I
Пока Джимми сидел в тюрьме, забастовка кончилась. Вопрос был урегулирован с помощью двойного хода: рабочим повысили заработную плату, а вожаков упрятали за решетку. Когда Джимми явился на свое прежнее место, мастер велел ему убираться ко всем чертям. Тогда Джимми поехал в Хаббердтаун. Длинная очередь ожидающих уже выстроилась у ворот машиностроительного завода, и Джимми не скоро предстал перед мастером. Зная о существовании черных списков, он предусмотрительно назвался Джо Аронским и сказал, что последнее время работал на машиностроительном заводе в Питсбурге, а сюда приехал потому, что слыхал, будто в Хаббердтауне хорошо платят и вообще хорошие условия. Отвечая на вопросы, Джимми заметил сидящего в углу человека. Тот пристально смотрел на него, словно изучая его лицо, затем переглянулся с мастером и покачал головой.
— Ничего не выйдет! — сказал мастер.
Все было ясно: компания машиностроительного завода Хабберда постаралась оградить себя от агитаторов из Лисвилла.
Джимми вернулся и дня два искал работу в своем городе, но тщетно: его взяли на заметку. На пивоваренном заводе, правда, администрация оказалась недостаточно осведомленной, и Джимми приняли. Но пробыл он там ровно два часа, пока не узнали, кто он такой. На прощание Джимми сказал, шутки ради, мастеру, что они поздно хватились —он уже раздал листовки всем до одного рабочим в цеху.
На глухой окраине города, на Джефферсон-стрит, находилась велосипедная мастерская старика немца по фамилии Кюмме. И вот этому самому Кюмме, как сообщил Джимми один из его товарищей, нужен был помощник. Джимми разыскал мастерскую и договорился с хозяином о работе. Получать он будет два доллара в день, что очень мало, если учесть дороговизну; но Джимми понравилось, что хозяин — «почти социалист». И пацифист тоже. Впрочем, когда речь заходила о Германии, он неожиданно заявлял, что защищать себя — право каждого народа, а Германия в этой войне именно защищает себя, потому что на нее напали. Чтобы доказать это своим клиентам, старик не жалел ни сил, ни времени. А если клиенту не нравилось, то ведь никто его не удерживал — пожалуйста, дверь открыта. Клиенты были большей частью немцы, и Джимми мог непрерывно пополнять и запас своих доводов против расширения военного производства, или, как выражались посетители, «промышленности смерти», и запас своих доводов в пользу программы «Накормите сперва Америку». Частенько заходил в мастерскую и Джери Коулмен. Он попрежнему продолжал свою деятельность и попрежнему щедро сыпал десятидолларовыми бумажками. Только ныне он именовал себя организатором нового пропагандистского общества «Всеамериканский трудовой совет мира». А так как для Джимми в словах «труд» и «мир» заключалась вся жизнь, то, естественно, он готов был поддержать эту организацию. Коулмен заверил Джимми, что он тоже ненавидит кайзера, но немецкий народ нужно защищать. И вот Джимми, сам того не ведая, стал частицей тех сил, с помощью которых кайзер разжигал социальное недовольство в Америке.
Но теперь Джимми вел агитацию с большей осторожностью. Тюремное заключение принесло семье столько горя, что ему пришлось дать Лиззи целый ряд обещаний. Она не могла больше молчать — она слишком тревожилась за детей; между супругами произошла на этой почве небольшая размолвка, и Джимми стал даже роптать на свою судьбу. Что толку стараться просвещать женщину, которая ничего не видит дальше своей кухонной плиты? Человек хочет быть спасителем мира, «ступать по туманным горным вершинам» героизма, а эта женщина тянет его вниз, приковывает к обыденным мелочам, убивает всякий интерес к жизни. Воспоминания о «блондинках», о жидком, дрянном супе успели уже потускнеть, отойти на задний план, и Джимми вновь переживал те возвышенные минуты, когда он стоял перед судом, защищая неотъемлемые права американского гражданина. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь понял, оценил по достоинству его бесстрашие. А бедняжка Лиззи, обремененная хозяйством, ничего не видевшая вокруг себя, не могла, разумеется, удовлетворить подобные духовные запросы мужа.
