Джимми Хиггинс

Синклер Эптон

Синклер Эптон

Глава XXVI ДЖИММИ ХИГГИНС НАХОДИТ СВОЕ ПРИЗВАНИЕ

 

 

I

Джимми пошел в столовую ужинать, но обильная горячая пища не шла ему в горло — он думал все время об истощенном маленьком еврее. Он чувствовал, как больно жгут тридцать сребреников, лежащих в кармане его военной куртки. Как библейский Иуда, он хотел покончить с жизнью и потому избрал для этого самый верный способ.

Рядом с ним за столом сидел один мотоциклист, до войны состоявший в профсоюзе слесарей. Этот парень, как и Джимми, считал, что солдаты, когда вернутся домой с войны, должны получить обратно свои места, а если нет, придется заставить конгрессменов попотеть и добиться этого. После ужина Джимми отвел слесаря в сторонку и сказал ему:

— У меня есть кое-что интересное.

Интересное можно было встретить не часто здесь, у Полярного круга.

— Ну-ка, давай,— попросил слесарь.

— Я шел по улице,— сказал Джимми,— и заметил в канаве напечатанный листок. Это копия большевистской прокламации германским солдатам, они раздавали ее немцам в окопах.

— Чёрт! Что же там написано? — спросил слесарь.

— Представь себе, она призывает их восстать против кайзера — сделать то же, что сделали русские.

— А ты разве умеешь читать по-немецки?

— Нет,— сказал Джимми.— Но она отпечатана на английском.

— Почему же на английском?

— А кто ее знает!

— И как она могла попасть в Архангельск?

— Понятия не имею!

— Вот так штука! — воскликнул слесарь.— Хочешь поспорить: это они пробуют на нас свои фокусы!

— Я об этом не подумал,— осторожно сказал Джимми.— Пожалуй.

— Но с нашими янки этот номер не пройдет!

— Пожалуй, нет,— согласился Джимми.— А все-таки это интересно почитать.

— Дай-ка сюда,— попросил слесарь.

— Только, чур, никому не говори. Я вовсе не хочу попасть в беду.

— Буду молчать, как рыба.— Слесарь взял измазанный листок бумаги и начал читать. — Господи, вот чудеса-то! — сказал он.

— В каком смысле чудеса?

— Вроде не похоже, что эти парни поддерживают кайзера.— Слесарь почесал голову.— Мне нравится, как у них тут написано.

— Мне тоже,— сказал Джимми.— Я и не знал, что они такие умные.

— Это как раз то, чего не хватает германскому народу,— продолжал слесарь.— По-моему, надо было бы нанимать специально людей, чтобы они распространяли такие бумажки.

— И я так думаю,— заметил Джимми, в восторге от своего первого успеха.

— Да, но, к сожалению,— подумав, сказал его собеседник,— они будут раздавать это не только немцам; им захочется, чтобы это читали обе стороны.

— Верно! — подтвердил Джимми, радуясь еще более.

— Но этого же нельзя допустить! — сказал слесарь.— Это повредило бы дисциплине! — И все надежды Джимми разом угасли.

Впрочем, в результате этого разговора слесарь сказал, что хотел бы оставить листовку у себя и показать ее кое-кому из товарищей. Он снова пообещал не выдавать Джимми, тот сказал «ладно» и ушел, радуясь, что уже одно зернышко попало на хорошую почву.

 

II

Вместе с экспедицией в Архангельск прибыли представители Ассоциации молодых христиан и выстроили там свой барак, в котором солдаты играли в шашки, читали и, жалуясь на дороговизну, покупали шоколад и сигареты. Джимми забрел сюда и увидел солдата, с которым он познакомился на пароходе. Этот солдат на родине работал в типографии, он разделял мнение Джимми о том, что подавляющее большинство политических деятелей и редакторов газет, как правило, не понимают радикальных взглядов президента Вильсона, а если и понимают, то ненавидят их и боятся. Сейчас этот знакомый Джимми читал один из популярных журналов, полный слащавой жвачки, какую синдикат крупных банкиров считал безопасной духовной пищей для простых людей. У парня был скучающий вид. Джимми подошел к нему как бы невзначай, отозвал в сторону и разыграл ту же сценку, что и в столовой,— и с таким же результатом.

