Переносить беременность в сорок лет Энн было нелегко. И все же гораздо легче, чем считали ее заботливые друзья. Они с таким удовольствием, с таким самоотверженным упоением давали ей советы, ахали и охали, без конца выясняли, что именно она намерена делать, и упрашивали ее не делать этого!
Рассел настаивал, чтобы она ложилась спать ровно в девять часов. В результате она неизменно просыпалась в четыре часа утра и до восьми ворочалась в постели, а кроме того, всегда была рядом, представляя собой удобный объект для его любовных поползновений. Пэт Брэмбл-Помрой звала Энн пожить в Нью-Рошелле; таким образом она сменила бы один вид усталости — от городского шума — на другой, от ежедневных поездок по железной дороге в Нью-Йорк и обратно. Джулия Кейси (из ИНОБЛа) рекомендовала вегетарианский стол и солнечные ванны. А миссис Кист, заместительница Энн, произнесла целую проникновенную речь:
— Ах, боже мой, мы все так рады, что у нас родится маленький! Весь персонал Стайвесантской исправительной тюрьмы считает, что это будет наш общий ребеночек! Но если позволите — один дружеский совет: почему бы вам не взять отпуск месяца на четыре и не посвятить себя целиком этому священному долгу?
И Энн, отвечая любезным тоном:-Большое спасибо, миссис Кист, но как я могу взвалить на вас лишние обязанности? — про себя бушевала: «Вот-вот, уйти в отпуск, чтобы ты тем временем успела выполнить свой священный долг — подкопаться под меня и выжить меня с этого места!»
Не приходили в ажиотаж только два человека: доктор Уормсер и Барни Долфин.
Энн уговорила Мальвину быть ее акушеркой.
— Все эти толстокожие акушеры, — повторяла она, вспоминая свои наблюдения в народном доме, — утверждают, что беременность — «естественный процесс», и делают из этого удивительный вывод, что от утренней тошноты не тошнит, а схватки не причиняют боли. Сейчас я не нуждаюсь в сочувственном сюсюканье. Мне не надо, чтобы со мной нянчились. Я хочу, чтобы со мной обращались так, как я заслуживаю по должности. Но когда придет время, я хочу получить полную дозу сочувствия: тогда другое дело!
Барни не тратил лишних слов, не выводил ее из себя, спрашивая по пятнадцать раз на дню: «А как ты теперь себя чувствуешь?» Он просто обнимал ее и прижимал к своему широкому плечу, где и было ее законное место.
Прожив с Расселом около двух недель, она поняла, что поступила как последняя идиотка, и не исключено, что собственная глупость ее доконает. Она сама соорудила себе ловушку, и, повторяя, что поступает так из деловых соображений, во имя будущего благополучия Прайд, бросилась в нее очертя голову и услышала, как защелкнулась дверца. Теперь она точно так же была лишена свободы, как любая из ее арестанток, — даже в большей степени: в тюрьме по крайней мере они хоть в своих камерах были свободны от назойливых глаз.
К концу этих двух недель Рассел представлялся ей подушкой, прижатой к лицу, диетой, состоящей из одних кремовых пирожных, клубничного мороженого и содовой воды, неиссякаемым источником историй на сон грядущий, пастушьим рожком, который без устали выводит «Дикую розу Ирландии», горячей ванной, надушенной нарциссом, в которую ее положили, связав шелковыми веревками…
Все это время он был так дьявольски предупредителен, так хотел, чтобы она признала, как дьявольски он предупредителен, вел себя так дьявольски кротко и всепрощающе — проклятье, ну просто не обойтись без «дьяволов»!
Он обращался с ней, как с ребенком, которого уличили в воровстве или каком-нибудь гадком поступке и которого любящие родители хотят лаской вернуть на путь истины.