До сих пор Джимми был хорошим семьянином — в той мере, в какой это совместимо с деятельностью пролетарского пропагандиста. Ему очень хотелось иметь собственный домик, и эту свою неутоленную мечту он воплотил, построив во дворе, из ящика и старой черепицы, игрушечный домик для Джимми-младшего, а в самый разгар лета, когда дел у них в организации становилось меньше, он ухитрился, работая по воскресеньям, несмотря на все свои заботы и усталость, разбить крошечный садик. Но теперь мысли о войне завладели им совершенно, вызывая в нем страх за будущее человечества и обрекая на мученические подвиги и семейные неурядицы.
II
Как раз в это трудное для Джимми время в Лисвилл приехала некая Эвелин Бэскервилл, бойкая, живая, стройная,— сразу видно, что не какая-нибудь изможденная раба семьи и кухни; волосы у нее были пушистые, каштановые, на щеках задорные ямочки, модная шляпка с павлиньим пером надета слегка набекрень. По профессии Эвелин была стенографистка. Она громогласно заявила, что принадлежит к числу заядлых феминисток, и при первом же ее появлении в организации — на «вечере отдыха» — все пошло вверх дном. Мужчины, как обычно, курили, и вдруг эта эмансипированная Эвелин взяла у одного из своих кавалеров папироску и принялась дымить. Конечно, в таких больших культурных центрах, как Лондон или Гринвич-Виллэдж, это не произвело бы сенсации, но в Лисвилле это был первый случай, когда равноправие женщин истолковывалось в том смысле, что женщины должны перенимать пороки мужчин.
В другой раз Эвелин вынула из сумочки пачку листовок об «ограничении деторождения» и предложила организации заняться их распространением. Тема была новая, и хотя все согласились, что оно, конечно, заняться этим нужно, но обсуждать такие вещи на общем собрании как-то не совсем удобно. Эвелин заявила, что вернейшим средством прекращения войны было бы «забастовать и прекратить деторождение»,— хорошо, если бы «Уоркер» осветил этот вопрос на своих страницах. Она презирает партийных реакционеров, которые все еще сюсюкают о том, что детей приносят аисты. Наконец, обсуждение щекотливой темы было отложено, и собрание закрылось, но по дороге домой все только и говорили, что о мисс Бэскервилл, причем мужчины большею частью с мужчинами, а женщины — с женщинами.
Очень скоро выяснилось, что бойкая и блистательная Эвелин интересуется товарищем Геррити. Геррити — человек молодой, холостяк, так что ничего плохого никто в этом не усмотрел. Но потом было замечено, что заядлая феминистка имеет кое-какие виды и на товарища Клоделя, ювелира из Бельгии. Ее право, конечно, выбирать, но, по мнению некоторых женщин, она выбирает что-то слишком уж долго, а одна-две из самых злоязычных стали поговаривать, что она и не думает выбирать — ее вполне устраивают оба сразу.
Вот тут-то над головой Джимми и грянул гром.
Произошло это вскоре после его ареста, когда еще не померк ореол его славы. Однажды после собрания товарищ Бэскервилл подошла и заговорила с ним: каково было сидеть за решеткой? Когда он ответил, что отлично, она посоветовала ему не очень-то важничать — ей и самой раз пришлось просидеть месяц в тюрьме за участие в пикетах во время забастовки белошвеек! И при этом в ее карих глазках вспыхивал лукавый огонек, а озорные ямочки были просто восхитительны. Джимми был сражен на месте. Никогда столь прелестное создание не баловало его вниманием — разве только случайно, когда он продавал газеты или просил на хлеб в дни бродяжничества. Вот это-то и замечательно в социалистическом движении: полное уничтожение классовых преград — любой может приобщиться к высокой культуре и созерцать прекрасное.
А товарищ Бэскервилл все говорила и говорила, блистая перед Джимми остроумием и чаруя его своими ямочками, несмотря на то что товарищ Геррити, товарищ Клодель и другие увивались вокруг нее, как мотыльки вокруг горящей свечки, а женщины украдкой наблюдали за ней. Наконец, юная богиня свободы спросила, к превеликому смятению Джимми:
— Вы не проводите меня домой, товарищ Хиггинс?
— Я- конечно,—пролепетал Джимми, и они направились к выходу. Молодая богиня на ходу засыпала его вопросами о жизни в тюрьме, обнаружив замечательное знание криминалистики с экономической точки зрения — казалось, она вовсе не замечала ни увивавшихся вокруг нее мотыльков, ни возмущения неэмансипированных женщин лисвиллской организации.
