Джимми Хиггинс

Синклер Эптон

Синклер Эптон

Глава XXIV ДЖИММИ ХИГГИНС ВИДИТ КОЕ-ЧТО В НОВОМ СВЕТЕ

 

 

I

Но все эти восторги и мысли о славе пришлось отложить на более поздний срок. Сейчас Джимми Хиггинс был очень слаб, голова его прямо раскалывалась на части и левую руку жгло, как огнем. 1Кроме того, произошел престранный случай, который вытеснил у него из •памяти весь этот бой с немцами. Джимми шел по тропинке вместе со своими спутниками французами, и вдруг один из flux заметил лежащего неподалеку на земле человека во французской форме. Судя по белой повязке С красным крестом на рукаве, это был не солдат, а фельдшер или санитар. У него было прострелено плечо — кто-то заткнул ему тампоном рану и оставил лежать; французские солдаты помогли ему подняться на ноги и повели с собой. Джимми наблюдал все со стороны, но когда увидел лицо санитара, оно показалось ему знакомым. Где-то он встречал этого человека или кого-то другого, на него похожего, и при каких-то крайне волнующих обстоятельствах. Старое, забытое волнение зашевелилось в недрах его души и вдруг бурно прорвалось наружу. Возможно ли? Да-нет, чепуха! И все же это он! Так и есть, этот санитар — Лейси Гренич!

Наследник завода «Эмпаир» вероятнее всего не обратил бы внимания на маленького социалиста, если бы тот всем своим видом не показал, что знает его. Тогда и Лейси Гренич в свою очередь стал напрягать память. Шагая вместе со всеми, он то и дело беспокойно косился на своего соотечественника; потом, когда они вышли на шоссе и присели отдохнуть в ожидании попутного транспорта, Лейси пододвинулся к Джимми и заговорил:

— Ведь это были вы тогда ночью в том доме, правда?

Джимми кивнул, и сын лисвиллского магната растерянно посмотрел сперва на него, потом по сторонам и сказал:

— У меня к вам просьба.

— Какая?

— Не выдавать меня.

— Чего не выдавать?

— Не рассказывайте никому, кто я. Зачем им это знать? Я сам всеми силами стараюсь забыть.

— Понятно,— отозвался Джимми.— Я не скажу.

— Обещаете?

— Ну конечно.

Наступило молчание. Потом вдруг, без всякой видимой причины, Лейси воскликнул: — Наверняка расскажете!

— Да нет же! — заверил его Джимми.— С чего вы это решили?

— Вы ненавидите меня!

Джимми помедлил, словно ища ответа у себя в душе. потом сказал:

— Нет, теперь уже нет.

— И не надо, господи! — простонал Лейся.— Я же за все заплатил сполна!

Джимми вгляделся в него. И то верно. Лейси казался изможденным, осунувшимся от боли, которую причиняла ему рана; но это было еще не все. На лице у него появились такие морщины, каких не могли оставить несколько дней боев и даже целый год или полтора пребывания на войне. Теперешний Лейси выглядел на двадцать лет старше того высокомерного молодого аристократа, который метал громы и молнии против забастовщиков на заводе «Эмпайр».

Сейчас он испуганно и просительно заглядывал Джимми в глаза.

— Мне пришлось уехать из дому,— сказал он.— Я не мог вынести всех этих взглядов, этих усмешек за моей спиной, Я пробовал записаться добровольцем в американскую армию, но меня не взяли ни на какую работу. Тогда я поехал во Францию — здесь так нужны люди, что мне доверили носилки. И вот я здесь больше года и уже, кажется, испытал все! Два раза был ранен, но, как я ни стараюсь, смерть меня не берет. Ей нужны те, кто хочет жить, будь она проклята!

