Энн Виккерс всего один год была начальником Женской трудовой исправительной тюрьмы в Стайвесанте — самой современной тюрьмы Нью-Йорка, где в течение двух лет перед тем она занимала пост заместителя начальника; однако ее имя благодаря книге «Профессиональная подготовка в женских исправительных заведениях» успело завоевать известность в кругах юристов и социологов Америки. И в этот январский день 1928 года в университете города Эразма, штат Коннектикут, должна была состояться церемония присуждения Энн Виккерс степени доктора права.
Знаменательный день в жизни Великой женщины…
Поезд отходил в семь тридцать утра, и она едва успела выпить чашку кофе с пирожным, примостившись на высоком табурете у буфетной стойки в помещении Центрального вокзала — в самой гуще этого удивительного подземного города, среди лотков с галантереей, табачных и газетных киосков, в лабиринте улиц, которым электричество раз навсегда заменило и солнце и звезды. Она отвергла услуги носильщиков и сама донесла до вагона свой чемодан, где лежала ее академическая мантия, неофициальная коробка конфет и последнее издание справочника Национального общества судебной статистики. Если вы сидите на жалованье в пять тысяч годовых, без квартиры и содержания, вы не станете тратиться на носильщиков, — в особенности если вы заведуете женской тюрьмой, ибо всем заключенным, отбывшим свой срок и вступающим на стезю благонравия и воздержания, приходит в голову одна и та же светлая мысль — на прощанье призанять у начальницы.
Великой женщине предстояло ехать два часа; но она скоро оставила книгу и просто сидела, рассеянно глядя в окно, не поддаваясь укачивающему ритму движения. В ее темных глазах сквозила решимость и спокойное удовлетворение. Когда ее взгляд останавливался на ком — нибудь из соседей-пассажиров, чувствовалось, что она привыкла моментально оценивать людские характеры и отдавать распоряжения; но это не был беспокойный, голодный взгляд себялюбца, который жаждет быть в центре внимания. Легко было представить себе, что эта женщина способна остаться одинокой в толпе.
На платформе в Эразме она обменялась церемонным рукопожатием с ректором университета, двумя профессорами социологии и представительницей Федерации женских клубов штата Коннектикут.
— Мы счастливы, что ваше имя украсит списки почетных питомцев Эразмского университета, — заявил ректор, человек ниже среднего роста.
— Как вам ехалось? — пробасил один из профессоров с такой озабоченностью, будто Энн добиралась к ним по крайней мере из Китая.
— Наш клуб просто мечтает, чтобы вы согласились выступить у нас с лекцией, в любое время, когда вам будет удобно, хотя мы, конечно, понимаем, как вы загружены — у вас такая ответственная работа… — выпалила на одном дыхании представительница Федерации, в общем вполне миловидная.
— Если вы не откажетесь заехать ко мне, моя супруга почтет за счастье помочь вам облачиться в академический наряд, — сказал ректор и улыбнулся, давая понять, что он позволил себе пошутить.
В доме у ректора, когда Энн надела траурную мантию и нелепую шапочку, которые почему-то служат фирменной маркой учености, ректорша любезно осведомилась:
— Могу ли я быть еще чем-нибудь вам полезна?
Энн так и подмывало ответить: «Еще бы! Я бы не отказалась от яичницы и чашки горячего кофе». Но когда вы без пяти минут доктор права, неудобно требовать кофе и яичницу. И Энн величественно и невозмутимо промолчала. Она уже начинала понимать, что статус Великой женщины во многом зиждется на умении хранить молчание, если не знаешь, что сказать.
Торжественный акт происходил в сводчатом зале, похожем на арсенал, но только сугубо современный: сплошь железобетон, стальные балки и звукоусилители. Было довольно много студентов — Энн заподозрила, что профессора социологии силой согнали сюда своих питомцев; были представительницы женских клубов и почти весь преподавательский состав. Зал таким образом удалось заполнить почти на четверть.