III
Они шли рядом по улице; товарищ Бэскервилл сначала ужаснулась, услышав о «блондинках», потом заохала от восторга по поводу обращения Одноглазого Майка, а потом весело смеялась над историей с пением «Интернационала» в полицейском участке. Быть может, она открыла в ничем не примечательном с виду рабочем «интересный тип»? Как бы там ни было, она живо расспрашивала своего собеседника о его жизни и взглядах. Когда он рассказал о своем голодном детстве, она пробормотала несколько слов сочувствия, и очарованному Джимми казалось, что эта женщина инстинктивно понимает его душевные стремления. Она доверительно положила свою ручку ему на руку — словно ангел коснулся его; какая-то странная дрожь, какой-то приятный электрический ток пробежал по всему его телу.
Да, Эвелин может понять его страдания, потому что ей самой пришлось немало страдать. Совсем молоденькой девушкой она ушла от своей мачехи и стала жить самостоятельно. Вот почему, между прочим, она за женскую эмансипацию: она по собственному горькому опыту знает, что такое женское рабство. На словах многие мужчины стоят за женское равноправие, но на деле даже не понимают, что это значит. О женщинах и говорить нечего: взять хотя бы местную организацию — самые ограниченные и буржуазные взгляды. Джимми не вполне ясно понимал, что хотела сказать этим товарищ Бэскервилл, но одно для него было ясно: у нее мелодичный, певучий голос, приводящий его в трепет.
Он должен был проводить товарищ Бэскервилл домой, но он не знал, куда идти, да и сама она, казалось, не знала этого! Они просто шли и без умолку говорили о всех этих новых идеях, волновавших умы людей. А что он думает о пробных браках? Товарищ Хиггинс никогда не слыхал-о такой нелепости и, хотя втайне пришел в ужас, выслушал, не сморгнув глазом. А как же дети? Пылкая феминистка считала, что детей в этом случае иметь не нужно. Дети, появившиеся на свет не по доброй воле родителей,— это преступление. Она предлагает собрать женщин из рабочих семей и познакомить их с методами этого деликатного дела, а пока, за отсутствием женщин, она готова дать разъяснения любому мужчине, лишь бы тот, преодолев робость и смущение, согласился ее слушать.
Вдруг Эвелин остановилась.
— Где же это мы? — И она звонко рассмеялась: они, оказывается, забрели совсем в другую сторону! Повернули обратно; теперь они шли правильно, и товарищ Бэскервилл продолжала свою лекцию о феминизме. Бедняга Джимми был в полной растерянности, мысли его метались, путались. Он считал себя революционером, потому что стоял за экспроприацию экспроприаторов и так далее, но уничтожить все традиции, разрушить семью — чего только не напела ему своим свирельным голоском его юная восхитительная спутница, которая шла рядом, положив нежную ручку на его руку и распространяя вокруг опьяняющее благоухание! И зачем она вздумала говорить ему об этом? Что она хочет сказать? Что? Что?
IV
Было уже совсем поздно, и улицы опустели, когда они подошли, наконец, к дому, где жила товарищ Бэскервилл. Теперь оставалось только пожелать спокойной ночи и уйти, но Джимми почему-то замешкался, а товарищ Эвелин подала ему руку и почему-то не отнимала ее. Не мог же Джимми сам вырвать у нее свою руку, и потому он продолжал стоять, глядя на слабо обрисовывавшуюся в темноте фигуру и чувствуя, как дрожат у него колени.
— Товарищ Хиггинс,— сказала-она своим звонким, задорным голоском,— мы ведь будем друзьями, да?
Джимми с жаром ответил, что да, они будут друзьями — друзьями навсегда.
— Вот и хорошо, я очень рада.
Затем — шепотом:
— Спокойной ночи!
И едва различимая в темноте фигурка впорхнула в подъезд.
Джимми зашагал домой. Неизъяснимый трепет охватил его — подобное состояние вот уже много веков пытаются изобразить поэты, но Джимми не читал поэтов, и потому это было для него нечто совсем новое, неизведанное, и ему приходилось в одиночку разбираться в сумятице своих чувств. Похоже было на то, как если бы его схватили и давай подбрасывать на одеяле, словно новичка в колледже. И потом эти растерянность и страх, тоска и надежда, ярость и бессильное отчаяние, восторг, презрение к себе, муки сомнения! Прав, прав был поэт, создавший образ лукавого божка, вероломно пронзающего сердце несчастного острой, терзающей стрелой!
