Утром они вместе с другими гостями вернулись в город поездом. Чарли с его автомобилем ждать не стали — в понедельник открывался оперный сезон, и подобного события никто не мог пропустить. Здесь общество должно сверкать во всем своем великолепии, такой выставки драгоценностей не увидишь во всем мире.

Генерал Прентис с супругой начали уже принимать в своем городском доме. Монтэгю были приглашены к ним на обед, а затем — в оперу. В половине десятого Аллеи вошел в одну из многочисленных лож театра, расположенных в форме огромной подковы. В них сидело несколько сотен самых состоятельных людей столицы. Над балконом шел еще один ярус лож, а над ним три галереи. Внизу, в партере, сидело и стояло больше тысячи людей. На большой сцене разыгрывалась под аккомпанемент оркестра какая-то сложная драма, действующие лица которой не говорили, а пели.

Монтэгю очень любил музыку, но ему еще ни разу не доводилось слышать оперу. Когда он вошел, только начался второй акт; он сидел словно зачарованный, вслушиваясь в восхитительные мелодии. Миссис Прентис все это время разглядывала сквозь украшенный драгоценными камнями лорнет публику, сидевшую в других ложах, а Оливер не умолкая болтал с дочерью Прентисов.

Но когда окончилось действие, Оливер, выйдя с ним из ложи, прошептал:

— Ради бога, Аллеи, не строй из себя такого дурака.

— В чем дело? — спросил брат.

— Ну что подумают люди, когда увидят, как ты сидишь словно одурманенный!—воскликнул Оливер.

— А что же тут такого?—рассмеялся Монтэгю.—Они просто поймут, что я слушаю музыку.

— Но в оперу ходят вовсе не для того, чтобы слушать музыку,— возразил Оливер.

Это звучало шуткой, но в сущности дело обстояло именно так. По светским понятиям, посещение оперы было чрезвычайно важным событием, еще более важным, чем выставка лошадей, поскольку здесь собирались люди более изысканного круга и выставлялись напоказ еще более великолепные туалеты и драгоценности. Хозяевами здесь были представители великосветских кругов, так как в сущности оперный театр являлся полной их собственностью. Приходившим в театр подлинным ценителям музыки приходилось либо стоять где-нибудь в последних рядах, либо забираться на пятый ярус, под самый потолок, где было душно и жарко. О том, как мало значения придавали в свете самому спектаклю, можно судить хотя бы по тому, что опера обычно исполнялась на каком-нибудь иностранном языке и слова произносились так небрежно, что даже те немногие из зрителей, которые знали языки, не могли их разобрать. В свое время один великий поэт посвятил всю жизнь тому, чтобы опера стала подлинным искусством, и, борясь во имя этого с обществом, едва не умер с голоду. Теперь, полвека спустя, его гений восторжествовал, и общество милостиво согласилось просиживать в темноте по нескольку часов и слушать семенные пререкания древнегерманских богов и богинь. Но в сущности общество интересовал только сам спектакль, эффектные костюмы, декорации, танцы, красивые арии, которые можно было слушать вперемежку с болтовней; от сюжета требовалось, чтобы он был несложный; чем больше пылких чувств, понятных без слов, тем лучше: ну, например, трагическая любовь красивой куртизанки, наделенной благородной душою, к блестящему светскому юноше или что-нибудь в этом роде.

Почти у всех зрителей в опере имелись бинокли, при помощи которых молодые люди могли приблизить к себе любую из этих роскошно одетых дам и спокойно и обстоятельно ее рассматривать. По слухам, в одном только Нью-Йорке было на двести миллионов долларов бриллиантов, и, по всей вероятности, все они были выставлены напоказ, за исключением тех, которые оставались еще в ювелирных магазинах. Ибо именно здесь они и выполняли единственное свое назначение — красоваться перед теми, кто пришел на них поглядеть. Среди находившихся здесь светских дам девять наиболее выдающихся носили драгоценные украшения общей стоимостью в пять миллионов долларов. Широкие колье, напоминавшие кольчугу, состояли сплошь из сверкающих бриллиантов. Здесь можно было увидеть выставленные напоказ бриллиантовые, изумрудные и жемчужные тиары (то есть украшения в форме венцов и корон), подставкой для которых служила обычно голова какой-нибудь почтенной матроны. Эти украшения ввела в моду одна из представительниц семьи Уоллинга, и теперь их носили все знатные светские дамы. Одна из них, которой представили в этот вечер Монтэгю, признавала только жемчуг; у нее были: черные жемчужные серьги стоимостью в сорок тысяч долларов, нитка жемчуга в триста тысяч долларов, брошь розового жемчуга в пятьдесят тысяч и два ожерелья, по четверти миллиона долларов каждое!

