Явившись на другой день в отель «Эдмонд» (какое нелепое название для приюта влюбленных), Энн обрадовалась, когда ей передали, что Лейф просит ее подняться прямо наверх. Было бы невыносимо встретиться с ним в вестибюле под любопытными взглядами ожидающих дам. И она не выдержала бы, если бы он встретил ее с развязной любезностью. Если бы он начал болтать, она наговорила бы ему грубостей. Если бы он сразу предложил ей коктейль, она не удержалась бы и прошлась бы насчет его «привычки спаивать знакомых девушек».

Но он ничего не сказал. Он был бледен и глядел на нее с немой мольбой. Чуть заметно дрожа, он молча обнял ее, поцеловал, подвел за руку к продавленному дивану, усадил и, сев рядом, все так же молча доверчиво обвил ее рукой. После целой ночи и целого дня непрерывного возбуждения ей стало покойно от его близости. И его поцелуй и ее ответный поцелуй казались чем-то само собой разумеющимся. А когда они, обнявшись, лежали рядом, он не был неловок, шаблонен и смешон, как Глен Харджис. Он нежно подложил ей ладонь под щеку и тихонько говорил о том, что они будут делать после войны… Учиться в Лондоне, жить в Блумсбери и гулять по Хай-Уайкомб… Изучать сельское хозяйство на Среднем Западе и его перспективы и не просто чертить диаграммы, а действительно делать что-то для человечества, что стало бы классикой, как работы Брайса.

На этот раз он сам заметил, что уже девять часов. И с мягким тактом, не спрашивая, хочет ли она куда-нибудь пойти, он просто заказал обед. И когда официант убрал последний поднос, она прикорнула в его объятиях так естественно, как будто они были близки уже много месяцев. «Как просто, как хорошо, как безмятежно», — думала она в полудреме, а его нервные пальцы касались ее губ, гладили шею.

В течение десяти дней (каким-то чудом ему удалось продлить отпуск, но как именно — он не объяснил) они встречались днем, когда только могли, и проводили вместе все вечера. Если обитатели народного дома и удивлялись тому, что безукоризненно пунктуальная мисс Виккерс стала возвращаться столь поздно, никто ничего не говорил, так как Энн обрывала всякие шутки местных либералов, любивших посплетничать.

Так захватывающе было, позавтракав тайком где-нибудь в еврейском ресторанчике, через шесть часов встретиться снова за обедом в отеле «Эдмонд», или в итальянском кафе, или в «Бреворте» с его космополитичной, но благовоспитанной богемой. За эти шесть часов они придумывали столько вещей, которые им нужно было сказать друг другу, что еле-еле сдерживали себя, чтобы тут же не броситься к телефону. И все это было очень важно и волнующе. Например, что она удивительно похожа на Этель Барримор; что он просто обязан прочесть «Этан Фроум»; что он прекрасно может без ущерба для самоуважения перевестись в какой-нибудь из отделов, ведающих моральным состоянием войск; что ее идея ходить в спортивный зал для регулярной гимнастики — сущая чепуха, ноги у нее и без того стройные, а он, кстати, невысокого мнения о тощих ультрасовременных девицах; что гениальность Бетховена не мешает ценить Моцарта; что танки, должно быть, страшнее пулеметного огня; что Индустриальные Рабочие Мира более последовательны, чем Американская Федерация Труда; что миссис Базен Уэверли, председательница Объединенных Благотворительных Обществ Кливленда, ужасно льстивая интриганка; что зелено-лиловая пижама Лейфа уродлива и смешна; что их мечта — побывать в Зеленых Горах… А в общем, когда они сидят друг против друга за столом, усыпанным табачным пеплом, нет ни одной темы, заслуживающей серьезного обсуждения, кроме их собственных интересных персон.

Она встретила его в дверях обветшалого дома, в старом шумном городе, в туманный день, в расплывчатом свете фонарей; во всем этом было что-то запретное и волнующее; они ускользнули вместе и пили чай в своем тайном уголке.

Это происходило на Сидер-стрит, где у него было какое-то таинственное дело с биржевым маклером, в одном из тех кварталов Нью-Йорка, где в свинцово — серые дни извилистые улицы чем-то напоминают Лондон.

Лейф остановился, услыхав скрипучий голос нищенки с корзиной соленых крендельков, и сунул ей в руку четверть доллара.

— Так-то ты думаешь добиться социальных реформ — поощряя нищенство и паразитизм! — сказала Энн.