Отсюда он отправился в кино, где солдаты коротали длинные полярные вечера. На экране шел фильм, в котором снималась красотка девочка, получающая миллион долларов в год за свою игру, в обычной роли нищей сиротки, одетой, несмотря на это, по последнему слову моды, с личиком, обрамленным парикмахерскими локонами. Ребенок, со свойственным беднякам смирением, терпел всяческие удары судьбы, но под конец бедняжку ждала награда — любовь богатого благородного и преданного юноши, который разрешал сразу все социальные проблемы, поселив ее во дворце. Этот фильм, прежде чем попасть к простым людям, тоже был одобрен синдикатом банкиров. В середине фильма, в том месте, где девочку показывали крупным планом с огромными каплями воды, катящимися по щекам, какой-то солдат рядом с Джимми досадливо сказал:

— Чёрт! И когда они перестанут пичкать нас такой дрянью!

Тогда Джимми предложил ему вместе «смыться».

Они вышли из кино, и в третий раз Джимми разыграл свою сценку, и его снова попросили отдать листок, найденный в канаве.

К концу второго дня Джимми раздал все прокламации, которые получил от Калинкина. А вечером, когда ловкий пропагандист уже ложился спать, перед ним вдруг возник сержант с полдюжиной солдат и объявил:

— Хиггинс, вы арестованы.

Джимми поглядел на него с удивлением:

— За что?

— Приказ. Вот все, что я знаю.

— Как же так, подождите,— начал было Джимми, но сержант заявил, что ждать не намерен, и схватил Джимми за правую руку, а один из солдат — за левую, и его повели. Другой солдат взвалил себе на плечо вещевой мешок Джимми, остальные кинулись обыскивать его постель — вспарывать тюфяк и исследовать пол: нет ли там оторванных половиц.

 

III

Догадаться о причине ареста было нетрудно. К тому времени, когда Джимми предстал перед лейтенантом Ганнетом, он уже сообразил, что произошло, и принял решение, как себя вести.

Лейтенант сидел за столом — прямой и непреклонный, свирепо глядя из-за очков. На столе перед ним лежали шашка и пистолет, словно он собирался казнить Джимми и ему оставалось только решить, какой избрать для этого способ.

— Хиггинс,— обрушился он на Джимми,— где вы достали эту листовку?

— Я нашел ее в канаве.

— Вы лжете!

— Нет, сэр.

— Сколько штук вы нашли?

Джимми предвидел этот вопрос и решил застраховаться.

— Три, сэр,— сказал он и добавил: — Кажется, три.

— Вы лжете! — угрожающе повторил лейтенант.

— Нет, сэр,— робко отвечал Джимми.

— Кому вы их дали?

Этот вопрос смутил Джимми своей' неожиданностью.

— Я не хотел бы говорить,— сказал он.

— А я приказываю!

— Извините, сэр, но я не могу.

— В конце концов вам все равно придется сказать!— предупредил лейтенант.— Учтите это. Итак, вы заявляете, что нашли три листовки.

— Может быть, четыре,— ответил Джимми, делая более осторожный ход.— Я как-то не обратил внимания.

— Вы сочувствуете этим идеям,— сказал лейтенант.— Может быть, вы и это отрицаете?

— Нет, сэр. Отчасти я им сочувствую.

— И вы нашли эти листовки в канаве и не потрудились пересчитать, сколько их там было — три или четыре?

— Нет, сэр.

— А не было ли их пять?

— Не помню, сэр, пожалуй, что нет.

— Но не шесть же, конечно?

— Нет, сэр,— сказал Джимми, почувствовав некоторую уверенность.— Шести там не было, это уж точно.

Тогда лейтенант открыл ящик стола, вытащил оттуда пачку листовок, измятых и грязных, и разложил их веером перед Джимми — одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь...

