Он был так сух, так сдержан и изящен — Линдсей Этвелл. Его щеки утратили былой румянец. Пэт Брэмбл утверждала, что он старый кот, но в глазах Энн он был похож скорее на борзую. Он не забывал о цветах, конфетах и днях рождения. Он целовал ее — нежно и довольно продолжительно, но и только. Иногда ей приходило в голову: «Если этот человек будет и дальше тянуть, я сама сделаю ему предложение», — но потом она как-то про это забывала. Она свыклась с ним, как со своей собственной правой рукой, и обращала на него так же мало внимания.

Однажды он заехал выпить «чаю» — чопорный Нью — Йорк все еще придерживался этого термина — в день, когда Энн вернулась особенно измочаленная и была особенно рада исходившему от него спокойствию. День выдался тяжкий. Китти Коньяк вела себя до ужаса приторно-благочестиво, и Энн не сомневалась, что у нее на уме какая-нибудь пакость. А женщина, в которой Энн принимала особое участие, — № 3701, бывшая учительница, осужденная за кражу редких книг из библиотек, — как выяснилось, похищала из тюремной больницы и продавала искусственные зубы… «Шикарный из меня реформатор, нечего сказать!» — вздыхала Энн на жаргоне тех лет. Ей хотелось поплакать на чьем-нибудь уютном плече. Поэтому, открыв дверь Линдсею, она набросилась на него с поцелуями и чуть не задушила (такой прием слегка его озадачил). Но она не стала жаловаться на усталость: уставать было его привилегией. Она придвинула лампу к самому удобному креслу, дала Линдсею пачку вечерних газет и отправилась на кухню приготовить коктейли.

Выбивая кубики льда из решетки холодильника, отмеряя и взбалтывая, она оживленно напевала и строила планы. «Какое наступит блаженство, когда мы с Линдсеем наконец поженимся и он будет каждый вечер приходить домой — вот как сегодня. Он станет членом Верховного суда Соединенных Штатов, а я, наверное, губернатором штата Нью-Йорк… И мы вдвоем будем обладать неограниченной властью. Как средневековые король и королева. Я постараюсь привить ему свою веру в республику на началах всеобщего сотрудничества, а он привьет мне немножко своего трезвого благоразумия… Да, но ведь мне тогда придется жить в Олбани, а ему в Вашингтоне!»

Рассмеявшись своим преждевременным опасениям, Энн понесла в комнату коктейли на серебряном подносе, накрытом кокетливой, совсем не суфражистской салфеточкой: «Пожалуй, об этом беспокоиться еще рано!»

Линдсей не торопясь потягивал коктейль. Прочитанную газету он аккуратно свернул, положил перед собой — строго параллельно краю столика — и не торопясь заговорил:

— Я все собираюсь сказать вам, Энн: я женюсь. На Маргарет Сэмон — помните, дочь банкира.

Энн не шевельнулась. Всегда такая порывистая, она медленно поставила свой стакан.

— Вот как? На мисс Сэмон? Что ж, очень милая девушка. Да, да, помню, я видела ее у вас.

Но под оболочкой невозмутимости бушевала другая Энн, которая в свое время не побоялась вступить в единоборство с капитаном Уолдо: «Не бывать этому! Ты женишься на мне! Не на этой же пустой девчонке, костлявой дуре, у которой в голове одни танцы — машину и то не научится водить по-человечески, вечно попадает в аварии… и вообще… Линдсей, милый, неужели все кончено!»

— Энн, я сообщил вам первой, потому что смею считать вас своим лучшим другом. Да, вы мой лучший ДРУГ.

Он замолчал, поднялся, левой рукой потрогал усы. В другой руке у него все еще был недопитый коктейль, но она дрожала, и он поставил стакан, чуть расплескав его. Своим белоснежным носовым платком он рассеянно промокнул капли и наконец поднял глаза.

— Энн, когда-то я надеялся, что найду в себе решимость предложить вам стать моей женой. Вы лучшая из женщин, которых я знаю, и вы мне дороги, как никто. Но я боюсь, что вы меня подавите. У меня своя карьера, у вас — своя. А если бы мы поженились, я стал бы просто вашим мальчиком на побегушках…

— Что ж, может быть, и так. Вполне возможно.