— Я знаю! Просто мне захотелось дать что-нибудь кому-нибудь, не думая о пользе, — пролить жертвенное вино перед алтарем, чтобы рассказать богам, как я счастлив, что нашел тебя!

Однажды она пришла пораньше днем, так как потом они могли увидеться только в девять вечера, и принесла несколько красных роз. Он уставился на них, и на его глаза навернулись слезы!

— Еще ни одна девушка не приносила мне цветов! Я никогда не слышал, чтобы женщина дарила цветы мужчине! — воскликнул он.

Им захотелось переставить в его номере мебель так, чтобы создать подобие домашнего уюта. Во время дебатов, следует ли дивану стоять у стены рядом с радиатором, дело чуть не дошло до ссоры. Надрываясь и пыхтя «заноси свой конец!», они подняли диван и попытались пристроить его в углу рядом с дверью.

Безнадежно!

Гостиная обладала sui generis, наподобие фордовского автомобиля, и ничто не могло ее изменить. Но зато Энн купила на Малбери-стрит майоликовый кофейный сервиз, и они пили из него кофе, и Лейф ликовал:

— Подумай! Эта комната — первое из наших гнездышек, которые у нас с тобой будут во всех концах земли!

Когда-то она вычитала у Уэллса фразу: «смешные и милые непристойности быта»-и возмутилась со всей чопорностью, достойной Пойнт-Ройяла и Уобенеки. Теперь ей стали понятны эти слова. Она смеялась над носками Лейфа — нелепыми тряпочками, прикрепленными к потертым, но некогда сладострастно пурпурным подвязкам. Она смеялась над «спортивной» нижней рубашкой с уморительными висячими хвостиками, делавшей его похожим на маленького мальчика. Она смеялась над тем, что он с аккуратностью старой девы, под стать ее собственной, раскладывает на комоде гребенку, щетки, ножницы для ногтей и сапожный рожок строго параллельно друг другу и в то же время с чисто мужской неряшливостью стряхивает пепел прямо на пол.

Лейф был неравнодушен к красивым вещицам. Энн с готовностью восхищалась золотым портсигаром, платиновой цепочкой для часов, перстнем с огромным рубином, английскими офицерскими щетками, хрустальным флаконом в кожаном футляре, узким шведским карманным ножичком из вороненой стали. Но вот очень некрасивые старые шлепанцы из красного сафьяна, облезлые, со стоптанными задниками, растрогали ее до слез.

— Ах ты, бедняжка! Я буду умницей и пришлю тебе на рождество новые шлепанцы! — воскликнула она, нелепо прижимая туфли к груди. И тут же осеклась и внутренне сжалась. Где-то он будет на рождество? Уж, во всяком случае, не там, где носят шлепанцы!

Прежде ей казалось-о чем она даже говорила Юле Тауэре, а потом Пэт Брэмбл, — что в том, как мужчина бреется, должно быть что-то тошнотворно-вульгарное. Если она когда-нибудь выйдет замуж, все эти низменные процедуры будут перенесены в ванную! И вот теперь она улыбалась, глядя, как он намыливает свою черную щетину, забавно склонив голову набок, натягивает кожу пальцами левой руки и скребет ее бритвой, а сам продолжает спор о Вэчеле Линдсее. Славная жесткая мужская щетина… роскошная мыльная пена… отсутствие чувства юмора у священнодействующего мужчины!

Еще она узнала некоторые непристойные слова и морщилась, когда слышала их, а он посмеивался над ней.

Он первый заговорил о браке.

— Давай сбегаем и проделаем это сейчас же! — воскликнул он. — Кого мы попросим соединить нас? Муниципального чиновника, как все здравомыслящие люди? Или раввина? Или пресвитерианского священника? Ил и… Здорово было бы устроить грандиозный спектакль с епископским падре в его забавном облачении!..

— Епископальным!

— А?

— Епископский — такого слова нет.

— Хорошо, пускай, любовь моя! Нельзя же требовать от провинциального еврейчика, чтобы он разбирался во всех тонкостях этой головоломки, которую называют религией! Но я вот что хочу сказать: давай поженимся в церкви святого Некто со всей помпой. Думаю, что епископальный священник не откажется нас поженить. Ни ты, ни я не разводились — пока! Количество прелюбодеяний совершили умеренное. Представляешь, какая будет сенсация?! Мы пригласим всех, кого знаем. Вот будет потеха, когда все наши добросовестные атеисты соберутся в пышной епископальной церкви!