Перед началом церемонии в уютной комнатке за сценой, украшением которой служили собственноручные письма Уильяма Джеймса, Генри Адамса и Роберта Андервуда Джонсона, Энн представили остальным знаменитостям, прибывшим с той же целью, что и она: один был директор банка из Скенектеди, который пожертвовал сто тысяч долларов Высшему коммерческому училищу при Эразмском университете, другой — губернатор одного из штатов Среднего Запада, а третий — мировой авторитет в области флоры Белуджистана. Повстречайся она с ними в поезде, Энн не обратила бы ни на одного из троих никакого внимания; но теперь, зная, что это знаменитости, она ощутила внутренний трепет.
Губернатор сказал:
— Вы должны как-нибудь приехать познакомиться и с нашими тюрьмами, доктор Виккерс. Увидите, что мы идем в ногу с эпохой. Никаких карцеров, никаких телесных наказаний. Можете мне поверить! У нас принята самая современная пснологическая система.
Энн-то знала, что нигде в Соединенных Штатах заключенных не подвешивают за руки и не распинают на дверях камер так часто и с такой охотой, как в тюрьмах у любезного губернатора; ей было отлично известно, что люди там тупеют от беспросветного безделья, — но что ответишь губернатору?
Директор банка произнес, с явным расчетом на успех — он славился и как застольный оратор-импровизатор, не только как горячий поборник образования (что, между прочим, уже принесло ему ученые степени магистра искусств, доктора богословия, доктора литературы и целых четыре диплома доктора права), — итак, он произнес:
— Держу пари, доктор Виккерс, этого вам еще никто не говорил: я уважаю ваше благородное стремление помочь отверженным, но, по-моему, ваши усилия направлены не туда, куда следует! Лично я считаю, что тюрьму нужно сделать как можно более отвратительным учреждением, чтобы раз навсегда отбить у людей охоту туда — попадать!
Специалист по флоре пожал ей руку и незаметно подмигнул. Энн готова была его расцеловать.
Церемония была великолепная.
Сам ректор, шестнадцать штатных профессоров, двое членов попечительского совета и четверо виновников торжества, все в мантиях с черными, красными и лиловыми капюшонами, под предводительством тощего седоусого джентльмена с серебряным жезлом в руках прошествовали через весь зал, сквозь ряды студентов и фоторепортеров, и поднялись на сцену; и все это время Энн, стараясь двигаться как можно более величественно и не отставать от шагающих впереди довольно тяжелых, но до блеска начищенных черных башмаков, повторяла про себя: «Я должна волноваться; это же замечательно, грандиозно!.. Великая минута!.. А миссис Кист пока, наверное, черт знает что вытворяет с маслом!»
Ей аплодировали громче, чем остальным, когда она неверным шагом приблизилась к ректорской кафедре, чтобы с дрожью в коленях выслушать приветственную речь и получить диплом. И тут она почувствовала внезапное раздражение. «Пергаментные свитки! Овации! Что я, собственно, здесь делаю? Если бы я действительно чего-нибудь стоила, я бы давно сидела в одной камере с Джесси Ван Тайл!» Между тем ректор визгливо возглашал:
— …и трудно сказать, что в Энн Виккерс более достойно восхваления: глубокая ли эрудиция в области социологии и психиатрии, содружество которых и составляет сущность современной криминологии или величие ее души, которое побудило эту молодую женщину окунуться в море бед и страданий людей, свернувших с праведного пути…
И вдруг оказалось, что она уже доктор Виккерс, и под мышкой у нее диплом; еще минута — и она, без мантии, с розовым бутоном в петлице, произносила благодарственную речь на многолюдном завтраке в факультетском клубе; и стоило ей сделать паузу, чтобы передохнуть, как раздавались оглушительные аплодисменты — независимо от того, на чем она остановилась; а вскоре она снова сидела в поезде, страшно уставшая и, несмотря на все свое скептическое отношение к почестям, страшно гордая собой; и к шести часам вечера она уже входила быстрым шагом в Стайвесантскую исправительную тюрьму. И сразу же все высокие почести и ученые степени потонули в суете неотложных дел: проблема доставки масла, прискорбный поступок заключенной № 3712, которая ночью на кухне гнала самогон и была застигнута за этим занятием, педагогическая некомпетентность руководительницы курсов кройки и шитья…
Женская трудовая тюрьма в Стайвесанте, одном из районов Большого Нью-Йорка, представляла собой вполне современное исправительное заведение, правда, приспособленное к условиям перенаселенного города. Сад разбить было негде, но его заменял просторный внутренний двор с фонтаном, небольшим цветником и площадками для игры в ручной мяч и в баскетбол; а на крыше девятиэтажного здания все двести обитателей тюрьмы могли одновременно гулять на свежем воздухе, в обстановке, ничем не напоминавшей тюремную, за вычетом проволочной сетки, поставленной на случай возможных самоубийств.