(«Да ничего подобного! Ах, какой болван! Я поддерживала бы тебя, во всем бы помогала…»)

— Поймите, я поступаю так именно потому, что отдаю себе отчет, насколько все это важно — вы и ваша карьера… Вы же сами знаете. Я не допускаю и мысли, что мог бы в какой-то мере воспрепятствовать… Наоборот, я всячески…

— Да, разумеется, я прекрасно понимаю…

— Ну вот, и, кроме того, я почти наверное стану членом Верховного суда штата, если демократы придут к власти и… Словом, я боюсь* что вы… нет, нет, самым дружеским образом, из лучших побуждений, захотите как-то направить мои действия… а между тем независимость — главное для человека, который стоит… точнее говоря, ха-ха!.. сидит в судейском кресле… И дома вы непременно стали бы опекать меня. Так сказать, душить своей заботливостью. Именно потому, что вы человек решительный, с твердыми убеждениями… и, вероятнее всего, я бы всецело подчинился вам… Вы понимаете?

— Да, конечно, это вполне возможно.

— Дорогая моя, я уверен, что Маргарет вам понравится. Ее характер еще окончательно не сложился… — но это натура тонкая, нежная… Она застенчива, не раскрывается на людях… но она очень милая и… О господи, Энн, Энн!

Чуть не плача, он с неуклюжей страстностью схватил ее в объятия, стал осыпать поцелуями ее волосы, шею, руки, плечи — и вдруг с криком: «Нет, я не выдержу!» — метнулся из комнаты и сбежал по лестнице.

Она стояла, как окаменевшая, протягивая руки ему вслед.

Целый час Энн просидела в кресле, подавшись вперед, опустив голову, покусывая пальцы. Сто раз она успела подумать: «Я ему позвоню Вот сейчас сниму трубку и позвоню. Нет, не буду». Потом машинально поднялась; его лицо, его поцелуи не шли у нее из головы. Она допила его коктейль, вымыла и убрала стаканы, рассеянно погладила кота Джонса, который гонял по полу бумажный шарик, безуспешно стараясь привлечь ее внимание. «Я позвоню ему. Я должна позвонить! Не могу же я так просто отказаться от него, своими руками отдать его этой ничтожной девчонке!»

Она включила радио, но, услышав воркование Терри Тинтаво — «Луна в Атлантик-Си-и-ти», — в сердцах выдернула вилку.

Почти весь этот мучительный час она провела в позе роденовского «Мыслителя», если возможен его женский вариант. Сторонний наблюдатель определил бы ее состояние ходячей фразой: «совсем разбита». На деле же было иначе. За этот час собрались и соединились все разбросанные где попало частички Энн Виккерс. На что только они не растрачивались! На благотворительность, которая при ближайшем рассмотрении сводится к повязыванию слюнявчиков закосневшим в пороках судьям и закосневшим в пороках грабителям; на дилетантские психологические изыскания; на привязанность к друзьям; на проблемы воспитания детей в сельской местности; на страх перед собственным малодушием; на стремление к самоусовершенствованию — стремление, которое казалось ей самой смехотворным; на тайную гордость от того, что она стала в некотором роде Великой женщиной; на романтические грезы вместе с Китсом и Теннисоном, чьи строки она все еще помнила; на водоворот будничных мелочей: неоплаченные счета, и зеленый горошек на завтрак, и аромат гвоздики на лотке цветочницы, и разболевшаяся мозоль, которая свела на нет всю торжественность беседы с очередным официальным лицом, и размышления о том, сколько дать на чай швейцару отеля, который за прошедший месяц только и сделал, что починил свет в ванной, и плач Прайд, постоянно звучавший в ее сердце, и радио за стенкой, когда ей хотелось спать, и угрызения совести из-за того, что она забыла послать цветы Мальвине Уормсер ко дню рождения, — и вот теперь все эти разрозненные клочки Энн Виккерс слетелись и слились, и она стала единым целым — женщиной, яростно жаждущей любви, как Сафо.

Тот же сторонний наблюдатель увидел бы всего — навсего скромно одетую молодую женщину, примостившуюся на краешке чересчур мягкого кресла в одной из клетушек отеля-небоскреба, оснащенного по последнему

•слову техники: электричеством и холодильниками — в самой гуще кинематографического города трехсотметровых башен, стекла и железобетона. Но сейчас с нее слетела шелуха благовоспитанности, рассудительности и железобетонной благопристойности, и она предстала перед миром в своей божественной наготе — женщина-вождь первобытного племени!