Лейси притих, будто перед ним вдруг встали призраки этих людей, которые хотели жить, но умерли на его глазах. Когда он снова заговорил, в тоне его слышалась униженная мольба:

— Я старался заплатить за свои грехи. Сейчас я прошу только об одном: пусть меня оставят в покое, пусть про меня не злословят все, кому не лень. Как по-вашему, имею я на это право?

— Обещаю вам, что от меня ни одна душа ничего не узнает,— заверил его Джимми.

— Спасибо,— сказал Лейси и после небольшой паузы добавил: — Моя фамилия теперь Петерсон, Герберт Петерсон.

 

II

Мимо проезжал грузовик, который и подвез их до ближайшего перевязочного пункта, только еще разворачивавшего свою деятельность: две-три палатки с красным крестом были уже готовы, остальные воздвигались; автомобили доставляли медицинский персонал и медикаменты, выгружали раненых — французов и американцев. Джимми ощущал такую слабость, что не способен был ничем сейчас интересоваться; он занял место среди раненых, которые, стараясь не роптать, терпеливо ожидали очереди: что поделаешь — война, надо бить немца, и каждый старался в меру своих сил. Джимми лег на траву, закрыл глаза, и ноздри его защекотал знакомый запах. Сначала он подумал, что это плод воображения, что вид Лейси Гренича напомнил ему ту ночь, когда они с Лиззи там, на уединенной ферме, забившись в угол, ловили звуки, раздававшиеся за дверью, и чувствовали этот запах. И сразу же до его слуха стали доноситься стоны, крики и бормотания обезумевших от боли людей. Как странно, что и теперь и тогда этот запах и эти стоны связаны с присутствием молодого хозяина завода «Эмпайр»!

Наконец, настала очередь Джимми. Его провели в палатку, но долго там с ним не возились — проверили, целы ли артерии, нет ли угрожающего кровотечения, и дали наряд в бригадный госпиталь. Затем его погрузили на машину вместе с другими «сидячими» больными, в том числе и Лейси Греничем, и отправили в долгое путешествие, отнюдь не доставившее Джимми удовольствия. В госпитале, разместившемся в многочисленных палатках, жизнь била ключом. Пришлось опять долго ждать — раненых было так много, что врачи и сестры не успевали всех обслужить.

Но вот его провели в операционную. Первое, что оп здесь увидел, был бак, наполненный отрезанными руками, ногами и. другими ненужными уже частями человеческого тела, который вытаскивали два санитара. В палатке находился хирург в окровавленном белом халате и белой маске и несколько сестер, тоже в масках. Никто из них не поздоровался с Джимми; его без всяких разговоров уложили на операционный стол, накрыли от шеи до ног белой клеенкой, выпростав только раненую руку,с которой срезали бинты. Сестра положила ему что-то на лицо и сказала:

— Дышите глубоко, пожалуйста.

Опять этот тошнотворный, омерзительный запах, теперь уже совсем невыносимый. Джимми сделал вдох, перед глазами у него все закачалось и поплыло, в голове затрещало еще хуже, чем когда он лежал за пулеметом. Дальше терпеть было невозможно — Джимми закричал и стал вырываться, но ему привязали ноги и придержали здоровую руку, так что его попытки соскочить со стола не увенчались успехом.

Он начал падать куда-то в темную бездонную пропасть — все глубже, глубже, глубже. Незнакомый голос произнес: «Ужасно тесные у них воротнички!» Эти слова приобрели в сознании Джимми какой-то чудовищный, всеподавляющий смысл — «Ужасно тесные у них воротнички!» Все разом перестало для него существовать, светоч жизни потух, остался только голос, который повторял среди вихря бушующих миров: «Ужасно тесные у них воротнички!»