В этом постоянном упоминании стоимости вещей было что-то весьма тривиальное и грубое, но Монтэгю пришел к выводу, что от этого никуда не уйдешь. Люди из общества делали вид, будто они выше расчетов, будто их интересует только красота и художественные достоинства самой вещи; но получалось так, что они постоянно говорили о ценах, которые платили другие, и каким-то образом другие в свою очередь всегда знали о том, сколько платили они. В то же время эти люди умели позаботиться, чтобы публика и газеты были поставлены в известность и о ценах, которые они платили, и вообще обо всем, что они делали. Например, в программах оперного театра печатался план лож с именами владельцев их абонементов, так что любой мог узнать, кто в какой ложе сидит. Эти блестящие дамы в великолепных туалетах на виду у любопытной толпы выходили из своих экипажей, а кругом сновали сыщики. И сердце каждой из этих дам трепетало при мысли о том чудном мгновении, когда она войдет в свою ложу и все присутствующие, забыв и думать о музыке, устремят на нее свои взоры, а она откинет меха и ослепит их блеском своего великолепия.

Среди драгоценностей этих дам были и фамильные сокровища, известные в Нью-Йорке не одному поколению; в этих случаях стало входить в обычай оставлять настоящие драгоценности в сейфе, а надевать их точную имитацию из поддельных камней. Те дома, где хранились сокровища, никогда не оставались без присмотра сыщиков, а нередко бывало и так, что сыщики находились под контролем других сыщиков; и все же время от времени в газетах появлялись сенсационные сообщения об ограблениях. Тогда всех несчастных, на кого падало подозрение, без разбора хватала полиция, и их подвергали так называемым допросам «третьей степени», состоявшим из пыток, не менее изощренных и жестоких, чем во времена испанской инквизиции. Некоторые известные актрисы, учитывая, что эти сенсационные происшествия служили могучим средством рекламы, также обзаводились драгоценностями и время от времени сами инсценировали похищение своих драгоценностей.

В этот вечер, вернувшись домой, Монтэгю решил поговорить со своей кузиной о Чарли Картере. И тут обнаружилась несколько своеобразная ситуация.

Элис, оказывается, уже знала, что Чарли «испорченный» человек; но теперь он почувствовал отвращение к этой жизни и был очень несчастлив: ее красота и невинность тронули его, ему стало стыдно за самого себя, и он намеком признался ей, что был до сих пор во власти пагубных страстей...

Монтэгю начал понимать, как удавалось Чарли казаться интересной, привлекательной личностью: для этого он драпировался в мантию таинственной романтики.

— Он говорит, что я совсем не такая, как все девушки, которых он знал до сих пор,— сказала Элис.

Услышав столь «оригинальное» признание, Монтэгю не мог скрыть улыбки.

Элис отнюдь не была влюблена в Чарли и далека от мысли об этом; она сказала, что не будет принимать его приглашений и не будет оставаться с ним наедине. Она только не знала, каким образом возможно избежать встреч с ним в тех домах, куда их обоих приглашали. И с этим Монтэгю пришлось примириться.

Генерал Прентис любезно расспрашивал Монтэгю, какие достопримечательности Нью-Йорка он успел осмотреть и как его дела. Он добавил, что беседовал о нем с судьей Эллисом; когда Монтэгю будет готов приступить к работе, судья, вероятно, сможет что-нибудь ему предложить. Он одобрил намерение Монтэгю сначала как следует оглядеться и обещал ввести его в два-три наиболее видных клуба.