Рассел блаженствовал. В первый год Великой Депрессии, когда десятки тысяч служащих оказывались выброшенными на улицу, когда всем урезывали жалованье, годовой оклад Рассела увеличился с двенадцати до пятнадцати тысяч. В нем открылся неведомый прежде талант по части мясного бульона, общих душевых, способов борьбы с кражей гостиничных полотенец, экономии электричества с помощью использования лампочек в минимальное количество свечей — и прочих ярких метафор и эпитетов, без которых немыслимо искусство управления дешевыми отелями. А в этом году люди, которые раньше платили за комнату три доллара в сутки, искали номер за доллар, и разве плохо, что выгоду из этого извлекал именно Рассел Сполдинг, не просто делец-коммерсант, а инженер-промышленник во всеоружии передовых идеалов!
Он успешно продвигался к цели: пятнадцать тысяч годовых — уже немаловажный этап; теперь его больше не подавляли ни громкие звания жены, ни ее ораторская популярность. Дня не проходило, чтобы его самого не приглашали выступить — во всяческих клубах, на съездах работников обувной и кожевенной промышленности, на ежегодном банкете Ассоциации поставщиков провизии и рестораторов. А когда он станет миллионером, он облагодетельствует стипендией какой-нибудь колледж и уж не удовольствуется каким-то куцым ярлычком доктора права — он получит и степень доктора филологических наук, и доктора церковного права, а возможно, и доктора богословия.
Теперь он с полным основанием мог посмеиваться над претензиями своей «маленькой женушки», игнорировать ее несносное тщеславие и окружать ее заботой и вниманием-и каким беспощадным вниманием! Он не только укладывал ее в постель ровно в девять, но входил в спальню в половине десятого, отбирал у Энн детективный роман, который она читала на ночь, гасил свет и плотнее укрывал ее ватным одеялом, хотя она и без того была плотно укрыта. Утром он приносил ей чай, а если она еще спала, будил ее, чтобы посмотреть, как она радуется такой нежной заботливости.
И хотя он не знал, какой мерзавец ее погубил — знакомые говорили что-то насчет судьи Бернарда Доу Долфина, но этого, конечно, быть не могло, потому что сам он ни разу его не видел, да и Энн никогда не получала от него писем, не говорила с ним по телефону, — итак, не установив еще его личность, великодушный Рассел все же принял все меры, чтобы избавить бедняжку Энн от приставаний этого гнусного типа.
Она обнаружила, что ее письма аккуратно распечатываются над паром. Милый Рассел, он так и не научился снова заклеивать конверты как полагается! Она знала, что при любом телефонном разговоре дверь ее спальни тихонько приотворяется — деликатно, чуть — чуть, чтобы удобнее было подслушивать.
Со вздохом она подумала, что без преувеличения может сравнить себя с заключенными: ни одна арестантка у нее в тюрьме или даже в Копперхед-Гэпе не находилась под таким неусыпным надзором, как Энн Виккерс в своем добровольном заточении. Но она сносила все без единого резкого слова, хотя дыхание у нее прерывалось от еле сдерживаемой ярости, потому что знала: стоит ей сказать одно резкое слово — и за ним последует тысяча, и в тот же день она уйдет от Рассела, и Прайд останется без отца.
— И вообще, — укоряла она себя, — Рассел проявил уйму доброты и великодушия, и надо уж выдержать роль до конца.
Но, конечно, она не выдерживала роли — и каждый день видела и с отчаянием целовала того самого маловероятного судью Долфина, который не писал ей писем и не звонил ей домой.
Для обследования судов штата губернатор назначил комиссию из членов законодательной палаты, в состав которой вошли также несколько судей в отставке и два — три декана юридических факультетов. Это было то самое расследование, которого опасался Барни, но, судя по всему, он интересовал комиссию не больше любого другого судьи. Комиссия работала спокойно, опрашивая всех судей, всех судейских чиновников. Прессе, поначалу оживившейся в надежде на какой-нибудь заманчивый скандал, все это вскоре надоело.
Барни облегченно вздохнул.
— Кажется, обойдется. Они действуют не слишком — то умно. Буль я сам в этой комиссии, я бы вывел кой — кого на чистую воду, — ворчливо заметил он.