А хуже всего было то, что Джимми не мог рассказать об этом Лиззи. Впервые за четыре года он не мог поделиться с ней своими переживаниями! Вернувшись домой, Джимми тихонько юркнул в постель — он чувствовал себя пристыженным, точно был в чем-то страшно виноват перед женой. Но в чем '— он и сам толком не понимал. Да и как он мог избежать всего этого? Разве он создал юную феминистку такой милой, прелестной, такой откровенной, удивительной? Разве он сотворил злого божка и приготовил яд для его стрел? Нет, тут была замешана какая-то неведомая, неумолимая сила, строящая козни против домашнего спокойствия. Может быть, капиталисты призвали ее себе на помощь, чтобы помешать поборнику социальной справедливости спокойно делать свое дело?
Джимми пытался по наивности скрыть от всех свои переживания, но ничего, конечно, не вышло: он никогда не умел ничего скрывать, а учиться этому было уже поздно. На ближайшем же собрании все женщины заявили, что они разочаровались в товарище Хиггинсе,— его считали
действительно преданным делу, а он оказался не лучше других: смазливое личико и благосклонная улыбка сразу вскружили ему голову. Вместо того чтобы заниматься делом, он, на потеху всей организации, бегает, как мальчишка, за этой несносной Бэскервилл, не спуская с нее влюбленных глаз. А жена сидит дома с тремя детьми и думает, что он тут старается на благо общего дела. По окончании собрания «несносная Бэскервилл вдруг приняла приглашение Геррити проводить ее домой, и на лице товарища Хиггинса изобразилась столь явная растерянность, что решительно все это заметили.
V
Хотя бы ради элементарных приличий следовало вмешаться в это дело — так по крайней мере думали некоторые женщины лисвиллской организации- И вот, не сговариваясь, сразу несколько посетительниц явились на следующий же День к Лиззи и посоветовали ей почаще ходить на собрания, чтобы познакомиться с некоторыми новыми, передовыми идеями феминизма. Джимми, придя вечером домой, застал жену в слезах, и тут же, конечно, разыгралась мучительнейшая сцена.
Элизабет Узер, или, как называл ее Джимми, Элиза Бетузер, не имела возможности познакомиться с новыми, передовыми идеями феминизма, и понятие о «свободных союзах» было почерпнуто ею совсем из другого мира, идеи которого были отнюдь не новыми и совсем не «передовыми». Лиззи придерживалась старинных понятий при оценке поведения Джимми. Она была оскорблена и убита горем. Он, оказывается, ничуть не отличается от других мужчин, а она-то считала его совсем не таким. Он презирает ее, он просто наплевал на нее — она ведь девка, он подобрал ее в доме терпимости!
Упреки ошеломили бедного Джимми. Чем он мог ее оскорбить? Ему и в голову не приходило, что она все так истолкует. Но теперь сомнений быть не могло: именно так она все это истолковала, и притом с горячностью, испугавшей Джимми. Вот уж не думал он, что можно пролить сразу столько слез и что широкое, добродушное лицо его верной подруги может быть таким жалким и несчастным. И ведь я знала, знала, что этим кончится! Зачем только я вышла за тебя замуж! Говорила же я тебе, сам знаешь, что говорила!
— Но, Лиззи, ты ошибаешься. Это совсем не то, что ты думаешь.
— Может, ты скажешь,— яростно закричала она, скрючив пальцы, словно желая его исцарапать,— что если бы ты не женился на женщине с улицы, ты мог бы таскаться за этой кудлатой девчонкой? Нет, если бы ты был женат на приличной женщине, ты знал бы, что можно, а что нельзя...
— Лиззи! — ужаснулся он.— Послушай же...Но где там!
— Все говорили, что я дура, а я взяла и вышла за тебя — ты клялся, что никогда, никогда не попрекнешь меня! А потом дети...
Лиззи махнула рукой, словно желая смести несчастных детей с лица земли, на которой они появились благодаря роковой ошибке. Джимми-младший, будучи уже достаточно взрослый, чтобы отдавать себе отчет в серьезности происходящего, был решительно против того, чтобы его смели с лица земли, и поднял неистовый рев. Малыши проснулись, и все трое затянули во всю мочь:
— Уу-уу-ууу!