 

III

Откуда-то из бездонного хаоса раздалось хрипение. Прошло бесконечно много времени, и в пустоте возникло какое-то странное, забытое усилие выдавить звук из сдавленного горла. После двух или трех таких смутных проявлений жизни вспыхнул слабый огонек сознания своего «я», именуемого Джимми Хиггинсом, и тут Джимми понял, что это же он сам отчаянно борется с удушьем. Он почувствовал невыносимую боль во всем теле — кто-то проткнул гвоздем его руку и накрепко прибил ее к земле; ему накачали живот, и он вот-вот лопнет, а когда подступало удушье, ему казалось, что он умирает. Джимми судорожно открывал рот, чтобы позвать на помощь, но никто не обращал на него внимания — он был здесь совсем один в подземелье пыток, погребенный и навеки забытый.

Мало-помалу он стал выходить из туманного мира наркоза и сообразил, что лежит на носилках и его куда-то несут. «Пить!» — простонал он, но никто ничего ему не дал. Он молил о помощи — ему очень плохо, его прямо разорвет сейчас; но ему сказали, что это его распирает от паров эфира и пусть не волнуется—скоро все пройдет. Потом его положили на койку ,в длинном ряду других коек и оставили одного бороться со злыми духами. Ничего не попишешь — война; человек, который отделался раздробленной рукой, право, должен считать себя счастливчиком.

Всю ночь и весь следующий день Джимми лежал на койке, стараясь мужественно переносить боль. В палатке находились две сестры, и Джимми, от нечего делать наблюдавший за ними, почувствовал острую неприязнь к обеим. Одна из них — желтолицая, тощая и угловатая — выполняла свои обязанности с мрачным видом, без всякого кокетства, а Джимми и в голову не приходило, что она валится с ног от усталости. Другая сестра —хорошенькая, с пышными белокурыми волосами,— ничуть не стесняясь, флиртовала с молодым врачом. Джимми не мешало бы подумать, что мужчин в эти дни убивают пачками и кому-то надлежит позаботиться о будущих поколениях, но он не был настроен вдаваться в философию флирта. Он вспоминал графиню Беатрис Кленденинг и жалел, что он сейчас не в веселой Англии. Он вспоминал также свои пацифистские принципы и жалел, что не смог удержаться в стороне от этой проклятой войны!

Когда боль начала стихать, Джимми положили в санитарный автомобиль и повезли глубже в тыл, в большой центральный госпиталь. Здесь он вскоре был уже в состоянии садиться, и его выкатывали в кресле на солнышко. Джимми вдруг открыл для себя множество неведомых доселе радостей—типичных радостей выздоравливающего: все время ужасно хотелось есть, и все время ему приносили разные чертовски вкусные- кушанья; он с восторгом любовался деревьями и цветами, слушал пение птиц и рассказывал другим раненым, как поехал на мотоцикле искать Баттери Нормб Котт (кстати, что означает это дурацкое название?), как наскочил на целую вражескую армию, как один сдерживал ее натиск в течение нескольких часов и собственными силами выиграл битву при «Чатти-Терри»!

 

IV

Одним из первых, кого он встретил в госпитале, был Лейси Гренич; молодой магнат отвел Джимми в уголок парка и спросил:

— Вы никому не рассказывали, нет?

— Нет, мистер Гренич,—ответил Джимми.

— Моя фамилия Петерсон,— поправил его Лейси.

— Хорошо, мистер Петерсон,— сказал Джимми.

Странное это было знакомство — двух людей с противоположных общественных полюсов, которых свел вместе демократизм физических страданий. Сын Эйбела Гренича теперь никто, и Джимми мог полирать его ногами, но, как ни странно, ощущал робкую покорность перед ним. Джимми чувствовал, что своим предательством он способствовал тогда, в Лисвилле, жестокой, чудовищной мести; кроме того, несмотря на весь свой революционный пыл, он не мог забыть, что его собеседник — один из сильных мира сего. Можно было всем сердцем ненавидеть престиж и власть, которые давали Греничам их миллионы, но нельзя было сохранять независимость и чувствовать себя просто и непринужденно в их присутствии.

