Энн была поражена, обнаружив, сколько денег она может заработать, когда она впервые в жизни занялась этим скучным искусством. Она пришла к выводу, что главное качество миллионеров — не умение правильно планировать, не дар подбирать помощников и не творческая способность предвидеть будущую потребность человечества в таких романтических вещах, как бензин, карманные фляжки и толокно в красной упаковке, а обыкновенная глупость, заставляющая их гнаться за деньгами, вместо того чтобы жить.
Она собиралась создать дом для Барни и для Мэта.
Теперь она занимала более просторную квартиру, чем ее прежний номер в гостинице, но в менее фешенебельном районе, а потому более дешевую. Няня для Мэта, белые шерстяные костюмчики и молоко для него же — вот вся та роскошь, которую теперь позволяла себе Энн. Она купила «Голову Пирата», но (как это всегда бывает) выяснилось, что обставить дом, пристроить ванную и расчистить запущенный двор обойдется неизмеримо дороже, чем она предполагала.
Раньше она была легкой добычей для всяких клубных секретарей, писавших: «Нам так хотелось бы послушать вас, но как раз в этом году у нас, к сожалению, очень плохи дела с финансами, и мы сможем лишь возместить вам дорожные расходы». Теперь она обзавелась агентом по организации лекций, не строившим никаких иллюзий относительно преимущества кредита перед наличностью, и два или три раза в неделю читала лекции в клубах или в церквах от Хартфорда до Балтимора по всем вопросам, так или иначе связанным с преступностью, феминизмом, образованием и туманной мистической темой, именуемой «психологией», получая за вечер от пятидесяти до ста пятидесяти долларов.
При содействии Мальвины Уормсер Энн получила предложение вести в газете информационный отдел под заголовком «Как удержать девушек от вступления на опасный путь». Ее просто тошнило от этой работы. Она никак не могла понять, что преступнее — решение Барни по делу о канализации или ее информационная макулатура, но, как бы то ни было, душными вечерами в конце лета, когда Барни уже три месяца пробыл в тюрьме, и по утрам в бодрящие сентябрьские воскресенья, когда ей ужасно хотелось подхватить Мэта и бежать с ним на уэстчестерские холмы, и зимними вечерами, когда квартира после полуночи начинала выстывать и Энн приходилось накидывать пальто поверх фланелевой ночной рубашки и халата, — все это время Энн корпела над ответами (а порой, когда урожай читательских писем бывал скуден, то и над вопросами тоже) фабричным работницам, провинциальным девушкам и запуганным женщинам, которые хотели знать, как надо любить, не подвергаясь риску, кого следует предпочесть — непьющего любовника или пьяницу мужа, как снова сделаться человеком, потеряв человеческий облик в исправительном заведении, и всегда ли шелковые чулки приводят на виселицу.
В стиле Энн не было ни fines herbes ни горечи полыни, ни пряностей. Ее продукция была честным литературным крошевом. Но Энн трудилась так старательно, не покладая рук, что произвела некоторое впечатление на десятки тысяч людей между Бангором и Сан-Хозе и уж, во всяком случае, добилась самого безошибочного показателя успеха — неодобрения своих знакомых.
Рассел, позвонивший с надеждой (тщетной) напроситься к ней в гости, закончил их полный колкостей разговор словами:
— Знаешь, что меня больше всего смешит? Ты пилила меня за корыстолюбие, когда я решил заняться коммерческой деятельностью, а теперь сама стряпаешь для газет эту халтуру!
Перл Маккег позвонила и сказала, что своими статьями Энн никоим образом не способствует выполнению пятилетнего плана в СССР. Зато Мальвина Уормсер, разбиравшаяся в литературе не лучше кролика, объявила:
— Замечательно, дружок, мне даже иногда кажется, что в твоих писаниях есть некоторый смысл.
Барни же, у которого был безупречный вкус (его любимыми авторами были Герман Мелвил, Сэмюэл Батлер, Саки и Вудхаус) не видел ее статей и ничего о них не знал.