— Видите, как вы лжете! — сказал лейтенант.

— Виноват, сэр, ошибся,— сказал Джимми.

— Вы обыскали этого человека? — обратился офицер к солдатам.

— Нет еще, сэр.

— Немедленно обыщите.

Удостоверившись сперва, что у Джимми нет оружия, его заставили раздеться донага. Он был обыскан сверху донизу, даже подметки на сапогах оторвали и посмотрели, нет ли под ними чего. Разумеется, им сразу же попался на глаза красный билет во внутреннем кармане куртки.

— Ага! — воскликнул офицер.

— Это членский билет социалистической партии,— сказал Джимми.

— А вы разве не знаете, что в Америке за этот билет сажают в тюрьму на двадцать лет?

— Ну уж не за то, что люди носят его в кармане! —• твердо сказал Джимми.

Наступила пауза, пока Джимми одевался.

— Так вот, Хиггинс,— снова заговорил лейтенант,— вас поймали с поличным. Вы изменили родине и флагу. За это полагается смертная казнь. Спастись от смерти вы можете только одним путем — откровенным признанием. Понятно?

— Да, сэр.

— Скажите, кто дал вам эти листовки.

— Простите, сэр, я нашел их в канаве.

— Значит, вы намерены настаивать на этой дурацкой версии?

— Но это правда, сэр!

— Ну, ладно,— сказал лейтенант. Он достал из ящика пару наручников и велел надеть их на Джимми. Потом взял со стола шашку и пистолет. Джимми, не знавший военного ритуала, со страхом смотрел на него. Однако лейтенант всего-навсего пристегнул оружие к поясу, затем надел шинель, меховые рукавицы и меховую шапку, закрывшую все его лицо, кроме глаз и носа, и приказал вести Джимми за ним. На улице их ждал уже автомобиль; офицер посадил в него арестованного под конвоем двух солдат и повез Джимми Хиггинса в военную тюрьму. *

 

IV

Сердце Джимми трепетало от страха, но он старался не подавать вида. Лейтенант Ганнет тоже не хотел, чтобы кто-нибудь заметил, что и он волнуется. Он был офицером и обязан был выполнить суровый воинский долг, что он и делал. Но никогда до сих пор он ни на кого не надевал наручников и никого не сажал в тюрьму, поэтому он был едва ли меньше потрясен этим событием, чем сам арестованный.

Лейтенант видел страшное зрелище распада России, разруху и нищету в стране. Причиной всего этого он считал пропаганду измены, которая велась среди русской армии. В его представлении «бешеные псы», большевики, осуществляли тайный план — заразить своим духом армии других государств, чтобы весь мир постигла судьба России. Ганнету казалось чудовищным, что такие попытки замечены уже и в американской армии. Лейтенант не знал, насколько далеко это успело зайти, и был ужасно напуган, как всегда бывают люди напуганы неизвестностью. Наступая каблуком на голову змеи, он лишь выполнял свой долг в соответствии с воинской присягой, и все же на душе у него не было спокойно. Этот Хиггинс получил чин сержанта за храбрость, проявленную во Франции, и, несмотря на свой вредный язык, служил весьма добросовестно. И вдруг оказывается, что он — активный заговорщик, подстрекатель к бунту, дерзкий, наглый предатель.

Машина подъехала к тюрьме, выстроенной царем, чтобы держать в страхе жителей губернии. Она высилась в темноте каменной громадой, и Джимми, заявлявший на собраниях в Лисвилле, что Америка хуже, чем Россия, теперь уразумел свою ошибку — Россия была точной ее копией.

Они прошли под каменной аркой; перед ними открылась стальная дверь и сразу же с грохотом захлопнулась. В комнате за столом сидел сержант, и, не будь он англичанином и не носи он коричневую форму вместо синей, можно было бы подумать, что все это происходит в Лисвилле, США. Он записал имя, фамилию и адрес Джимми. Лейтенант Ганнет спросил:

— Перкинс уже пришел?