Зал для собраний был полной противоположностью претенциозной каменной сырости часовни в Копперхед — Гэпе. Это был обычный концертный зал — ровные ряды стульев, сцена с занавесом и декорациями; преобладали спокойные цвета — темно-красный и тусклое золото.
Камер, в сущности, не было. Каждой арестантке — во всяком случае, на первых порах, когда число заключенных не превышало нормы, — отводилась отдельная комната, где оконные решетки заменяло армированное стекло. Каждое такое помещение имело десять футов в длину и восемь в ширину — не очень много, но роскошно по сравнению с другими тюрьмами; там находились кровать, стул, стол, платяной шкаф, книжная полка; на стены разрешалось вешать свои картинки и фотографии; в углу был умывальник, на полу линолеум, а поверх линолеума коврик. На каждом этаже имелось что — то вроде общей гостиной, куда между ужином и отбоем ко сну все, кроме наказанных за какие-нибудь провинности, могли прийти почитать книги и журналы. На каждом этаже были свои душевые и туалеты. Чистота в них парила идеальная: водопроводчики боялись Энн как огня.
Ковры в тюремных камерах! Трудно поверить!
Тот факт, что в комнате, на долгие годы ставшей единственным домом осужденной, лежит коврик стоимостью в один доллар девяносто семь центов, казался невероятным и с жаром обсуждался на съездах пенологов.
При строительстве тюрьмы использовались только железобетон, кирпич и стекло. Такое здание можно было содержать в безукоризненной чистоте, и Энн сумела этого добиться. Своей заместительнице, миссис Кист, Энн могла бы перепоручить какие угодно обязанности, кроме одной: три раза в неделю, вместе с врачом, она неукоснительно обследовала помещение, заглядывая во все углы; и случайный таракан служил сигналом к поголовной мобилизации персонала, выступавшего в поход под треск проволочных мухобоек и шипение пульверизаторов.
Обитательницы дома по будням ходили в синих форменных платьях — формой они считались просто в силу того, что были сшиты из одинаковой хлопчатобумажной материи. По воскресеньям же — здесь арестанток не запирали на замок с середины субботы до утра понедельника, как положено в порядочных тюрьмах, а позволяли им ходить в часовню, читать в общих гостиных, дышать воздухом на крыше — кто как хочет, — по воскресеньям все носили свои домашние вещи.
Разговоры ни при каких обстоятельствах не запрещались.
При тюрьме существовал небольшой, по-современному оборудованный вязальный цех, где изготовлялись шерстяные свитеры, шарфы, разноцветные шапочки. Доход от их продажи шел в казну штата и покрывал часть государственных затрат на тюрьму; кроме того, работницам начисляли от тридцати до семидесяти центов в день — сумма не очень крупная, но все же в несколько раз больше, чем в других тюрьмах, как в Штатах, так и за границей. Однако сердцем тюрьмы было то, что сентиментальная Энн окрестила «Корпусом спасения».
Она организовала, вложив в это дело всю свою энергию, курсы профессиональной подготовки: кулинарии, домоводства, стенографии, кройки и шитья, скорняжных работ и так далее; по окончании этих курсов вполне приличный процент бывших карманных воровок начинал зарабатывать на жизнь честным трудом. Нужно сказать, что Энн, по примеру большинства проповедников новых идей, пускала в ход все средства, чтобы обеспечить свои курсы бесплатными преподавателями. В Стайвесантской тюрьме широко практиковалась система условного освобождения, и сотрудники аппарата, осуществлявшего надзор за бывшими заключенными-этот аппарат был наиболее укомплектованным в стране, — считали своим долгом (не без воздействия со стороны Энн) действительно помогать отпущенным на поруки, а не подкарауливать их, как кошка мышь.