У Энн выработалась тайная привычка заходить в бюро путешествий, железнодорожные конторы, земельные агентства и похищать брошюры, рекламирующие фруктовые сады и фермы на Западе. Эти проспекты напоминали описание рая в проповедях пятидесятников. Ежедневно Энн видела себя с Барни и Мэтом то в вишневом саду в долине Санта-Клара, то в яблоневом саду на берегу Колумбии. Она упивалась живописными картинами гор и вьющихся тропинок или видом бунгало, утопающего в апельсиновых рощах. Однако она не была любительницей пейзажей ради них самих: они всегда оставались для нее фоном, ослепительным, безмятежным и надежным фоном для ее мужа и ее сына.
Кроме всех этих дел, у нее было еще одно. Она непрерывно, не брезгуя никакими средствами, хлопотала о помиловании для Барни. Она пробилась в члены комитета по обследованию тюрем при федерации женских клубов штата, благодаря чему ей приходилось часто видеть советников губернатора, и она искусно (как ей казалось) старалась ввернуть в разговоре имя Барни и его заслуги, подчеркивая, что, по ее мнению, сам факт осуждения — уже достаточное наказание для такого человека.
Оказавшись в комитете, она поняла, что Великая женщина, доктор Энн Виккерс, уже не пользуется былой репутацией. Ее знания уважали, но держались с ней настороженно. Она видела, что хотя она и заткнула рот миссис Кист, кое-какие слухи о ее «нравственном облике» все-таки ходили. Но ей, уобенекской девочке из воскресной школы, девственнице из Христианской ассоциации молодых женщин в Пойнт-Ройяле, было плевать на это: лишь бы соблюсти видимость приличия, пока не освободится Барни.
I яжелее всего, почти не менее тяжело, чем видеть, как Барни выводили из суда под конвоем, было просить за него судью Линдсея Этвелла.
Она встречала Линдсея всего три раза за четыре года после их разрыва, и каждый раз случайно, на приемах или на заседаниях комитетов. Они вежливо осведомлялись друг у друга о здоровье его супруги и ее мужа, соответствующе лгали в ответ и вообще были злобно и безупречно вежливы.
Она позвонила ему, а затем зашла к нему в служебный кабинет, находившийся в нескольких шагах от того страшного места, где разбили жизнь Барни. И где Барни разбил немало чужих жизней.
Линдсей еще больше похудел, высох и побледнел и еще больше походил на старую борзую.
— Это большое удовольствие, Энн, — если вы позволите мне по-прежнему вас называть так.
— Конечно, Линдсей. Я только рада.
— Вы прекрасно выглядите. Надеюсь, ваш муж в добром здравии?
— Вы спрашиваете про Рассела?
— А разве… разве…
— Да, конечно. Как это глупо с моей стороны! Я так рассеянна. Сказать откровенно, я порвала с Расселом. И даже не видела его уже несколько месяцев.
— Мне очень жаль.
— Не жалейте! Я нисколько не жалею. Мы расстались вполне дружески, просто выяснилось, что нам трудно ужиться.
— Ах так, конечно, конечно. А ребенок… я слышал, у вас есть ребенок. Я был очень рад за вас, Энн, и, надо ли говорить, позавидовал. Только простите, я не помню, мальчик это или девочка…
Но их светский разговор продолжался всего десять минут, а потом Энн вдруг выпалила:
— Линдсей, я хочу просить вас использовать ваше влияние в одном очень важном для меня деле. Не сочтите меня слишком сентиментальной, но я принимаю его очень близко к сердцу. Я хочу добиться помилования для судьи Бернарда Долфина.
Линдсей окаменел.
— Долфина? Но почему он вас интересует?
— Он большой друг… э-э-э, Мальвины Уормсер, а следовательно, и мой.
— А я полагал, что его единственные друзья (если только у него остались друзья, — простите мне мой цинизм, но я, видите ли, хорошо его знаю) — это мелкие политиканы и бутлегеры.
— Но вы плохо его знаете! У него был (или есть) один крупный недостаток и одновременно большое достоинство: он остается верен той группировке, к которой принадлежал. Он, как это говорится, играл честно.
— Но в очень скверную игру, дорогая Энн. Не знаю, можете ли вы понять, как много значит для меня честь судейского звания? Не считайте меня чересчур узким или суровым, если я скажу, что смотрю на Долфина примерно так, как вы смотрели на того отвратительного начальника тюрьмы, или кем он был… вы называли его «капитан» (не помню его имени), в Копперхед-Гэпе. Вы знаете, как глубоко мое уважение к вам, и я бы даже сказал, моя преданность. Я признаю со всем смирением, что в те дни, когда мы с вами часто встречались (и только моя робость, а не отсутствие желания с моей стороны мешала мне добиваться еще более частых встреч с вами), так вот в те дни именно вы высоко держали и страстно защищали знамя общественной морали, и я не мог с вами в этом сравниться. Но теперь… Категорически нет. Я никогда ни словом, ни делом не буду способствовать смягчению совершенно заслуженного наказания, понесенного человеком, осквернившим храм, в котором он служил.