— Нет еще, сэр,— последовал ответ, но в этот момент входная дверь распахнулась, и в комнату вошел крупный мужчина, закутанный в шубу, которая делала его еще больше. Джимми уставился на этого человека, точно кролик на удава. Ему, как социалисту, в его тяжелой, полной преследований жизни не раз приходилось иметь дело с полисменами и сыщиками, и он с первого взгляда понял, что его здесь ждет.

 

V

Перкинс служил перед войной в частном сыскном агентстве и был одним из тех, кого рабочие презрительно называют шпиками. Правительство, которому неожиданно потребовалось очень много шпиков, было вынуждено нанимать всякого, кто предлагал свои услуги по этой части, без особого разбора. Это помогло Перкинсу стать сержантом контрразведки, и подобно тому, как работа плотников на фронте ничем не отличалась от их работы на родине, а работа врачей — от их работы на родине, так и шпионская деятельность Перкинса здесь ничем не отличалась от его шпионской деятельности в Штатах.

— Ну, сержант,— сказал Ганнет.— Что вы узнали?

— Кажется, я все узнал, сэр.

Лицо Ганнета заметно посветлело, а у Джимми душа ушла в пятки.

— Остались кое-какие мелочи, которые мне хотелось бы уточнить,— продолжал Перкинс— Я полагаю, вы не будете возражать, если я допрошу арестованного?

— О нет, нисколько,— сказал лейтенант, обрадовавшись, что может передать это неприятное дело решительному человеку, профессионалу, который привык к таким историям и знает, как надо действовать.

— Я немедленно доложу вам,—сказал Перкинс.

— Я подожду,— ответил лейтенант.

Перкинс крепко, точно тисками, сжал дрожащую руку Джимми и потащил его по длинному каменному коридору и дальше куда-то вниз по лестнице. По пути он прихватил с собой еще двух мужчин в военной форме; все четверо долго шли разными подземными ходами, пока, наконец, не очутились в темной камере с толстой стальной дверью, которая с лязгом захлопнулась за ними. Этот лязг похоронным звоном отозвался в душе насмерть перепуганного Джимми. В тот же миг сержант Перкинс грубо схватил его за плечо, круто повернул к себе и со злобой посмотрел ему в глаза.

— Ну ты, сукин сын! — сказал он.

Прослужив сыщиком в большом американском городе, этот человек овладел техникой ведения «допроса с пристрастием» — такой системой допроса, при которой подсудимого вынуждают признаться не только в том, что было, но и во многом другом, чего не было, но что, однако, полиция хочет от него услышать. Из двух сопровождавших Перкинса людей первый — рядовой Коннор — испытал уже не раз на собственной шкуре эту инквизицию. Он был грабителем-рецидивистом, но последний раз попал под суд в одном средне-западном городке Соединенных Штатов за участие в трактирной драке. Судья, не знавший о его прошлых судимостях, внял его слезным мольбам и согласился вынести условный приговор, если Коннор запишется в армию и пойдет воевать за родину.

Фамилия второго человека была Грэйди. Он оставил в трущобах Нью-Йорка жену и троих детей и пошел бить кайзера. Это был честный и добродушный ирландец, в поте лица зарабатывавший свой кусок хлеба, по десять часов в день таская на стройках кирпич и известь. Но он был непреклонно убежден, что у него под ногами существует ад, где пылает серное пламя и где его будут вечно поджаривать, если он ослушается приказов людей, поставленных командовать над ним. Грэйди знал, что есть на свете дурные люди, которые ненавидят и поносят религию, увлекая миллионы душ в ад; называются они социалистами и анархистами и наверняка подосланы сатаной, а потому выкорчевывать и истреблять их — богоугодное дело. Таким же образом рассуждали и другие Грэйди на протяжении целой тысячи лет, и поэтому в мрачных подземных казематах они пускали в ход зажимы для больших пальцев и поднимали людей на дыбу. Они и сейчас еще продолжают орудовать таким образом во многих крупных городах Америки, где полицию вдохновляет суеверие, а также интересы питейных заведений и корпораций коммунальных услуг.