Какой-то приятель уступил ему на время квартиру, куда он и Энн приезжали позавтракать, а если днем не удавалось выкроить время, то ближе к вечеру — выпить чаю. Они готовили себе сами или просто обходились пшеничными хлопьями со сливками. Квартира помещалась в огромном жилом доме, на набережной Ист-Ривер, и трудно было предположить, чтобы Энн могли здесь выследить; но на всякий случай она нанимала такси (безумная расточительность!) и выходила на углу кварталах в двух-трех от дома. Ей все время казалось, что за нею следят. Следит Рассел, следит миссис Кист, которая только и ждет, чтобы занять ее место, следят враги Барни… Конечно, было бы неплохо, если бы Рассел или миссис Кист поймали ее с поличным, и все кончилось бы раз навсегда; но она не могла допустить, чтобы по ее вине пострадала репутация Барии, — скорее она готова была отказаться от него… почти готова.
Их разговоры за завтраком вертелись вокруг все тех же постоянных забот.
— Энн, моя ненависть к нашему милому Расселу катастрофически растет и начинает приобретать кровожадный оттенок.
— Нет, я не могу сказать, что я его ненавижу. Я просто… Он просто вызывает у меня физическое чувство тошноты. Я в тюрьме.
— Не больше, чем я, деточка, — я попал в плен к тебе… А ведь я всю жизнь действовал по правилу: «Полюбил — позабыл»! Ведь я когда-то кичился своей искушенностью, своей твердостью! И вот теперь — подумать только! — я, судья Бернард Доу Долфин, Барни, влюбился, точно какой-нибудь юный Ромео, — прихожу сюда, сижу на полу, и ты кладешь мне голову колени, а я стараюсь при этом сохранить осмысленный вид… Нет! Дольше так продолжаться не может. Надо бежать. Пускай Прайд заранее привыкает к тому, что ее родители не связаны узами законного брака — в ее нежном возрасте это проще. Уедем!
И они чуть не уехали. Все шло к этому. Но началось расследование, и Барни не мог — или считал, что не может, — «подать в отставку под обстрелом», а тем более бежать, как дезертир. И хотя причина была банальная, хотя дело было в одной только традиции, им обоим она казалась существенной и не подлежащей сомнению.
Но они продолжали встречаться каждый день — романтические влюбленные, уже не первой молодости; и грызли пшеничные хлопья, сидя в чужой комнате с псевдобревенчатым потолком и окнами с жалюзи, которые выходили в кирпичный вентиляционный колодец диаметром в три фута, — вместо того, чтобы потягивать лакрима-кристи в лоджии, залитой лунным светом.
Казалось, что они кружат в омуте и уже не может быть никаких перемен: все так же, без конца, Энн будет ожидать рождения ребенка; все так же у нее в ушах будет непрерывно отдаваться болтовня Рассела, а миссис Кист, хлюпая длинным уксусным носом, будет все так же следить за ней в надежде, что ей придется подать в отставку; и дома у Барни Мона будет встречать его вульгарные выходки все тем же холодным презрением.
И вдруг он взорвался.
Когда она пришла в эту мрачную чужую квартиру — их единственный дом, — он встретил ее словами:
— Все! Решено и подписано. Вчера я заявил Моне — без всякого повода с ее стороны, напротив, она была необычайно мила и даже выдала мне виски с содовой — так вот, я ей заявил: «По-моему, тебе все это доставляет мало удовольствия. Не хочешь ли со мной развестись? Основания я представлю. А о моей репутации не беспокойся. Ее и так впору отправить на свалку».
— Ну и как же…
— Хорошего мало. Она заявила: «Развода я тебе никогда не дам, хотя очень и очень хотела бы избавиться и от тебя и от твоих вульгарных приятелей. потому что я чту святость семьи, и чту нашу религию, и по-прежнему надеюсь, как надеялась все эти годы, преданно и бескорыстно, что в один прекрасный день ты одумаешься, бросишь своих любовниц и оценишь наконец всю чистоту моего чувства». О боже! Представляешь себе говорящую хрустальную люстру? Вот так.
— И много у тебя приятельниц?
— С тех пор как я встретил тебя? Ни одной. Ни единой. Ты мне веришь?
— Да.