«К черту его непогрешимость! К черту его добродетельность! У этого человека слишком мало крови в жилах, чтобы его искушать! А главное, к черту его закругленные периоды!» — думала Энн, сидя в вагоне подземки.
Но ругалась она неумело и только затем, чтобы заглушить свою тоскливую уверенность, что Барни так и останется отрезанным от жизни, тем самым отрезая от жизни и ее, до конца своего срока.
В течение следующего месяца, когда исполнилось два года со дня их поездки в Виргинию и одиннадцать месяцев со дня вынесения приговора, Энн так много думала о самоубийстве, что только Мэт, его забавные гримасы и то, как быстро он ползал на четвереньках и лепетал «ма-ма», удерживали ее от этого.
Стояла слишком жаркая для мая погода, и Энн в этот вечер особенно ненавидела свою газетную работу и свою квартиру. Дом находился на Сто восьмой улице, недалеко от Центрального парка, где Мэт мог наслаждаться такой роскошью, как трава, деревья и свежий воздух. Но зато квартал тяготел к Ист-Ривер, к району пивоваренных заводов, закопченных подвалов, где продавали уголь и лед, кошерных мясных, венгерских кофеен, шершавых от черной краски пожарных лестниц, к району, где среди огромных мрачных, серых домов изредка попадался деревянный домик столетней давности. Район еще нельзя было назвать трущобами, но от трущоб он отличался в основном тем, что был значительно более унылым. На порогах не сидели болтливые еврейские мамаши в шалях; ребятишки, заполнявшие улицу, игравшие в мяч, попадавшие под рычащие грузовики, не умели веселиться, как голодные заморыши трущоб. Но шумели они достаточно, и в этот душный вечер, когда все окна были раскрыты, крики детей вызывали у Энн такое ощущение, точно у нее в голове стучали молотком. Она стояла на ненадежной площадке пожарной лестницы, вдыхая аромат жареной рыбы, капусты и влажных испарений прачечных.
Что, если за те четыре года, которые Барни еще должен провести в тюрьме (даже если ему сократят срок за хорошее поведение) их отношения станут известны и она потеряет свое доброе имя, потеряет место и будет вынуждена довольствоваться любой случайной работой в эти дни безработицы? Ибо внезапно страх перед безработицей охватил сотни тысяч тех независимых женщин, которые раньше могли легкомысленно говорить: «К чертям собачьим мужа, отца, да и начальника тоже. В крайнем случае я всегда могу пойти в официантки!» Теперь они не могли пойти в официантки. Они не могли позволить себе быть легкомысленными. Настало превосходное время для начальников-мужчин, если не считать того, что им и самим грозила опасность потерять место.
Неужели Мэту, свежему, розовому и неиспорченному, предстоит играть там, на улице, с остальными, среди мусорных куч, рваных газет и помоек?
В дверь ее квартиры постучали. Дом, в котором она жила, еще силился сохранять некоторые претензии и держал швейцара, но швейцар был никудышный: ни выговорами, ни чаевыми нельзя было добиться, чтобы он докладывал по телефону о приходе посетителей, — а поэтому к ней постоянно стучались всевозможные разносчики, нищие и ходатаи по сомнительным благотворительным делам. Поэтому Энн вздохнула, вернулась в комнату, подошла к столу и забарабанила на машинке: «…и поэтому девушкам, которым не терпится взбунтоваться против своих родителей, не мешало бы прочесть знаменитую старинную трагедию «Король Лир», прежде чем…»
Стук повторился, но на ее небрежное «Да войдите же!» не последовало никакого ответа. Она подняла голову. В дверях стоял Барни Долфин.
Она вздрогнула и осталась сидеть, задыхаясь, приоткрыв рот. Затем она очнулась, осознала, что это Барни, с воплем кинулась к нему и, втащив в комнату, заперла дверь. А вдруг он бежал из тюрьмы? Она почти силой усадила его в кресло, опустилась возле него на колени и, схватив дрожащими руками его бедные руки, стала их целовать.