 

VI

— Так вот, слушай, сукин сын,—сказал Перкинс,— я расследовал твое дело и узнал фамилии почти всех большевиков, с которыми ты якшался. Но я хочу знать всех, слышишь? И я это узнаю!

Несмотря на испуг, сердце Джимми радостно подпрыгнуло: Перкинс лжет, ничего он не узнал! Просто втирает очки, чтобы убедить свое начальство, что он настоящий шпик. Перкинс действовал так же, как действует полиция везде и повсюду: стремился при помощи жестокости добиться того, чего был не в состоянии добиться при помощи ума и опыта.

— И ты мне все расскажешь,— продолжал сыщик.— Ты, может, надеешься что-нибудь скрыть, так имей в виду, ничего у тебя не выйдет. Если ты меня доведешь, я разорву тебя на части, я сделаю все, что в моих силах, но ты у меня признаешься. Понятно?

Джимми судорожно мотнул головой, он хотел что-то сказать, но звуки застряли у него в горле.

— Если будешь тянуть волынку, пеняй на себя. Так уж лучше не дури. Говори живо! Кто они?Да никого у меня нет, я же...

— Ах так? Ну ладно, посмотрим! — И Перкинс повернул Джимми кругом и очутился за его спиной.— Держите его,— приказал он подручным. Те схватили арестанта за плечи, а сам он сжал обе его кисти в наручниках и начал загибать их ему за спину.

— Ой! — закричал Джимми. — Стойте! Стойте!

— Будешь говорить? — спросил сыщик.

— Стойте! — дико взвизгнул Джимми, но тот потянул еще сильнее, и тогда Джимми закричал:— Вы сломаете мне руку! Она у меня раненая!

— Раненая, говоришь? — спросил Перкинс.

— Пулей перебита!

— Ври побольше!

— Правда, кого угодно спросите! В бою под «Чатти-Терри» во Франции!

На секунду сыщик ослабил пытку, но тут же вспомнил, что военные, если они хотят сделать карьеру, не должны являться к начальству с сентиментальными историями.

— Если ты ранен в бою,— сказал он,—-то какого же чёрта стал изменником? Говори, кто они!— И он снова начал крутить Джимми руки.

Такая боль не могла присниться в самом страшном сне. Когда терпеть становилось невозможно, Джимми дико вскрикивал:

— Погодите! Погодите!

Тогда его мучитель останавливался и спрашивал:

— Ну, будешь говорить?

Но так как Джимми ничего не говорил, пытка возобновлялась. Джимми конвульсивно извивался, но подручные Перкинса держали его, как в тисках. Он молил, рыдал, стонал. Но стены каземата были устроены так, чтобы богачи на воле не могли ничего слышать и чтобы совесть их не тревожило то, что делается во имя их интересов.

Мы бываем в музеях и рассматриваем дьявольские орудия, которые люди применяли в древности для пытки своих братьев. При виде их мы содрогаемся от ужаса и невольно радуемся, что живем в более гуманный век, забывая, однако, что вовсе не надо сложных приспособлений, чтобы причинять боль. Любой человек может сделать другому больно, если этот другой беззащитен и находится в его власти. Требуется только одно — повод, иными словами какая-нибудь форма привилегии, установленная законом и не допускающая протеста.

— Называй имена! — повторил сыщик. Он загнул руки Джимми до самого затылка и, навалившись на него всем телом, потянул их еще выше. Джимми уже ничего не видел от боли, он извивался в конвульсиях. Это было чудовищно, больше терпеть он не мог! Что угодно, только бы это прекратилось! Все его существо взывало: «Скажи! Скажи!» Но стоило ему вспомнить Калинкина — жалкого, доверчивого, и он в тот же миг говорил себе: «Нет! Не скажу, ничего не скажу!» Что же делать? Терпеть пытку? Но этого он тоже не может, это свыше его сил!

Джимми извивался, бормотал что-то нечленораздельное, умолял и всхлипывал. Вероятно, существуют люди, способные сохранять во время пытки достоинство, но Джимми не принадлежал к их числу. Он был жалок, он был вне себя от ужаса, он делал все, что приходило в голову, кроме одного,— а именно: того, что требовал от него Перкинс.