— Милый! Будь серьезен!

— Я и так серьезен!

— Ты вполне уверен, что хочешь на мне жениться?

Еще бы!

— Откуда ты знаешь?

— Я тебя обожаю!

— Откуда ты знаешь?

— О господи, что спрашивать? Знаю, и все! Но мне кажется… Ты-то хочешь выйти за меня, Энн?

— Не уверена. Пожалуй, это спасет меня от скуки.

— Тогда вперед, и будь что будет!

— Нет, пожалуйста, подумай хорошенько. Ты едешь во Францию, там ты встретишь замечательных американок, правящих санитарными машинами, и очаровательных француженок. И ты будешь злиться из-за того, что связался со мной. Ты скажешь: «Я с ней, в сущности, еле знаком. Просто у меня был приступ военной истерии». И ты меня возненавидишь.

— Никогда! Я знаю, чего хочу!

— Но ведь ты и раньше любил девушек… м-м-м-м, достаточно нежно, правда?

— Ну да… то есть нет, не так. Во всяком случае, я больше никого не стану любить, если буду в тебе уверен. А кроме того… я же могу не вернуться.

— Лейф!

— Все возможно. Нельзя закрывать на это глаза. А вдруг с тобой что-нибудь случится. Мы с тобой, в общем-то, не принимали никаких предосторожностей и… Я, конечно, понимаю, что все эти разговоры о святости брака — чепуха, но ребятенку было бы тяжело, если бы ему пришлось объяснять товарищам в школе… ну, словом, нехорошо, если ему придется объяснять, что у него нет отца, нет фамилии. Нет, лучше поженимся.

— Ну, этого просто не может быть. С деятельницами народных домов таких вещей не случается. А потом я что-нибудь предприняла бы.

— Это не так легко.

— Пустяки. Наверное, не так уж и трудно. Забавно, я так авторитетно разговариваю с девушками в Корлиз — Хук о вопросах пола, а сама даже толком не знаю, что надо делать, чтобы не было ребенка. Но я могу узнать. Я тебе повторяю, что возможность исключена… как раз середина месяца… Фу, не заставляй ты меня быть такой прозаичной! Просто я хочу сказать… Нет, сейчас я за тебя не выйду. А вот когда ты вернешься, я сразу за тебя выскочу…

— Если я вернусь!

— Хорошо, пусть так! Если ты вернешься и не расхочешь на мне жениться. Милый! Я должна бежать.

Больше он не заговаривал о браке. Она была довольна. Это показывало, что и без слов они до конца понимают друг друга.

Как ни увлекательно было встречаться тайно, ей, подобие всем влюбленным, не терпелось похвастаться своим любимым перед друзьями. Энн привела его к Мальвине Уормсер, и под ее ласковым крылышком Лейф разговорился и очень смешно изображал старших сержантов, боготворящих дис-ци-плину. Но доктор Уормсер была слишком не от мира сего, подобно Джину Дебсу, кардиналу Ньюмену и Эль Греко, подобно звездам и кометам и далекой синеве ночного неба. Она не была земной и понятной, как деревья, метели и пыль, как Пэт, Элеонора, Адольф Клебс и Перл Маккег, а как известно, только на земных, понятных друзей может влюбленная произвести впечатление мудростью своего выбора. Равно как знакомым соперникам, а не небесным героям сильный человек демонстрирует свою мощь, а знаменитый — свою славу.

Энн позвонила Пэт Брэмбл и Элеоноре Кревкёр и предложила встретиться. Решено было устроить вечер в квартире на Тринадцатой улице, где Элеонора жила в идиллическом грехе со своей бессловесной любовницей мужского пола, Джорджем Юбенком, секретарем таксомоторной компании Глайдвела. Квартира помещалась в верхнем этаже высокого здания. Гостиная напоминала склад и была обклеена пронзительно яркими эскизами журнальных обложек, которые Элеонора стащила из редакции журнала мод, куда ей удалось перебраться из торговой газеты, занимавшейся меблировкой. Были тут еще пыльные лоскуты батика, кушетки, стулья в недостаточном количестве и огромный, заикающийся Джордж Юбенк, от которого веяло покоем. За гостиной (разумеется, именуемой «студией») находилась спальня, ванная и примитивная кухонька.