— Вот и прекрасно. Тем более, что на сей раз это чистая правда. Но на твоем месте я поостерегся бы делать из этого прецедент. Милая моя…
— Барни, ты же знаешь: если мы когда-нибудь будем вместе — все втроем, — мне совершенно безразлично, поженимся мы официально или нет. Пусть у Моны остается брачное свидетельство, — лишь бы у меня был ты! Я с тобой раньше об этом не говорила, но я знаю, что ты убежденный католик, и знаю, чего тебе стоило это решение — расторгнуть брак и жениться вторично.
— Так ты заметила…
— А что касается Прайд, пускай будет довольна тем, что ей дают отец и мать. И весьма возможно, что из нее выйдет воплощенная добродетель вроде Моны или политический фанатик вроде Перл Маккег, и тогда — в том и в другом случае — она отречется от своих престарелых родителей. И будем мы с тобой под конец жизни сидеть на крылечке богадельни, покуривать трубочку и смотреть, как наша Прайд проносится мимо в роллс-ройсе!
— Ну что ж, это неплохой вариант. У богадельни перед роллс-ройсом масса преимуществ: с интересными людьми поговоришь, в картишки перекинешься, к обеду переодеваться не нужно… О господи, я даже острить разучился-куда мне до милого Рассела! Все это до гнусности глупо. Ты и я — мы ведь от рождения предназначены бродяжить вдвоем, и Прайд вместе с нами, с рюкзачком за спиной… Рассел! Мона! И как это нас угораздило связаться с совершенно чужими людьми? Поверь мне, девочка, все мои злоупотребления своим служебным положением — это верх этичности по сравнению с грехом, который я взял на душу, когда уговорил себя, что люблю Мону, и вынудил ее выйти за меня замуж. И в этом я был грешен не только перед ней и перед самим собой, но сейчас грешен перед тобой и не сегодня — завтра буду грешен перед Прайд! И самое подлое, что толкнула меня на это трусость. Я, видишь ли, в молодости был честолюбив. Мечтал стать губернатором, сенатором, понимал, что мне присуща известная энергия — и одновременно, увы, непреодолимая тяга к вульгарности и беспутству. И я решил, что, живя бок о бок с такой бесстрастной, правильной и строгой женщиной, как Мона, я волей-неволей превращусь в человека выдержанного и примерного. Искал спасения от своей врожденной безалаберности в браке с монахиней! Конечно, толку из этого не вышло. И поделом: сам виноват. Но ведь Другие мои жертвы не виноваты! О господи, я вещаю как проповедник, — говорят, от любви это часто бывает…
Настроение у Барни не улучшалось и от того обстоятельства, что ценные бумаги, в которые он на протяжении многих лет осмотрительно вкладывал свой капитал, начали быстро падать. Биржевой азарт всегда был ему чужд, хотя он не без удовольствия играл в покер с закулисными заправилами Таммани-холла и наблюдал, как они между делом решают политическую судьбу нескольких миллионов людей. Он никогда не шел даже на минимальный риск и покупал только акции, надежные, как Гибралтар — железнодорожные, стальные, автомобильные, — и вдруг на его глазах Гибралтар тихонечко сполз в океан.
— Уж лучше бы я разменял все свои деньги на серебряные доллары, сел бы на пристани и бросал бы в Ист — Ривер монетку за монеткой — результат был бы тот же, а удовольствия куда больше, — заметил он.
Миновал год с начала Великой Депрессии. Она была хороша уже тем, что вытеснила все прочие темы для разговоров на званых обедах и положила конец обсуждению сухого закона, который в течение десяти лет перед тем занимал все великие умы Соединенных Штатов. Некоторые видные люди, в том числе председатели правлений трестов и владельцы банков, понемногу забывали знакомый припев: «Кризис позади, наступил поворотный момент, мы уже на подъеме, еще три месяца — и депрессии конец». Другие размышляли над тем, вернется ли когда-нибудь период процветания, длившийся в Америке с 1890 по 1929 год; а третьи — их было меньшинство — начинали задумываться, не лучше ли будет для нашей великой нации отбросить теорию о том, будто бы каждая семья, которая не владеет радиоприемником и по меньшей мере двумя автомашинами, не располагает отдельной спальней и ванной для каждого члена семьи и не состоит в местном привилегированном клубе, являет собой образец духовного банкротства, угрозу моральным устоям общества и вообще должна рассматриваться как кощунство.