Но главную роль в «Корпусе спасения» играл врач — психиатр, превосходный специалист — так по крайней мере считала Энн. Он изучал не само совершенное преступление, а мотивы, которыми оно было вызвано, и личность, его совершившую. Он не приходил в ужас (так по крайней мере надеялась Энн) от исповеди женщины, зарезавшей шантажиста; но его могла потрясти история почтовой служащей, укравшей десяток марок.
Помимо психиатра, в тюрьме на полной ставке работал еще один опытный врач-терапевт. По бухгалтерским ведомостям каждый из них должен был получать тысячу восемьсот долларов в год; фактически они зарабатывали по семь тысяч. Разницу возмещали Линдсей Этвелл, Арденс Бенескотен, благотворительный фонд Карнеги и сама доктор Энн Виккерс, которая обходилась без носильщиков. Разумеется, тут сыграли известную роль протекция и подкуп. Энн не стеснялась использовать свои влиятельные знакомства еще три года назад, когда строительство Стайвесаитской трудовой исправительной тюрьмы подходило к концу и она была принята на должность заместителя начальника. Тогда она нажала на Линдсея и заставила его выговорить у местных властей позволение не ставить на окна решетки (процент женщин, которые пожелали бы совершить побег через окно шестого этажа, практически равнялся нулю), оборудовать баскетбольную площадку, начисто отказаться от применения дерева при отделочных работах и учредить две полные врачебные ставки.
Смертные приговоры здесь в исполнение не приводились. Эту высочайшую функцию Энн, к некоторому своему стыду, передоверила Синг-Сингу.
Сильнее всего ей докучали остряки. Остряки-писаки и остряки-карикатуристы. Остряки из толстых журналов. Остряки на званых обедах. Если у карикатуриста иссякали сюжеты, он всегда мог обратиться к такой благодарной теме, как Стайвесантский исправительный дом, и изобразить его в виде нелепого университета, тайного притона или гарема. Было и вправду обидно, что юмористы-профессионалы зарабатывают свой хлеб, изощряясь в остроумии за счет женщин, испытывающих муки ада, а заодно и за счет других женщин, которые пытаются вытащить своих подопечных из грязи и безнадежное! и и вернуть им утраченное человеческое достоинство.
Едва Великая женщина, возвратившись с церемонии в Эразмском университете, уселась за свой стол, как на нее набросился весь персонал.
Дежурная телефонистка сообщила, что звонил мистер Линдсей Этвелл и просил передать, что вечером он выступает на банкете в Нью-Йоркской ассоциации любителей комнатных растений и потому не сможет лично приветствовать мисс Виккерс, но что он ее сердечно поздравляет…
— Ой, мисс Виккерс, я не разобрала, с какой-то степенью. Вроде с докторской. Правильно? С докторской? Ой, до чего интересно, что вам присудили доктора! Вот смеху-то! А мой знакомый, представляете, говорит: «Какой она доктор, она же не училась на доктора». А я ему говорю: «Ничего ты не понимаешь, дурья башка (это я говорю), если мисс Виккерс захочет, медицинское управление штата в два счета объявит ее доктором!» Ой, я так смеялась, просто ужас. Доктор, а что принять от головы?
Заведующая кухней, женщина спокойная и рассудительная, сказала:
— Разрешите вас поздравить, доктор Виккерс? Мы все так рады. А с маслом вот какие дела. Оно действительно никуда не годится, но ведь это уже политика. Честное слово, доктор, что я могу поделать? Если мы откажемся от поставок Иджисовской компании молочных продуктов, мы навсегда испортим отношения с местным боссом. Не подумайте, что я на этом руки грею. Ей-богу, нет. По отношению к вам, мисс Виккерс, я бы никогда себе не позволила…
— Да, я знаю… знаю. Постараюсь что-нибудь изобрести.
Психиатр заглянул по дороге сказать:
— Энн, я очень рад, очень! Как прикажете вас теперь называть — полным титулом? Признавайтесь, натерпелись страху?
— По правде говоря, Сэм, я чуть не лопнула от гордости!