— Ну вот. Успокойся. Сегодня губернатор меня помиловал. Я освобожден. И даже не условно. Не плачь, Энн, милая моя, милая! — И, прижавшись щекой к ее волосам, он зарыдал так, как Энн никогда в жизни не рыдала.
Она принялась хлопотать вокруг него. Побежала на кухню, чтобы принести ему виски с содовой, но, не успев наколоть льда, трижды кидалась обратно, желая удостовериться, что он действительно здесь. К этому времени он уже взял себя в руки и старался держаться непринужденно, сидеть прямо, но очень скоро тяжело обмяк.
Его лицо приобрело тот землистый цвет, который бывает только у обитателей тюрем и больниц. Губы были плотно стиснуты, они больше не улыбались легко, как прежде. Волосы, казалось, обкромсали тупыми садовыми ножницами. Одежда была сильно измята. Но больнее всего было видеть его глаза. Они повсюду следовали за ней, они просили ее позаботиться о нем… нет, просили разрешить ему остаться здесь, пока он не отдышится.
Но в ней все пело: «Я верну ему его губы, его глаза, его руки!»
С каким-то изумлением он глотнул виски и пробормотал:
— Бог ты мой, в первый раз за целый год! Послушай…
— Погоди! Пока ты не начал!..
Она побежала в спальню, принесла оттуда шлепанцы и, сняв с него башмаки, надела шлепанцы ему на ноги.
— Смотри-ка, они впору! Как это ты…
— Я купила их год назад, Барни. Они дожидались тебя.
— Гм. Обслуживание здесь лучше, чем в тюрьме.
Он почти улыбнулся.
Она на мгновение ощутила острый стыд, вспомнив нежность, которую питала к красным шлепанцам капитана Лафайета Резника. В жизни все взаимосвязано — хотя бы и через шлепанцы. Она тут же забыла про них и воскликнула:
— Но как это получилось, Барни, как это получилось?
— Полагаю, что тут помог твой друг, судья Линдсей Этвелл.
— Правда? Это чудесно! Значит, я была к нему очень несправедлива.
— Да. Очень. Он возглавил депутацию юристов, которые отправились к губернатору и с такой воинствующей праведностью принялись требовать, чтобы он по меньшей мере оставил меня в тюрьме пожизненно, что губернатор, очевидно, разъярился. И неожиданно, без всякого предупреждения, помиловал меня. Сегодня днем начальник вошел в швейную мастерскую (я теперь недурной закройщик!). Он так ухмылялся, что мне захотелось пырнуть его ножницами. Но он сказал: «Судья, зайдите ко мне в кабинет», — и там мне все рассказал и позволил переодеться у него в доме, а я был до того ошеломлен, что только в поезде понял, что я свободен… свободен! Я могу ходить по улицам! Разговаривать с кем хочу! Зайти в библиотеку! Могу покупать папиросы! Могу пойти к тебе! Но я все еще не пришел в себя. Должно быть, у меня ужасный вид. Но тюрьма меня не совсем доконала. Я постепенно войду в норму, если ты мне поможешь… если я тебе еще нужен.
Она ответила так, как нужно было на это ответить.
Он протер глаза и отставил рюмку, на три четверти полную.
— Пожалуй, к этому следует привыкать понемногу. А то я совсем отвык. Да, я и забыл: это еще не все. Газеты как-то пронюхали про эту новость — правда, для вечерних выпусков было уже поздно, — и репортеры осаждали задние и главные ворота тюрьмы. Начальник дал мне надеть поверх пиджака рабочую блузу, и я выехал из тюрьмы за рулем фургона с грязным бельем — единственно полезное дело, какое я сделал за свою жизнь, кроме того, что встретил тебя! Так что теперь репортеры совсем не дадут мне прохода. Вечером мне все-таки придется поехать на Лонг-Айленд. Но, Энн, моя Энн, мне необходимо было хоть несколько минут побыть с тобой перед тем, как увижу их всех, увижу ее.
— Никуда ты не поедешь! Ты останешься сегодня здесь. Хотя нет! Ты…
Она бросилась к телефону — моложе на десять лет, веселее на целую эпоху.