У Энн Великая Депрессия не вызывала депрессии. Как ни странно, Энн даже черпала в ней бодрость. Ведь бедность — вполне естественное человеческое состояние-переставала быть в глазах общества смертным грехом. Она была уверена, что если им с Барни доведется когда-нибудь, где-нибудь бедствовать вместе, они будут частичкой того нового, голодного и энергичного начала, которое сможет понемногу исцелить обожравшуюся нацию.
В тюрьму к Энн явилась Перл Маккег — коммунистическая пророчица.
— Энн, я хочу поговорить с вами наедине, — произнесла она тоном школьной директрисы.
— Пожалуйста. Фелдермаус, выйдите! — приказала Энн своей маленькой секретарше.
Не успела закрыться дверь, как Перл задала вопрос:
— А ей вы разрешаете называть себя «Виккерс»?
— Нет, не разрешаю.
— Так почему же вы ее зовете «Фелдермаус»?
— Потому что она меня обожает.
— Значит, вы пользуетесь преимуществами своего положения?
— Безусловно, — точно так же, как вы воспользовались моим пресловутым добросердечием и явились огорошить меня какой-нибудь малоприятной новостью. \ I/, выкладывайте!
— Это не совсем новость, скорее… Энн, когда-то я возлагала на вас большие надежды. Я думала, что вы душой с нами — с рабочим классом, с красными, с людьми, не идущими на компромисс. Но вы откололись от нас-за жалкую горсть серебра, за жалкую ленточку в петлице. Вы ни разу не попытались разоблачить мэра или губернатора. Судя по всему, вы служите под их началом с полным удовольствием. А теперь я узнала, что у вас любовная связь с богатым и продажным политиканом!
— Думаю, что мои персональные грехи к делу не относятся.
— В наши дни — относятся. Мы переживаем критический момент. Репутация революционера должна быть незапятнанной, у него нет времени на приятные грешки. Назревают потрясающие события. Положение в горнодобывающей промышленности, особенно в Кентукки и Западной Виргинии, граничит с войной…
— Голубушка моя, я сама кое-что знаю о промышленности в южных штатах. Когда я была в Копперхед — Гэпе…
— Вот-вот! Всю жизнь вы будете самодовольно ссылаться на то, что вы там были — один раз; что принимали активное участие в борьбе — один раз. Вы считаете себя по-прежнему частицей пролетариата, революционером в пенологии. Вечный либеральный самообман! Недалек тот час, когда вы незаметно для самой себя примиритесь и с тюрьмами и со всей остальной капиталистической системой, и станете произносить речи, причисляя себя к радикалам, и стоглавый дракон капитализма извлечет из вас еще больше пользы, чем из любого откровенного, ярого реакционера!
— Хм! Я придумала, что я сделаю. Перл. Сегодня же вечером вышлю своего продажного любовника за пределы Нью-Йорка. Отомкну тюремные ворота и выпущу на волю всех арестанток, а на прощанье вручу каждой брошюру со статьей Ленина. Это вас устроит? Позвольте поблагодарить вас за очередную попытку спасти мою душу. А теперь — мне некогда. Фел-дер-маус! Идите сюда и приготовьтесь записывать!
На душе у нее было все-таки неважно, и она сказала себе: «В том, что говорит Перл, есть известная доля правды — и даже очень большая…» Но, всецело поглощенная Барни и Прайд, она выбросила эти мысли из головы.
Наступил январь, а с ним время оставить работу и готовиться к рождению ребенка. Она чувствовала себя отлично, но ее фигура раздалась и погрузнела. Походка, всегда такая стремительная, стала медленной и тяжелой; и при легких приступах боли ее бросало в дрожь. Господи, уж скорей бы все это началось! Скорей бы все осталось позади!
Ужасно и унизительно было чувствовать себя громадной неповоротливой улиткой и с трудом передвигаться по квартире.