Что касается Лейси, то он уже не был больше гордым, свободным, богатым аристократом,— он много выстрадал и научился уважать людей, независимо от того, есть у них капиталы или нет. Он слышал про то, как этот маленький социалист, которого он когда-то осыпал презрительной бранью в толпе забастовщиков, въехал на мотоцикле в самое пекло боя и помог задержать врага. И Лейси захотелось поближе узнать его. Они проводили целые дни вдвоем, и в долгих беседах каждый из них открывал для себя новый мир.

То было время, когда вся Европа и вся Америка были охвачены яростными опорами по поводу большевиков. Считать ли, что они предали демократию кайзеру или, следуя их собственным словам, считать, что они ведут человечество к новым, более широким формам демократии? Лейси, разумеется, был убежден в первом, как и все в американской армии и как все во Франции, за исключением горстки прожженных красных. Узнав, что Джимми—один из таких красных, Лейси задал ему вопрос, послуживший поводом для жаркого многодневного спора: неужели после того, что совершили Ленин и Троцкий, кто-нибудь может сомневаться, что они — платные агенты Германии? В ответ на это Джимми пришлось излагать Лейси Греничу теорию интернационализма: большевики ведут пропаганду в Германии, они стараются переломить

хребет кайзеру даже больше, чем союзники. А откуда, позвольте, Джимми все это известно? Подробности, может быть, ему и неизвестны, но зато Джимми знает душу интернационализма и уверен, что Ленин и Троцкий поступают правильно, потому что так же поступил бы и он сам, очутившись на их месте!

Этому спору не было конца, и молодой магнат, которого всю жизнь учили, что владеть колоссальным состоянием — его неотъемлемое право, данное ему богом и людьми, часами слушал маленького, невзрачного механика со своего завода, мечтавшего о том, как он и другие рабочие, объединившись в один большой профсоюз, захватят огромное предприятие и будут управлять им не для блага Лейси, а для блага общества. Джимми забывал всякое почтение к личностям, когда переходил к этой теме; экспроприация пролетариатом экспроприаторов была его мечтой, и он говорил о ней с горящими глазами. В былое время молодой хозяин Лисвилла ответил бы ему с оскорбительной невозмутимостью, а быть может, пригрозил бы даже пулеметами, но теперь он только произнес неуверенным тоном:

— Это слишком обширная программа, вряд ли удастся ее осуществить.

 

V

Лейси захотелось расспросить Джимми о его прошлом, чтобы понять, откуда у него такой фанатизм. Джимми рассказал о голоде и своих скитаниях, когда он был беспризорным, об изнурительном труде и безработице, о забастовках, о тюрьмах и притеснениях. Лейси слушал, покачивая головой. Да, конечно, этого достаточно, чтобы довести любого человека до крайности!

— И все же я не знаю,— в раздумье заметил Лейси,— кто из нас больше наказан судьбой.

Джимми не способен был понять это замечание. Ведь у Лейси есть все на свете, разве не так? Лейси отвечал:

— Да, у меня было слишком много всего, а у вас слишком мало, но я не знаю, что для человека хуже.

Чтобы пояснить свою мысль, он рассказал Джимми кое-что и о себе. Он вырос в большой семье, глава которой был вечно поглощен деловыми заботами и все хозяйство в доме передоверил наемным людям.

— Мать моя была дура,— рассказывал Лейси.—Вероятно, нехорошо так отзываться о своей матери, но от правды никуда не уйдешь. Может быть, у старика не хватило -времени поискать себе жену поумнее, а может, он вообще не верил, что такие водятся. Во всяком случае, мать занимало только одно — показать всем, что она тратит больше денег, чем любая дама в городе. Это была главная цель ее жизни, и дети отчасти тоже служили этой цели. Нас одевали лучше, чем других детей, в нашем распоряжении была целая армия слуг, над которыми мы измывались. Я теперь все понял, здесь у меня было достаточно времени обо всем подумать. Я не помню случая, когда бы я не ударил свою няню по лицу, если она пыталась забрать у меня игрушку. Я никогда ни о чем не просил дважды, а если это случалось, то я устраивал бунт и, конечно, получал, что хотел. Я научился курить и пить, потом появились женщины, они-то, как вы знаете, и докопали меня.