Монтэгю принял все это во внимание, но сейчас ему было не до этого. Приближался день Благодарения , а с ним и бесконечные празднества в загородных особняках. Берти Стыовесент затевал поездку в свой Адирондекский лагерь и пригласил с собой человек двадцать молодежи, в том числе молодых Монтэгю. Это была еще одна особенность столичной жизни, с которой стоило познакомиться.

Сначала все отправились в театр. Берти взял четыре ложи, и все собрались там приблизительно через час после начала спектакля. Да в сущности это и не имело большого значения, потому что пьеса, подобно опере, состояла из кое-как связанных между собою куплетов и танцев, а ее фабула служила только предлогом для показа причудливых декораций и костюмов. Из театра поехали прямо на Центральный вокзал, и около двенадцати часов ночи собственный поезд Берти с гостями тронулся в путь.

Поезд этот представлял собою превосходно оборудованный отель на колесах. Здесь были багажный вагон и вагон-ресторан, кухня и гостиная, вагон-библиотека и спальный вагон, оборудованный не обычным образом, а с комфортабельными спальнями, снабженными водопроводом и электричеством и обставленными мебелью из белого акажу. Вагоны были стальные и с автоматической вентиляцией; а обстановка их отличалась характерной для Берти Стьювесента подчеркнутой роскошью. В библиотеке весь пол покрывали плюшевые ковры, мебель была из южноамериканского красного дерева, а стены расписаны знаменитыми художниками, которые годами работали над ними.

Повар и слуги Берти не дремали, и в столовой был уже сервирован для прибывших ужин; сидя за столом, они могли наслаждаться видом залитого лунным светом Гудзона.

Утром прибыли к месту назначения — па маленькую станцию среди поросших лесом гор. Поезд был переведен на запасный путь; все не спеша позавтракали, а потом, закутавшись в меха, вышли на свежий воздух, насыщенный ароматом соснового леса. Земля была покрыта снегом, у станции их ожидали восемь больших саней. День выдался морозный, солнечный, целых три часа ехали по изумительно красивой горной местности. Большая часть пути пролегала через владения Берти; дорога также принадлежала ему, о чем свидетельствовали крупные надписи, встречающиеся чуть ли не каждые сто ярдов.

Наконец остановились у вьющегося змеей среди высоких отвесных гор озера. На скалистом берегу стоял высокий замок. Это построенное в виде крепости здание и было так называемым «лагерем».

Замок выстроил еще отец Берти; но сам отец за всю жизнь побывал здесь не более пяти-шести раз. Берти, по собственному его признанию, был здесь тоже всего два раза. Здесь развелось такое множество оленей, что зимой они гибли десятками. И тем не менее тридцать егерей охраняли от посторонних охотников десять тысяч акров покрытой лесом земли. В этих Адирондекских лесах, как объяснили Монтэгю, существует множество таких частных «заповедников». Один из их владельцев приказал обнести железной изгородью целую гору, покрытую лесом, где водятся лоси, олени и даже дикие кабаны. А что касается «лагерей»,— их здесь так много, что для них изобрели особый архитектурный стиль; было здесь немало замков, построенных, как и замок Берти, в подражание старинным. Один из приятелей Берти воздвиг здесь большое швейцарское шале; а один из Уоллингов — японский дворец, в котором владелец ежегодно проводил весь август.

План этого дворца был спроектирован в Японии и строили его специально вывезенные оттуда японские рабочие. Все убранство дворца — ковры, мозаика и обстановка — было также вывезено да Японии, и хранители дворца до сих пор с изумлением вспоминают о странных маленьких смуглых молчаливых существах, целыми днями трудившихся над резьбой небольших деревянных плиточек, из которых они затем выстроили крошечный чайный домик наподобие пагоды; этих резных плиточек было столько, что один человек не смог бы их пересчитать за целую неделю.

Перед выездом вся компания еще раз позавтракала свежей олениной, флоридскими перепелками и форелью, и затем все отправились на охоту.

Наиболее предприимчивые молодые люди пошли выслеживать оленей по следам на снегу, остальные поджидали на берегу озера; тем временем егеря спустили в горах собак. Травля оленей собаками запрещена законом, но Берти признавал только собственные законы; да к тому же в худшем случае это грозило лишь небольшим штрафом, который наложили бы на егерей.

