не знал о той романтической истории, о сердечном потрясении, которое пережил в прошлом его друг. В памяти Джимми возникло очаровательное личико с кокетливыми ямочками, обрамленное пышными темными кудрями; мысль, что товарищ Эвелин Бэскервилл страдает, была для него невыносима.
— А где она'? — спросил Джимми. Он уже видел себя в роли пламенного агитатора, развернувшего кипучую деятельность: вот он вторгается в чинную религиозную атмосферу швейных кружков, храбро выдерживает гнев патриотически настроенных дам и идет в тюрьму вместе с товарищ Эвелин. И кто знает, быть может, настанет такой миг, когда его руки нежно и почтительно обовьются вокруг ее талии и в его братских объятиях она обретет утешение и покой.
Джимми обладал натурой мечтателя, идеалиста, для него достаточно было пожелать чего-нибудь, как он тут же принимал желаемое за действительное. Возбужденный образом прелестной стенографистки, он понесся на крыльях самой невероятной фантазии. Впервые он ощутил себя человеком, не связанным семьей: а вдруг товарищ Эвелин постигнет страшная беда — вдруг Геррити умрет от истощения или его пошлют на войну и там убьют., тогда его беспомощной вдове наверное понадобится кто-нибудь, кто сумеет оказать ей поддержку, утешит ее в своих братских объятиях.
— Где она?—настойчиво переспросил Джимми, но товарищ Мейснер тут же развеял его мечты, ответив, что Эвелин уехала в Нью-Йорк работать в одном обществе, которое борется за гуманное обращение с «сознательно уклоняющимися» от военной службы. Мейснер порылся у себя и нашел, выпущенную этим обществом брошюру. В ней были собраны чудовищные факты о том, каким мукам, издевательствам и унижениям подвергали этих жертв военной истерии, как их избивали, пытали, морили голодом, во многих случаях судили военно-полевым судом и приговаривали к тюремному заключению на двадцать, а то и тридцать лет. Джимми просидел почти до утра, читая про все эти ужасы. В результате еще один чяхленький росток патриотизма был начисто вытоптан в его душе!
III
Джимми посетил очередное собрание социалистов. Теперь там было не густо народу: одни товарищи сидели в тюрьме, других забрали в военные лагери, третьи не показывались, боясь потерять работу, четвертые были запуганы беспрерывными преследованиями. Но ветераны были все в сборе: и товарищ Шнейдер, и славный старичок Герман Форстер, и товарищ Мейбл Смит, которая сразу же начала рассказывать, как дурно обращаются с ее братом в районной тюрьме, и строгая пуританка товарищ Мэри Аллен. Последняя попрежнему принимала как личное оскорбление то, что, несмотря на все ее протесты и обличительные речи, Америка полезла в эту кровавую бойню. Она еще больше похудела и побледнела с тех пор, как Джимми видел ее в. последний раз, руки ее тряслись, тонкие губы дрожали. Вся она кипела гневом — так она была возмущена чудовищными злодеяниями, творимыми в мире. Она прочитала присутствующим об одном страшном случае: какой-то юноша в Нью-Йорке заявил, что он сознательно уклоняется от военной службы. Его потащили в военный лагерь и так над ним издевались, что он там застрелился. У товарищ Аллен не было детей, поэтому она считала своими сыновьями всех этих «уклоняющихся», и сердце ее истекало кровью за их судьбу. Джимми сделал попытку снова наняться на «Эмпайр». По утверждению газеты «Геральд», заводу требовалась тысяча рабочих. Но, видимо, не таких все же, как Джимми! Человек в конторе сразу узнал его и сказал: «Проваливай!» Чтобы насолить им, Джимми пошел в правление вновь организованного профсоюза и пожаловался, что, несмотря на условия правительственного арбитража, ему не дают работы, и просил заставить старого Эйбела Гренича принять его обратно. Но секретарь профсоюза, поразмыслив, решил, что пункт об отмене черных списков относится только к участникам последней забастовки, а не к тем, кто бастовал два года назад.
Нечего лезть в это дело и наживать себе неприятности, сказал секретарь. Джимми ушел оттуда с презрением к профсоюзу и, как всегда, честя на все корки войну.
Впрочем, с работой он не спешил, так как в кармане у него еще оставались деньги и жизнь у Мейснеров стоила недорого. Он снова ходил смотреть на военное учение Эмиля, а потом, провожая его, зашел к нему домой и был свидетелем ссоры между отцом и сыном. В семье Форстеров произошел глубокий раскол — это было очевидно; старик не раз уже принимался гнать изменника-сына из дому, но мать с отчаянием бросалась мирить их, умоляя мужа помнить, что мальчика вот-вот ушлют и, может быть, он уже больше никогда не вернется. В этот день, когда Джимми зашел к Форстерам, в газете была напечатана речь президента Вильсона, излагавшая его взгляды на войну, условия мира для всех народов, проект Лиги Наций и всеобщего разоружения. Эмиль читал эту речь, торжествуя, ибо находил в ней оправдание своей позиции по отношению к войне. Помилуйте, разве не к этому сводятся главные требования социалистов?!