Потом позвонили из одной второразрядной нью — йоркской газеты — просили дать интервью. И еще звонок-междугородный, из клуба имени мадам де Севинье в городе Лима, штат Огайо: просили прочесть лекцию. «Боюсь, что мы не можем предложить вам большой гонорар, доктор, но мы с радостью возьмем на себя все расходы по вашей поездке и пребыванию в нашем городе…» И еще междугородный звонок — из народного дома в Рочестере, где она когда-то работала: ее приглашали принять участие в недельном съезде бывших сотрудников. Откуда-то перед ее столом возник старший дворник тюрьмы, он стоял с кепкой в руках и бубнил: «Доктор, мне нужны еще урны, и поскорее. Я тут стащил одну, а больше взять негде». И телеграммы: стол потонул под желтым снегом телеграмм. Еще осталось десятка два непрочитанных, когда в кабинет к Великой женщине вошла ее заместительница, миссис Кист.
В свое время Энн заметила, что миссис Кист — это миссис Кэгс плюс все извечные пуританские предрассудки. Год назад миссис Кист, наряду с Энн, претендовала на пост начальника Стайвесантской тюрьмы. Она верила в добродетель. Она отличалась умеренной честностью и неумеренной деспотичностью. Под глазами у нее-по всей видимости, в результате пятидесятипятилетнего полного воздержания от спиртных напитков, курения, смеха, сексуальных эмоций и чтения беллетристики — набухли темные мешки, а пальцы постоянно дрожали. Она ненавидела весь мир, а Энн в особенности.
— Добрый вечер, мисс Виккерс. Вряд ли мое непросвещенное мнение для вас много значит, но я все же осмелюсь вас поздравить. Очевидно, вас теперь нужно называть «доктор»?
Тут она заржала — точь-в-точь как недовольная лошадь.
— Право, это не имеет значения.
— Я понимаю, доктор Виккерс, я понимаю, что бестактно надоедать вам в такой день — для вас это, конечно, великий день, и мне крайне неприятно отвлекать вас прозаическими вопросами, которые возникли сегодня, за время вашего отсутствия…
— Ну, что ж поделаешь. Такова жизнь. Давайте ваши вопросы.
Миссис Кист негодующе фыркнула.
— Во-первых, надо что-то делать с арестанткой, которая во время ночного дежурства на кухне гнала самогон.
— Да, это действительно неприятная история. Я сама с ней поговорю попозже. А во-вторых?
— Сегодня в ваше отсутствие доставили женщину, осужденную за шантаж, и она не желает ничего слушать. Ужасающая закоренелость! Да еще обозвала меня такими словами! Я отправила ее в дыру.
При Энн в тюрьме существовали только две формы наказания: лишение права посещать читальный зал и перевод в изоляторы — такие же светлые и чистые, как все остальные помещения, но расположенные в особом коридоре и всегда запиравшиеся; и даже к этим мерам Э i: н старалась прибегать как можно реже. Однако миссис Кист и еще несколько надзирательниц, вздыхавших о былых временах узаконенного садизма, по старой памяти именовали изолятор «дырой».
— Хорошо, хорошо, миссис Кист. Я загляну к ней перед уходом.
Миссис Кист, еще раз фыркнув, удалилась.
Великая женщина вызвала свою секретаршу, мисс Фелдермаус, которая хихикала и повторяла: «Ой, доктор, до чего замечательно!»; приняла еще нескольких подчиненных, прочла еще несколько поздравительных телеграмм, потом бодрым шагом направилась к изолятору, отперла дверь и услышала:
— А, Энни! Ну, как жизнь? Что твой красавчик доктор из Копперхеда, часто ли пишет? А карточка тогда вышла первый сорт!
Закоренелой преступницей оказалась мисс Китти Коньяк.
Энн стало смешно. Китти была уже не та, что три года назад — она порядком приуныла и утратила былую элегантность.
— Китти, голубушка! Снова за решеткой?
— С чего ты взяла? Плыву по волнам океана!
— Да, не везет! Одну минутку.
Энн быстро вышла в коридор, оставив дверь открытой. Китти рванулась за ней.
— Что, Китти, думаете сбежать? Пожалуйста!
Китти в ярости застыла на пороге.
По внутреннему телефону Энн позвонила тюремному психиатру.
— Доктор Олстайн? Говорит мисс Виккерс. Будьте добры, поднимитесь в коридор Д-2. Да, да, сейчас.