Охотники согнали к самой воде около десятка оленей, и так как в каждого оленя стреляли по крайней мере раз двадцать, все были в большом оживлении. С наступлением сумерек возбужденные и довольные гости вернулись в замок и провели вечер у пылающего камина, рассказывая о своих приключениях.

Они провели в «лагере» у Берти два с половиной дня. На второй день был праздник Благодарения. За обедом подали традиционную индейку, подстреленную Берти еще за неделю до этого в Виргинии. После обеда перед гостями выступала специально привезенная накануне вечером из Нью-Йорка театральная труппа.

А на следующий день вся компания покинула замок и поехала на станцию к ожидавшему ее поезду.

Утром, по возвращении в город, Элис получила от миссис Уинни Дюваль записку с приглашением на обед и на лекцию Суоми Бабубанана, который должен был рассказать им о перевоплощениях душ. Они отправились туда, хотя дело не обошлось без протеста со стороны старой миссис Монтэгю, которая заявила, что это «еще хуже, чем Боб Ингерсолл».

А вечером они должны были ехать на бал к миссис Грэффенрид, которым открывался зимний сезон. Это было значительным событием в жизни общества. Монтэгю так закрутился, что у него не было времени об этом задумываться, но зато у Рэгги Мэн и у самой миссис де Грэффенрид одна подготовка бала заняла несколько недель.

Монтэгю приехали в особняк на Риверсайд, отделанный в мавританском стиле, который был теперь превращен в настоящие джунгли тропических растений.

По просьбе Рэгги они прибыли пораньше, и он представил их миссис де Грэффенрид — высокой худощавой даме с увядшим, чрезмерно накрашенным лицом. Ей было уже лет пятьдесят, но, как все светские женщины, она гримировалась под тридцатилетнюю. Однако в самый последний момент произошли, видимо, какие-то неполадки: на лбу у нее выступили крупные капли пота, и Рэгги, который обещал им показать призы за котильон, не смог этого сделать за неимением времени.

Было приглашено около ста пятидесяти человек. Ужин сервировали в огромном зале на маленьких столиках; после ужина, пока убирали столики и устраивали зрительный зал, гости разошлись по дому.

Труппу одного из театров на Бродвее было приказано после окончания спектакля погрузить в экипажи и к двенадцати ночи доставить в особняк миссис Грэффенрид, чтобы актеры повторили здесь свое представление. Монтэгю, случайно оказавшийся около актеров, заметил, что гости, собравшиеся в зале, оставили слишком мало места для сцены. Распорядителю пришлось разместить актеров в маленькой, смежной с залом приемной; но миссис де Грэффенрид набросилась за это на распорядителя, не уступая в ругательствах заправскому драгуну, и растерявшимся актерам предложили немедленно перейти в зал.

Но это было как бы зрелище из-за кулис, а Монтэгю полагалось смотреть из зрительного зала, и он переключил свое внимание на сцену. Давали «музыкальную комедию» вроде той, которую он видел накануне; только в тот вечер сидевшая возле него сестра Берти Стьювесента без умолку болтала. Теперь же его никто не отвлекал, и он мог посмотреть весь спектакль.

Пьеса была очень популярная; она шла уже долгое время, и в газетах писали, что автор получил с нее около двухсот миллионов дохода. Сейчас спектакль разыгрывался перед аудиторией, состоящей из самых богатых и влиятельных людей в столице, и все они смеялись, аплодировали и, очевидно, веселились от души.

Называлась эта пьеса «Камчатский калиф». Ни о какой фабуле в ней не могло быть и речи. Калиф имел семнадцать жен, а какой-то американец-барабанщик хотел продать ему восемнадцатую, но в сущности рассказывать обо всем этом незачем, потому что из этого ровно ничего не последовало. В пьесе не было ни одного персонажа, наделенного хоть сколько-нибудь определенным характером, ничего похожего на реальные человеческие чувства; не произошло ни единого события — во всяком случае ни одного такого, которое оказалось бы чем-то связанным с другим. Каждое явление было обособленным и отрывочным, подобно судорожным подергиваниям на лице идиота. Таких действий и явлений в пьесе насчитывалось великое множество. Словно по сигналу, всеми одновременно овладевало это состояние идиотских подергиваний. Люди метались, кричали, хохотали, издавали какие-то бессвязные восклицания; актеры все время были взбудоражены и неистовствовали без всякой видимой причины и смысла. Поэтому, глядя на сцену, вы видели в них не действующих лиц, а лишь актеров с трагической участью: голод вынуждал мужчин и женщин раскрашивать лица, наряжаться и, выйдя на сцену, топать, плясать, прыгать из стороны в сторону, вертеть руками, строить гримасы — одним словом, всячески проявлять свою «жизнерадостность.