Так продолжалось, пока сержант сам не выбился из сил. Что и говорить, несовершенство кустарной системы пыток! Но американская полиция вынуждена опуститься до нее в угоду политической сентиментальности. Наконец, палач потерял терпение и стал выкручивать и дергать руки Джимми так, что Коннор даже предостерег: не сломал бы он чего ненароком!

Тогда Перкинс приказал:

— Пригните ему голову.

Солдаты согнули Джимми так, что голова его коснулась пола. Грэйди связал ему ноги, чтоб он ими не дрыгал. Коннор крепко схватил его за шею, а Перкинс стал ногой на наручники и придавил. Таким образом, он мог продолжать пытку, стоя прямо и нормально дыша, что очень облегчало работу.

— Будь ты проклят! — сказал он.— Я могу просто ять так всю ночь. Лучше признавайся!

 

VII

С каждой минутой боль возрастала. Джимми никогда не подозревал, что она может длиться так долго и жечь таким адским огнем. Он скрежетал зубами, до крови кусал язык, терся лицом о камень. Лучше пусть болит в другом месте, только бы вышибить эту адскую боль, забыть на миг о своих плечах и локтях, о кистях рук. Но облегчение не приходило — его сознание билось и трепетало в бездонной пропасти, и туда, словно с далекой скалистой вершины, долетал голос Перкинса: «Признавайся! Признавайся! Иначе пролежишь так всю ночь!»

Но Джимми не пришлось долго лежать, ибо Перкинс устал стоять на одной ноге; его беспокоила также мысль, что лейтенант, наверно, шагает сейчас взад и вперед наверху, удивляясь, почему понадобилось столько времени для двух-трех вопросов. И вот из той же дали Джимми услыхал его голос: «Ничего не получается, придется вздернуть его маленько». Затем Перкинс достал из кармана моток крепкой веревки и обвязал одним ее концом большие пальцы на руках Джимми, а другой конец прикрепил к железному кольцу, которое было вбито в стену каземата каким-то царским сатрапом для борьбы против борцов за демократию. Солдаты подняли Джимми на ноги, натянули потуже веревку, и Джимми повис всей своей тяжестью на двух пальцах, в то время как кисти его попрежнему были в наручниках, давивших на затылок.

Казалось, что уж теперь трем тюремщикам будет нетрудно с ним справиться. Правда, вид у него был страшный: лицо побагровело и исказилось судорогами, искусанный язык был весь в крови. Его повернули лицом к стене, но опять не услышали ничего, кроме каких-то странных звуков, которые постепенно слабели, но от этого не становились приятнее — это было какое-то бессвязное бормотание, неумолчное, без всякого ритма, как будто в клетку собрали множество зверей и стали мучить.

Минуты бежали за минутами, и раздражение Перкинса росло. Ему-то что, ему ладно: нервы у него крепкие — в свое время в Америке через его руки прошло много ирмовцев! Но он обещал дать сведения, на карту поставлена его репутация! Он то и дело тыкал Джимми в бок и спрашивал:

— Будешь говорить? — Но так как Джимми попрежнему отказывался, он в конце концов сказал:— Придется попробовать водолечение. Коннор, ступайте принесите два кувшина воды и воронку побольше.

— Слушаю, сэр,— сказал бывший грабитель и вышел из камеры, а Перкинс снова обратился к своей жертве:

— Эй ты, чёртова кукла, я сейчас покажу тебе кое-что новенькое, такое, от чего ты уж наверняка заговоришь. Я был с нашей армией на Филиппинах, наблюдал там эту штуку в действии и ни разу не встречал человека, который мог устоять против нее. Мы тебя- нальем водой через край и оставим мокнуть часика на два, а потом еще добавим и будем это повторять день и ночь, пока ты не заговоришь. Так что советую тебе обдумать и рассказать все сейчас же, пока мы еще не начали поить тебя водичкой, а то, знаешь, обратно вылить ее не так-то легко!