— Прокатная фирма О Салливэн? Мне нужен лимузин, немедленно, я должна ехать в Скарсдейл. Доктор Энн Виккерс, начальник Стайвесантской исправительной тюрьмы. Ко мне домой, Сто восьмая улица. Поскорее.
Она опять опустилась перед ним на колени, но теперь напряженность у обоих исчезла.
— Я купила «Голову Пирата», помнишь? Я успела обставить только три комнаты, но мы все равно сейчас туда поедем и проведем там наш настоящий медовый месяц. Мне придется приезжать сюда каждый день, но я не буду долго задерживаться. А ты оставайся там, пока не захочешь видеть репортеров… и Мону с дочерьми. Согласен?
— Да!
— А пока пусть твои адвокаты уладят все, что требуется, пусть повидают репортеров и скажут, что ты отправился в путешествие на яхте, чтобы восстановить силы после несправедливого заключения в тюрьме. Словом, любую правдоподобную дичь, дорогой мой.
— Начать новую нравственную жизнь со лжи?
— Вот именно. Нашему семейству вполне хватит мученичества за последнее время. И я тебя даже не поцеловала! А я целый год мечтала об этом!.. — Голос ее звучал удивленно.
— Но, может быть, время поцелуев для нас уже прошло?
— Надеюсь, что нет!
— Н-да, пожалуй, я не удивлюсь, если окажется, что понесенная мною кара не превратила нас в неземные существа. О господи, Энн! Никак не могу поверить, это просто невероятно: я с тобой, свободен. Мне даже позволено слишком много говорить!
В ожидании автомобиля Барни на цыпочках прошел в детскую и долго стоял над кроваткой, задумчиво глядя при слабом свете на сына, спавшего так безмятежно, такого ангельски чистого и не запятнанного жизнью. В ногах у него лежала смешная обезьянка из серой фланели в красной шапочке. Барни поцеловал Мэта и тихонько вышел. Наконец он улыбался. Но Энн с трудом удерживала слезы, улыбка эта была самой горькой на свете.
Всю дорогу до Скарсдейла он крепко держал ее руку, не выпуская даже тогда, когда наклонялся поцеловать ее в губы. Но они разговаривали спокойно и деловито. Оба были достаточно практичны, чтобы обсудить свои финансовые дела. У него должно было остаться восемь — десять тысяч, а у нее, как она с гордостью сообщила ему, накопилось две тысячи, и, кроме того, она частично выплатила деньги за «Голову Пирата».
— Мы можем поехать на Запад, где нас никто не знает, — сказала она, — и купить ферму и жить там до тех пор, пока тебя не восстановят в судейском звании, или как там у вас это делается.
— Я бы мог пока заняться продажей недвижимости, — сказал он. — Я знаю в этом толк.
— Но прежде всего давай закончим борьбу. Рассел быстро даст мне развод. Думаю, что и Мона теперь согласится на развод… но ты-то этого хочешь?
— Конечно!
— А пока будем преспокойно жить вместе. Пускай разразится скандал! Меня выгонят с работы, и тогда я с превеликим удовольствием начну разоблачать всех наших политиканов, включая сенатора, который предлагал мне десять тысяч, если я дам возможность одной заключенной бежать! Это будет изумительный последний бой! А потом я охотно возьмусь за другую работу. (Я всегда буду работать, — тебе придется к этому привыкнуть. Любовь к тебе сделала меня только еще более заядлой защитницей женских прав!) Кстати, скандала может и не быть, если мы сами будем на него напрашиваться. Решат, что у нас что-то на уме. Логично я рассуждаю?
— Блестяще. Я месяц отдохну. Но… Энн, голубка, не могу же я сидеть дома, ковыряться в саду и ничего не делать, пока ты будешь сражаться и зарабатывать на жизнь. Если бы я мог месяц отдохнуть, а потом мы поехали бы на Запад и там начали сразу трудиться, вот это было бы здорово. Но сидеть на твоей шее месяц за месяцем… Я почти жалею, что ты купила «Голову Пирата»!
— А! Ну, хорошо. Я этого, говоря по правде, и ждала. И на всякий случай запаслась покупателем, который перекупит у меня дом на выгодных для меня условиях. Я только не хотела тебе говорить, пока не узнаю, каковы твои планы. А что если так: Орегон, яблоки, горы — и Мэт, ты и я?