Костюмы актеров были двух категорий: одни — фантастические — должны были изображать Восток, другие — своего рода reductio ad absurdum последнюю моду. Главный герой пьесы носил аккуратный, «с иголочки», модный костюм для улицы и важно выступал, вертя в руках тросточку; его актерский аксессуар состоял из небрежно-развязных мин преуспевающего человека и непрестанных подмигиваний, имеющих целью тонко намекнуть на то, что в нем таится лукавый сатир.

Героиня спектакля переодевалась по нескольку раз в каждом акте, но во всех ее костюмах неизменно сохранялись обнаженные руки, грудь и спина, юбочка выше колен, яркие шелковые чулки и туфли на каблуках по крайней мере в два дюйма высоты. При каждом удобном случае она делала небольшой пируэт, во время которого обнажалась верхняя часть ног, окруженная массой кружевных оборочек. Человеку свойственно довершать воображением все не раскрытое до конца. Если бы эта женщина вышла на сцену просто в одном трико, она вызвала бы так же мало интереса, как реклама в журнале дамского белья; но это то и дело повторяющееся неполное обнажение тела слегка интриговало. Оркестр в перерывах наигрывал какой-нибудь «судорожный» мотив, и две «звезды» выводили гнусавыми голосами куплеты, выражающие пылкую страсть, а герой в это время обнимал героиню за талию, танцевал с нею, кружился, раскачивал ее во все стороны и наконец, запрокинув ее назад, глядел ей в глаза; все эти движения туманно намекали на сексуальные отношения. К концу последнего куплета на сцене, плавно выступая, появились накрашенные хористки, одетые в самые разнообразные костюмы, но все соответствующего цвета, с соответствующим образом обнаженными ногами. Ни единого мгновения не постояли они спокойно, и если не танцевали, то все время покачивались из стороны в сторону, вертели ногами, кивали головой и вообще всеми возможными способами проявляли свою «оживленность».

Но Монтэгю был поражен не столько внешней непристойностью, сколько самим текстом пьесы. Все диалоги были что называется «с перчиком», иначе говоря, полны намеков на то, что между актерами и публикой существует тайное согласие, как бы договоренность в отношении к пороку. Было бы, пожалуй, ошибкой утверждать, что пьеса не имела никакой идеи; идея в ней несомненно была, на ней-то и зиждился весь интерес публики. Монтэгю старался проанализировать и как-то сформулировать эту идею. Существуют определенные жизненные принципы — можно сказать, аксиомы морали,— которые сложились в результате человеческого опыта на протяжении многих веков; от их наследования зависит продолжение человеческого рода. А люди, сидевшие здесь, бок о бок с ним, не то чтобы сомневались в этих принципах или оспаривали, отрицали их,— нет, они просто не желали их признавать. И это стало для них аксиомой, чем-то таким, о чем, по их понятиям, заявлять прямо было бы просто банальным, а остроумно и модно было делать вид, что все само собою разумеется. Среди этой публики были пожилые люди, семейные мужчины, женщины, юноши и молодые девушки; и все они буквально надрывались от смеха во время разговора между героем и героиней пьесы о какой-то замужней женщине, которую бросил любовник, женившись на другой.

— У нее, наверное, сердце разрывалось от горя,— сказала героиня.

— Она была в полном отчаянии,— ответил, ухмыляясь, герой.

— И что же она сделала? Застрелилась? — спросила героиня.

— Гораздо хуже,— ответил герой,— она вернулась к мужу и родила ребенка!