Джимми прижал лицо к стене, теряя сознание от боли в пальцах, которая пронзала его, словно тысячи ножей. Он слышал угрозы сыщика, и снова поднимался в его душе вопль хоть о какой-нибудь передышке, чего бы эта передышка ни стоила.

Джимми вступил в битву, самую суровую из всех человеческих битв — битву совести со слабостью плоти. Сказать или не сказать? Несчастное, измученное тело взывало: «Скажи!» Но совесть слабым голосом нашептывала: «Нет! Нет! Нет!» И она должна была повторять это непрерывно, ибо битве не предвиделось конца и до победы было далеко. Каждая секунда приносила новые страдания, а следовательно, и новое искушение; каждый довод надо было повторять себе тысячу раз. Ну, почему не сказать? Потому что Калинкин доверился тебе, а Калинкин — партийный товарищ. А вдруг Калинкина уже нет, вдруг он умер, задохнувшись от кашля, или сбежал, узнав об его аресте? Может быть, Калинкина и не станут так мучить — ведь он же не солдат! Просто посадят в тюрьму, и все, а работу пока будут вести другие. Может быть...

И так далее. Но слабый голос в душе Джимми Хиггинса шептал: «Ты —революция! Ты — социальная справедливость, борющаяся за право на существование в этом мире! Ты — человечество, которое обращает свое лицо к свету, которое стремится к новой жизни, стремится навсегда забыть все ужасы прошлого! Ты — распятый Христос; если ты не выдержишь, мир снова погрузится во мрак, и, возможно, уже навеки. Ты должен вытерпеть! Ты должен перенести это! И это! И это! Ты должен терпеть все — вечно, столько, сколько потребуется! Предавать ты не смеешь!»

 

VIII

Коннор вернулся с кувшинами, наполненными водой, и с воронкой. Джимми сняли с дыбы — о, как легко стало сразу его пальцам! — и положили на пол. Его истерзанные, распухшие руки в наручниках все еще были вывернуты назад. Грэйди уселся ему на ноги, Коннор— на грудь. А Перкинс воткнул ему в рот воронку и начал лить туда воду.

Чтобы не задохнуться, Джимми вынужден был все время глотать. Вскоре он весь «наполнился водой, н тогда начались самые страшные из мук, какие он когда-либо терпел. Это напоминало страдания от паров эфира, только было гораздо хуже. Его раздуло, как баллон, все внутренности чуть не лопались, тело казалось сплошным нарывом. А тут еще Коннор, сидевший на животе, то и дело надавливал посильнее, чтобы вода прошла куда надо. Кричать Джимми не мог, но лицо его побагровело, жилы на лбу и на шее 'вздулись, он начал задыхаться, и это оказалось страшнее всего — каждая конвульсия была подобна десяткам тысяч ножей, воткнутых в тело!

Многие ирмовцы рассказывали раньше Джимми, как им устраивали это самое «водолечение» — излюбленный метод, к которому прибегала полиция в маленьких городках и деревнях. Просто, дешево и чисто: не оставляет никаких следов — ни крови, ни ран, которые можно было бы демонстрировать на суде; вода затыкает жертве рот, так что из тюремных окошек никаких криков не слышно. Поэтому достаточно заявить на суде, что ничего не было,— и пускай арестант попробует доказать! Этим средством «лечили» Неистового Билла, а Клубнику Каррена — даже несколько раз. Но все-таки, думал Джимми, никто из них не страдал так, как он, ни одно живое существо никогда не испытывало ничего подобного! Бедный Джимми не был искушен в вопросах истории » не понимал, что то зло, которое одни люди могут причинять, другие люди всегда могли терпеть. И им придется терпеть это и дальше, пока закон будет служить привилегированному классу, пока богатые будут иметь право прибегать к нему для поддержки своего бесславного дела.