И вот в этой-то квартире собрались Пэт Брэмбл, хрупкая и лучистая, как всегда, и по-прежнему с фарфоровой кожей, только у глаз появилось несколько морщинок, и Элеонора Кревкёр, такая сияющая, что на вид, если не на ощупь, она казалась не такой худой, и Лейф Резник, и Энн, почти тоненькая в облегающем и безнадежно экстравагантном вечернем платье кораллового цвета. Итак, общество подобралось столичное, искушенное во всех тонкостях жизни большого города, сознающее свой статус, типичное для Нью-Йорка, заветная мечта Главной улицы и Зенита, так что следовало ожидать, что разговоры будут блестящими.

— Это мой друг капитан Резник — мисс Кревкёр, мисс Брэмбл, мистер Юбенк, наш хозяин… капитан Резник.

— Здравствуйте, — сказала Элеонора.

— Вы, как вижу, в армии. Вот и я подумываю, — сказал Джордж.

— Еще чего! Так я тебя и пустила к французским шлюхам! И не думай! — заявила Элеонора.

— Нет, все-таки! У человека ведь есть долг перед страной. Как, по-вашему, Резник? По крайней мере это мое мнение. Выполнять свой долг. Нет, я все-таки

154 пойду в армию. Я еще не записался, но все-таки пойду, — сказал Джордж Юбенк.

— Да, мне тоже кажется, что каждый должен внести свою лепту, — заметил Лейф.

— Да, этого не избежать. Я убежденная пацифистка, но тут я считаю, что все мы обязаны, то есть при сложившейся ситуации, при том, чего добивается Германия, и вообще — обязаны внести свою лепту, то есть именно сейчас, — сказала Пэт Брэмбл.

— Все вы дурачье. Я, кажется, понимаю, что вы чувствуете. Но я против, — сказала Энн.

— Ну, Энн, дорогая, сейчас не время шутить по поводу войны. Нам предстоит гнусная работа, но иначе нельзя, — сказала Элеонора.

— Да, я тоже так смотрю. Хочешь не хочешь, а выполняй свой долг. Я хочу сказать… я социалист, ношу при себе членский билет и плачу взносы, но я считаю, что при нынешнем положении дел мы все должны продолжать начатое и довести его до конца, — сказал Лейф.

Энн была в восторге от того, что Лейф так быстро сошелся с ее старыми друзьями, что он уже сидит подле Пэт, держит ее за руку и весело флиртует с ней (в шутку, разумеется!) и что он, по-видимому, всем им понравился. И она захотела щегольнуть его талантами.

— Расскажи про акушерку и профессора агротехники, — приставала она к нему. И еще:-Слушайте, капитан Резник утверждает, будто в этом году Россия станет коммунистической страной. Расскажи им об этом, Лейф.

Когда они с Элеонорой удалились на кухню готовить ужин (дивную холодную индейку с салатом и пикулями из кулинарного магазинчика на Шестой авеню), Элеонора прожурчала:

— Душа моя, он обаятелен. Правда, нервный до чертиков. Но умница. И очень милый. Вы очень дружны?

— Довольно дружны. Да, очень.

— А думаете… Черт, куда запропастилась клюквенная подливка? Проклятая кошка, она уже подобралась к индейке! Думаете пожениться?

— Да, собственно, нет. Я вроде тебя. На мой взгляд, так называемые узы брака — предрассудок. Мне не хотелось бы связывать его, даже если бы он хотел. — А про себя: «Пусть-ка попробует вырваться от меня!»

К часу ночи Лейф звал всех по именам, целовал Пэт и Элеонору — Элеонора при этом часто задышала, поникла и закатила глаза, — а потом битый час сидел за роялем, играя отрывки из оперетт.

Проводив Энн до метро, Лейф, зевая, сказал:

— Они очень славные ребята, любимая. Даже Джордж, хоть он и туповат. Будет чудно, когда они приедут к нам погостить в наш коттедж на Кейп-Код. Вот здорово, представь: раннее утро, и туман на берегу, и океан, и мы с тобой вдвоем бежим окунуться перед завтраком!

— Да!

Их десять дней подошли к концу, и на следующее утро Лейф должен был сесть в поезд и отправиться в лагерь Леффертс в горах Пенсильвании. Энн осталась у него в номере на всю ночь (заведующую домом она предупредила, что едет с ночевкой в Коннектикут).