Чтобы целиком понять, что собой представляла эта пьеса, следует принять во внимание, что ее нельзя было назвать пьесой в строгом смысле слова; это была так называемая «музыкальная комедия», что заключало в себе вполне определенный смысл; такие произведения появлялись на свет целыми сотнями, «театральные критики» ходили их смотреть и вполне серьезно их обсуждали, а тысячи людей, играя в этих пьесах и гастролируя с ними по всей стране, зарабатывали себе на жизнь. Для таких представлений строились солидные театры, и каждый вечер сотни тысяч людей платили деньги, чтобы их смотреть. И все это было не шуткой, не дурным сном, а действительностью. Все это совершалась реальными людьми из плоти и крови.

Монтэгю в недоумении задавал себе вопрос: что за человек был актер, играющий фата с тросточкой в руках, который строил гримасы и кривлялся на сцене? Позднее, когда он ближе познакомился с Тендерлойном, он повстречался как-то с этим актером и кое-что о нем узнал: он вырос в большом мрачном доме вместе с матерью ирландкой; не раз она спасала проказливого мальчишку от гнавшегося за ним полисмена. В один прекрасный день он сделал очень важное открытие: его шутовские выходки могли стать для него средством существования; когда он вернулся с этой вестью домой и рассказал матери, что ему в каком-то цирке предложили двадцать долларов в неделю, мать не поверила и задала ему основательную трепку за вранье. А теперь он получал три тысячи долларов в неделю — больше, чем президент Соединенных Штатов Америки вместе со своим кабинетом; но он признался Монтэгю, что это вовсе не приносит ему счастья,— он остался неграмотным, и это является причиной его постоянных унижений. Сокровенной мечтой этого маленького актера было играть в пьесах Шекспира; он просил, чтобы ему читали вслух «Гамлета». И в то самое время, когда с тросточкой в руках он кривлялся на сцене со своими ужимками и гримасами, он обдумывал как бы он исполнил эту роль. Случилось, что однажды в театре вспыхнул пожар. Он был в это время на сцене и стал свидетелем того, как пламя пожрало более пятисот человек. Напрасно умолял он публику сохранять спокойствие и оставаться на своих местах, все было тщетно. Страшное зрелище стояло с тех пор у него перед глазами; ему казалось — будь он образованным человеком, ему удалось бы успокоить объятую паническим страхом публику.

Представление закончилось к трем часам утра, и гостей снова пригласили к столу. К Монтэгю подсела миссис Виви Паттон, и они славно посплетничали. Едва дело доходило до обсуждения ее собратьев, язык миссис Виви начинал работать, как ветряная мельница.

Вот хотя бы этот Рэгги Мэн со своей глупой улыбочкой, который вечно кого-нибудь обхаживает. На вечерах миссис де Грэффенрид он всегда в почете. Ведь это все его работа — он составлял программу вечера, делал заказы, договаривался о приезде актеров. Можно смело побиться об заклад, что он и с них тоже получал комиссионные, хотя иногда актеры играли у миссис де Грэффенрид бесплатно, ради рекламы, которую создавало ее имя. Комиссионные — это специальность Рэгги. Ведь он начал свою карьеру в качестве автомобильного агента. Монтэгю не знает, что это такое?

Автомобильный агент — это человек, который всегда упрашивает своих приятелей пользоваться автомобилями определенной марки и этим зарабатывает себе на жизнь; таким путем Рэгги добывает тысяч тридцать в год. Он приехал сюда из Бостона, где прославился тем, что, возвращаясь как-то рано утром с какого-то празднества, уговорил молодую даму высшего света снять чулки и туфли и побродить в бассейне фонтана среди улицы, что она и сделала, а он последовал ее примеру. Шум, поднятый вокруг этого эпизода, привлек внимание миссис Дэвон; появившись однажды на каком-то балу в белом платье, она спросила Рэгги, что он скажет о ее туалете.

— До совершенства недостает только вот этого,— ответил Рэгги и приколол к ее корсажу красную ро'зу. Эффект был поразительный, отовсюду послышались восторженные восклицания, и с этого дня за ним навеки упрочилась репутация знатока дамских туалетов. Теперь он стал правой рукой миссис де Грэффенрид, и они вместе изощрялись в самых различных затеях.