Итак, в душе Джимми Хиггинса шла извечная борьба. Этот маленький, жалкий механик с плохими зубами и узловатыми руками не умел делать ничего возвышенного, ничего значительного, не мог даже проявить чувство собственного достоинства. Впрочем, весьма трудно проявить чувство собственного достоинства, когда лежишь на полу и в тебя влили полведра или ведро воды, и на твоих ногах сидит один солдат, а на животе — другой, а третий запихивает тебе в рот воронку. Все, что оставалось Джимми,— это вести отчаянную борьбу в глубине своей души и не дать себя победить.

— Когда захочешь говорить, подними колено,—уже несколько раз повторил Перкинс, и Грэйди привставал, чтобы дать ему возможность поднять колено, но Джимми так его и не поднял.

В глубоких тайниках истерзанной души Джимми Хиггинса происходило нечто странное. Лежа на полу, беспомощный и связанный, полный отчаяния, извиваясь от боли, обезумев от страха перед страданиями, Джимми взывал о помощи, и помощь пришла! Та помощь, которая проникает сквозь все тюремные стены и обманывает всех тюремщиков и палачей, та Сила, которая рушит все замки и преграды, преодолевает любой страх...

У тебя есть великие союзники, Есть друзья — экстаз страдания, Любовь и непобедимый дух!

В душе Джимми Хиггинса звучал этот Голос, который заглушал угрозы и веления тирании, голос, говоривший: «Я — Человек, и я торжествую. Я побеждаю плоть, я топчу тело и взлетаю ввысь над ним. Я презираю темницы, в которые заключают тело, я пренебрегаю его благоразумием и его страхами. Я — Истина, и меня услышит весь мир. Я—Справедливость, и я совершусь в мире. Я — Свобода, и я уничтожаю законы, я презираю все притеснения, я дикую и возвещаю освобождение!» И только потому, что во все века и во всех уголках земного шара эта священная Сила обитала в душе человека, потому, что в душе его всегда звучал этот таинственный Голос, человечество вышло из тьмы и первобытной дикости, чтобы — пусть пока еще только в мечтах — увидеть счастливую жизнь.

Так под пытками страдания Джимми превратились в экстаз, в ошеломляющий, губительный восторг, граничащий с безумием. Сержант Перкинс поднялся и, взглянув на него, покачал головой.

— Ей-богу, не пойму, что сидит в этом дьяволенке! — Он ткнул Джимми в бок ногой, и душа Джимми дрогнула и понеслась куда-то, закружившись в бесконечности страдания.

— Клянусь, я заставлю тебя говорить! — заорал сыщик и начал изо всех сил пинать Джимми своими тяжелыми сапожищами, пока его не остановил Коннор, напомнив, что это неэтично: останутся следы.

Тогда сержант бросил своим подручным:

— Побудьте здесь! — и пошел наверх, где его поджидал Ганнет, нетерпеливо шагавший по комнате.

— Лейтенант,— сказал сыщик,— этот парень упрям! Тяжелый случай!

— Что он говорит?

— Я не могу добиться от него ни слова. Он социалист, а значит, помешанный. Вы даже не представляете себе, какие среди них есть вредные. Как только закончу допрос, я вам тотчас доложу, дожидаться вам здесь не стоит.

Офицер уехал, а Перкинс вернулся в подземелье и приказал своим подручным каждые два часа приходить в камеру и накачивать Джимми водой — авось это развяжет ему язык. И Джимми остался лежать, рыдая и издавая стоны, в полном одиночестве, время от времени вздрагивая в приступе губительного экстаза, который длился недолго и который ■ приходилось непрерывно поддерживать усилиями воли, подобно тому как усталую лошадь приходится погонять кнутом и шпорами. И все равно по-настоящему выиграть эту битву никогда невозможно. Нельзя полностью забыть о существовании тела и подавить все его настойчивые требования! Господь приходит, но по пятам за ним следует сомнение. Какой смысл в этом ужасном самопожертвовании? Какую оно принесет пользу, кто о нем узнает и кому до этого дело? Так нашептывает Сатана душе; таков извечный поединок между мечтой человека о новом порядке и старым порядком, который он сам превратил в закон.