Мысли Энн по большей части не облекались в слова — в ее мозгу полыхали и взрывались эмоции, но время от времени они обретали членораздельную форму:

«Да, я хочу внести свою крохотную лепту в мировую цивилизацию. Чем я хуже Флоренс Найтингейл? (Слава богу, я еще не такая одержимая!) Да, я люблю настоящую работу, которая нужна людям и внушает им уважение. И власть я люблю! Я не хочу тратить жизнь на то, чтобы оплачивать счета бакалейщика! У меня достаточно сил, чтобы успеть что-то сделать. И я уже много сделала! И свою власть я использую для того, чтобы дать Китти Коньяк возможность стать человеком!

Но ведь, в сущности, мне все это ни к чему, мне наплевать на это! Я хочу любви, я хочу, чтобы у меня была Прайд, моя дочурка. Я хочу вынашивать ее. В конце концов, я имею на это право. Я хочу ее воспитывать. Господи, хоть бы меня похитил какой-нибудь ковбой из этих идиотских романов о Дальнем Западе! Я рожала бы ему детей и варила бобы… И не превратилась бы в тупую фермершу. Я изучила бы все про злаки, про почву, про тракторы. Стала бы организовывать кооперативы. Занялась бы политикой. И у меня была бы Прайд, был бы муж…

Нет, нельзя, наверное, чтобы все было сразу — и Прайд, и муж, и карьера… Ведь оказались же несовместимыми карьера. Прайд и Линдсей. Ну и дурочки мы были, когда болтали про «феминизм»! Мы собирались во всем сравняться с мужчинами. Никогда мы с ними не сравняемся! Женщины всегда будут или выше мужчин (например, как государственные деятели — возьмем хотя бы Елизавету), или неизмеримо ниже — в своей рабской привязанности к детям. Что бы мы там ни провозглашали в шестнадцатом году, мы, слава богу, по-прежнему женщины, а не мужчины-недоноски! И прекрасно! Пускай Линдсей остается при своей судейской мантии и при евоей пиявке Маргарет — все равно у меня будет моя Прайд!»

Телефонный звонок и голос Рассела Сполдинга:

— Энн, наивно было бы предполагать, что вы сегодня вечером не заняты. Вы, разумеется, обедаете с президентом Колумбии или с турецким пашой…

— Нет, нет, Рассел! Я с удовольствием… Можно ваши слова рассматривать как приглашение?

— Клянусь всеми святыми, — что за вопрос! Лечу к вам.

Где-то в глубине ее сознания робко шевельнулась мысль: «Если бы только он поменьше паясничал…»

Мистер Дж. Рассел Сполдинг, он же Игнац и просто Рассел, сотрудник Института организованной благотворительности, фигура весьма популярная в прогрессивно настроенных кругах Нью-Йорка, был весьма компетентен в своей области: он прочел все положенные социологические труды, умел не хуже любого управляющего страховой конторой допекать сидевших на грошовом жалованье институтских стенографисток (один из необходимейших навыков для тех, чья работа связана с благотворительностью) и в течение десяти секунд мог с точностью установить, действительно ли хочет работать человек, обратившийся в ИНОБЛ за помощью. (Просители же, уподобляясь в этом отношении рыбакам, плотникам, врачам, писателям и авиаторам, по большей части такого желания не испытывали.) Но при всех своих талантах руководителя, в неофициальной обстановке Рассел напоминал Энн большого, добродушного деревенского пса, который с радостным визгом встречает хозяина и, припав лохматым брюхом к земле, нетерпеливо стучит хвостом в предвкушении прогулки…

К моменту его прихода Энн успела сменить костюм на первое попавшее под руку платье, а также умыться и прополоскать горло — и встретила его уверенная, что сумела скрыть свое душевное состояние, как и подобает Великой женщине, привыкшей во всеоружии хладнокровия являться перед любопытной толпой. Он ворвался в прихожую с радостным воплем:

— У меня идея! Китайский ресторан, невиданные яства: цыплята под ананасным соусом, омлет фу-ян… Энн, что такое? Что стряслось?