Отец ворчливо отвечал:
— На словах-то все прекрасно, а вот как это будет на деле? И что еще союзники скажут? Неужели Вильсон воображает, что будет ими командовать? Английские, французские и итальянские империалисты знают, что его сладкие речи — только приманка для карасей! Пока война идет, это помогает им держать рабочих в узде, а пусть только кончится, так Вильсона погонят в три шеи и расклюют труп Германии по косточкам. Если союзники в самом деле по-честному принимают условия президента, почему они не говорят об этом открыто? Почему не аннулируют все эти verdammte секретные договоры? Почему Англия хоть раз не явит пример демократизма и не даст свободу Ирландии и Индии?
Так продолжалось довольно долго; Джимми слушал обоих спорщиков и соглашался попеременно то с тем, то с другим, мучительно сознавая, что, в голове у него полный хаос, из которого вырисовываются вое те же абсолютно исключающие друг друга, диаметрально противоположные точки зрения!
IV
Всю прошлую зиму газеты только и писали про то, что к весне Германия готовит генеральное наступление. Немецкому народу уже протрубили все уши, наобещав, что это наступление закончится триумфальной победой Германии. В Америке этому никто особенно не верил: тот факт, что о наступлении так благовестили, заставлял подозревать какую-то ловушку. Не замышляет ли враг захватить Италию и с этой целью отвлекает внимание Франции и Англии от посылки войск на расшатанный итальянский фронт?
Но внезапно 21 марта немцы начали мощный натиск на позиции британских войск у Камбре; дивизия за дивизией, они обрушивались на противника и, подавив его сопротивление, прорвали фронт. Англичане отступали — с каждым часом катастрофа казалась все более неминуемой. Джимми Хиггинс ежедневно следил по карте военных действий у входа в редакцию «Геральда», как по мере поступления последних телеграмм углубляется огромный прорыв британских линий и стрелка направляется прямо вниз, к сердцу Франции. Три дня, четыре, •пять продолжалось это страшное рассечение фронта, и весь мир, затаив дыхание, следил за ходом битвы. Даже Джимми Хиггинс был потрясен этими событиями — теперь он уже достаточно разбирался в военной обстановке, чтобы поднимать, какое значение может иметь победа Германии. Надо было обладать очень крепким пацифистским нутром, чтобы, предполагая возможность такого исхода событий, не заколебаться.
Именно таким нутром обладала товарищ Мэри Аллен; в своем фанатическом пылу она считала, что безразлично, какая банда разбойников правит миром. Столь же твердокаменным оставался и товарищ Шнейдер. Этот знал свое: Германия — родина и колыбель социализма, для человечества будет счастьем, если немцы победят,— тогда немецкие социалисты мало-помалу объединят весь мир в единую федерацию. Сейчас товарищ Шнейдер открыто ликовал, видя новое доказательство германского превосходства и всепобеждающей германской дисциплины. Однако почти все остальные местные социалисты были подавлены, ибо они понимали, какая опасность нависла над цивилизацией.
Джимми читал телеграммы с театров военных действий в витрине «Геральда», потом шел смотреть на военные занятия, а оттуда вместе с Эмилем Форстером в «буфетерию» Тома. Он всегда относился с восхищением к Эмилю, а молодой рисовальщик ковров, измученный домашними ссорами, был рад, что есть кому излить душу. Он помогал Джимми лучше понять, что означает разгром англичан, какие это повлечет потери в орудиях и военном снаряжении и какое бремя наложит на Америку. Ведь кому как не Америке придется восполнять все эти потери и шаг за шагом выбивать немцев из захваченной части Франции.
Джимми слушал, а потом долго стоял и изучал карту, постепенно увлекаясь новой наукой — военной стратегией. Кто хоть раз отдался во власть этой игры, тот, считай, пропал навсегда. Для него люди уже больше не человеческие существа, страдающие, голодные, истекающие кровью, агонизирующие, а фигуры на шахматной доске; он распоряжается ими, как игрок своими фишками или купец своим товаром: он подразделяет их на бригады, дивизии и корпуса, передвигает их туда и сюда, подсчитывает, у кого погибло больше — у него или у неприятеля; & критический момент он вводит в бой свои резервы, расплачиваясь человеческими жизнями за захват какой-нибудь точки, стирая с лица земли тысячи, десятки тысяч людей одним мановением руки, одной карандашной «птичкой», одним нажимом на электрическую кнопку! Коль скоро он усвоил такой взгляд на жизнь, то сердце его окаменело и никаким пацифистам и гуманистам его уж не пронять. Он — автомат, сеющий разрушения; он — спелое яблоко, которое «вот-вот свалится на колени к богу войны; он — осенний лист, который будет подхвачен первой бурей патриотизма и унесен на гибель, на смерть.