Как-то оба прошлись по улице Нью-Йорка, держа за руки большую тряпичную куклу. В другой раз Рэгги дал обед, почетным гостем которого была обезьяна. Монтэгю, конечно, слышал об этом? Ведь это было сенсацией целого сезона. В самом деле, что можно придумать забавнее: обезьяна в мужском костюме из тонкого сукна, с манжетами и воротничком; она пожимала каждому гостю руку и вела себя совсем как настоящий джентльмен, с той только разницей, что не напивалась допьяна.

Затем миссис Виви принялась за миссис Ридгли-Кливден, сидевшую рядом с одним из своих фаворитов — серьезным чернобородым джентльменом, который получил наследство в пятьдесят миллионов долларов и сразу стал знаменитостью. Миссис Ридгли взяла его под свое покровительство, заказала ему книжку для записи визитов, и он принялся торжественно выполнять свою роль восходящей звезды на великосветском горизонте. Он приобрел в Нью-Йорке старинный особняк, потратив на его убранство три миллиона долларов. И когда он приезжал из Таксидо по делам, то собственный поезд целый день стоял под парами, ожидая его. Миссис Виви рассказала забавную историю об одной женщине, которая объявила себя его невестой и на этом основании успела, прежде чем было напечатано его опровержение, набрать повсюду в долг большие суммы денег. Это привело в неописуемый восторг миссис де Грэффенрид, которая мучительно завидовала миссис Ридгли.

Слушая все эти истории и анекдоты, Монтэгю пришел к выводу, что миссис де Грэффенрид принадлежит к категории светских женщин нового направления, склонных, как говорила ему миссис Олдэн, ко всяким фантазиям и причудам. Миссис де Грэффенрид тратила полмиллиона долларов в сезон только ради того, чтобы играть главенствующую роль в своем кругу в Ныо-Порте, и от нее всегда можно было ожидать самых неожиданных затей. Однажды у себя на балу она раздала всем участникам котильона в виде сувениров маленькие стеклянные шары с золотыми рыбками, в другой раз устроила бал-маскарад, на котором каждый был одет каким-нибудь овощем. Ей нравилось как бы невзначай пригласить к завтраку гостей человек тридцать — сорок и поразить их нежданным великолепным банкетом. Она любила также, пригласив гостей на официальный обед, попотчевать их совсем не «по форме»— отличными домашними блюдами, которые они ели действительно с удовольствием.

— Видите ли,— пояснила миссис Виви,— на официальных обедах обычно принято подавать зеленый суп из черепахи, омлет в водянистом соусе, тушеные грибы и какой-нибудь десерт. А миссис де Грэффенрид отваживается подать к столу запеченный окорок с картошкой или даже настоящий ростбиф. Вот, например, сегодня здесь угостили свежей кукурузой,. а ведь вы знаете, что ее можно получить из Порто-Рико не раньше января, поэтому хозяйке пришлось позаботиться об этом за несколько месяцев; а эта земляника была, вероятно, пересажена и выращена в теплице, и прежде чем погрузить ее на пароход, ее укутали, каждую ягоду отдельно.

Благодаря своим непрестанным стараниям миссис де Грэффенрид удалось завоевать большое влияние в свете. Она очень зла на язык, и все ее опасаются, добавила миссис Виви, однако и ей случалось встречать достойных противников. Однажды она пригласила к себе опереточную звезду, которая должна была выступать перед ее гостями; все мужчины обступили актрису; миссис де Грэффенрид пришла в бешенство и стала их разгонять; тогда актриса, непринужденно откинувшись на спинку кресла и томно взглянув на миссис де Грэффенрид, сказала: «Да ведь она на десять лет старше самого господа бога!»

Бедной миссис де Грэффенрид не забыть этого до конца жизни!

В тот же вечер Монтэгю привелось наблюдать сходную картину. Около четырех часов утра миссис Виви пожелала поехать домой и попросила Монтэгю разыскать ее провожатого, графа Сент Эльм де Шампиньона,— кстати сказать, того самого, которого собирался застрелить ее муж. Монтэгю обошел весь дом и наконец спустился вниз,— там в специально отведенной для них комнате отдыхали и закусывали актеры. Несмотря на то, что секретарь миссис де Грэффенрид охранял входную дверь, кое-кому из молодых людей удалось пробраться в комнату, и все они уже распивали шампанское и назначали свидания хористкам. Там была и сама хозяйка дома; она собственноручно выталкивала из комнаты мужчин, которых набралось туда человек двадцать, а среди них и графа — кавалера миссис Виви!