Она проснулась на рассвете, Лейф лежал, обняв ее, прижавшись щекой к ее плечу, и мирно дышал. Она потихоньку выскользнула из постели и улыбнулась, глядя на него — на расстегнутую пижаму ярко-шафранного цвета, оливковую смугловатость груди, откинутую кверху ладонью руку и задравшийся рукав, обнажавший смуглый нежный сгиб локтя. Пальцы были полусогнуты и, как всегда, слегка подергивались. Но он теперь далеко не такой напряженный и беспокойный, подумала она с гордостью, как в их первую встречу. Какой он удивительно тонкий, этот молодой восточный принц, лежащий в безобразной постели на мятых бумажных простынях! Похоже, что эта кровать из поддельной меди, если только существует такая штука-поддельная медь.

Она подошла на цыпочках к окну, выглянула на улицу, наполненную пустотой и тишиной. Лето, летний рассвет, а рядом лежит ее возлюбленный и грезит, что она \ в его объятиях. Снизу доносился свежий запах только что политой мостовой и слышался добродушный цокот подков — мимо проезжал фургон молочника.

Грэмерси-парк, справа, в 1917 году еще не был задавлен большими жилыми домами. Мэдисон-сквер, слева, не стал еще асфальтированным прибежищем гражданской праведности; там не было ни флагштока Американского легиона, ни коммунистических митингов — одни корявые, всем довольные деревья, под которыми на старых скамьях спали бродяги. Деревья! Вокруг влюб-г ленной, подумала она, должны расти деревья, символизирующие любовь, ствол — ее стойкость и прочность, нежный и фантастический переплет ветвей — ее совершенство и сложность. Напротив, через улицу, стоял одинокий вяз, погруженный в асфальт. Он наклонился, многие ветви совсем засохли, но зелень все равно была нарядна, и поскольку он рос один и его не окружала враждебная насмешливая чаща, для Энн вяз воплощал — Арденнский лес, солнечные поляны, тенистые кущи, песни и праздничность. Вставало солнце и радостно озаряло угрюмый серый дом напротив. Лето, солнце, дерево — и спящий возлюбленный! Она с улыбкой обернулась к нему, потом улыбнулась улице и замерла, улыбка ее погасла, глаза потухли. Она услышала вдалеке тяжелый шаг марширующих солдат, и вдруг исчезло лето и возлюбленный и осталась только война.

Неужели его, именно его ожидает этот зловещий кошмар? Такого нервного, такого впечатлительного! С досадой на себя и даже с грустью она вспомнила, что ее порой раздражала его повышенная нервозность. Он боялся собак, даже самых доброжелательных и ласковых, как будто ждал, что они его сейчас укусят. Не доверял кошкам, говоря, что у них злобные глаза. Боялся переходить через улицу, боялся темной грохочущей подземки, боялся ездить в такси в дождливый день. Что за бред! Неужели же нельзя постараться стать хоть немного хладнокровнее, таким, как, например, Адольф? Но чтобы такую хрупкую, перекаленную сталь перетирать жерновами… (Как она его любила! Она и не подозревала, что способна любить с такой захлестывающей полнотой, без оглядки.)

Будь проклята эта мерзость! Снова она увидела его — там. Вот они бегут в атаку. Едкий газ, сжигающий легкие, окутал их, окутал Лейфа, ослепил его, скрыв от него разлагающиеся трупы, кровавое месиво, вдребезги разбитые грузовики. Газ скорпионом жалил его легкие. (Она словно сама вдохнула его и даже застонала.) Он оступился, скатился в воронку от снаряда, упал на гниющий труп. Стенки слишком круты, ему не выкарабкаться оттуда, не уйти от мертвеца. Он кричит, и никто его не слышит. И вдруг над головой аэроплан с немецкими крестами на крыльях, как улитка, выполз из облаков, от него отделяются бомбы, они падают все ближе, ближе…

— Нет, не могу! Не пущу! — вскрикнула она.

Она в ужасе обернулась. Ее вопль разбудил его.

— Что случилось? Что там за шум? — нервно спросил он.

— Так, ничего. Кто-то на улице, газетчик, кажется! (Как быстро любовь научает лгать!)

— А-а-а-а-у! Черт, до чего хочется спать! Иди сюда, любимая, залезай обратно под одеяло. О господи! Я и забыл. Ведь я сегодня еду в лагерь. На плаху! Последняя ночь в камере смертников! А там в любой день нас могут отправить во Францию!

Она сделала вид, что рассердилась — чтобы подбодрить его.

— Не слишком любезно называть ночь со мной ночью в камере смертников!