— Где стряслось?

— Да у вас же! Какие-нибудь неприятности? Испытанная жилетка дядюшки Рассела к вашим услугам!

Он занял собой всю комнату. Он был такой большой — намного выше и шире Линдсея Этвелла: грудь колесом, не чета интеллигентской сухопарости Линдсея, буйная черная шевелюра. Ей захотелось припасть головой к его плечу и тихо завыть. Но пришлось ответить бодрым голосом:

— Нет, что вы, никаких неприятностей. То есть обычные неурядицы на работе. Но я не хочу о них думать. А если я немножко похожа на истомленное привидение, так это потому, что умираю с голоду. Поедем скорее ужинать!

Он сочувственно положил свои большие, пухловатые руки ей на плечи, по-братски чмокнул ее в лоб и прогудел:

— Не хочу лезть в ваши личные дела, уважаемый доктор, но если потребуется моя помощь — скажите только слово. Хорошо, оставим эту тему. Но китайское меню на сегодня отменяется. Я знаю, что вам нужно! Есть тут неподалеку одно итальянское заведеньице, где никто не узнает даже таких великих вождей общественного мнения, как мы с вами, — а кьянти там вполне приличное. Поехали!

За ужином он почти не паясничал. И не изображал на лице сочувствия. Говорил он на профессиональные темы — единственный вид беседы, доставляющий людям удовольствие, за вычетом непристойных анекдотов и разговоров о любви, которые в известной степени тоже можно рассматривать как профессиональные. Он моментально втянул ее в спор о евгенике, об общеобразовательных колледжах для рабочих, об ограничении рабочего дня для женщин и реорганизации текстильной промышленности. Будь здесь Линдсей, он произнес бы утонченно-язвительный монолог о театре или Грувиле, и Энн наслаждалась бы его изысканным остроумием; но в компании Рассела она забылась, увлеклась и в пылу воинственного спора уже наполовину излечилась.

Проводив ее домой, Рассел весело объявил:

— Слушайте. Если в то воскресенье вы никуда не поедете со своим красавчиком Этвеллом, почему бы нам не вытащить Мальвину Уормсер и Билла Кофлина и не закатиться всем вместе в Уэстчестер? Устроим пикник! Как вы на это смотрите?

— Я позвоню Мальвине и дам вам знать. Большое спасибо, Рассел.

Он наклонился с явным намерением ее поцеловать, но целовать не стал и отбыл, предоставив ей рыдать в подушку. Однако рыдать почему-то расхотелось. Недавнее горе отошло в глубь веков, а Линдсей казался персонажем полузабытого романа.

Но, услышав имя Мальвины Уормсер, Энн вдруг потянулась к этому неиссякаемому источнику жизненных сил. Перед Мальвиной она могла и поплакать. Ведь выплакаться все-таки было нужно.

Четверть двенадцатого — время еще не позднее. Она сняла телефонную трубку и через полчаса уже сидела перед камином напротив своей старинной приятельницы, курила и говорила с проникновенной серьезностью:

— Мальвина, моя игра проиграна. Я хотела — и думала, что мне это удается, — совместить несовместимое: быть улучшенным вариантом школьной директрисы и остаться нормальной женщиной. Не тут-то было! Сегодня Линдсей дал мне полную отставку. Я пришла не за тем, чтобы ты меня утешала, — просто я хочу в твоем присутствии официально констатировать печальный факт: очевидно, есть во мне что-то такое, из-за чего ни один стоящий мужчина не может меня полюбить.

— Ты говоришь глупости, Энн. И в тебе, и во мне, и во всех незаурядных женщинах (ведь мы же на самом деле незаурядные — или я ошибаюсь?) действительно есть что-то, что внушает страх, но кому? Мужчинам, которые немногого стоят, которые опасаются, как бы их не затмили. Даже если это люди честолюбивые, люди

• выше среднего уровня, — все равно они не рискнут выдерживать сравнение с теми, кто еще выше. Вот и выходит, что на нашу долю остаются только мужчины или совсем незначительные — такие, чье мелкое тщеславие щекочет союз со знаменитостью, — или уж такие большие и настоящие, что им никакие сравнения не страшны. И дело вовсе не в женской привлекательности.