Поистине страшная развязка романтической истории.
— Да это же ерунда!—Растерянный, ошалевший от крика, Джимми схватил оскорбленную супругу за руку.
— Что такое тебе наговорили? Я ничего не сделал, Лиззи! Один только раз проводил ее вечером домой.
Но Лиззи заявила, что этого вполне достаточно,— ей это известно по собственному опыту.
— Знаю я их, этих кудлатых! Зачем ей понадобилось идти ночью домой с женатым мужчиной? Да еще разговаривать о таких вещах...
— В этом нет ничего дурного, Лиззи, она просто старается помочь женам рабочих. Это называется... ограничением деторождения — она хочет научить женщин...
— Она хочет научить женщин! Так почему же она не разговаривает с женщинами? Почему она все время разговаривает с мужчинами, а? Вздумал рассказывать эти сказки мне, мне, с моим-то прошлым!
И Лиззи опять зарыдала — пуще прежнего.
VI
Джимми теперь убедился, что с лирической стороной жизни, как и с мученичеством, связана целая куча неприятностей, о которых романисты умалчивают. Ему было ужасно тяжело: он ведь глубоко уважал жену, мать своих малюток, и ни за что на свете не хотел бы причинить ей страдание. И со своей стороны она была права; в этом он не мог не сознаться — доводы ее били не в бровь, а в глаз.
— Приятно бы тебе было, если бы ты узнал, что я возвращалась домой с каким-нибудь мужчиной?
И Джимми должен был признаться себе, что это было бы ему очень даже неприятно.
Ему вспомнилось, как он встретился с Лиззи. Однажды он отправился с шумной ватагой приятелей в дом терпимости. Элизабет Узер, или Элиза Бетузер, провела его к себе в комнату, но, вместо того чтобы, как полагалось, развлекать его, вдруг расплакалась. С ней плохо обращались, и она чувствовала себя такой одинокой, такой несчастной! Джимми спросил, почему она не бросит эту жизнь. Она пробовала несколько раз, но не могла заработать себе на пропитание. И потом мастера и всякое начальство ни за что не оставят ее в покое — она такая видная, красивая. Так что не все ли равно, раз уж приходится путаться .с мужчинами.
Сидя у нее на кровати, Джимми рассказал ей кое-что о себе, а она ему — о себе: грустную историю своей жизни. В Америку ее привезли еще ребенком; отец ее погиб от какого-то несчастного случая, и матери пришлось содержать нескольких детей поденной работой. Ее детство прошло в трущобах нью-йоркского Ист-Сайда, и она не помнит такого времени, когда кто-нибудь не преследовал бы ее, не домогался. Распутные мальчишки научили ее разным штукам, а мужчины покупали ее за сласти или еду. И все-таки в ней всегда жило какое-то упорное стремление к порядочности. Несмотря на то что одета она была в лохмотья, она все-таки ходила в школу, а когда ей исполнилось тринадцать лет, нанялась по объявлению в няни. Рассказ об этом произвел на Джимми особенно грустное впечатление.
Лиззи пришлось служить в роскошной квартире с лифтом и швейцаром в подъезде. Такого великолепия Лиззи еще никогда не видела. Прямо как в раю. И она вовсю старалась угодить своей красавице хозяйке и прелестному ребенку. Но через два дня хозяйка нашла на ребенке паразита и немедленно осмотрела у Лиззи голову.
— Да ведь это только гниды! — сказала Лиззи. Она не представляла себе, как может их вообще не быть. Но красавица дама назвала ее дрянью и приказала ей собрать свои вещи и убираться вон.
Так никто и не научил Лиззи следить за собой, пока она не попала в публичный дом.
И когда Джимми вспомнил все это, он упал на колени перед женой, схватил ее руки и поклялся, что не сделал ничего плохого. Затем он подробно рассказал, что же плохого он все-таки сделал, поскольку это был наилучший способ убедить ее, что он не сделал ничего хуже. И он еще раз поклялся, что никогда-никогда не будет играть с купидоном, он сейчас же пойдет к товарищ Бэскервилл и скажет ей, что между ними все кончено.
Лиззи посмотрела на него сквозь слезы.
— Совсем тебе не надо идти к ней!
— А что же надо?
— Проста оставь ее в покое. Она сама поймет, что все кончено.