Энн оглянулась. Китти стояла, сжав кулаки, ее глаза метались, как ящерицы. Энн снова взялась за трубку:
— Миссис Кист? Это мисс Виккерс. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы для мисс Коньяк приготовили комнату. Я забираю ее из изолятора. Что? Да, я именно так и сказала, миссис Кист, и повторять не собираюсь!
Но, говоря все это, Энн думала: «Прав был доктор Сорелла. Тюрьма засасывает меня, превращает в тирана. Нет на свете человека, достойного по своим душевным качествам быть тюремщиком!»
По коридору уже спешил доктор Олстайн — невысокого роста, плотненький, с добрым, чуть нервным взглядом. Китти не замедлила подать голос:
— Привет, док! Случайно не вы ко мне подъезжали в кабаке на той неделе?
— Ничего подобного! — выпалил доктор с непрофессиональной горячностью.
— Не вы? А, значит, другой какой-то еврейчик, вроде вас. Ну, Энни, выходит, ты с этим докторишкой на пару теперь начнешь меня обламывать! Чтоб я была такое же барахло, как вы оба! Эх, мисс Виккерс! Доктор Виккерс! Стерва недорезанная!
Доктор Олстайн не выдержал:
— Доктор, разрешите, я…
— Не смейте! — перебила Энн.
— Хорошо, пусть будет по-вашему, но она останется в изоляторе.
— Слишком большая для нее честь! Доктор, прослушайте историю болезни вашей новой пациентки. Моя приятельница Китти Коньяк страдает манией величия. Я ее помню еще по Копперхеду. Но она женщина неглупая и толковая, и хорошо, если бы после выписки из нашего санатория она смогла устроиться в какое-нибудь приличное ателье мод или дамских шляп. Дело у нее пойдет. Но прежде нам с вами придется убедить ее, что мы ей не враги, а это не так-то легко… И для начала надо будет раз навсегда отучить ее от наркотиков. Вы не сердитесь, Китти? Мне очень неприятно, что приходится так грубо, но вы же сами понимаете…
А Китти Коньяк всхлипывала и повторяла:
— Сволочь, сволочь! Ничем тебя не проймешь!
В лифте Энн корила себя: «Энни, ты вела себя на редкость гнусно. Разыграла этакую добренькую, всепрощающую благодетельницу. И перед кем? Перед Китти Коньяк. Бедная Китти! Вот доктор Олстайн держался по-человечески — по крайней мере вышел из себя. Мисс Виккерс! Доктор Виккерс! Лидер женского движения!
Недоучка несчастная! И тебе еще вручают дипломы! Знали бы они!»
С такими мыслями Великая женщина доехала до дому — на метро, потому что мало кто из великих женщин позволяет себе разоряться на такси, — и у себя в комнате, присев у телефона, продолжала раздумывать: «Неплохо было бы сегодня вечером куда-нибудь пойти. Вот, например, позвонил бы какой-нибудь симпатичный человек и пригласил бы в кино или поужинать — как приглашают Тесси Кац или Верди Уоллоп!»
На ужин Энн, как обычно делают одиноко живущие женщины, вскипятила себе чаю и поджарила гренки; и, стоя с чашкой в руках у кухонной раковины, размышляла:
«Забавно: когда телефон трезвонит день-деньской у меня в кабинете, мне хочется его разбить. А сейчас… Господи, не мог уж Линдсей послать к черту своих любителей комнатных растений и заехать ко мне. Комнатные растения! Чушь какая-то! И вообще хорошо, если бы у меня был муж, который по вечерам приходил бы домой… ну, не каждый вечер, а так, иногда, неожиданно. И была бы у меня Прайд. Моя дочурка Прайд. Наверно, я была бы сумасшедшая мать. Отправила бы ее учиться в самую что ни на есть аристократическую школу и гордилась бы, что у нее подружки из самых что ни на есть прекрасных семей, — как любая мамаша в Уобенеки… А вместо этого я убила тебя, Прайд, я гнусно тебя уничтожила — ив результате я доктор Виккерс, начальник тюрьмы! «Я за большие деньги приобрел это гражданство… Павел же сказал: «А я и родился в нем». Гражданство! Свобода! Ничего подобного, за нее надо платить, никто свободным не рождается!»
И Энн заварила себе еще чашку чаю. У чая был горький привкус.