Монтэгю передал то, что ему было поручено, снова поднялся наверх и стал ожидать своих, чтобы вместе отправиться домой. В курительной собралось несколько мужчин, так же, как он, кого-то ожидавших. А среди них оказался и майор Винэбл, беседовавший с незнакомым Монтэгю человеком.

— Идите сюда,— позвал его майор; и Монтэгю подошел, вглядываясь в лицо незнакомца.

Это был высокий широкоплечий человек могучего сложения, с небольшой головой и очень выразительным лицом: крепко сжатые губы, слегка опущенные углы рта, орлиный нос, глубоко сидящие проницательные глаза.

— Вы незнакомы с мистером Хэганом? — сказал майор.— Хэган, это мистер Аллен Монтэгю.

«Джим Хэган!»— Монтэгю сделал над собой усилие, чтобы отвести от него любопытный взгляд, и опустился в предложенное кресло.

— Хотите сигару?—сказал Хэган, протягивая свой портсигар.

Мистер Монтэгю совсем недавно переехал в Нью-Йорк,— сказал майор.— Он тоже южанин.

— Вот как?—откликнулся Хэган и поинтересовался из какого он штата.

Монтэгю ответил и добавил:

— Я имел удовольствие познакомиться на прошлой деле на выставке лошадей с вашей дочерью.

Завязался разговор. Оказалось, что Хэган был уроженцем Техаса, и когда он узнал, что Монтэгю разбирается в лошадях — настоящих лошадях, конечно,— он сразу почувствовал к нему симпатию. Майора отозвал кто-то из его компании, и Монтэгю с Хэганом продолжали разговор вдвоем.

С Хэганом было очень легко болтать, но все же в глубине души Монтэгю ощущал какой-то смутный трепет от сознания, что беседует с сотней миллионов долларов. Он был еще неискушенным новичком в столичной игре и воображал, что человек, являющийся хозяином дюжины железных дорог и политической жизни шести штатов, должен быть окружен особой атмосферой благоговения и таинственности.

Хэган был прост и любезен в обращении; самый обыкновенный человек, интересующийся самыми простыми вещами. Когда он говорил, на его лице проскальзывало иногда какое-то застенчивое, почти виноватое выражение, которое озадачило Монтэгю. Поразмыслив об этом на досуге, он понял, что это, вероятно, связано с тем, что Хэган был сыном бедного фермера в Техасе— «белый бедняк». И Монтэгю недоумевал, как это возможно, чтобы спустя столько лет в этом человеке все еще сохранился инстинкт, заставлявший его относиться с почтением к подлинному джентльмену старого юга и чувствовать себя чуть ли не виноватым в том, что у него сто миллионов долларов.

И вместе с тем в Хэгане была какая-то необыкновенная сила.

Когда он разговаривал, он в то же время внимательно наблюдал за собеседником. И что самое странное — Монтэгю почудилось за этим улыбающимся лицом другое — угрюмое и сосредоточенное. Странное это было лицо—с широкими изогнутыми бровями и опущенными углами рта; оно долго после преследовало Монтэгю, вызывая в нем чувство тревоги.

Подошла мисс Хэган и приветствовала их с присущей ей строгой сдержанностью, и миссис Хэган, шумная, живая, одетая en grande dame.

— Заходите как-нибудь,— пригласил Хэган,— иначе мы вряд ли когда-нибудь увидимся, я редко выезжаю.

Хэганы уехали, а Монтэгю остался один. Он сидел и курил в раздумье; перед ним все еще маячило лицо этого человека, и внезапно, как при вспышке яркого света, он разглядел то, что таилось за этим лицом: голова хищной птицы — голова гордого и одинокого орла! Вам приходилось, вероятно, видеть эту птицу в зоологическом саду: забравшись куда-нибудь повыше, она терпеливо сидит, выжидая своего часа. Но душа ее далеко. В широких просторах парит она мечтой, готовая с быстротой молнии ринуться вниз и вонзить когти в намеченную жертву!