Ведь у нас с тобой есть и темперамент и обаяние. Нет Энн, выкинь из головы эту идею насчет обреченности выдающихся женщин. У мужчин судьба ничуть не легче. Умнейший, талантливейший человек женится на посредственности, и супруга, едва успев преодолеть благоговейный страх перед его славой, начинает из кожи вон лезть и доказывать миру, что она ничем не хуже его, — и делают из этого цель своей жизни, покуда он наконец ее не бросит. Она с ума сходит от того, что все люди видят в ней только жену знаменитого человека. И старается внушить ему, что он перед ней виноват.

Возьмем просто двух друзей — любых «А» и «Б», которые вступили в жизнь на равных условиях. «А» добился успеха, а «Б» нет. И если «Б» это стерпит, не постарается унизить своего удачливого друга, не станет припоминать ему былые промахи и неудачи, значит, он человек удивительно благородный, какие встречаются редко.

Что говорить, Энн, это старо, как мир. Вспомним историю Аристида Справедливого. Стадо всегда ненавидит незаурядных людей. Истинно говорю тебе: больше будет ликования, если один праведник будет отдан на поношение толпе, чем если девяносто девять возвысятся, чтобы служить примером человечеству.

Только в результате небывалого счастливого стечения обстоятельств могут встретиться одинаково незаурядные мужчина и женщина, которые не станут подсчитывать, кто из них выше и на сколько… И даже если они встретятся, непременно окажется, что один из них уже связан узами брака с каким-нибудь чванным ничтожеством, и пожениться они не могут, — но, слава богу, пока еще не принята поправка к конституции, которая отменила бы священный древний обычай любви вне брака. Всю свою долгую жизнь я вмешивалась в самую интимную сторону человеческих отношений, — так вот, я не назову и шести счастливых супружеских пар, где и муж и жена были бы в равной степени незаурядными людьми. Но твое женское обаяние, деточка, тут ни при чем.

Забавно, честное слово! Будь женщина хороша, как Диана, будь она более талантливым физиком, чем Резерфорд, будь она президентом Соединенных Штатов, чемпионкой мира по теннису, знатоком семнадцати языков, изумительной балериной и обладай она к тому же безупречно функционирующим надпочечником — все равно, если при этом ни один мужчина не кидал на нее умильных взглядов, она будет смотреть снизу вверх на любую развязную хористочку… И боюсь, что так оно и будет во веки веков, аминь. Проклятье!

Когда Энн наконец распрощалась, отчаяние успело смениться усталостью и опустошенностью, а место Великой женщины заняла женщина совсем маленькая…

Пикник прошел очень мило. В течение трех последующих недель Рассел был все так же добродушно внимателен и, к счастью, не задавал вопросов. Линдсею Энн звонить не стала. Один раз он позвонил сам и осторожно начал, что хотел бы пригласить ее и Маргарет… Но Энн вежливым, почти спокойным тоном отклонила приглашение.

Как-то вечером она сидела дома одна, углубившись в брошюру «122 экономных способа приготовления риса» (штудирование такого рода литературы было одной из самых тяжелых ее обязанностей), и что-то напевала себе под нос. В дверь постучали; она рассеянно откликнулась: «Войдите».

Удивленная тишиной, она подняла голову: на пороге, молча глядя на нее, стоял Линдсей Этвелл. Он снял шляпу; руки его дрожали. Весь он как-то неуловимо постарел и опустился. Правда, воротничок был в порядке, но галстук, всегда безукоризненный, чуть съехал набок, а волосы утратили обычный лоск. У него был вид безнадежного больного. Он сделал несколько неуверенных шагов вперед. Энн не поднялась ему навстречу. Она едва помнила, кто этот человек.

— Энн, я с ума схожу! Я ненавижу Маргарет… Она самодовольная пустышка! Энн, мне нужны только вы, ваша широта, ваша цельность! Простите меня! Будьте моей женой!

— К сожалению, это невозможно, Линдсей, — мы с Расселом Сполдингом вчера поженились. Завтра будет официальное объявление.

— Но почему? Боже мой, почему?!

— Почему?.. Ну, во-первых, потому, что он сделал мне предложение. И, кроме того, он мне нравится. Да! Он мне нравится.