— Ну, я не большой любитель яблок, они мне всегда казались холодными плодами. Но я не прочь провести год в горах, а потом… — Он на секунду выпустил ее руку, поскреб подбородок и задумчиво сказал:-Энн, я думаю серьезно взяться за дело и заработать миллион на продаже недвижимого имущества.
Она не верила этому. Прошли те дни, когда можно было зарабатывать такие шальные деньги. Но она пришла в восторг от того, что уже через два часа надломленный, измученный человек снова превратился в честолюбивого, хвастливого мальчишку, сидящего в каждом здоровом мужчине.
Но тут же он обеспокоенно сказал:
— Ты говоришь, что не боишься скандала, но тебе не кажется, что будет лучше, если ты сама подашь в отставку и уйдешь из тюрьмы по собственному желанию?
— Нет. Ты бы так не сделал! Я не знаю за собой ничего такого, из-за чего мне следует подать в отставку. Оставаясь с тобой, я поступаю совершенно правильно. Да и отставка ничего не спасет: просто подумают, что я удираю.
— А как в будущем отразится скандал на Мэте?
— Слушай, сейчас совсем другой век! К тому времени, как Мэту исполнится шестнадцать лет, придется искать в словаре значение слова «скандал»! Нет! Мой девиз я беру у славного старого разбойника, герцога Веллингтона: «Печатайте и проваливайте в тартарары!»
Они приехали в «Голову Пирата», и ее любовь к нему была так сильна, что на этот вечер он был избавлен от необходимости восторгаться ее стенными книжными шкафами, бельем, крашеной мебелью. Пока не взошла поздняя луна, они сидели на ступеньках, крепко обнявшись, и они были так уверены в будущем, что даже могли молчать.
Проснувшись в верхней спальне, когда уже было светло, она увидела, что Барни исчез. Ею овладел безумный страх. А вдруг он и в самом деле бежал из тюрьмы и вернулся к ней только на одну ночь? Она бросилась к окну и, выглянув, тихонько засмеялась.
Барни шагал по невозделанному саду, без пиджака, с трубкой в зубах. Вот он остановился и стал чертить что-то трубкой в воздухе. Она догадалась, что он прикидывает, где лучше разбить клумбы с розами.
Когда она спустилась вниз, оказалось, что завтрак уже ждет ее.
— Какой ты молодец, Барни!
— Ну, как кофе? Правда, хорош?
— Изумителен! (Между прочим, кофе и в самом деле был отлично сварен.)
— Ну вот и прекрасно. Энн!
— Да, милорд.
— По-моему, почва там, где посажены розы, никуда не годится. Понадобится уйма удобрений.
— Да…
— И я не торопился бы продавать дом, даже если мы и отправимся на Запад. Мы, вернее сказать, ты очень удачно вложила деньги.
— Конечно, я сделаю так, как ты скажешь.
— И еще: в тюрьме я прочел твою статью в «Экономическом журнале» о взаимосвязи преступности и туберкулеза. Я не уверен в твоих цифрах. Хочешь, я их проверю?
— Неужели ты это сделаешь? Я буду тебе так признательна. Ах, Барни! — произнесла в экстазе смирения Покоренная Женщина, Независимая Женщина, Великая Женщина, Эмансипированная Женщина, Влюбленная Женщина, Женщина-Хозяйка, Сельская Жительница, Гражданка Вселенной — словом, Женщина.
Барни зашагал по комнате. Она с ужасом заметила, что он бессознательно делает одно и то же количество шагов: девять шагов вперед, два-в сторону, девять шагов назад, два — в сторону и снова девять шагов вперед — без изменения. Он проворчал:
— Хотя с моей стороны самое настоящее нахальство критиковать тебя за что бы то ни было, радость моя!
Она сказала и постаралась, чтобы это звучало как бы невзначай:
— А тебе не приходило в голову, Барни, что мы с тобой оба вышли из тюрьмы и у нас должно хватить ума на то, чтобы радоваться этому?
— Но почему — ты?
— Ты, ты и Мэт вывели меня из тюрьмы — тюрьмы Рассела Сполдинга, тюрьмы честолюбия, жажды похвал, тюрьмы собственного «я». Мы вышли из тюрьмы!
— А ведь это верно! — Он опять зашагал по комнате, но теперь уже не отмерял девять на два.