Джимми сочувственно кивнул, вспомнив заметку о восьми хористках, которую читал вслух Неистовый Билл в штаб-квартире социалистов.

— Для юноши это проклятие, когда у него много денег,— продолжал Лейси.— Он становится тогда жертвой женщин. Каждый человек с нормальными чувствами должен обязательно верить какой-нибудь женщине, но, оказывается, они все — как камень, жестокие и безжалостные, во всяком случае те, которых встречает богатый юноша. Я, конечно, имею в виду не только искательниц приключений, но девушек из общества, тех, которых прочат нам в жены. У них у всех есть опытные толкачи — чертовы фурии мамаши, которые тратят все средства на туалеты и ломают себе голову, где бы взять денег, чтобы уплатить за доченькины прошлогодние наряды. И если эти девицы нацелились заарканить тебя, то уж хватают мертвой хваткой, им плевать на репутацию, они готовы на любую гадость. Повезешь такую кататься в машине, а по дороге ей вдруг захочется выйти нарвать цветов, она завлечет тебя в лес; ты и не заметил, как взял ее за руку, а потом обнял, поцеловал и так далее. Но после этого ты обязан на ней жениться, а если скажешь, что не собираешься, она закатит истерику и пригрозит пустить себе пулю в лоб. Это, конечно, сплошное вранье про пулю в лоб — она только полезет еще целоваться, а потом возьмет твою брильянтовую булавку от галстука и забудет ее вернуть.

Наследник миллионов замолчал. Им овладели какие-то мрачные воспоминания, и Джимми, мельком взглянув на него, заметил на его лице выражение старческой апатии.

— Я никогда никому не рассказывал о том, что произошло со мной в ту ночь,— сказал Лейси.— И не буду рассказывать, но вам я вот что скажу: знайте, когда я любил ту замужнюю женщину, это был первый и последний честный роман в моей жизни, потому что она — единственная из всех женщин — не пыталась женить меня на себе!

Конечно, для такого человека, как Джимми Хиггинс, все это было слишком мудрено. Маленький социалист уразумел только одно: что наследник несметных богатств папаши Гренича на самом деле жалкий, обиженный судьбой парень. И это явилось для Джимми Хиггинса сногсшибательным открытием. До сих пор он был уверен, что богатые — это счастливейшие люди на земле. Он ненавидел их, думая, что у них нет никаких забот, что их жизнь представляет собой сплошной праздник. Это про них сказал поэт, что

... возлежат они, Словно боги на Олимпе, и богам сродни, Так же к людям равнодушны, попивают свой нектар; Ведь земля внизу, далеко, пусть пылает там пожар,— К их сверкающим чертогам золотой лишь вьется пар. Стрелы молний их не ранят, и с улыбкой на устах С высоты своей взирают, как болезни, голод, страх, Войны, злоба и стихии повергают все во прах. И с улыбкой благосклонной внемлют песням бедняков, Песням скорби вековечной, песням .рабства и оков,— О! для ник все эти песни лишь набор красивых слов. Это низшей расы песни, песни, спетые нуждой, С ними сеет и сбирает, пот роняя трудовой, Хлебопашец истомленный урожай убогий свой. [34]

Но ныне Джимми перешагнул через пропасть, разделяющую классы, и увидел в новом свете проблему богатства и нищеты. Теперь, после этого открытия, он будет великодушнее в своих суждениях о прочих смертных, он понял, что система, которая всех нас держит в своих тисках, сделала невозможным истинное счастье — как для тех, у кого всего слишком много, так и для тех, у кого слишком мало.