VII
Но если даже любовь и умерла, нельзя же бросить ее хладное тело и уйти прочь. Нет, обязательно возникнет непреодолимое желание похоронить ее со всеми почестями.
И вот, несмотря на все свои торжественные обещания, Джимми продолжал думать о товарищ Бэскервилл, о том, как он будет вести себя при встрече с ней, и о том, как хорошо и благородно он будет говорить. Джимми, конечно, постарается увидеться с ней наедине — нельзя же разговаривать о таких вещах, когда все эти ревнивые старые ведьмы пялят на тебя глаза. Он расскажет ей честно и откровенно всю правду — расскажет о том, какая Лиззи хорошая и достойная жена, и о том, как глубоко он осознал, в чем его долг по отношению к ней. И тут слезы заблестят на милых глазках товарищ Бэскервилл, и она ответит, что уважает его благородное чувство супружеского долга. Все, разумеется, кончено между ними, но ведь они останутся хорошими, верными друзьями на всю жизнь, навсегда! Шагая домой по Джефферсон-стрит, Джимми представлял себе, как он держит ее за руку, произнося эти трогательные слова: «На всю жизнь, навсегда!» Ему так не хотелось выпускать эту ручку, и он все еще мысленно держал ее в своих руках, как вдруг увидел... Красивая подвижная фигурка, быстрая походка, изящная шляпка с павлиньим пером, одетая немного набекрень. Он узнал ее за целый квартал — она шла ему навстречу, и сердце у него заколотилось так, словно готово было выскочить из грудной клетки, а все прекрасные речи мигом испарились из головы.
Она увидела его и улыбнулась радостной, приветливой улыбкой.
— Вот так встреча! — воскликнула она, крепко пожимая ему руку.
Джимми судорожно глотнул и начал:
— Товарищ Бэскервилл...
Он еще раз глотнул и опять сказал:
— Товарищ Бэскервилл...
— Я больше не товарищ Бэскервилл,— перебила она его.
— Что? — не понял он.
— А разве ; вы не слышали новость? — спросила она с сияющим лицом.— Я теперь товарищ миссис Геррити.
Он уставился на нее в полном недоумении.
— Я уже целые сутки замужем. Поздравьте меня!
И тут только он начал догадываться, в чем дело.
— Товарищ миссис Геррити... — как эхо отозвался он.— Но... но... я думал, вы не признаете брака.
В ответ последовала обворожительная улыбка, сверкнули жемчужно-белые зубки.
— Ах, неужели вы не понимаете, товарищ Хиггинс? Ни одна женщина не признает брака, пока не встретит настоящего мужчины!
Это было, пожалуй, уж чересчур хитро, и Джимми продолжал смотреть на нее, открыв рот от удивления.
— И потом я думал... я думал...— Джимми опять умолк, так как, по правде говоря, вовсе не знал, что же такое он думал, да и вообще теперь уже было бесполезно
пытаться выразить свою мысль. Но она и без слов поняла, в чем дело, что значат его смущенный взор и отрывочные слова, и, будучи от природы доброй, сказала, дотронувшись до его руки:
— Товарищ Хиггинс, вы не думайте, что я такая уж плохая.
— Плохая?—удивился он.— Да что вы! Почему?
— Вообразите себя, товарищ Хиггинс, на месте женщины. Женщина ведь не может сама сделать предложение мужчине, правда?
— Да... то есть...
— То есть не может, если не хочет получить отказ. Значит, нужно сделать как-то так, чтобы мужчина сделал предложение. Но иногда он слишком долго раздумывает, и приходится подсказать ему эту мысль. А бывает, что он не уверен, любит он вас или нет, и тогда надо дать ему возможность убедиться в этом. Или даже припугнуть — пусть думает, что вы собираетесь ускользнуть К другому. Понимаете?
Джимми, хотя все еще сильно ошеломленный, уже кое-что понял и пробормотал:
— Понимаю.
Товарищ Бэскервилл, то есть товарищ миссис Геррити, снова протянула ему руку.
— Товарищ Хиггинс,— сказала она,— вы славный, чудесный малый — вы ведь не сердитесь на меня, да? И мы останемся друзьями, правда?
Джимми сжал нежную, теплую ручку и, глядя в ее сияющие карие глаза, произнес часть той изумительной речи, которую он придумал по дороге. 4 — На всю жизнь,—сказал он,—навсегда.