— О, я не то хотел сказать… Ну, ты понимаешь…

— И потом, вот что! Хватит терзать себя, внушать себе, что боишься, и отравлять себе жизнь! Это просто неумение держать себя в руках. Берегись, мой милый. Если ты не перестанешь рисоваться, я приеду в лагерь, выведу тебя за ухо на плац на глазах у твоего полковника и остальных и объявлю во всеуслышание, что забираю тебя с собой. А потом увезу тебя в домик в пригороде и заставлю вскапывать грядки, так что это тебе покажется еще хуже, чем быть героем!

Ей наконец удалось добиться от него жалкой улыбки, и тут не выдержала она сама. Рыдая, она прильнула к нему, и он впервые забыл о себе, утешая ее. Она положила голову ему на грудь, а он успокаивал ее.

— Поспим еще немножко, любовь моя. Вставать и укладываться можно не раньше семи. Сейчас, наверное, еще рано. Усни и забудь, что я такое плаксивое отродье.

Она, наверное, уснула бы, но за портьерой в гостиной увидела майоликовый кофейный сервиз, который купила для него в итальянском квартале.

«Сегодня утром мы еще будем пить кофе из этих чашек, а больше, может быть, никогда не придется», — терзалась она и поцеловала его с таким отчаянием, что он окончательно проснулся и слишком почувствовал ее близость, чтобы снова заснуть.

Она поехала с ним на пароме и проводила на вокзал Балтимор-Огайо, где он сел не в экспресс, не в горластый солдатский поезд, а в самый вульгарный пригородный вместе с несколькими солдатами-отпускниками.

На вокзале Энн заметила знакомую девушку, Тесси Кац, молоденькую, красивую, с несколько крючковатым носом. Эта искрящаяся жизнью работница из меховой мастерской часто бывала в Корлиз-Хук и не раз советовалась с Энн по поводу своих неприятностей (по большей части любовного характера). Тесси тоже провожала своего героя, круглолицего парня с круто завитыми волосами и нелепыми усиками, на вид — буфетчика. Тесси висела у него на шее и рыдала, пока не заметила Энн. Она всегда, очевидно, смотрела на Энн как на строгую весталку, и теперь ее бурная печаль не помешала ей с жадным любопытством наблюдать за Энн и Лейфом.

Это сначала стесняло Энн. Но потом она забыла про Тесси, так как Лейф в отчаянии цеплялся за нее, как ребенок.

— Энн, ты будешь мне писать каждый день? Два раза в день! Ты благословишь меня, Энн? Слушай! Я не буду ныть. Честное слово, на людях я не такой. Обычно считают, что у меня железные нервы. Это я просто распустился от твоего сочувствия и жалости. А теперь бегу. Пора! Вернусь с крестом почетного легиона — вернусь к тебе!

— Отправле-ение!

— Храни тебя бог, дорогой!

Энн повернулась и бросилась бежать, стыдясь своих заплаканных глаз.

Но когда она остановилась передохнуть, прислонившись к столбу, ее нагнала Тесси Кац.

— Здрасте, мисс Виккерс! Я и не знала, что у вас тоже есть дружок! И какой шикарный, высший сорт! Прямо соболь! И капитан! Вот это да!

— Ах, здравствуйте, мисс Кац! Вы тоже кого-нибудь провожали?

— Да, моего дружка. Он, правда, рядовой, но я вам скажу, этот парень — прямо огонь! Он будет сержантом, генерал-капитаном, а то и кем-нибудь повыше еще до конца войны. Не думайте, это я вам не про него прошлый месяц рассказывала. Тот нестоящий тип. Бездельник, и больше ничего. А Морис-он замечательный! Он на мне женится, как только вернется.

Энн Виккерс не почувствовала, что трагедия мисс Тэсси Кац — как бы пародия на ее собственную любовь, на ее собственное горе. Тесси была ее товарищем, ее сестрой. Молодые женщины взялись за руки и, переговариваясь шепотом, горестно взобрались на верхнюю палубу парома.

Только на одну минуту в Энн заговорила деятельница передового движения.

— Тесси, мне кажется… сами знаете, как у нас в народном доме любят сплетничать… пожалуй, не стоит ничего говорить о капитане… что я провожала капитана.

— Еще бы, можете на меня положиться, мисс Виккерс! Какое их дело? И нечего им про это знать. Ой, господи, до чего ж я буду скучать без моего паршивца Мориса! А вдруг его там разорвет на кусочки?..

И, не стыдясь никого, они зарыдали в ярком свете летнего солнца.